— Добро пожаловать в мой дом, учитель! — произнёс Мочениго. Обескураженный поведением Бруно, он пытался сжать его руки в своих, но ему удалось ухватить только одну. После первой неудачной попытки Мочениго сделал вторую, и ему всё же удалось завладеть обеими руками гостя. Он смотрел на Бруно, близоруко щуря чёрные глаза. Джанантонио выглядывал из-за его спины то с одной, то с другой стороны, пытаясь получше рассмотреть незнакомца.
— Мессер Джованни Мочениго? — спросил тот.
— Да, ваш покорный слуга, — Мочениго выпустил одну руку гостя и, держа его за другую, повёл наверх, потом по галерее на террасу — ту самую, с которой Джанантонио любил смотреть, как вечерние огни мерцают в воде канала. — Вот вы и приехали, — повторил Мочениго несколько раз. Он выпустил руку Бруно, похрустел пальцами и, пригнувшись, заглянул ему в лицо.
— Приехал по вашему приглашению.
— Да, да. Разумеется.
— Ваше великодушное предложение помощи и покровительства укрепило моё решение посетить Венецию.
Что-то явно, было не так. Оба старались говорить сердечно. Но голоса их звучали как-то вяло и тускло, глаза беспокойно смотрели в сторону. Это заметил даже Джанантонио, облокотившийся на край резной мраморной кадки, в которой рос стройный кипарис. Его подозрения усилились. Зачем пришёл этот человек с измождённым и суровым лицом, что ему нужно от Мочениго? Джанантонио мысленно поклялся себе, что он это узнает и, изобличив пришельца, заслужит благодарность своего господина и получит хороший подарок — наилучшего сокола, которого он будет носить на руке.
— Я к вашим услугам, располагайте мною, — сказал Мочениго, снова похрустев пальцами и внимательно вглядываясь в собеседника. Бруно поклонился. «Не может быть, чтобы ему понравился такой урод, — подумал Джанантонио. — Он какой-то весь высохший и так плохо одет».
— Так... Так... — промолвил Мочениго, дёргаясь всем телом, с наигранным волнением. (Джанантонио всё это было хорошо знакомо.) — Это для меня великая радость, великая честь... — Мускулы его щёк дёргались, он широко открыл глаза и сделал театральный жест рукой. — Мы с вами будем творить великие дела. Я читал ваши книги. Dona ferentes. Да, они — великий дар для нас, простых смертных. — Он засмеялся слабым, пискливым смехом, не вязавшимся с его длинной нескладной фигурой. Смех прозвучал неожиданно, глаза Мочениго сверкнули, словно его самого удивили эти звуки, как пение птицы, неожиданно раздавшееся в глухой чаще. Он смущённо оглянулся и придвинулся ближе к Бруно.
— Но, разумеется, в книгах, предназначенных для черни, profanum vulgus, вы можете объясняться лишь при помощи метафор[39] и символов, только намёками касаться истины. — Голос его вдруг резко задребезжал, глаза сузились, и в беседе их стала ещё сильнее ощущаться какая-то натянутость. — А я хочу держать её в руках, эту голую истину, nuda veritas prevalebit.
Джанантонио вышел из-за кипариса, за которым он чувствовал себя в безопасности, и тихонько подошёл к разговаривавшим. Чтобы избавиться от сжимавшей его сердце тревоги, он мысленно давал клятву, что добудет денег и пошлёт старой бабке, как обещал ей, кроме того, поставит в церкви Сан Стефано девять свечей в память умершего отца. Этот вторгшийся в дом незнакомый человек возбуждал в нём бешеную ненависть. «Нам было хорошо без него, — думал он. — А теперь он всё испортит».
— Метафор такое множество, — говорил между тем Мочениго, — но истина, начало, первопричина — одна, не так ли? — Он сухо и отрывисто засмеялся.
— Да, — ответил его собеседник, опять уклоняясь от нетерпеливой руки Мочениго. Он откинулся назад, опираясь спиной о перила, неестественно изогнувшись всем телом. «Только один лёгкий толчок, — подумал Джанантонио, — и он полетел бы вниз». Лицо его, укрытое тенью кипариса, было искажено не то отчаянием, не то яростью.
— Видите, я понимаю, — сказал Мочениго с новым хихиканьем, которое вдруг раскололось на пронзительные звуки.
В разлитой вокруг тишине, тишине полей после второго покоса, плавала песня лодочника, одинокая, как пение птицы в безмолвии долин. Мир как будто отдалялся, казался лёгким и радостным и всё же непостижимым.
— Полумеры, недомолвки, надоело мне всё это, — Мочениго всё надвигался на Бруно, а тот всё больше откидывался назад. «Вот сейчас нужен был бы только малюсенький толчок», — думал Джанантонио.
— Вы дошли до конечных выводов, вкусили молока Девы[40], а?
Мочениго размахивал руками, выпаливал свои вопросы отрывисто, словно в раздражении, но не переставал улыбаться. Улыбка, мрачная, как гримаса боли, как будто прилипла к его жёсткому лицу с глубокими морщинами у носа, с тупым, выдвинутым вперёд подбородком. Он положил руку на рукав Бруно, дёргая его вверх и вниз, и глаза у него стали стеклянные, такие, что Джанантонио задрожал и опять укрылся за кипарисом. «Всё так, как я думал», — сказал себе мысленно Джанантонио чуть не плача. Мочениго дотронулся до щеки Бруно и сухо, недовольно кашлянул:
— Вы должны простить мне эту страстность, учитель. Я увлечён, вознесён в область, недоступную моему разумению. Область, в которой — источник огня... Конечно, я понимаю, вы отрицаете идею Аристотелева пространства. Небесный круг огня не существует. Я выражаюсь иносказательно... А между тем, как я уже вам говорил, этого-то именно я и не люблю. Я хочу постигнуть сразу смысл всего, проникнуть в области, куда ещё никто не проникал... Я говорю путано... Есть столько кругов... Это метафора... Вы один способны меня понять... Я в этом убеждён. Я поделюсь с вами одной из моих идей. Невозможно строить квадратуру круга на окружности. Но в центре... Подумайте. Центр имеет положение, но не имеет формы, он и кругл и квадратен. Мы должны проникнуть в центр. Вы меня понимаете?
— Я об этом писал, — ответил Бруно холодно и рассеянно. — В моём «Сне», напечатанном вместе с «Двумя диалогами» Фабрицио Морденте из Салерно. Вопрос этот не так прост, когда мы переходим от теории к фактам. Видите ли, в расчётах нельзя пренебрегать никаким количеством, как бы мало оно ни было. Я многому научился у моего друга Морденте: я заимствовал у него толкование моей идеи относительности. Понятие минимума относительно в том смысле, что прибор, измеряющий высоту звёзд над землёй, может натолкнуться на минимум, который больше всего диаметра земли. Вам ясно, что я этим хочу сказать?
— Не совсем... — Мочениго теребил рукав своего камзола. — Вы имеете в виду...
— Дело в том, — продолжал Бруно всё тем же холодным тоном, — дело в том, что один и тот же метод рассуждений приложим и к дробям, и к целым числам. По законам физики бесконечное движение назад должно остановиться на каком-то минимуме. Следовательно...
— Да, — с живостью подхватил Мочениго. — По законам физики... вот в том-то и дело. Минимум. Когда мы проникаем в эти неизвестные нам глубины, мы... Да, я начинаю понимать. Из ваших слов сейчас я уже понял больше, чем из всех ваших книг. Но это совпадение противоположностей в центре, в середине... Не правда ли, я уже на верном пути, том пути, который вы так осторожно указываете? Разве не этого мы ищем?
— Когда я писал свои книги, я никогда не задавался целью скрыть истину, — сказал Бруно. Он по-прежнему стоял, всей тяжестью навалившись на перила, словно сражённый ударом. («Он боится, — подумал Джанантонио. — Может быть, мне ещё удастся его победить, он такой некрасивый и старый»). — Но истину найти трудно. И я никогда не преуменьшал этой трудности...
Наступило молчание. Казалось, всё уже сказано. Какой безмолвный договор заключался или расторгался между ними в эту минуту? «Что за всем этим кроется?» — спрашивал себя Джанантонио, пряча от посторонних глаз развязавшийся шнурок. Ему хотелось чем-нибудь привлечь к себе внимание, хотелось, чтобы гость посмотрел на него. Наконец снова заговорил Мочениго — быстро и бессвязно, брызгая слюной:
— Это мне понятно. Мы будем творить великие дела. Кое-что открыл и я, хоть я и жалкий исследователь. Я — именно такой человек, какой вам нужен. Память у меня слабая, но и у меня бывают минуты озарения...
Бруно отвернулся и наклонился через перила. Тело его как-то обмякло, и эта слабость не ускользнула от Джанантонио.
— Да, да, — отозвался он, рассеянно глядя на темнеющую внизу воду. Казалось, он борется с собой, пытаясь взять себя в руки. Мочениго стоял, слегка покачиваясь, и лицо его освещала та улыбка, которой так боялся Джанантонио. Бруно тихо и упрямо сказал:
— Нам надо ближе познакомиться, и тогда увидим... Во всяком случае, сейчас я слишком измучен путешествием. Лучше поговорим обо всём завтра утром.
Оба, видимо, мучительно искали, что сказать, и не находили нужных слов. И Джанантонио, как ни злил его весь этот непонятный разговор, невольно испытывал такое же напряжение. Если бы он способен был найти нужное им слово, он бы его произнёс вслух — так жаль ему было этих двух взрослых людей с их нелепыми фантазиями. У них был какой-то сконфуженный вид, словно они только что хвастали, а потом были изобличены во лжи. В чём тут дело? Джанантонио ничего не понимал.
Заговорил Мочениго, слащаво-заискивающим тоном:
— Я чувствую, что мы с вами уже встречались когда-то давно... Не знаю, что и сказать... Мне кажется, что всё это уже когда-то говорилось между нами. Учитель, мне страшно... — Голос его оборвался от страстного волнения, так что Джанантонио, хорошо его знавший, с любопытством уставился на него.
— Всем нам страшно, — отозвался Бруно тихо. — И тем не менее...
Казалось, он очнулся от той апатии, которая его парализовала всё время, с тех пор как он вошёл в этот дом. Он обернулся и сурово посмотрел на Мочениго, но в этой суровости было что-то дружеское, какой-то оттенок уважения. Джанантонио, не уловив сути разговора, ощутил, однако, эту перемену настроения, как удар. Как будто кто-то провёл холодным пальцем по его позвоночнику. Подозрения снова проснулись в нём, и он неприязненно таращил глаза на худощавого человека, одетого в вишнёвый камзол, щегольской треугольный плащ и висевшие складками штаны, портившие весь эффект.
— Да, — промолвил этот человек с дружеской выразительностью. Между ним и Мочениго как будто исчезло стеснение, его ощущал теперь только один Джанантонио. Он чувствовал, что остаётся не включённым в этот новый дружественный союз, которого он не мог понять, и ему хотелось сказать что-нибудь злобно-ядовитое, хотелось вогнать этому чужаку стилет[41] между худых рёбер. Мочениго бросил на него сердитый взгляд.
— Стул! — приказал он грозно.
Джанантонио бесшумно вышел и воротился со стулом, крытым узорчатым атласом. Гневный взгляд Мочениго сказал ему, что он оплошал: Мочениго терпеть не мог, когда садились на эти крытые атласом стулья. Но Джанантонио в своём возмущении рад был его позлить. Впрочем, стул он выбрал без всякой задней мысли, просто взял первый попавшийся, так как ему хотелось поскорее вернуться на террасу и слушать разговор, который вызывал в нём недоумение, но всё же казался захватывающе интересным.
Мочениго жестом указал на стул:
— Присядьте. Я забыл, что вы, должно быть, сильно утомлены.
— Я бы попросил также стакан вина, — сказал Бруно. — Эта сырость, знаете ли...
— Нет места здоровее Венеции, — словоохотливо возразил Мочениго. — Заметили вы, сколько седобородых старцев встречается на улицах?.. — Он посмотрел на Джанантонио, который тотчас же снова скрылся.
У Джанантонио от злости колотилось сердце, он скрипел зубами. Он охотно угождал Мочениго, своему хозяину, но терпеть не мог прислуживать кому-либо другому. Он отказывался что-либо делать даже для Бартоло, хотя это грозило ему побоями. И Пьерина, экономка, тоже давно оставила попытки командовать им. Сейчас он был возмущён тем, что его заставили прислуживать этому постороннему человеку, ничтожеству, шарлатану, мошеннику, который сумел понравиться его доверчивому господину. Всё время, пока он ходил за вином, мысль его работала, отыскивая способы изобличить этого чужака. И он ревновал Мочениго из-за каждой минуты, которую тот оставался вдвоём с Бруно. Какие планы они обсуждают, какое предательство по отношению к нему, Джанантонио? Он пролил вино на поднос и нетерпеливо вытер его рукавом. Энергичное лицо незнакомца, его большие глаза, которые казались сонными, пока не вспыхнули огнём мысли, стояли в воображении юноши, подобно отрубленной голове предателя. Ему запомнилось только лицо этого человека. И оно плавало перед ним — голова, отделённая от тела, но не желавшая умирать, с глазами, и в смерти горевшими жизнью. У Джанантонио застучали зубы, и он поклялся, что удвоит число свеч, которые по обету хотел поставить в церкви. «Пресвятая Дева, спаси от беды».
Когда он вернулся на террасу, те двое тихо беседовали между собой. Увидев его, они замолчали, и Джанантонио окончательно уверился, что они говорили о нём. Подозрения его усилились, когда Мочениго, запинаясь, словно смущённый его вторжением, возобновил разговор, прерванный в тот момент, когда гость попросил вина.
— Да, нам предопределено работать вместе, — сказал он, сжимая руки. — Так хочет судьба. Вы посвятите меня в свои тайны, а я буду вас поддерживать всеми средствами.
— У меня нет никаких тайн, — возразил Бруно упрямо. — Природа имеет свои тайны, и я надеюсь вырвать их у неё. А у меня тайн нет, если только вы не вздумаете утверждать, что свет — лучшая завеса, а обнажённость — лучшая маска.
Мочениго засмеялся своим сухим, отрывистым смехом:
— А, понимаю. Понимаю.
Бруно перебил его:
— Правда, я ни разу ещё не высказывался до конца. Но вы неверно толкуете мои побуждения. Нерешительность страха — тоже своего рода стадия познания, только несовершенная.
Мочениго привлёк к себе Джанантонио и стал гладить его волосы.
— Я не глупец, Бруно. Не судите обо мне слишком поспешно. Хотя я и не изучил так глубоко, как вы, скрытые силы и взаимную связь вещей, но я не глуп. Быть может, я смогу дополнить ваши выводы. Ведь пригодился же навоз для добывания тепла, необходимого при перегонке в кубах? Если я не ошибаюсь, об этом где-то упоминает Парацельс[42]. Видите, сколько во мне смирения. Я считаю себя навозом по сравнению с вами. — Он пристально взглянул на Джанантонио, и тот опустил голову. — Я, Джованни Мочениго, род которого дал Венеции трёх дожей[43] (одного из них, Луиджи Мочениго, не более как пятнадцать лет тому назад), я, член одной из знатнейших фамилий Венеции, я предоставляю себя в ваше распоряжение. В неограниченное распоряжение. — Он крепче, до боли стиснул плечо Джанантонио. Джанантонио попробовал высвободиться, но Мочениго не пускал его. — Я говорю о своём положении в обществе только для того, чтобы вам стала ясна вся глубина моей преданности. Я не из тех, кто делает промахи. Я бросил коммерцию вовсе не из-за каких-либо неудач, а главным образом оттого, что считал себя призванным для более высоких дел. Попутно я стремлюсь поднять благосостояние моего дома на подобающую высоту. Но, как я уже сказал, я не из тех, кто делает ошибки. Книготорговец Чьотто много говорил мне о вас. Я прочёл ваши сочинения, все, какие мне удалось достать. Я не сомневаюсь в том, что вы — самый учёный человек на свете и способны осуществить всё, о чём пишете.
Он выпустил Джанантонио, хрустнул пальцами и в изнеможении прислонился головой к стене. Красные лучи заходящего солнца придавали его лицу странный розово-жёлтый оттенок, цвет женской пятки тотчас после купанья.
На город сыпалась розовая пыль заката, пронизанная воркованьем голубей. Залитая этим мягким светом, Венеция дышала теплотой брачной постели, опьяняла солёными запахами любви.
Бруно ничего не отвечал. Казалось, он не слушал Мочениго. Джанантонио потирал нывшее плечо, страх его рос с каждой минутой. Внизу кто-то тихо напевал — голос из утраченного мира повседневных явлений. Джанантонио инстинктивно чувствовал, что на его глазах двое людей мучают друг друга, — и никак не мог понять, что происходит, чего каждый из них хочет от другого. Только одно было ясно: Мочениго сам домогается того, чтобы его обманывал этот шарлатан, этот торговец вздорными фантазиями.
Внизу по темнеющим каналам скользили гондолы любителей вечерних прогулок. На них уже расцветали фонари и звучал приглушённый смех.
Наконец Бруно поднял глаза и сказал весело:
— Очень хорошо, мессер Джованни Мочениго. Я к вашим услугам. Научу вас всему, что знаю сам. А пока должен вам сказать, что вино у вас прекрасное.
— Когда же мы приступим?
— Когда хотите.
— Завтра?
— Пускай завтра.
Джанантонио, вторично наполняя стакан гостя, принял грациозную позу и сквозь полуопущенные ресницы устремил взгляд на Бруно. Тот слабо усмехнулся и поднял стакан в знак того, что пьёт за здоровье юноши. Джанантонио покраснел от удовольствия и отошёл.
— Вы поселитесь у меня? — спросил Мочениго серьёзно.
Розовый поток неба обтекал землю. Окно напротив пылало, как сигнал тонущего на западе солнца. Со смешанным чувством облегчения и разочарования Джанантонио услышал, что гость отклоняет приглашение Мочениго. Он сказал, что уже снял комнату вблизи Пьяццы. Кроме того, ему нужно будет на некоторое время отлучиться в Падую.
Во всём остальном он предоставляет себя в распоряжение Мочениго.
— А почему вы выбрали именно Пьяццу? — спросил Мочениго, хмурясь. — Вы переписывались с Андреа Морозини? И зачем вам нужно ехать в Падую?
— Я должен там прочитать несколько лекций, — с весёлой небрежностью ответил Бруно, наблюдая за Джанантонио, который, чувствуя на себе его взгляд, потягивался и делал вид, что любуется закатом.
— Вы можете рассчитывать на мою поддержку, — сказал Мочениго недовольным тоном.
— Я не слишком требователен, — отозвался Бруно. — Его усталость и подавленность как рукой сняло. Разговаривая, он всё время улыбался, весело двигал руками и бровями. Джанантонио, поймав его взгляд, ответно улыбнулся, несмотря на присутствие Мочениго: он подумал, что хорошо было бы войти в доверие к чужаку, а потом выдать его.
— Кроме того, — продолжал Бруно, и в его любезношутливом голосе зазвучали решительные ноты, — у меня имеются и другие причины выступать в качестве лектора.
— Какие? — встрепенулся Мочениго. Но Бруно оставил без внимания и вопрос, и резкую бесцеремонность Мочениго. К удивлению Джанантонио, Мочениго сдержался и сказал, на этот раз кротко: — Я желал бы знать эти причины, чтобы убедиться, так ли уж необходимо вам отказываться от моего гостеприимства.
— Я от него не отказываюсь, — благодушно возразил Бруно, — и воспользуюсь им, как только это будет возможно. Но у меня есть дела, которыми я не могу пренебрегать. Вы своевременно всё узнаете.
— Благодарю вас, — смиренно сказал Мочениго.
— Вот, например, у меня есть ученик, немец Беслер, который должен приехать в Падую. Он переписывает для меня некоторые малоизученные, непонятные сочинения, как, например, «Печати Гермеса и Птолемея».
Мочениго был, видимо, заинтересован: руки его беспокойно двигались, он провёл ими по лицу, потом потёр ляжки и, покачиваясь на каблуках, отступил назад, кусая губы. Он схватился за перила и, глядя в сторону, промолвил:
— Я, кажется, что-то слышал об этой книге.
Бруно подмигнул Джанантонио. У того сильно забилось сердце, но он улыбнулся в ответ — правда, немного поздно: он не был уверен, что улыбка его была замечена. И эта неуверенность мучила его, к тому же он не понимал, что, собственно, означало подмигивание Бруно. Означало ли оно, что Мочениго лжёт, желая показать себя более учёным, чем он был в действительности? Или гость, пользуясь тем, что Мочениго стоял к ним спиной, захотел расположить к себе его, Джанантонио?
Мочениго солгал, Джанантонио угадал верно. Но ложь его была вызвана не тщеславием, а чем-то более глубоким — трепетной жаждой овладеть запретными и недоступными тайнами, и Джанантонио дрожал, ощущал слабость в ногах, он испугался, что опять подступит к горлу тошнота. Грудь его бурно вздымалась. Но это не мешало ему всё время помнить, что платье отлично облегает его фигуру. Он не переставал улыбаться — на случай, если гость опять посмотрит на него. Он шёл навстречу этому тайному союзу, не понимая, какого рода союз ему предлагают, и в то же время жалея, что у него нет кинжала за поясом.
— Альберт Великий[44] хвалит эту книгу в одном из сочинений, — веско сказал Бруно.
— Да, да, — поспешно подхватил Мочениго и вдруг осёкся.
— Я лично не придаю такого рода книгам особого значения, — продолжал Бруно. — Но я хочу знать, что в них сказано, а узнав, проверить. В них, без сомнения, имеется какой-нибудь намёк на истину, нить, за которой имеет смысл следовать, хотя бы цель, к которой она ведёт, ничего не стоила. Ибо на пути к цели мы можем открыть многое. Когда-то, добиваясь любви знатной дамы, которая оказалась вульгарной и строптивой особой, я, чтобы легче проникнуть к ней, соблазнил её служанку и нашёл, что она очаровательная и весьма достойная девушка. Таким образом то, что было для меня лишь средством, стало целью.
— Да, да, — сказал Мочениго. Он тяжело задышал, мельком взглянул на Джанантонио в знак того, что не одобряет таких анекдотов, но в то же время старался показать гостю, что относится в высшей степени серьёзно к их беседе и тем примерам, которые он приводил.
Бруно продолжал:
— Никакая ложь не бывает вполне ложью: ибо составляющие её элементы должны быть почерпнуты откуда-нибудь из действительности. Эти элементы просто неправильно собраны в одно целое.
Человек с шарообразной головой, одетый как слуга, вошёл на террасу, держа себя запросто, без всякой почтительности. Но увидев незнакомого человека, неуклюже поклонился, потом подошёл к Мочениго и шепнул ему что-то на ухо.
— Гони его вон, Бартоло, — сказал Мочениго резко.
Слуга снова поклонился и ушёл, враждебно оглядев гостя. А Мочениго всё ещё раздражённым тоном продолжал:
— Ну, а учение о соответствии... как вы его расцениваете?
— Оно начинается правдой и кончается правдой. Но в промежутке между началом и концом приведены доказательства, которых я ещё не проверял. Разумеется, жизнь едина, ибо жизнь всегда и во всём есть жизнь. Это — исходная точка всего моего мышления. И я одобряю стремление таких людей, как Парацельс и Альберт, использовать природу для человеческих нужд. Природа — жена, а не загадка. Эти алхимики глубже понимают суть вещей, чем учёные мужи в университетах. Они делают Бытие реальностью; они осязают Единое, как человек осязает свою жену, ибо женщина, прошу не забывать, есть воплощение творящего начала, созданного из крайних противоположностей. И это — правильный путь. Но хотя Парацельс и Альберт постигли связь вещей и в логике пошли дальше Аристотеля, они слишком спешат делать выводы. Природу победить не так легко. — Он вдруг сдержал порыв энтузиазма и докончил коротко: — Потом потолкуем обо всём подробнее.
— Нужно постигнуть общее начало вещей, их основную взаимную связь, — сказал Мочениго.
— А в чём она?
— В Боге.
Мочениго выпятил губу. Бруно рассмеялся.
— Мы с вами говорим как философы, а не как богословы. Для нас Богом является Единое, если «Бог» — это просто иное название для Единого. Другими словами — А равно Б, если Б равно А. Но что означает это выражение — «А равно Б»? Что такое А? Как эти знаки становятся живыми действующими силами? Всмотритесь во вселенную — и что вы увидите?
— Бога, — упрямо ответил Мочениго, понижая голос до шёпота.
Его собеседник пренебрежительно усмехнулся:
— Мы ещё не придумали условных терминов. Надо ещё сначала сравнить богов.
Джанантонио в ужасе перекрестился. Бруно заметил это и лукаво улыбнулся.
— Да, все явления находятся во взаимной связи. Поэтому движения наших душ, наш внутренний мир неотделимы от движений материальной субстанции, от той вселенной, что вне нас. Но утверждать, что они тождественны, возвращаться снова к поверхностной атомистической теории[45] — значило бы упустить фактор развития. Я первый из людей на земле постиг истинную сущность этой задачи в полном её объёме. Тем-то и объясняется моё глубокое смирение. — Он взглянул на Мочениго: — Но довольно говорить о смирении. Я согласен с вами, что надо найти путь к динамическому пониманию смысла и характера процессов нашей умственной деятельности, тогда нам станут понятны и процессы органические. Жизнь души и проявления космических сил будут оттенять друг друга, как два узора одной ткани. И мы получим правильное представление о связи между ними. А тогда... — Он вдруг замолчал и в невольном порыве протянул руку к небу, на котором уже слабо мерцали звёзды.
— А тогда, — подхватил Мочениго, облизывая сухие губы, — тогда мы сумеем овладеть истиной, держать её в руках, она будет наша, всё будет наше! — Глаза его сверкали жадностью.