Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Золотой дождь - Николай Григорьевич Никонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Николай Никонов

Золотой дождь

Повествование в размышлениях о коллекциях и коллекционерах

Не знаю, где сейчас находится эта картина. Тогда, двадцать лет назад, она висела в скромном зальце Эрмитажа и перед ней не было еще наплыва зрителей всех сортов — от хихикающих дурех, случайно оказавшихся тут (куда деваться, если перерыв в магазине), до ценителей в бородах, с глубокой тишиной в лице — так сказать, аристократов духа и взыскующих града.

Не было обычной по теперешнему времени просвещающейся групповой массы, которая с гулом заполняет музейные залы, с гулом перемещается, почтительно слушает речистых экскурсоводок и создает в прежде чинных учреждениях культуры совсем некультурную, непереносимую тесноту, очередь, давку, и все спорят, витийствуют социологи, искусствоведы: Что такое? Стресс? Взрыв? Почему? Откуда? Где корни?


Но и в малом зальце картина висела в подобающем ей одиночестве, на отдельной стене розово-серого цвета. Он подходил к багетному золоту, овально скругленному по углам, что придавало картине некую законченную ювелирность, может быть, в согласии с замыслом живописца. Кстати уж, люди, не знакомые с трудом художника, вероятно, не представляют, сколько времени, гаданий-прикидок, озарений-разочарований и часто полной глухой растерянности тратит он на подбор и создание рамы — только рамы, но ведь рама, как говорят, лишь подарок художнику… А главное? Главное, что заключено в раму, было средних размеров полотном, подпись кратко гласила: «Тициан. Даная. Золотой дождь. 1554 г. х. м.» (холст, масло).

Помнится, я стоял перед картиной тяжко утомленный, перегруженный впечатлениями, с болью в потертых ногах, — дернула нелегкая надеть в Эрмитаж новые скороходовские полуботинки. С болью в висках и во всей усталой голове я смотрел и все старался убедить себя, что передо мной одно из лучших произведений Тициана, шедевр Эрмитажа, роскошь, сокровище, уникум — все такое… А картина как-то терялась в моем сознании после бесконечных дверей и лестниц, скульптур, других картин, золота-серебра, орденов, фарфора, гобеленов, Монет, оружия, — всей немыслимой роскоши, всего подлинного, что собрала эта удивительная кладовая, что я успел осмотреть, а скорее — бегло окинуть взглядом, и что потрясало именно подлинностью, чьей-то принадлежностью: ну, вот, к примеру, неужели эти слегка уже потускневшие, но все-таки роскошно сияющие звезды-кресты были на мундире генералиссимуса — князя Суворова Рымникского, а вот эту цепь возлагала на склоненную выю Потемкина сама Екатерина холеными руками? У всех вещей, знаков, монет, картин, мебели была таинственная и нелегкая судьба, прямо связанная с судьбой владельцев, всех, кто их носил, заказывал, получал, рассматривал, короче говоря, — владел. И сейчас эти вещи, сберегаемые здесь уже в музейном нетлении, мешали мне созерцать творение Тициана, воздать ему то, на что намекнул он еще в одной не менее знаменитой своей картине[1].

Ныне думаю, что для величайших творений человеческого духа надо бы создавать и особые помещения. Как ни странно,, а лучше всего это понимала церковь. И если не получалось у мастеров кроткой святости храма Покрова на Нерли, бегущих в небо витражей Кёльнского собора, азиатской преисполненности Василия Блаженного, зван был немедленно великий живописец своим творением осветить постройку, придать ей сияние и славу…

Я не долго задержался перед «Золотым дождем». Скорей всего виной был мой возраст — не таковы ли все мы, двадцатилетние, почти всегда насмешники, воители-разрушители, нигилисты-отрицатели, когда чересчур смело, невнимательные до жестокости, оцениваем все, в чем не можем разобраться, и лишь спустя многие годы чувствуем тяжелый стыд за свое невежество, а то — и вовсе не ведаем стыда.

Разглядывая картину, я воспринял, конечно, ее внешнюю, очевидную суть, — так сказать, форму: обнаженная, очаровательная в обнаженности и неге, толстушка фривольно раскинулась на белом атласе ложа с блаженно остановившимся воспринимающим взором, в то время как ее служанка-ключница, черная кривоносая и гнусная старуха, пыталась заслонить девичью наготу от вполне реального потока золотых и как будто горячих динариев — они сыпались с разверзнутого грозового неба… Пожалуй, вместе с видом молодого полного, розовеющего закатным и грозовым светом, тела женщины больше всего запало в память название картины: «ДАНАЯ. ЗОЛОТОЙ ДОЖДЬ».

Даная… Как ни скупо преподавали античность в нашем институте, как ни мало ценил я тогда ее вообще и слушал в пол-уха лекции «Античника» (он же «Агамемнон», «Прокруст», «Стрекозел»), моих познаний в мифологии все-таки хватило, чтобы вспомнить: Даная — дочь мифического царя и заключена им за что-то в темницу — и только. При чем здесь дождь, да еще золотой, было непонятно совсем, не соединялось с представлениями о сыплющихся динариях и талантах. Динарии и таланты я только что видел здесь же, в Эрмитаже, и они ассоциировались в моем представлении с чем угодно: мешками, сундуками, подземельями, пиратами, мушкетерами, парусниками, менялами, карманами, — только не с дождем.

Золотой дождь вещественнее всего я видел именно дождем, — крупным, сверкающим, майским, хотя его с таким же успехом можно было назвать топазовым, яхонтовым, алмазным, серебряным. Представилось: жарким полднем найдет-набежит темное облачко, скифски-буйно ударит гром, и с отемненного неба, не стесняясь ни солнца, ни полудня, зашумит сверкающий озорной дождь. «И солнце нити золотит…» Как это было сказано про дождь! А по недоразумению именуют его еще слепым. Что слепого’ в этом, словно рукотворном, ливне, в майском голосе грома и в ответной дрожи Земли? Что слепого в зевесовом хладе тучи, так быстро набежавшей, так скоро исчезающей, чтобы опять смениться еще более белозубым днем в запахе мокрой новой травы и тополевых молодых листьев? Золотой дождь…

Иногда с таким дождем выпадает град — кусочки мелкого мокрого сахара. Иногда град бывает и крупнее — с скворчиное яйцо. И всегда удивляешься, подбирая эти снежно-ледяные небесные окатыши — откуда они и почему? — и почему иные из них напоминают неровно скругленные ледяные монеты с чьим-то на глазах исчезающим ликом. Такие полустертые лики я видел на древнем византийском серебре…


Эрмитаж родил ощущение необъятности. Пробыв в северной столице всего день, я весь его, ну, пусть половину, потратил на хождение по эрмитажным залам и вышел с унылым сумбуром в голове, унося ощущение тяжелого потрясения и недоуменности. Что толку — провел в Эрмитаже часы? Дни, недели, месяцы нужно, чтобы вобрать в себя и хоть как-то упорядочить его богатства… И, может быть, нё хватит многих лет, целой жизни? Конечно, не хватит… И вообще — зачем такое богатство? Зачем здесь собрано столько? Зачем, зачем, ЗАЧЕМ? Эта мысль в разных оттенках мерцала неразрешенно, хотя я все время улавливал какой-то подспудный и словно бы вполне ясный кому-то смысл…

Вот такое же должно быть потрясение у мирного жителя глухой глубинки в столичном граде с его многолюдьем, машинными потоками, витринами-манекенами, консервно-бутылочным, товарным изобилием, гулом-ритмом, богатством и суетой жизни, как бы презрительно отметающим его провинциальное бытие, его оробелую сущность, казавшуюся дома, в лесной стороне, такой определенной и нужной миру. Впрочем, я взял сравнение лишь для тогдашнего неискушенного мужичка с постоянным запахом сена и овчины, для какой-нибудь тетки в сарафане, в цветном сборчатом фартуке. Нынешний провинциал, особенно молодой, с прической под питекантропа, в тертых джинсах или в полосатых штанах, в вывернутых наизнанку резиновых сапогах и с орущим транзистором, ориентируется в незнакомом городе уверенней исконного горожанина. Но двадцать лет назад такой провинциал только нарождался в посадах и на пригородных станциях, а может, его еще и не было совсем.

Среди хаоса эрмитажных впечатлений «Золотой дождь» все-таки постепенно выступил, отстоялся, чем-то надолго задел меня и родил странное, тем более на сегодняшний день, желание.

Впрочем, такое ли уж странное? У меня ли одного? Не случалось ли вам самим, возвращаясь домой после выставок, музеев, галерей, ощущать потребность иметь у себя, дома, нечто тождественное, ну, пусть не все, пусть хоть малую малость, но что-нибудь оттуда: открытки, репродукции, альбомы… А еще бы лучше всю выставку, весь Эрмитаж… Что же тут плохого? Лично у меня такое с детства. Приходил с бабушкой из зоопарка — тотчас кидался искать по немногим книжкам тех зверей, и надо мне было немедленно приниматься их срисовывать, переводить (вырезать не разрешалось), а потом все добытое помещать в тетрадку за неимением альбома и быть надолго счастливым…

Что за странность такая? Инстинкт собственника? Любознательность? Овеществление абстрактной мечты о своем зоопарке? А такая мечта была, и очень трогательная, очень радужная: что, если бы под нашим северным небом устроить тропики под огромной прозрачной крышей, и чтобы там все — как в Южной Америке или как в Африке. Понимаете, — чтобы жирафы паслись, баобабы росли… Золотая греза? Фантазия? Несбыточность… А все-таки золотая… Может быть, как тот дождь.

О тропиках многие мечтают, собирают книги, смотрят фильмы, разводят кактусы и рыбок, возятся с орхидеями, а мечта остается мечтой. Ведь там где-то есть семейство бромелиевых, в цветах и в листьях которых, как в аквариумах, скапливается дождевая вода, и живут высоко над землей головастики и лягушки. Усачи-дровосеки из Гайаны достигают- четверти метра в длину. В реке Ориноко живут речные дельфины и скаты. В саваннах Африки встречается до сотни видов антилоп. И какие разные: канны, бубалы, сернобыки, куду, газели, гну, импалы, конгойи… А скорпионы Суматры бывают величиной в ладонь… Да что там! О, господи, до чего хочется повидать весь этот животный, растительный, каменный и водный живой мир, всю Землю с ее океанами, пампасами, Андами, саваннами, Сингапурами и Парижами, побывать и там, где не стихает людская жизнь и молвь, и там, где от века лишь ветер пустыни да исполинское молчание Гималаев…

А еще хочется увидеть все земные грозы и облака, закаты и радуги на всех широтах, полярные сияния и ледяные шапки, угрюмые последние острова земли, и льды красно-синие, голубые и розовые — застывшую тишину и тайну Гренландии…

И этого мало. Земля ведь большей частью — вода. И туда, в океаны, нырнуть бы и плыть в их пучинах и безднах до самых расширяющихся геосинклиналей, до впадин, живущих вулканической жизнью. О, если бы, если бы, если бы…

А иногда мечты бывают и проще, куда проще, обыкновеннее, но оттого не менее несбыточны. Вот едешь поездом, стоишь у окна и попадаются до нельзя прекрасные места — пустошь какая-нибудь, кустики, елочки на скате оврага, речонка безвестная среди полей, дуб некий вековой на опушке, а то и просто березы, березовая роща — весной в грачиных гнездах, летом В зеленой глуши, в золотом крике иволги, и задрожит, заноет душа: тут бы сойти, сбежать, спрыгнуть с поезда, тут бы остаться пожить-побродить вволюшку… Да как же… Или вот еще как бывает. Первый снег. И везде можно по лесу, просто так, ни за чем, искать следы жизни. Как-то сладко их видеть. Здесь мыши бегали, настрочили двойные строчки, гнездо попадется пустое в самой чаще кустов, грибы какие-нибудь последние торчат кочечками… Так мысленно ходишь по лесу, по снегу, а сам-то стиснут в душном перегруженном трамвае, несется за окном машинами, домами нескончаемая улица и чей-то водочный дух все время перебивает мечту…


Иногда я думаю: «Не родимся ли мы в самом деле собирателями, искателями, коллекционерами?» Поставишь такой , вопрос и сразу находятся ответы: «Да сколько угодно людей есть — ничего не коллекционируют, больше того, презирают это занятие, считают низменным, сродни стяжательству и скупердяйству. Есть и такие, — гордятся тем, что они не коллекционеры, отдают, посмеиваясь, какому-нибудь фанатику-нумизмату завалявшуюся монету, отклеивают красивую марку с конверта и оделяют жаждущего, а открытки поздравительные с ходу несут в мусорное ведро. «Не коллекционируют?! — спрашивает меня уже кто-то ехидный во мне. — Не собирают? Ну-ка, а платья? А туфли? Серьги-кольца? Хрустали? Деньжонки?» Разубеждаю этого скептика в себе: «Какое же это коллекционирование? Просто житейское дело…» «Корыстное!» — заявляет мой скептик. «А коллекционирование бескорыстно», — вразумляю его. «Ха-ха! — смеется он. — Ха-ха!»

«Бескорыстное оно!!» — ору на своего скептика и привожу примеры.

Один человек, он и сейчас Жив-здоров, вот почему не называю его ни по фамилии, ни по имени-отчеству, — сколько раз из-за такого в конфузию попадал, — этот человек собирает все, и все, что принято собирать: книги, марки, открытки, этикетки, самовары, Иконы, монеты, картины (по силе возможности), антикварность всякую. Недавно жаловался: не вмещается его коллекция в обыкновенной трехкомнатной, а он ее уж и чуланами разгородил, и антресолей везде понаделал… Но главное увлечение его — значки, ибо у всякого многоотраслевого собирателя все-таки есть стержень, Что ли, красная Нить. Значков у коллекционера почти как в присказке: столько, да еще полстолько, еще четверть столько, — и все в аккуратности немыслимой, на отличных, оклеенных бархатом, планшетах — дореволюционные знаки (вот, предположим, пажеский Ея императорского величества корпус или знак ордена святого Владимира, с мечами) на белых, революционные, само собой, на алых, довоенные (всякого рода ГТО, БГТО, ГСО, ПВХО и Ворошиловские стрелки) на зеленых, нынешние (а их несть числа) — на голубых. На вопрос: «А что вы с ними делаете? Зачем?», этот скучный-прескучный с виду человек с совсем уж скучным (так и просится штамп «скрипучим») голосом отвечает: «Ну… я их… облизываю… по воскресеньям…» И какая-то бледность, подобие улыбки брезжит на его осеннем лице.

Грубоват ответ, но, пожалуй, в самую точку. Видели бы вы этого унылого, с какими радостными восклицаниями и уже весь в улыбках, в нетерпении и дрожи воззрился он на довоенный осводовский значок, который я презентовал ему за ненадобностью. Как подносил он его к глазам, как вертел перед носом, как дул, полировал рукавом тусклую бронзу надписи — надо было видеть. И подумал я, глядя на него: «Грешным делом, и впрямь ведь облизывает он свои значки, наверное…» А в целом, счастлив, очень счастлив наедине со своими значками, гербами, медалями, эмблемами спорта, труда, мира и войны.

А теперь позвольте к маркам обратиться. Марки. Филателия. Едва ли не самое массовое увлечение человечества. Кто-то подсчитал: столько-то сотен миллионов и все — филателисты. Начинающие, бросившие, периодически вспыхивающие, пожизненные, наследственные, наследующие и всякие другие, так сказать, и прочая, и прочая. А вопрос тот же оставим: ЗАЧЕМ? ЧТО ТАКОЕ?

— Ну-у… Мм… В марках я изучаю… историю почты. Историю человечества. Марка — памятный знак, наконец, просто художественная миниатюра… — объяснил мне один видный филателист, режиссер академического театра.

И хотя возражений можно было найти сколько угодно, скажем, что историю человечества гораздо удобнее (эффективнее) изучать по книгам (летописям, папирусам), наверное, и почты историю тоже, — я не стал возражать человеку, бесконечно уверенному в своей правоте. Весь облик режиссера говорил о том же, ибо филателист походил на пожилого коротко стриженного шотландского пуританина, а пуритане, как явствует из хроник Шекспира, романов Скотта и Дюма, отличались твердостью убеждений. Вообще же замечу, что филателисты, наверное, самая категорически мыслящая часть человечества. Они так накрепко уверены в необходимости и пользе своих увлечений, что едва попробуешь посягнуть на устои, усомниться в истинности, все тотчас словом, интонацией и взором укорят в невежестве, в незнании, неспособности понять, даже просто в тупости, в лучшем случае обозначая ее для вас культурно, — инфантилизмом. Ну, подумаешь, какая разница между маркой с зубцовкой ¾ или с зубцами 5/6 или вообще без оных, то есть с беззубцовкой, — марка-то одна и та же, но усомнитесь вы в том, что за «беззубцовку» надо платить в десять раз дороже, — вас испепелят, от вас отвернутся, как от круглого болвана.

Или вот еще есть марки — буквы там в надписи не хватает, перевернута надпись, цвет не тот, не те даты. Все такие марки из рук рвут, тысячи платят… Тут уж случай почти необъяснимый. Везде в природе совершенство ценится, — в филателии, по-видимому, все наоборот…

— Марка — ценность. Марка — стоимость, — торжественно объяснял мне другой солидный собиратель, кажется, профессор консерватории.

Вот часто говорят и пишут, что музыканты, художники, актеры народ веселый, непрактичный, запросто их можно обвести «на дурочку», впросак они постоянно попадают. Заблуждаются те, кто так пишет и думает. Верхом аккуратности были кляссеры музыканта. Прекрасными рядами стояли там марки, и все оценено, обозначено: рядом с каждой серией беленький такой прямоугольничек — цена. «Какая цена?» — спросите вы. Она же — на марке? В том-то и дело, что цена и стоимость марки понятия разные. Тут и начинается политэкономия: товар и деньги, первичный капитал и прибавочная стоимость. Сегодня только что выпущенная марка стоит пять копеек, через десять лет может быть и рубль. Спекуляция? Боже упаси, ничего подобного — все расценено, все продается по самому современному каталогу: Европа — по Цумштейну, прочие страны по Иверу (есть такой трехтомный каталог-ежегодник, где его берут — непонятно, но у всех завзятых марочных боссов он тут как тут, а каталог прошлогодний продается любителям помельче — им и старый сойдет за милую душу).

Итак, марки — это стоимость — все равно, что деньги, положенные на текущий счет. Но что такое деньги? Любоваться ими не будешь, эстетического наслаждения никакого, если только ты не Плюшкин. Не скупой рыцарь. И скупого рыцаря можно еще оправдать, ведь он копил золото, у золота же есть, наверное, гораздо больше эстетического: звон, вес, блеск, красота самих монет вместе с ощущением их непреходящей ценности, ощущением силы богатства, а что за эстетика, что за наслаждение в трепаных, сальных, иногда и с чернильными пометками ассигнациях, тут уж вовсе надо быть хуже Гарпагона. А марка наслаждение доставляет. Причем, лучше всего если она «чистая», непорочная как бы, не припечатанная казенным почтовым штемпелем (припечатанные именуются «гашенкой», на манер известки, ими крупный коллекционер, вроде упомянутого, пренебрегает, берет лишь в крайнем случае, держит в особом кляссере; они — парии)… Зато чистые марки до чего свежи, будто сегодня напечатаны, все зубцы (филателисты не говорят зубчики, но «зубцы», «зубцовка») целенькие, клеевая сторона тоже (и это имеет значение в крупном собирательстве). Марки нельзя просто так взять. «Послушайте! Разве так можно?! Руками!? Так вот же — есть пинцет! Осторожно… Осторожно! Э-э… Нет, нет… Давайте, уж я вам сам покажу!»

Как любовно, как бережно переворачивается страница кляссера. Ведь все это — стоимость. То, что обеспечивается активами государственного банка, всем достоянием, золотом-серебром… И видишь в лице собирателя тоже нечто банкнотное, банковое, — а, может быть, банкирское? Нет, только банкнотное и банковое, пока. Ничего нет у профессора-музыканта общего с тем вон усохшим, старомодного вида старичком в пенсне, — тот сидит на сборищах филателистов всегда в уголке, скромно, точно подтверждает пословицу о сверчке и шестке. Пословица эта вполне может быть подтверждена расхожей мудростью, что вещи — всегда лицо хозяина. Кляссеры у старичка потертые, дряхлые, альбомы мусоленые, в пятнах, похожи на руки хозяина в старческой крупке, марки тоже какие-то выцветшие, чай, отклеены от писем прошлого века, но сам старичок, при всем подобии своим маркам, боек, живуч, вот уж тридцать лет встречаю его, и все не меняется ни пенсне, ни пиджачок, может быть, даже люстриновый, ни повадка — все так же сидит себе в сторонке, тасует бережно пачечку открыток с лобзающимися парами, с видами Венеции, с пасхальными амурами и, как рыболов, ждет поклевки — один глаз на кляссерах-снастях, другой на покупателе, как на поплавке…

Стоп… Стой! Остановись, мгновение! Вернись, время…

Сборища коллекционеров привлекали меня тогда, когда не было еще никакой организации, все было проще, а сам я полуотрок, полуюноша лет тринадцати-пятнадцати слонялся летними долгими вечерами, одолеваемый желанием всепостижения и безнадежной любви ко всем более-менее молодым существам в юбках. Во время таких словно бесцельных скитаний я и набрел на странное скопище взрослых и подростков во дворе одного из бесхозных, давно определенных как бы к высшей мере домов, но так и ждущих исполнения приговора непонятное время — с выбитыми окнами, разломанным забором, пошатнувшимися во все стороны черными тополями. Здесь, в этом дворе, как на ничейной земле, на уцелевших скамьях и бывших огородных грядах — кое-где там торчал сам по себе растущий укроп, — стоя и сидя на корточках, группами и по одному, по два копошился этот странно смешанный люд.

Мимо же, не присоединяясь и почти не взглядывая в ту сторону, текла по вечернему бульвару тоненькая струйка молодых женщин и девушек, направляющихся к городскому саду на танцы. Там, в этом саду, всегда однообразно вскипал, качал вальсами и трубами, размеренно бухал оркестр. От женщин и девочек однообразно пряно наносило духами, какой-то помадой или пудрой, их платьица манили трогательной чистотой, наглаженные юбочки были сама аккуратность, а туфли на каблуках придавали ногам антилопью грацию.

Тот сад был для меня недоступен, — этот двор принимал всех. Здесь продавали, меняли, смотрели, спорили, приценивались, ухмылялись, посмеивались, обещали, ждали с надеждой, лихорадочно рылись, высчитывали, искали, стояли, исполненные спокойного величия, находили… Здесь плескался, рябил, вскипал волнами, создавая мелкие водовороты и конфликтные завихрения мир грез и желаний, алчности и скупости, надежд и стремлений, всевезения и отрешенности. Нет, я не делал философских выводов, я был не способен, наверное, к обобщениям. Я просто смотрел, смутно ощущая в себе вопросы: почему и зачем?

Большой лысый человек, с большой головой без шеи на кургузом туловище, человек с сомовыми круглыми бляшками далеко расставленных глаз и сомовыми же сизыми губами (до чего иногда люди напоминают рыб) держал толстый, как сам он, альбом с открытками. Сам по себе тлел-дымился окурок, прилипший к его синей вывернутой губе, и окурок был единственно живым в этом идолище.

На углу скамьи некто худой, издержанный, в таком же мятом комиссионном костюме, в темно-синей кепочке-восьмиклинке с пуговкой — такие кепки валяются на полках уцененных товаров, — сдвинув эту кепочку на затылок, щупал серебряные монеты, откладывал в сторону, брал снова, подносил к глазам, горящим сухим нездоровым жаром. И такой же жадностью, отрешенностью от всего сущего и земного дышала сухонькая желтая головка этого человека, а пальцы, изощренно тонкие, нервно шевелились и вверх, и вбок, как щупальца.

А рядом мальчик, как говорят, «из хорошей семьи», — одет, благовоспитан, ухожен, белое лицо булочка-пампушечка, в лице величайшее спокойствие, глубокая снисходительность ко всем и в особенности к двум уличным Гаврошам постарше и помладше, которые смотрят его марки, шмыгая, почесываясь, давая время от времени друг другу тычка и готовые стригануть во все стороны в любую минуту. Ребят я знаю, они из одного веселого семейства, их там еще несколько таких на одно лицо и в одной примерно одежде, и всех их зовут почему-то «палачата».

Что привело палачат сюда, зачем им-то марки, ведь у них и гроша за душой не водилось? Что привело…

А вот пожилой потасканный мужчина неопределенных лет, весь какой-то оглядывающийся, показывает двум другим нечто. И, заглянув на мгновение издали в его руки, вижу двух женщин, голых, в чулках. Почему женщин?.. Открытие опалило, повергло меня в недоумение.


Давно миновал «садовый» период коллекционирования, давно перебрались коллекционеры-собиратели во Дворцы культуры, в величавые творения архитектурного кубизма из бетона, стекла и дикого камня. Все теперь организовано: анкеты, удостоверения, выборные советы, комиссии, и дети до шестнадцати лет не допускаются, остались по-прежнему только те люди. Удивительные люди попадаются здесь, нигде, никогда, кажется, больше таких не увидишь — сами собой они коллекции, экспонаты один занятней другого. И опять видишь здесь зримо все роды страстей, все темпераменты, кучи добродетелей, сонм пороков.

Вот, к примеру, целая группа филателистов, один крупнее другого, все в солидных костюмах и преобладают все достойные оттенки: светло-коричневый, темно-серый, черный в полосочку, бордо с искрой, и лица — испанских, французских вельмож, венецианских дожей, немецких курфюрстов, фамилии тоже высокородные проглядывают. Кондэ, например, Валуа, Потоцкий. Где Тициан? Где Веласкес и Рубенс? К этой филателистической касте и подступиться трудно, новичку и вовсе невозможно, если, к несчастью, у тебя еще и развито самолюбие. Говорят с тобой только снисходительно, как с верхних ступенек, едва-едва «любезный» не добавляют, и говорят-то как: покривя губы на одну сторону, прищуриваясь полупрезрительно.

Нет, Кондэ — это уже слишком, оставим их для портретиста поспособнее, рассмотрим другой калибр, то есть уже не Кондэ, не Валуа, но тоже с большими претензиями на благородство.

Вон там, у окна, сидит мужчина кинематографической внешности. Широко сидит, расставив ноги, опершись на Колено, как роденовский мыслитель. На мыслителя, однако, не похож, а лыс, румян, круглолиц, волосат до ногтей, что, кажется, примета большого счастья, и тоже наряден: трубка (он ее не выпускает), костюм серый добротнейший, в желтую клетку, ботинки английские — люкс. Нат Пинкертон, Смит-Вессон — лезут на язык расхожие определения: до того заграничный вид. Знаю, служит он где-то в НИИ не то гигиены труда, не то лечебной физкультуры и, слышно еще, теннисист, яхтсмен…

Почему-то уж так повелось, люди этого сорта всегда отменно устроены-благоустроены, и работу их работой как-то трудно назвать, и сами они это понимают, называют меж друзей «клоподавкой», «синекурой». Ха-ха… Ха-ха… Находятся такие странные работы-должности, где даже приходить вовремя не обязательно, а оклад — вполне даже, плюс премиальные, да еще какие-то полевые, суточные и хозрасчетные, поясные-зональные набегают. Есть такие, скажем, геологи, отродясь дальше главного проспекта не отдалялись, и нефтяники есть, всю жизнь на нефти, а видели ее только в скляночках, и рыбоводы без рыбы есть, и металлурги… В теннис же в НИИ теперь обучаются на перерывах (в настольный, конечно). Оборудованы в современных холлах широко распахнутые столы, где НИИ побогаче, даже биллиард стоит, а курительная отдельно, чтобы не загрязнять воздух для играющих. Если же директор НИИ демократ с размахом, дело поставлено еще шире: что ни месяц, организуются симпозиумы На турбазах, совещания-слеты на местных курортах, командировок много — изучить, например, воздух вблизи Кисловодска, почвы возле Цхалтубо. Сам директор безвыездно по заграницам мотается, и хорошо всем, уютно, бесхлопотно. Однако оставим фельетонный стиль, не в нем дело…

…Торгует Смит-Вессон благородно — только «колониями». Всегда возле его солиднейших, в желтой коже, американских кляссеров кучки подростков в благоговейном молчании, в подавляемом сопении. А марки? Какие там марки за целлофаном, в клеммташах! Глянцево-яркие с парфюмерно улыбающейся Елизаветой Английской, с горбоносым каудильо, с занзибарскими владетелями в чалмах, малайскими султанами в фесках — все на фоне пальм, гор, крокодилов-бегемотов, слонов, обезьян, парусников, морских див, медуз и осминогов… Цены на «колонии» стандартные: штука — рубль, рубль — штука. Смотрю со стороны на благоустроенное, вполне довольное собой лицо Вессона и вспоминаются Мне слова, не чьи-нибудь, а самого Карла Маркса, помните, о капитале, о его свойствах, о том, что с капиталом делается, когда почует он сто, двести и триста процентов прибыли, а потом почему-то я начинаю размышлять — как попадают в теннисисты и в яхтсмены…

Может, вы об этом не думали, а меня почему-то всегда очень сильно занимали люди в белых джентльменских костюмах с наглаженными строгими складками. Их я видел на курортных рекламах, в журналах мод и на стадионе «Динамо», расположенном в трех кварталах от нашего дома на слободке. Они играли одни-одинешеньки, отделенные от всех высокой надежной сеткой. Не было ли во мне, в нас, по сю сторону сетки чего-то такого, что было во взгляде индийского кули, не было ли там, по ту сторону сетки, чего-то такого от недоступных сагибов? Нет, наверное… Но взмахивая своими аристократическими ракетками, посылая тугие удары по ворсистому мячику, люди за сеткой никогда не взглядывали в нашу сторону и не представлялись нам обыкновенными людьми, как и сама их игра с непонятно растущим счетом. Даже то, что им, людям в белом, позволено было по-хозяйски играть там, куда мы, грешные, всегда с трудом допускались или лазили через забор — таково уж спортивное гостеприимство на стадионе «Динамо», — делало их головою выше каждого из нас. Это были, конечно, необыкновенные люди, может быть, великие…

Каково было мое удивление, когда в числе теннисистов оказался человек, живущий в нашем околотке и даже примерно равного возраста, примерно, лет пятнадцати, фамилия его, правда, была подходящая для теннисиста — Королев. Зато по внешности, поверьте, ничего, совсем ничего королевского не было: желтые волосы, узкое рыжее лицо с густеющими на лбу и на носу конопушками, такие же руки в густых рябинах, рыжие злые глаза, и во всем поведении какая-то закрытая холодная злоба. Держался Король больше в одиночку, молчком, с нами никогда не играл, младшим раздавал пинки и тумаки, заговорить я с ним никогда и не пытался, потому что всегда он смотрел на меня глазами раздразненной собаки и, в общем, удивился-то я, удивился, увидев этого Королева в белом облачении с ракеткой в чехле, а с другой стороны, отметил про себя, что догадки мои о теннисистах (и о яхтсменах) что-то словно бы подтверждаются…

Вот так же порой думается об играющих в бильярд и в преферанс тоже. Имеется какая-то определенная часть человечества, которая любит и может играть в городки, другие в подкидного дурака. Представьте, езжу я ежедневно на работу в электричке и ежедневно садится в один и тот же вагон развеселая железнодорожная компания, еще на ходу достаются карты, через минуту уже сидят, играют, и как играют! Только и слышишь: «Хлесть! Хлесть! А я тебя — козырем! Ну, набрал! Ну, набрал… Давай крестушки-то… Давай… Буби! Крести. Буби!.. Крести… А ты не заглядывай, не заглядывай под подол-то… Ха-ха… Крести! Ха-ха-ха!»

Больше всех веселится молоденькая женщина, техник с одной звездочкой на рукаве. Черные брови высоко, белые зубки: ха-ха-ха! В конце игры даже ногами от радости: тук-тук-тук. Счастливые люди, как подумаешь. А однако никакой преферансист не сядет в подкидного, и городошник ракетку не возьмет. И любитель бильярда только улыбнется величаво на предложение сыграть в пинг-понг. Тайна сия велика есть… Забавно, а ведь некоторые люди (особенно раньше) и в ресторан предосудительным ходить считали. Тайна сия велика есть…

Однако, бог с ними, с яхтсменами, с городошниками, тем более, что зыбки мои аргументы, все зиждемся на малых примерах, сейчас же и возразить можно. А чемпионы наши, а олимпийцы! И, конечно, я соглашусь, не о чемпионах и не об олимпийцах ведь идет речь. А вернувшись к филателистам, опять-таки можно признать, что среди благородных интересов, рыцарских увлечений, незабвенной любви к марке, к истории почты здесь цветут, как одуванчики в июньское утро, куда более обыкновенные страсти-страстишки, демонстрируют пословицу, что пороки всегда лишь продолжение добродетелей. Я позволю себе отвлечься далеко в сторону для пояснения примером. Вот что однажды увидел и услышал я…

Воскресный пыльный день. Август. Рынок, в просторечье именуемый толкучкой и барахолкой. Толчея и давка, людской водоворот. Две девицы в этой атмосфере. Чувствуется — дома они тут, на своей почве. Знаете вы их, видали, конечно… Парички, выщипанные бровки, голубые веки, перламутровые губы, кофточки такие обезьяньи, с начесом, юбки-миди. Лица девиц не то чтобы красивые и не то чтобы дурные — обезличенные косметикой, а вот глаза запоминаются — у одной белая сентябрьская пустота, у другой мартовская стынь-пустынь, февральский холод.

— Ну, ты, — говорит та, в чьих глазах навсегда задержался холод. — Чо с костюмом-то, мылилась-мылилась… Брать надо было…

— Да черт его знает… Не сдашь еще.

— А-а, — говорит с досадой первая. — Не сдашь, не сдашь… Ну, ладно. Счас мы с тобой такую деревню найдем. И окучим…

Совсем недолго надо побыть филателистом, чтобы вселилась в тебя та расхожая меж собирателями мечта: приходит на коллекционерский этот шабаш, на эту Вальпургиеву ночь меново-торговых страстей простак со старым альбомом. Альбом когда-то, может, голубой, почти синий был. И первым, кто заметил робкого простака, являетесь вы. Отвели вы дядю поскорее в сторонку, глянули, — а там, в альбоме-то, все «Советы» с первых марок! Леваневский с надпечаткой! Первая спартакиада! Антивоенная — целенькая! Золотой стандарт! Бакинские комиссары! И вы все сразу оптом, с альбомом, даром что марки-то там на клей припаяны — все по номиналу!!! А? Бывает же счастье — только редко: Леваневского, понимаете вы, Леваневского с надпечаткой по номиналу, а он в ста рублях идет… Да что там в ста…

Греза, конечно, золотая… Золотой дождь… Где теперь такие простаки… Эге… И все-таки бывают, приходят, но чаще не дядя-охломон, пропивающий все оптом. Охломон-то, может, все-таки сам собирал в детстве, кое-что в марках смыслит, а вот женщина иногда появляется такая недоверчивая, все щурится, оглядывается, некает-мекает, не знает, что просить, конечно, не соглашается по номиналу, но на нее, как ястребы, со всех сторон и, глядишь, уже отдала альбом, нет его, унесли…

Итак, бывает лелеемое, случается…

Раздумываю, вспоминаю, и никнет мое сатирическое копье, превращается в обыкновенную авторучку, когда вижу еще огромный слой собирателей — столь многочисленный, увеличивающийся по-индийски. Это те, кто еще не успел разочароваться. Это те, кто не понял еще резкой кой разницы между зарплатой и текущим счетом Форда, это те, кто не вынашивает голубой и радужной мечты обрести тысячу процентов на затраченный капитал. Вижу, как, тихонько морщась, точно от слабой боли, лезут они в собственные неглубокие карманы и платят потомкам венецианских дожей, римских императоров и генуэзских менял полновесные трудовые за «спартакиады», за «гонконги», за «искусство».

Вот как раз стоит перед глазами Любитель, назовем его так, чтобы отличить от завзятых коллекционеров, ведь собирает он в одной, хотя и слишком широкой ныне отрасли, — по искусству. Для непосвященных должно быть ясно, сколь много выпускается ныне марок: бесконечное, непосильное множество. Попробуйте скупить хотя бы то, что выставлено в витринах газетных киосков, — академику не под силу. Давно канули в прошлое хронологические коллекции, где все начиналось с первой жалкой марочки, с первой невзрачной серии. Есть такие, конечно, но чаще у миллиардеров, владетельных особ, у испанского короля, наверное, если не распродал он по нужде дедову коллекцию, вывезенную когда-то из революционной Испании. Одни чемоданы с марками захватил тогда Альфонс с несчастливым тринадцатым номером. Но оставим испанских королей, — они выход найдут, а что делать начинающему инженеру, молодому врачу или хоть высокооплачиваемому начальнику мартеновского цеха? Что делать?

Шутники утверждают, что у современного человечества в современной квартире со всеми удобствами имеется три главных вопроса: Что делать? Кто виноват? Какой счет?

Но не ограничиваясь этой шуткой, все-таки: что же делать обыкновенному рядовому филателисту при возрастающем марочном рынке? А остается одно: поверить в поговорку — если не можешь любить желанного, люби то, что есть, иди по узкому отраслевому руслу. И вот специализируются коллекции — век специализации! — уходят корнями в животный мир, возносятся в космос, застревают на спорте (бесчисленные уже серии, и все одно и то же: фигуристка с поднятой ногой, боксеры в бычьей стойке, хоккеисты с клюшками), приникают к многочисленным родникам искусства, и текут из этих родников марки-картины, марки-репродукции, марки-миниатюры с картин и скульптур, украшающих известнейшие галереи.

Можно бы, наверное, и посмеяться: измельчало человечество! В прежнее-то время любители подлинные полотна скупали, Рубенс в гостиных был, Веласкес с Тицианом, Снайдерсом украшали столовые, Ренуаром — кабинеты и спальни… Мона Лиза-то, Джоконда-то знаменитая, у кого-то, простите, в ванной комнате, по-нынешнему — в совмещенном санузле, висела… А вы ныне репродукции какие-то да еще на таком мизере, на марках, копите. И гордитесь: «Галерея в миниатюре!», «Леонардо в миниатюре». Э-эх, как же с Любителем-то быть?

А ничего не поделаешь, — отвечаешь этому голосу из глубины. — Мона Лиза-то одна, а ви-деть-то ее всякому хочется, кто любит искусство. Что поделаешь, если хочется иметь у себя дома Веласкеса и Эль-Греко? Если душа ноет без Ренуара, томится без Дега, без Гогена и без Берты Моризо? Да вы не смейтесь очень-то! Думаете, если Рубенс на марках, так уж все просто, легко-дешево? Ошибаетесь, сударь… И в марках творения великих в немалой цене, тем более, что добываешь их не из первых рук. Как знать, не обходился ли иному покупателю подлинник Ренуара в свое время дешевле марочной серии? Неуступчивы венецианские дожи, не любят торговаться потомки голландских купцов. Что ни марка — рубль, что ни серия — четвертная. Особенно, когда вам говорят: «Но это же — Лувр! Это же Модильяни!». Или: «Ну, что ж, попробуйте, найдите у кого-нибудь еще такую Дрезденскую (Мюнхенскую, Лондонскую) галерею». И особенно, когда предлагают женщин…

Здесь читатель, не знакомый с современной филателистической терминологией, вполне может встать в тупик, вытаращить глаза. ЧТО — женщин? Как это? Почему — женщин!? В каком это, простите, смысле?

Поясню… Отмечу лишь сначала, что марки — увлечение в общем-то мужское. Женщины-филателистки, конечно, есть, но явление' редкое, в виде исключения, что ли, допустим, как женщина-сталевар, женщина-рыбак, женщина-охотник, женщина-капитан (а мне встречалась женщина-пилорамщик, и как ворочала она саженные бревна ломом-гандшпугом!). Имеется также в виду женщина взрослая, совершеннолетняя. Девочки-второклассницы не в счет. Не в счет и молодые жены, еще припаянно влюбленные в своего юного мужа, ибо в таком состоянии они прощают (разрешают) ему это увлечение, а лучшие пытаются даже сами светиться, как луна от солнца. Это, пожалуй, самый распространенный случай появления женщин на филателистическом торжище, и надо видеть эту девочку-женщину, всегда почти прелестную, как ранняя весна и как молодая газель, когда она тянется из-за мужьей спины в чей-то распахнутый кляссер и слабо дышит, может быть, от дальнего ужаса, глядя, как муж наносит ущерб неокрепшему семейному бюджету. Юная газель ни в чем не похожа на описанных выше подружек в пижамных парах, и на цветущем, слегка утомленном ее личике еще бродят счастливые сполохи. Она даже пытается скрыть, погасить эти сполохи, но не всегда ей удается, И с понимающей ухмылкой смотрят на нее, подмигивая друг другу, сановные Людовики Валуа и Кондэ. Вот, наверное, самый распространенный тип женщины, причастной к филателии.

А далее идут другие формы, иные варианты, — хотя бы такой: супруг-коллекционер еще достаточно молод после серебряной свадьбы, но уже в большом общественном чине, весе, степени, супруга же отчаянно борется с подступающей старостью и уже чувствует: не помогают, не помогают, чтоб им провалиться, ни косметические кабинеты, ни кремы, ни массажи, ни диета, ни парики. Приходит пора, когда начинаешь ненавидеть зеркало, вот тогда и заболевают женщины увлечениями мужей и начинают сопровождать их туда, куда раньше исчезал он лишь под недовольное брюзжанье. Женщины такого рода еще как будто не исследованы ни наукой, ни литературой, но, наверное, оттого, что исследовать особенно нечего. Все они, примерно, одинаковы, и увлеченно можно беседовать с ними по четырем проблемам: о сервизе, о серванте, о квартире и о курорте. Дальше не стоит: не интересно ни им, ни вам.

Вот встретил недавно — гуляет в брючном костюмчике по вестибюлю, отдельно от мужа, углубленного в деловые обмены. Лицо — сама скука, спрятанная жалость к самой себе. «Ах! — сказала, пытаясь вызвать оживление в блеклых глазах с раздельно расставленными синими ресницами. — Это ты? Как ты постарел! Ну, как семья? Как квартира? Ты не переехал? Давно тебя не видела…»

Но мы уклонились от главной темы. Женщины очень в цене на марочном рынке — имеется в виду только изображение женщины на марке и даже не всякое изображение, а, так сказать, НЮ, обнаженная натура — она стала самой ходовой и дорогой отраслью собирательства.

Хочется мне воскликнуть: О, жёнщина! Ты и Земля, и Солнце, Воздух и Вода! Шерше ля фам! Везде и всюду без тебя не обходится. Не обошлось и в филателии. А мода сия возникла еще в довоенные времена, когда, по-видимому, стесненный в средствах, уже упомянутый испанский король санкционировал выпуск удивительной серии к юбилею Гойи. Нахмуренный Гойя появился в мире филателии почему-то в паре с вариантом своей известной картины «Маха» (Девушка). И маха была обнаженная, хотя кисти Гойи принадлежит и другая маха — одетая. Известно, что в обеих картинах под видом махи написана принцесса — инфанта, а роман Фейхтвангера свидетельствует: картины помещались одна за другой, так что далеко не каждому посетителю будуара доводилось видеть смелую инфанту-натурщицу. И вот — финал: обнаженная принцесса стала добычей филателистов. Скандал не скандал, но факт потрясающий, и мировая филателистическая общественность (какое-то неудобное слово «филателистическая», но не скажешь ведь — марочная) только что не возмущена, коллекционеры шокированы, обыватель растерян, женщины не решаются посылать письма с такой маркой, а почтальоны-мужчины крадут конверты…

Но минуло потрясение, и человечество — так уж оно, видимо, устроено — перешло от осуждений к рукоплесканьям. И как тут не вспомнить войны против узких и широких брюк. Как передать, мне взгляды пожилых матрон на юных девушек, надевших мини.

Обнаженная маха все росла и росла в цене. Предложение родило спрос и спрос рождал предложение. Сперва, как водится, робкое. Обнаженные негритянки толкут в ступах сорго. А что тут такого? В Африке жарко. В Африке все ходят так… И появились вслед за сомалийками таитянки, самоанки, конголезки, нигерийки, русалки, валькирии, афродиты, пенелопы, артемиды, просто юные, улыбающиеся, манящие, крутобедрые, круглогрудые… Женщина властно вторглась в филателию, тесня императоров и королей, крокодилов и тигров, памятники и технику, великих мужей и прославленных деятелей. Женщина заулыбалась с марок фантастических стран.

Давно известно, что самые красивые почтовые знаки имеют и выпускают крошечные, карликовые государства. Сейчас сразу просится на язык: Монако, Сан-Марино, Лихтенштейн, Андорра. Но это все-таки известные государства. А вот благодаря женщине открылись миру вовсе уж неведомые страны. Простите, вы знаете, что такое Манама? Нет, не Панама, а Ма-на-ма? А что такое Фужейра? Или — Айман? Нет, не Йемен и не Оман — Айман? Боюсь, что таких «государств» не встретить и в географическом справочнике. Но эмирам, правящим государствами-деревнями, видимо, не дают спать щедрые недра Саудовской Аравии, а собственной нефти не хватает на содержание двора и гарема. Вот почему Манама, Фужейра и Айман решили наводнить мир раззолоченными глянцевыми, многоцветными марками, услужливо созидаемыми некой зарубежной фирмой. Эмиры учли спрос: женщина, женщина, женщина — в репродукциях. Боттичелли. Веронезе. Ренуар. Сезанн. Гоген. Дега. Моне и Мане. Матисс и Пикассо. Все, кто в меру своего таланта воспевал прекрасное женское тело. Марки-блоки, марки-сцепки, марки-микро, марки-картины, марки, так сказать, фрагменты. Натягивают черные чулки кокотки Лотрека, демонстрируют раскормленные крупы женщины Рубенса, потрясают изощренной плотскостью на границе с идиотизмом узколицые женщины Модильяни. Не забыт и русский Брюллов (конечно же — «Вирсавия»). Никто не забыт во имя эмирской казны. Не беда, что в репродукциях перевран цвет, не беда, что сам Ренуар побагровел бы от своей «купальщицы» — на одной марке она в синих тонах, на другой в розовых, а там и вовсе — фрагмент, четверть купальщицы… Включились в эксплуатацию темы диктаторы Уругваев и Парагваев, растут серии марок, ряды собирателей. И сам я, грешный, покупая очередную серию, радуюсь ей, только думаю иногда, ну родись Ренуар в Манаме, бегай в детстве по манамским улицам — честь и слава бы манамскому народу, и марки уж вполне законно прославляли бы своего великого живописца. Однако не славят на родине, если не ошибаюсь, не выпустила Франция еще ни одной ренуаровской серии. Как тут не вспомнить: «Не бывает пророков без чести, разве только в отечестве своем и от ближних своих…»

А впрочем, я не прав — напечатали же в одной стране картины Шишкина на конфетных обложках, на папиросных коробках, и оказали художнику и картинам неоценимую услугу.


Думаю, что пора бы вернуться к многообразию человеческих увлечений. В самом деле, если б в одну филателию уходили корни собирательских страстей, не слишком ли однообразным представлялось бы лицо человечества? И откуда все-таки пошло оно — собирательство. Не «ветр» ли это «с цветущих берегов», — как писал Фет? Говорят, чтобы понять явление, надо спуститься в его первичные глубины, дойти до истоков, разложить на простые множители. Ведь не случайно и человек повторяет в своем развитии весь процесс эволюции живого — от первичной клетки до философствующей материи. Не случайно львята рождаются пятнистыми, напоминая тем древних предков льва, а птенцы изощреннейшего из певцов — соловья так же бывают крапчатыми, что говорит о их принадлежности к древнему роду дроздовых. Не случайно мелкий головастик больше всего похож на рыбку (и дышит ведь жабрами!). А история собирательства восходит к сбору предметов и существ, произведенных природой: камень, раковины, бабочки, жуки, травы, в иных случаях — корни, сталактиты, чучела, зубы и когти хищников…

Вижу, как первый коллекционер подбирал осколки кремня, обсидиана, агата и кварца, бродя по галечным отмелям рек, по осыпям камня вблизи своей пещеры. Он любил и ценил камень за его насущный практический смысл, камень давал защиту, служил оружием и орудием, дарил огонь, но практический смысл, вероятно, уже у дриопитека и неандертальца дополнялся поиском красивого, блестящего, радующего глаз не только свой, но и соплеменника…

В раннем детстве я тоже, видимо, повторял историю человечества, когда искал и находил самые разнообразные камни, и тоже отчасти цель была практической — снаряды для пращи, для стрельбы из рогатки. Но постепенно все более отходил я в сторону чисто эстетическую, хотя это модное понятие было мне абсолютно неведомо, так же как и дриопитеку. Камни. Просто игра света и цвета, просто разнообразие, просто радость находок… На пустырях возле нашей слободки долгое время сваливали отходы гранильной фабрики. Вы представляете, что можно было там найти? И я находил не только полированный гранит всех цветов — от голубого до черно-серого, но еще и множество яшмы, орлеца, родонита, здесь попадались обломки горного хрусталя, полуотшлифованные топазы, камень красный, бурый, сиреневый, совсем черный, лазурно-голубой, желтый, светящийся самоцветным блеском. Я добывал друзы фиолетовых аметистов, кристаллы турмалина, мрамор, роговик и даже кусочки зеленого малахита. Камень. Увлечение это велико есть. И вышли из него не только геологи и рудознатцы, но художники, но поэты резца и шлифовального круга. Камню мы обязаны бронзой, медью, железом и, конечно, золотом. Золотой дождь? Не оттуда ли он пошел? Не от камня ли?

А мои собственные увлечения не ушли дальше ящика с камнями и одной друзой тяжелого золотистого пирита, с великой радостью принятого, конечно, за настоящее самородное золото. Помню, как мчался домой с находкой, не чуя под собой ног к старшему приятелю, обозначим его просто Юрка, и едва не ревел, разозлился, расстроился, когда Юрка, лишь глянув на мой самородок, высмеял мое золото, превратил его тут же в какой-то «медный колчедан». И пришлось верить: его коллекция была не чета моей, все в одинаковых отполированных ящиках, каждый камень в своем гнезде, с этикеткой, и «золота» там было полным-полно во всех видах, даже настоящего немного: кусок кварца с тоненькой прожилкой. Прозаическое имя Юрка не выражало сути этого человека, а суть была такая же, как коллекция. Все в Юрке было рассчитано, высчитано, расчерчено, разлиновано, определено, до последнего пунктика. Уж не родятся ли такие с генетически обусловленной аккуратностью? Есть над чем подумать…

Сколько ни приучал я себя к его пунктуальности, четкости, — ничего не получалось. Лепим вместе на речке из глины — я мокр и грязен, не знаю, с чем сравнить, он — чистехонек, закатаны рукава белой рубашки, на штанах не смялись наглаженные складочки; идем на болото ловить лягушек, ноги мои промочены, в ботинках хлюпает, в завершение я провалился в жижу до колен, — он даже сандалии не замочил, а поймал больше; покупаем мороженое, — меня обсчитали, а он только посмеивается. Правда, он старше, опытнее, наверное, смышленее его маленькая, как бы седенькая уже на висках, голова, и все-таки никакая самая быстрорукая тетка его не обсчитает.

Вот и думаю снова, если уж человек неряха и рохля — от судьбы и родителей, если дурак и хам — от судьбы и от родителей, если умница и милейший человек — тоже от судьбы и от родителей. А необходимая завершенность в аккуратности, в хамстве, в доброте осуществляется самошлифовкой, идет как расширение богоданных добродетелей или пороков…

Но тогда что же делать с воспитанием? Отменить? Пустить все самотеком? Тогда зачем литература? Зачем вера в добро, в доброе начало в человеке? А тут, наверное, все очень просто: редкий человек состоит из одних добродетелей или из одних только пороков, большая, подавляющая, абсолютная часть человечества всего имеет понемногу. Вот и нужно этой части человечества проявление и подкрепление добрых начал. А те немногие, что родятся с абсолютным преобладанием добра над злом, или зла над добром, ни в каком воспитании вообще не нуждаются. Они все равно и везде пойдут своей стезей.

Очень я хочу, чтоб доказали мне, как жил-был, скажем, матерый карманник и домушник, раз десять отбывал сроки, а после одиннадцатого сделался милейшим порядочнейшим человеком, и обратный пример — был тихий спокойный человек, мухи никогда не обидел, учился, работал, улицу всегда только на зеленый свет переходил, а обратился вдруг в стригущего глазами, пришепетывающего и жестикулирующего вора «в законе».

Нет правила без исключения, но ведь исключение-то как раз и подтверждает, что есть правило…

Коллекционером камней я не стал. А вы не знаете, как называется эта камнемания? Уж не филоминералия ли? Минералофилия? В общем, страсть к безжизненным дарам земли зачахла в зародыше, и не достиг я даже первого перевала к той вершине, которая случайно обнаружилась в разговоре с одним знакомым.



Поделиться книгой:

На главную
Назад