Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Адам нового мира. Джордано Бруно - Джек Линдсей на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

   — Нет, — возразила Тита, стараясь припомнить заказы всех постояльцев.

   — Я купил для него вот этого каплуна, немного сушёной говядины, два лавровых листа и щепотку перца, — пренебрежительно отчеканил Луиджи.

   — Нет, он должен получить всё то, что заказал и за что заплатил, — сказала Тита, пытаясь собрать мысли. Она заметила, что на столе у Марии лежит кучка чёрной соли и рядом большая голова сахару. Кулинарные таланты Марии умерялись одним её недостатком — странным употреблением соли. За ней нужно было следить.

   — Не пора ли вынимать рашпер с моллюсками? — напомнила ей Тита.

Мария фыркнула и сбросила на пол сито, чтобы показать свою независимость. Луиджи насвистывал с тем самоуверенным видом, который больше всего на свете злил Титу. Мария отошла к другому столу и начала нарезать для салата дикий цикорий[50] и мяту. Адвокат из Феррары[51] — привередник: уверяет, что латук и салатный цикорий ему надоели.

Тита чувствовала, что нужно чем-нибудь заняться. Она не могла вспомнить, зачем пришла на кухню. Взяла со стола оловянную сковороду и медную крышку от кастрюли и отнесла их на полку. У дверей стояла бельевая корзина. Она строго запретила Луиджи оставлять в кухне грязное бельё, но сейчас у неё не хватило духу сделать ему замечание. Зная, что он будет смеяться над ней, потому что видит её слабоволие, она всё же вынесла корзину за дверь и — штука за штукой — намочила всё бельё в лохани. Медленно прижимала его ко дну палкой, стёртой от частого пребывания в горячей воде. Наблюдала, как бельё надувалось, а потом падало на дно, следила за пузырьками, выскакивавшими по краям. В их доме приходится постоянно стирать. Больше всего хлопот доставляют три голландца. Они очень неаккуратно обращаются с салфетками, скатертями, полотенцами. Так как по уговору хозяйка обязана снабжать их чистым бельём, то голландцы — Тита была в этом убеждена — нарочно пачкали бельё, чтобы получить как можно больше за свои деньги. А если не включать стирку в общую плату, то постояльцы уйдут к другой хозяйке.

Внезапно вспомнив что-то, она бросила в лохань последние салфетки, не пытаясь больше припомнить, кто из жильцов пролил красное вино и сделал на скатерти это сердцевидное пятно, и вошла обратно в кухню.

   — Ты купил десять листов писчей бумаги для синьора Бруно? — строго спросила она у Луиджи.

   — Нет, забыл.

Тита ужасно рассердилась.

   — Как ты смел забыть? Сейчас же сходи и купи.

   — Но я ещё не поел. И мне нужно помогать Марии. Я не могу идти.

   — Сейчас же ступай! — топнула она ногой. Если она уступит — она пропала. Луиджи, злобно поглядывая на неё, медленно отёр руки об зад засаленных штанов и оскалил жёлтые зубы. — Ступай! — повторила она спокойно, сознавая, что укротила его. Луиджи, бормоча что-то под нос, снял с гвоздя шапку. Мария толкла перец в ступке.

   — Я не знаю, где деньги.

   — Возьми пять сольдо из тех денег, что лежат на полке. Остальные деньги разыщи, когда вернёшься, иначе придётся вычесть их из твоего жалованья.

Луиджи, проходя, толкнул Марию. Она огрызнулась:

   — Убирайся с глаз моих, акула!

Луиджи отступил, мысленно подыскивая какое-нибудь обидное замечание, которое бы её особенно уязвило.

   — А ты слыхала когда-нибудь историю Местрского кузнеца — того, что перед смертью отказался от причастия? — сказал он весело, раздувая ноздри. — Приходит священник с дарами, а кузнец и говорит ему: «Пускай дьявол жрёт меня без приправы, таким, как я есть, без соли и масла». — Мария с грохотом передвигала горшки. — И надеюсь, — прокричал Луиджи в заключение, — надеюсь, что ты умрёшь так же, как этот кузнец, и нечистый, слопав тебя, заболеет расстройством желудка.

Мария в бешенстве швырнула в него котелком и солонкой, в которую только что насыпала соли. Луиджи проворно выскочил за дверь. Котелок свалил с полки горшок, а соль из солонки разлетелась по всему полу. Мария с ужасом смотрела на соль.

   — Я всю её соберу, — сказала она, крестясь. — Соберу всю до последней крупинки и просею сквозь кисею. Мне невмоготу видеть, как добро пропадает даром. Не терплю мотовства. Это — неблагодарность милосердному Господу Богу. Он сейчас глядит на меня с небес и говорит: «Мария, не поддавайся дьяволу. Будь хорошей, Мария. Не расточай, не зарься ни на что. Собери соль, Мария».

— Хорошо, но сначала приготовьте обед.

Каждый жилец отдельно покупал для себя провизию, но ели все за общим столом. Тита гордилась этим столом орехового дерева с резьбой, с тремя опускными полами, столом, за которым свободно размещались двенадцать человек. Разговоры этих людей очень скоро надоели Бруно. Среди них был француз, у которого имелась в запасе только одна-единственная тема — запоры и сравнительные достоинства двух средств от запора — коринфского изюма и варёных дамасских слив. Он собирался скоро ехать морем в Константинополь и утверждал, что благоразумный путешественник должен начать очищать желудок по меньшей мере на неделю раньше, а во время переезда есть только то, что не вызывает морской болезни, и в малых количествах — солёную говядину, сушёные бычьи языки, бисквит, вымоченный в вине, кориандры[52]. Он носил в кармане мешочек с дягилем[53], гвоздикой, розмарином и сушёными лимонными корками и во время обеда постоянно нюхал их.

Кроме него, за столом присутствовал неизменно ухмылявшийся болонец, который всё время сводил разговор на женщин. О каком бы городе ни упомянули, он непременно вставлял какую-нибудь ходячую пошлость насчёт женщин. Мантуанцы, например, любят только девушек, умеющих танцевать, и в Мантуе каждая потаскушка — отличная плясунья. В Витербо любой мужчина продаст свою любовницу за серебряную монету. В Кремоне только девушка, играющая на каком-нибудь инструменте, может рассчитывать, что её полюбит мужчина. И так далее.

Один из датчан, невероятный обжора, не мог равнодушно смотреть, как другие едят не то, что он. Он донимал всех обедающих расспросами о блюдах, которые им подавали, об их стоимости, способе приготовления и вкусе.

Как-то раз Бруно предложил ему на вилке кусок рыбы, и датчанин принял подачку, рассыпаясь в выражениях благодарности, совершенно не заметив насмешки, и съел рыбу, громко чмокая губами. Впрочем, несмотря на всё это, здесь было лучше, чем на постоялых дворах в Германии, где останавливался Бруно и где все ели из одного горшка, без вилок.

Второй датчанин болел перемежающейся лихорадкой, и его пичкали наркотиками и потогонными. Его соотечественники рассказывали, как они наваливали на него целую гору одеял, чтобы вызвать спасительное потение, и рассуждали о различных лекарствах. Француз утверждал, что больному следует поставить несколько мушек к плечам, для того чтобы снизить температуру. Не участвовавший в этих дебатах Бруно всякий раз, очнувшись от задумчивости, встречал устремлённый на него взгляд феррарского адвоката — взгляд пристальный, прямой, в котором, однако, не было ничего недоброжелательного. Раз они заговорили о литературе, и Бруно нашёл, что адвокат — человек начитанный, с хорошим вкусом. Он ощутил вдруг горячую радость, радость утоления духовного голода. Но затем, глядя в лицо адвокату, понял, что эта радость пройдёт, что её сменит мертвящая горечь утраты. Что же он, Бруно, представляет собой в действительности? Кто он — человек с неистощимым богатством чувств и мыслей, которыми охотно делится с другими, или человек, в котором запас этот иссякает уже после недолгого общения, убогая душа с жалкими вожделениями и мелочным тщеславием? Бруно с огорчением задумался над сущностью своих отношений с другими людьми. Сначала — захватывающее сознание общности интересов и вкусов, ненасытная потребность делиться мыслями. Затем — разочарование, когда начинаешь находить в человеке всё больше и больше недостатков и умалять его достоинства. Постепенно сужается круг общих интересов, открываешь в другом и недоброжелательность и нелепые претензии... И всё же жизнь должна и может стать такой, чтобы в ней была возможна настоящая товарищеская близость между людьми.

Под гнётом этих мыслей Бруно утратил было радость общения с новым человеком. Но адвокат снова возбудил его внимание, упомянув о поэте Тассо.

   — Так вы с ним знакомы? — спросил Бруно, узнав, что Тассо ещё жив. — Он — один из немногих людей, с которыми мне всегда хотелось познакомиться.

   — Это знакомство не доставило бы вам удовольствия, — заметил адвокат. И, наклонясь ближе, рассказал, как встретил Тассо в придорожной харчевне, в компании одного только пьяного лакея. По поведению Тассо видно было, что он сумасшедший: он ссорился с хозяином из-за какой-то мелочи в счёте и вопил, что его выслеживают враги. Видно было, что он до последней степени опустился. Жаль, что Винченцо Гонзаго увёз его из Мантуи. Когда это было? Три или четыре года тому назад. Да, разумеется, жаль, что его выпустили из убежища Святой Анны. Там за ним был хороший уход, с ним обращались ласково, исполняли все его желания.

   — И долго он там пробыл? — спросил Бруно, расплескав вино из своего бокала.

   — Лет семь, кажется.

Бруно вздрогнул: быть запертым в таком месте... Хуже ничего не может быть. Тассо...

Он чувствовал себя во власти тёмного любопытства, пугавшего его. Он не хотел продолжать этот разговор о Тассо и всё же продолжал его:

   — В какой же форме проявляется его безумие? До меня, конечно, доходили разные слухи. Но я не встречал до вас ни одного человека, который собственными глазами видел Тассо.

   — Насколько я могу судить, он одержим страхом, что у него есть враги, которые его преследуют и хотят отравить.

   — Кто же эти враги?

   — Другие поэты, главным образом — Гварини[54], и... — Адвокат пригнулся ещё ближе к собеседнику и зашептал: — И Святая Инквизиция. Он, видимо, думает, что она следит за ним. Это, конечно, вздорная фантазия.

   — Но страх его чем-нибудь да объясняется, — возразил Бруно резко, повёртывая в пальцах тонкую ножку бокала и наблюдая, как красное пятно от пролитого вина расползается по скатерти.

   — Нет, — ответил адвокат. — Это — одна из его безумных фантазий. Вы, верно, знаете, что он раз во время разговора с герцогиней Урбино кинулся с ножом на слугу. Это было года четыре тому назад, после первого представления его «Аминты» при дворе. Я имел честь присутствовать на этом представлении...

Бруно заставлял себя слушать адвоката, который продолжал толковать об «Аминте». Но его уже раздражал слегка шепелявый голос этого человека, его манера закатывать глаза. Какое лицемерие с его стороны болтать о поэтичной любви Аминты к целомудренной нимфе[55] Сильвии. «Тассо сам целых два месяца учил актёров, любимцев нашего герцога, знаменитых Джелози». Кому нужна эта пустая литературная болтовня? Какое значение имеет теперь то блестящее представление для Тассо, которого выгнали на улицу безумные призраки страха, для Тассо, голодного и бездомного, безутешно несчастного, Тассо, который столько лет провёл в заточении?

Адвокат напевал сквозь зубы мотив одного из интермеццо[56] в «Contra l’Onore».

   — Мне лично эта пьеса больше нравится в том виде, в каком её ставят после второго представления в Урбино. Постановка Палестрины[57] просто восхитительна...

Бруно вдруг понял, что песня, которую сейчас напевал адвокат, имела когда-то на него, Бруно, большое влияние. Сам того не заметив, он высказал в своём сочинении «Изгнание Торжествующего Зверя» ряд мыслей, рождённых в его уме этими строфами Тассо. Да, влияние Лукреция[58] и чувства, вызванные в его душе чтением «Аминты», привели его к созданию картины золотого века[59]. Странная смесь, а ещё более странно то, что он до настоящей минуты не сознавал этого. И отчего осознание этого пугало? Ему захотелось встать и уйти, но что-то словно парализовало его. Пришла новая мысль.

   — Я только что вспомнил... В моих книгах есть фраза: «Земля мне мать, а солнце — отец». Это, разумеется, мысль не новая. Но её оформил в моём мозгу Тассо. Я вспоминаю его строки:

Фиалки с розами в один венок сплетать, Отец их Солнце, а Земля их мать.

   — Да, странно... Не понимаю, отчего... А вы не знаете, где теперь Тассо? Может быть, я бы мог чем-нибудь помочь ему?

Но адвокат оставил без ответа вопрос Бруно. С воодушевлением, которого в нём до сих пор не замечалось, он сказал:

   — Эти строки — из одной его канцонетты[60], в которой он воспевает Феррарскую гору. Приезжайте к нам в Феррару и увидите, сколько там цветов весной!

Он продолжал уже спокойнее, с прежним взглядом, прямым и твёрдым, как сталь:

   — Цветы — моя слабость...

Бруно видел, что адвокат уже сожалеет о своём приглашении, обращённом к чужеземцу.

   — Вряд ли мне удастся побывать в Ферраре, — сказал он. — Я думаю переехать в Рим.

Адвокат с явным облегчением повторил приглашение. Он сказал, что Академия в Ферраре каждые три месяца устраивает большой концерт. Почему бы Бруно не побывать на одном из этих концертов?

   — Вы убедитесь, что наши мастера много выше мантуанских, у которых пренелепые понятия относительно постановки голоса и жестов, сопровождающих пение. Музыкальный критик в Ферраре — мой большой приятель.

Бруно не отвечал. И адвокат, испытующе поглядев на него, замкнулся в обиженном молчании.

V. Шарлатан

Войдя в комнату Бруно, Тита увидела, что он сидит, опустив голову на руки. Она вдруг испугалась, не открыл ли он, что она утаила клочок его рукописи. Тита ломала голову, придумывая, что бы ещё поставить к Бруно в комнату, чтобы там было уютнее. В комнате француза висел довольно красивый ковёр; она решила взять его оттуда под предлогом починки и повесить в комнате Бруно. Он будет очень хорош на той стене, которая после полудня ярко освещена солнцем: в расцветке ковра есть розовые и голубые тона.

Войдя, Тита сказала:

   — Я посылала Луиджи купить для вас бумагу. Но он забыл.

Бруно неопределённо махнул рукой. Потом произнёс словно про себя:

   — К сожалению, мне придётся уехать от вас. Как вам известно, я снял комнату только на один месяц.

Это было как раз то, чего ожидала Тита, — и её охватил ужас перед неотвратимостью судьбы. Что она может сделать?

   — Очень жаль, что комната вам не подходит, — промолвила она, борясь с желанием сказать ему, что, если он останется, она повесит у него в комнате ковёр. Разгоравшийся в ней гнев помогал ей держаться с достоинством. Теперь она наконец с горечью почувствовала, что способна сама управляться со своими делами. Она больше не нуждается в поддержке мужчины.

   — Мне ни в какой комнате не будет хорошо, — сказал он угрюмо. — Я — изгнанник.

Его тон возмущал Титу. Слабость, которую она в нём угадывала, придавала ей уверенности в собственных силах. Однако, когда она заговорила, голос её выдавал боль. И она сказала не то, что хотела. Она возразила ему:

   — Да, но изгнанник, вернувшийся домой.

   — У меня нет ни дома, ни родины, — отвечал Бруно и процитировал место из своей книги: — «Я — академик несуществующей Академии, и нет у меня коллег среди преподобных Отцов Невежества». — Говоря это, он не смотрел на Титу. Он думал о своём брате, который убил человека, вспомнил его побелевшее от ужаса лицо, скрюченные пальцы и его голос: «Фелипе, хоть ты не отступайся от меня». И затем свой страх: «Ты привлёк ко мне внимание людей, а ведь ты знал, что за мной охотятся».

Оба пристально глядели друг другу в глаза. Если бы знать, где теперь брат, жив ли он ещё?

   — Вы никогда не любили ни одной женщины, — сказала Тита тоном обвинителя. В своём негодовании она воображала, что открыла причину не только его страданий, но и своих собственных.

   — Не любил, — согласился Бруно, довольный её замечанием. — Впрочем... один раз я готов был полюбить... Но она меня отвергла.

   — Мне думается, вы лжёте, — возразила Тита с презрением.

Её слова не рассердили Бруно, и, словно испытывая потребность оправдаться, он продолжал:

   — Как мог такой человек, как я, человек вне общества, без денег, без надежд, жениться на женщине, которая... которая...

   — Вот, я так и знала, что вы лжёте, — перебила его Тита тонким, срывающимся голосом.

Бруно встал и отошёл к окну. Он потрогал руками край стола, словно измеряя его, потом сделал то же самое с подоконником. Каким образом измерять вещи? «Морденте, — подумал он, — убедил меня, что в математике нельзя пренебрегать никаким числом, как бы мало оно ни было». Он стоял у окна, смотрел на залитые солнцем черепицы соседней крыши. «Мысль не может быть точнее того аппарата, которым она пользуется. Этот вывод следует из того, что я отверг идеи Платона[61]. Но если свести всё к органическому минимуму, как тогда объяснить созидание, совершенство, развитие, не вводя иерархии в духе Плотина[62]

Он угадывал муку, которую испытывала девушка, стоявшая за его спиной. Эта чужая боль давила на него так ощутимо, что, казалось, тело Титы прильнуло к его телу.

Боль была непонятная и чуждая ему, — и тем не менее ему казалось, что это она заставляла его мысль работать, толкала к выяснению мучившего его вопроса о соотношении между формой, материей и энергией.

   — Вы правы, — сказал он, не оглядываясь. — Я солгал. — Он старался говорить безучастно, обычным тоном. Больше всего на свете ему хотелось выпутаться из этого положения, дать понять девушке, что ему нет места в её жизни. Ему казалось, что если он сумеет внушить это Тите, если сумеет благополучно вернуть её в ту колею, из которой он, видимо, выбил её, — он освободится от гнёта мучившей его задачи, блестяще разрешит её и исключит из круга своих мыслей.

Тита подошла ближе и остановилась за его спиной. Гнетущее чувство, которое испытывал Бруно, усилилось до такой степени, что он как будто уже ощущал, как прижимается к его лопаткам девичья грудь. Только сейчас он впервые подумал о том, что Тита выше его ростом.

   — Но вам всё же больно вспоминать её, — шепнула Тита.

   — Да... Но, в сущности, я не знал её. Как же я мог её любить? Нельзя любить человека, если не знаешь его. — Он остановился, со страхом ожидая ответа Титы; но она молчала. И он заговорил снова: — Иногда мне казалось, что меня обманывают, что я сам себя обманываю. Оттого, что никому не удавалось по-настоящему встряхнуть меня. Кто знает? Будь у меня деньги, я бы, вероятно, купил себе виллу за городом и женился на первой попавшейся красивой и благовоспитанной женщине. Мне бы хотелось, чтобы это была женщина очень холодная и образованная.

   — А я... — начала Тита и умолкла. Бруно знал, что она хотела сказать: «Я не холодная и не образованная». Но из жалости сделал вид, что не слышит. Всё же он не мог удержаться от продолжения разговора, потому что хотел чем-нибудь оттолкнуть девушку.

   — Что, по-вашему, чувствует такой человек, как я, при виде прекрасных дам, когда они выходят из своих карет и лица их припудрены лунным светом? Как вы не понимаете, что любой из них стоит пощекотать мне ладонь — и я готов лечь с ней в постель? В моей жизни было два-три таких случая... «Припудрены лунным светом»... Это — из поэмы, которую я когда-то написал. Я не всегда выражаюсь так поэтично. То есть не стараюсь так говорить. — Его ирония растворилась в боли. — Но зачем вы спрашиваете меня о таких вещах?

Тита не отвечала. Он обернулся и зашагал по комнате.

   — Поэзия... да! Хорошо сказал кто-то: «Если бы музы распяли Христа — и то они не могли бы подвергаться большим гонениям, чем сейчас». Впрочем, поэты, это вы верно сказали, большей частью лгут. Я же за свою жизнь высказал две-три истины. Чёрт возьми, бывают часы, когда я склонён серьёзно заняться алхимией. Найду драконью кровь, райское молоко. Отчего бы нет? Люди творили и не такие чудеса. Подумайте сами: мы — хищные звери, пресмыкаемся на земле и питаемся падалью, — а между тем мы способны воспарить на такую высоту, что проникли в тайны звёзд. — В голосе его зазвучали мягкие, ласкающие ноты. — Но больше всего ослепляет и поражает меня не трансцендентность или имманентность[63] Бога, а дивный блеск женской наготы. Здесь мой разум бессилен. — Он посмотрел на Титу с вызовом и вместе с добродушной насмешкой, создававшей между ними некоторое расстояние.

   — Вы переезжаете от нас из-за моей матери? — произнесла вдруг Тита.

   — Да, — ответил поражённый Бруно.

   — Спасибо за то, что вы не солгали. Я понимаю, почему вы уезжаете, — сказала Тита смиренно, всё с той же покорностью судьбе.

Эта безропотность понравилась Бруно, но всё же нельзя было оставлять дела в таком положении, как сейчас.

   — Не только поэтому. Мне необходимо съездить во Франкфурт, присмотреть за печатанием моих книг. И в Падуе надо побывать. Кроме того, мой здешний ученик всё время настаивает, чтобы я жил у него, и мне неудобно будет отказать ему сейчас, если я не уеду из Венеции, или потом, по возвращении. К тому же люди начинают поговаривать о том, что я в Венеции. Вы видите, — добавил он с шутливой важностью, — что я человек известный. Я — великий человек.

— Я это знаю, — отозвалась Тита, принимая его слова за чистую монету. И, вопреки всем доводам рассудка, Бруно почувствовал, что она действительно лучше всех других знает, в чём его величие. Но тотчас же в нём проснулось смирение, уверенность, что он вовсе не великий человек. Он только искусный фразёр, фокусник, жонглирующий чужими мыслями. Он умеет подхватывать идеи других людей и начинять их отголосками божественного и символами живой истины и штурмовыми сигналами действительности. Но сам он вряд ли верит в собственные силы. Однако... то, что создано чужим гением, — только жалкий, сухой скелет, а его идеи облечены плотью и кровью. Как же это так? Он, использовавший чужие идеи, оказывается самым оригинальным из всех философов? Сердце его кричало: «Я знаю, знаю, что это так». Но вера в него этой девушки действовала на него отрезвляюще. Эта вера была внушена ей женским увлечением, и, понимая это, Бруно видел яснее собственное тщеславие. Такое же чувство возбуждал в нём Мочениго, но по другим причинам. Мочениго вызывал в нём желание сбить с него спесь — настроение, опасное у такого человека, как он, Бруно. «Твёрдая почва под ногами — вот что мне нужно», — думал Бруно. Потом пришли другие мысли: «Не ошибся ли я в новых математиках? Действительно ли они на верной дороге? Найдено ли ими единственно правильное решение вопроса о пределе точности, о несовершенстве приборов? Найден ли единственный способ выяснить соотношение между мыслью и её материальной основой? Ибо, если соотношение выяснено и будет динамически прогрессивно — значит достигнуто подлинное совершенство. Ошибка Платона в том, что он допускает существование совершённого аппарата, чистой идеи...»

Встала в памяти, словно освещённая вспышкой неяркого тёплого света, мать с её тёмно-рыжими волосами. До конца был пройден путь благодатного лета, лицо её пылало первыми нежными красками осени. Она шила, время от времени откусывая зубами нитку, и в углах её рта застряли обрывки ниток. Ему хотелось сказать ей об этом, попросить, чтобы она вытерла рот, и в то же время хотелось, чтобы она поцеловала его. Он рос застенчивым мальчиком и всегда делал вид, будто ему неприятны поцелуи матери, поэтому она почти совсем перестала его целовать. Но иногда, среди хлопот по хозяйству, она, проходя мимо сына, говорила: «Родной мой Фелипе», — и обнимала его. Теплота этих объятий теперь казалась ему такой же беспредельной, как ласковая тишина летнего дня, незаметно переходящего в осень, когда яблоки рдеют румянцем, говорящим об их сочности. В этой благоуханной тишине он слышал, казалось, шаркающий звук башмаков отца на каменных ступенях.

Сквозь туман этих видений проступило лицо Титы, на котором не было ни кровинки. Её нижняя губа дрожала, тонкие руки словно отражали невидимый удар. Почему он не может полюбить её, жениться и, наконец, зажить оседло? Она его любит, — во всяком случае, её легко до этого довести. Она была бы преданной женой, угождала бы ему. Он приплыл бы наконец к давно желанной пристани, ступил бы на твёрдую землю. Но ведь он стыдился бы перед знакомыми такой жены.

   — Пожалуйста, не уезжайте от нас! — простонала Тита и опустилась на пол.

Бруно поднял её и ощутил при этом, какое у неё хрупкое и всё же упругое тело.



Поделиться книгой:

На главную
Назад