Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стихотворения. Рассказы. Гора - Рабиндранат Тагор на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По-новому осмысляет Тагор само понятие «свобода», которое всегда занимало большое место в его раздумиях. Если раньше, отвергая традиционное религиозное понимание освобождения как аскетической отрешенности от жизни, он видел утверждение свободы в принятии жизни, в ее освобождении от обветшалых порядков и догм средневековья и от алчного своекорыстия буржуазии, в достижении национальной самостоятельности, то теперь Тагор в свое понятие достижения свободы включает социально-политическое переустройство общества в интересах трудового народа, о котором он говорит:

Они поймут, что могут править сами. С ликующими криками тогда: «Да славятся орудия труда!» — Они вольются в войско к Балараме — И в опьяненье он всколеблет мир!

(«Колесница времени»)

В своих «Письмах о России» Тагор тоже использовал мифологический образ покровителя земледелия Баларамьт Плугодержащего, называя его войском трудовой народ первой страны социализма.

* * *

Большинство своих рассказов и повестей, а также наиболее известные романы Тагор написал в период с конца 80-х годов прошлою века по второе десятилетие нынешнего века. Он — создатель жанра рассказа в индийской литературе, и при этом лучшие его рассказы стоят в одном ряду с классическими образцами мировой новеллы. Замечательное искусство Тагора-рассказчика — тонкое психологическое проникновение и поэтичность, сочетание обыденности и романтики, драматического и комического, мягкого лиризма с иронией и сарказмом — все это позволило ему изображать жизнь объемно, многогранно, в неизменном ее движении и смене красок, в игре «света и теней», как назвал он один из своих рассказов. Вот почему рассказ Тагора столь неоспоримо достоверен также и тогда, когда речь в нем идет, например, о романтических видениях, являющихся налоговому чиновнику, который ночует в заброшенном средневековом дворце («Голодные камни»), или когда сентиментальным рассказчиком становятся каменные ступени на берегу («О чем рассказал берег Ганги»), а изящная сказка превращается в обличительную аллегорию кастовой системы («Карточное королевство»). Художественное совершенство и глубокая гуманистическая направленность рассказов Тагора придают им непреходящее значение, хотя сами по себе идеи и общественные отношения, волновавшие писателя, его соотечественников и современников, как правило, являются для нас отзвуками не только отдаленного прошлого, но и своеобразных национальных условий его родины.

Особенно много рассказов Тагор написал в 90-х годах, когда он подолгу жил в деревне и близко узнал повседневную жизнь тогдашнего бенгальского общества. Фабулу большинства рассказов Тагора, как и его романов, составляют семейные отношения. Это имело свою историческую обусловленность. Бедна, ограниченна общественная жизнь страны, где во многом еще господствовала патриархальная социальная организация. Ее основная ячейка семья — большей частью едва ли не единственная арена жизни, где проявляются личные взаимоотношения людей, раскрываются личность, чувства. Тагор тонко улавливает их движения, проникает в их потаенные глубины, и поэтому ему удается показать большой смысл, казалось бы, скромных фактов жизни, открывать красоту в обыденных проявлениях человечности. Таков, например, один из лучших его рассказов — «Кабуливала», где непримечательная сама по себе история дружбы маленькой девочки из бенгальского дома с уличным торговцем-афганцем проникновенно раскрывает отцовское чувство и становится гимном ему.

Но семейно-бытовые отношения в первую очередь становились также и ареной тех личностных коллизий, в которых проявлялись более широкие общественные конфликты, когда начиналась ломка патриархальной структуры. Эти коллизии и привлекали главное внимание писателя. Всей мощью своего таланта он вел борьбу против калечивших судьбу человека вековых установлений и нравов, равно как и против сил чистогана, которые уже претендовали на господство над этой судьбой. Фактически именно сочетание средневековья с растущим буржуазным всевластием денег, скрепленное колониальным режимом, закономерно предстает у Тагора главным социальным злом, тяготевшим над его родиной. Он показывает, как феодально-помещичий произвол облачается в новые буржуазные одежды едва ли не так же, как многие его носители — в европейское платье, а нравы буржуазного чистогана прикрываются лицемерным благочестием. Это многоликое зло цветет особенно пышно, пока народ еще не пробудился, пока он еще безмолвствует.

Не удивительно поэтому, что реалистические картины бенгальской жизни в рассказах Тагора большей частью печальны, а нередко трагичны. Даже трагедия человека из народа выглядит в этих условиях чем-то заурядным, ибо в глазах «общества» и правителей страны он не человек, а некое существо низшего порядка, предназначенное для того, чтобы терпеть. В рассказе «Возвращение Кхокабабу», в сущности, созвучном тургеневскому «Муму», но при этом раскрывающем еще более глубокую приниженность человека, слуга Райчорон растит единственного сына только для того, чтобы отказаться от него в пользу хозяев и тем искупить свою оплошность, приведшую к гибели их ребенка. Райчорон поступает так совершенно добровольно, но это кончается для него точно тем же, чем кончается для тургеневского Герасима исполнение приказа помещицы. Тагор рассказал и о том, как беспощадно подавлялось любое сопротивление сильным мира сего — будь то помещик-заминдар или его управляющий, которые властвовали в деревне и творили свой суд и расправу с помощью суда официального («Несчастье маленького человека»), либо городской богач в Калькутте («Учитель»), а тем более всемогущая тогда власть английских правителей («Свет и тени»).

Тагор, по существу, впервые вводит в индийскую литературу тему «маленького человека» из так называемых средних слоев, жизнь которых в центре внимания писателя. И нужно сказать, что он подходит к этой теме по-своему — с надеждой. Несмотря на все свое одиночество и несчастность, маленький человек у Тагора отнюдь не только страдает, он уже начинает протестовать. Пусть в своем протесте он еще представляется власть имущим всего лишь «хорохорящимся муравьем», пусть его попытки защитить справедливость и достоинство перед лицом колониального порабощения еще бессильны, но это уже предвестники назревающей борьбы «за азбучные права человека, за демократию». Перед таким человеком уже может открыться, пусть на мгновенье, проблеск счастья, или оно замаячит где-то в отдалении, ибо он способен на счастье. Так у Тагора из «маленького» человека вырастает новый человек. И недаром скромный деревенский священнослужитель, следуя исконному чувству справедливости, пытается ценою собственного разорения защитить беззащитного, а молодой учитель мечтает о подвигах Гарибальди, хотя время для них еще далеко не настало. Так Тагор своим творчеством утверждал тот демократический дух, который несло с собой поднимавшееся индийское национальное движение.

* * *

Если рассказы Тагора многогранно отобразили именно обыденную жизнь и быт бенгальцев, то наиболее известные романы писателя вводят нас прежде всего в идейную жизнь его родины, в те общественные, моральные и политические проблемы, которые ставила поднимавшаяся борьба за свободу.

К числу таких произведений Тагора относится и его крупнейший роман «Гора». Он был написан в 1907–1910 годах, сразу после, а отчасти, видимо, и во время событий, которыми ознаменовался подъем организованного национального движения в 1905–1907 годах. Это была кампания бойкота английских товаров, первые демонстрации и забастовки в наиболее крупных городах, первые выступления нелегальных организаций — «тайных обществ», которые призывали к восстанию против английской власти, но пытались действовать методами индивидуального террора. Идейные расхождения в национальном движении, возникшие в последней четверти XIX века, переросли теперь в борьбу между двумя его направлениями — либеральным и радикально-националистическим, что привело к расколу ведущей национальной организации — Индийского национального конгресса. Как уже говорилось, в это время Тагор отошел от прямого участия в политической жизни. И, вероятно, ее бурные противоречивые события, столкновения идейных и жизненных позиций их участников были слишком близки по времени, а главное, слишком новы для страны и для самого писателя, чтобы стать предметом его художественного исследования. Он обратится к ним позднее в романе «Дом и мир», вышедшем в 1916 году. Но они столь остро и глубоко волнуют Тагора, что он не может не откликнуться сразу же. Он делает это весьма своеобразно — обращается к идейной жизни той уже до конца пережитой эпохи, которая предшествовала событиям 1905–1907 годов. Отвлекаясь от самих этих событий, он стремится обосновать свое отношение к боровшимся направлениям в национальном движении, дать свой ответ на некоторые принципиальные вопросы, волновавшие его участников.

Так появился роман «Гора», действие которого развертывается на рубеже 70—80-х годов XIX века. В это время перед бенгальским обществом уже вставали некоторые исходные проблемы рождающегося национального движения. Но они пока что обсуждались главным образом в абстрактно-теоретическом плане, когда дело еще далеко не дошло до сколько-нибудь крупных политических действий, и поэтому не становились объектом широкой политической борьбы. Это, несомненно, облегчало задачу писателя, поскольку в своем романе он рассматривал те «проклятые вопросы», которые продолжали волновать индийскую интеллигенцию в начале XX века, а во многом и позднее, в их простейшей, исходной форме, в своего рода «химически чистой» среде, без вмешательства «грубой» действительности самой политической борьбы. При таком подходе роман охватывал более узкую проблематику, а ответы писателя неизбежно оказывались в той или иной мере умозрительными, ибо события 1905–1907 годов уже внесли много своего, нового. Но столь велики были сила таланта Тагора, его проникновение в глубинные процессы жизни родины, что он сумел провидеть некоторые важные сдвиги в развитии освободительного движения, которые наступили в основном уже после событий 1905–1907 годов и отражали дальнейший подъем этого движения.

События обыденной жизни героев романа «Гора» в большой мере связаны с семейно-бытовыми отношениями, с вопросами любви и брака между людьми из разных религиозных общин, кстати, исходно близких между собою, — о браке между теми, кто исповедовал разные религии, распространенные в Индии, — индуизм, ислам, христианство, — фактически не могло быть и речи. Однако если в большинстве других прозаических произведений Тагора, а также индийских писателей, его предшественников и современников, семейно-бытовые отношения составляли главную тему, то в романе «Гора» они дают только своего рода событийную канву, да и то лишь отчасти. Главных героев этого романа волнует уже не только их личная судьба, но и судьбы родины, общественные проблемы, а конфликтное развитие их идейных и жизненных позиций во многом составляет самую фабулу романа. И роман «Гора» не столько социально-психологический, как принято называть ведущие произведения индийской художественной прозы XIX — начала XX века, сколько именно проблемный. Как таковой он явился новым словом в индийской литературе.

В центре романа — дискуссия между «брахмаистами» и «неоиндуистами», — такую форму приняла в Бенгалии 70—80-х годов зарождавшаяся борьба двух основных направлений в тогдашнем национальном движении. Борьба эта вскоре проявилась и в других, относительно более развитых тогда областях Индии, особенно в Махараштре. По существу, общество «Брахмо Самадж» представляло в Бенгалии либеральное направление, складывавшееся еще в первой половине XIX века. Либеральные деятели и, в частности, брахмаисты выступали с критикой средневековых установлений и обычаев и добивались реформации индуизма. Последнее было закономерно, поскольку в Индии сохранялось то близкое к средневековью положение, когда религия еще обнимала все формы идеологии, а передовое общественное движение еще во многом представало как религиозно-реформаторское. Оно было направлено против ортодоксальной религии, ибо последняя освящала феодальные общественные порядки, кастовое деление и средневековые семейные обычаи. Вот почему в романе религиозные дискуссии занимают столь большое место, что было характерно для идейной жизни Бенгалии и Индии вплоть до начала XX века.

Лучшие представители либерального направления критиковали также и колониальные порядки в Индии. Однако они были далеки от требования национальной свободы. Идеализируя уже утвердившийся буржуазный строй на Западе, они надеялись, что английская власть будет способствовать преобразованию индийского общества на буржуазный лад. В конечном счете это объяснялось слабостью буржуазных элементов в Индии, их зависимостью от английской власти и оторванностью первых национальных организаций от народных масс, пробуждение которых еще не наступило. В этих условиях общество «Брахмо Самадж»), носившее сугубо верхушечный характер, постепенно выродилось в своеобразную секту или общину, отгороженную своей реформированной религией от индуистов, так же как последние были отгорожены от него ортодоксальной религией. Многие брахмаисты слепо подражали всему западному, угодничали и перед английскими властями, как угодничали перед ними и многие другие представители верхов тогдашнего индийского общества независимо от вероисповедания, ибо это было выгодно. В романе «Гора» Тагор показывает именно сектантско-мещанское вырождение «Брахмо Самаджа», подчеркивая также, что и само это Общество стало вписываться в систему средневекового разделения индийцев на религиозные общины и касты. Он оставляет в стороне ту передовую роль, которую сыграло это Общество в лице своих лучших представителей, чья деятельность, при всей ее социально-исторической ограниченности, подготавливала условия для национального пробуждения.

Но Тагор столь же критичен и в отношении «неоиндуистов». Они представляли новое, весьма сложное идейное течение, которое возникло в последней четверти XIX века и по-своему отражало нарастание национального движения. Лучшие представители этого течения, зачастую являвшиеся в Бенгалии выходцами именно из брахмаистской, либеральной среды, но теперь идейно порывавшие с нею, стремились к активному сопротивлению английской власти, начинали ставить вопрос о необходимости пробуждения народных масс и их вовлечения в национальное движение. В то же время неоиндуисты националистически идеализировали патриархальный уклад жизни, усматривая в нем самобытность Индии. При этом среди проповедников «индуистского возрождения» было и немало таких, которые думали вовсе не о борьбе за национальную свободу, а о защите феодальных сословно-кастовых привилегий. В романе «Гора» Тагор показывал, что как попытки «неоиндуистов» идеализировать средневековые установления, так и верхушечная деятельность «Брахмо Самаджа» не соответствовали действительным нуждам народных масс. Он стремился привести читателя к выводу, что неоиндуистская идеализация средневековых религиозно-общинных и кастовых делений индийского общества, с одной стороны, и сектантская ограниченность брахмаистов, с другой, а также и самая борьба этих течений между собой, превращавшаяся нередко в мелкие дрязги, препятствовали осуществлению национального единства. Роман «Гора» является горячей проповедью этого единства индийцев на основе социального раскрепощения народа — проповедью, вдохновленной национально-освободительными и демократическими устремлениями.

Главный герой, именем которого назван роман, юноша Гоурмохон, или, сокращенно, Гора, готов целиком посвятить себя делу свободы родины. Тагор возвеличивает самоотверженность Горы, показывая в нем формирующегося борца. Однако патриотизм Горы поначалу предстает именно в неоиндуистском облачении. Тагор стремится раскрыть причины этого. Здесь и «патриотизм из книг», не ведающий действительной жизни народных масс, задавленных средневековым социальным гнетом, и в то же время протест против национального угнетения и унижения, который, как показывает Тагор, в конечном счете приводит истинного патриота к народу. Здесь и надежды на историческую самобытность Индии: она — «страна особенная, у нее сила и правда», «перемены в Индии должны совершаться своим, индийским путем», здесь обращение к иррациональной «духовности», которая горделиво ставится над реальными потребностями жизни и ее противоречиями, — «на этом берегу нам жить, а не пахать», Индии «нужен брахман — познавший Высший Дух». Между тем на деле само обращение к «духовности», как и возвеличивание индийской самобытности, отражало иногда еще полуосознанное, а порою и вполне сознательное стремление уйти от реальных противоречий общественной жизни, которые все острее давали себя знать в ходе начинавшегося буржуазного развития страны. Это и надежды снять социальные противоречия одной лишь моралистической проповедью, «миром и ладом», никого не обижая, чтобы тем самым обеспечить национальное объединение всех индийцев перед лицом чужеземного поработителя — «соединить песней свободы все слои нашего общества», как говорит Гора.

Такие стремления и надежды были свойственны и самому Тагору, особенно до и во время создания романа. Однако у Тагора они связывались не с идеализацией средневековых институтов, а, напротив, с устранением таковых, осуществленным, однако же, добровольно, путем моралистического убеждения. Это нашло отражение и в его романе.

Тагор весьма тонко показывает, что неоиндуизм Горы — передового человека своего времени — является лишь облачением его патриотизма, его демократических, по существу, стремлений, но таким облачением, которое должно быть сброшено, ибо не соответствует, противоречит им. Защищая идею каст, Гора принимает молодежь из всех каст, в том числе из низших, в свою спортивную школу, — такие школы, или, скорее, кружки, создавались также и в патриотических целях, для подготовки молодежи к будущей борьбе за свободу. Видя в индуизме своего рода национальное знамя — «религию народа, страны», ревностно выполняя индуистские религиозные обряды, «складывавшиеся в течение тысячелетий», сам Гора на деле отнюдь не религиозен. Он прямо говорит, что его помыслы обращены не к богу, а «в другую сторону» и что он, быть может, обошелся бы и без бога. Однако в общественном смысле атеизм еще представляется ему, как, видимо, и самому Тагору того времени, чем-то совершенно неприемлемым, даже чудовищным. Уж очень несподручно было бы проповедовать всеобщее национальное единение и устранение социальных противоречий путем морального совершенствования людей без религии вообще, без апелляции к Духу.

Соответственно речь у Тагора шла об отказе не от религии, а от религиозно-общинной исключительности, о превращении «веры в личное дело» и создании «сообщества людей самых разнообразных религиозных направлений», как об этом говорится в романе, то есть о секуляризации в буржуазно-демократическом смысле. В отличие, например, от основателя «Брахмо Самаджа» Рам Мохан Рая и его последователей, главное для Тагора совсем не религиозная реформация как таковая — не вопросы религиозной догматики, о которых спорили брахмаисты-монотеисты с индуистами-политеистами и которые, как тонко почувствовал Тагор, фактически уже отступали на задний план.

Главное для Тагора — это предотвращение религиозной розни, которую использовали и активно разжигали колониальные правители. О последнем в романе прямо не говорится, но в нем упоминается об отсутствии вражды между индуистами и мусульманами в бенгальской деревне 70—80-х годов. Однако впоследствии, именно тогда, когда Тагор писал свой роман, началось резкое обострение индусско-мусульманских отношений, что по своим масштабам и тяжким последствиям не шло ни в какое сравнение со спорами между индуистами и брахмаистами. Разжигание индусско-мусульманской розни стало теперь генеральной линией колониальной политики «разделяй и властвуй» в Индии, причем колониальные власти активно использовали именно индуистское религиозное облачение тогдашнего радикального направления в национальном движении для противопоставления мусульман индусам и провоцирования религиозной вражды. Все это не могло не сказаться на постановке Тагором вопроса о взаимоотношениях между религиозными общинами и делало особенно актуальной для современников критику «индуистского возрождения» в романе «Гора».

Эту критику Тагор ведет в различных планах. Подчеркивая искренность таких людей, как Гора, связь их обращения к патриархальной старине с пробуждающимися патриотическими стремлениями, Тагор в то же время развенчивает идеализацию отживающего средневекового уклада. Он противопоставляет ей свой гуманистический и уже, по существу, демократический подход — утверждение самостоятельности и значимости человеческой личности, обращение к действительной жизни народных масс и требование их социального раскрепощения.

Главными носителями гуманистических начал в романе выступают приемная мать Горы Анондомойи, формально принадлежащая к индуистской общине, и немолодой уже участник «Брахмо Самаджа» Пореш-бабу. Они предстают в романс, равно как и другие его герои, именно живыми людьми, а отнюдь не аллегорическими образами. И в то же время, создавая эти два образа, Тагор явно, но уже по-своему, следовал традиционным индийским философским представлениям о путях постижения истины (в этих представлениях — божества) — чувством (преданностью) и умом (знанием). Повинуясь естественному материнскому чувству, Анондомойи, вопреки кастовым запретам, взяла мальчика-ирландца, чьи родители погибли, и воспитывала его как родного сына. Отвергнув веками установленные правила, она обретает человеческую самостоятельность и поддерживает ее в других. Тагор, таким образом, показывает, что обветшавшие общественные порядки, а особенно деление людей на общины и касты, не только противоречат естественной человечности, но и отступают перед нею, их следует не защищать, а устранять. «Человеческое сердце стоит вне касты», — говорит Тагор устами Анондомойи. Пореш-бабу, воспитанный в лучших традициях «Брахмо Самаджа», отстаивает человечность на основе своей рациональной идейной убежденности, своего морально-философского подхода, согласно которому главное — это человек, его личные качества.

Именно по этому принципу Тагор противопоставляет персонажи своего романа. К Порешу и Анондомойи примыкают те представители молодого поколения, которые стремятся к новому, готовы отстаивать свою личную самостоятельность, свое право на счастье, — Шучорита, Биной, Лолита. «Отцы» не только понимают «детей», но и помогают осуществлению их стремлений. И дело здесь идет отнюдь не только о браке Биноя и Лолиты, принадлежащих к разным общинам, но также об общественной деятельности, о праве на нее не только мужчины, но и женщины. Тагор показывает дочерей Пореша-бабу Шучориту и Лолиту духовно самостоятельными, сознающими свое человеческое достоинство. Это результат воспитания в духе передовых традиций «Брахмо Самаджа», впервые нашедший отражение в литературе. Совершенно новым в тогдашней бенгальской жизни, но уже закономерным было решение Шучориты посвятить себя не только семейной жизни, но и обществу.

Порешу и Анондомойи противостоят Кришнодоял и Хоримохини — люди того же поколения, но олицетворяющие старое, которое, однако, держится очень цепко. Когда Кришнодоял наживал состояние на службе у англичан, он отнюдь не заботился об индуистском благочестии и кастовых правилах, но к старости он превращается в их ревнителя. Так в традиционном образе отрешившегося от мира старца Тагор показывает ханжу. Как бы противоположную житейскую эволюцию претерпевает Хоримохини. В молодости она стала жертвой жесточайшего женского бесправия, и тогда отрешенность и благочестие остались для нее единственным прибежищем. Но стоило появиться надеждам на некоторое житейское благополучие, как она бросилась завоевывать его, не стесняясь в средствах и стараясь обратить себе на пользу те же обычаи и порядки, жертвой которых она некогда стала. То с лукавым задором и юмором, то со сдержанным пафосом обличения Тагор рисует целую галерею других персонажей. Здесь и брахмаистский и индуистский демагоги Харан и Обинаш, плутоватый, так сказать, бытовой индуист Мохим и мещанка Бародашундори из «Брахмо Самаджа» и прочие. Писатель обнажает своекорыстие, чем бы оно ни прикрывалось, — брахмаистским реформаторством или индуистской ортодоксией. Его мишенью становится и политиканство, которое уже выходило на сцену и сплеталось в один клубок с домашними и общинными интригами, наполнявшими изрядно затхлую жизнь калькуттского «среднего класса».

В то же время писатель задумывается о наличии истинного и ложного в каждом из боровшихся направлений в национальном движении, о соотношении личных качеств человека и его общественной позиции, его принадлежности к «лагерю». Ответы Тагора на эти поставленные им вопросы во многом определялись его общим моралистическим подходом к общественным отношениям.

Отсюда утверждения в романе, что «самое ценное в человеке — это его духовные качества, а вовсе не убеждения». Отсюда желание Пореша-бабу, чтобы истина открывалась его «смиренному взору» и на собраниях брахмаистов, и в храме индуистов. Однако у Тагора такой подход служил и вполне конкретной исторически обусловленной цели — достижению единства национального движения и преодолению общинно-кастовых делений в общественной жизни и в быту. Поэтому наряду с иллюзорным и утопическим он содержит нечто реальное и прогрессивное. На уровне семейно-бытовых отношений тагоровские ответы справедливы. Когда же дело шло о национальном движении, они справедливы уже только отчасти, поскольку, будучи объединяющим фактором, национальное движение в то же время развивалось именно через борьбу направлений и партий внутри него, отражавших стремления и интересы различных общественных классов и слоев, а в этой борьбе неизбежным было принятие определенной стороны, не говоря уже о борьбе против сил национального угнетения. Ответы Тагора вовсе не справедливы, когда речь идет о борьбе за преобразование общества, в которой сталкиваются классы и их интересы, и поэтому именно принадлежность человека к «лагерю» играет решающую роль. В Индии в то время, когда был написан роман, эта борьба только зарождалась, а ее задачи отступали на задний план перед задачами национального движения.

Но и в том, что касалось развития самого национального движения, моралистические иллюзии шли вразрез с изображенной Тагором действительностью. Не случайно Пореш, чья терпимость, доброта и благоразумие противопоставлены порывам Горы, статичен и активной общественной роли не играет. Именно Гора, человек действия, основанного на идейной убежденности и способный увлечь ею других, становится главным героем романа. Столь же закономерно, что ни Пореш, ни Анондомойи — носители моралистических идей самого Тагора — не участвуют в том обращении Горы к действительной жизни народа, которое главным образом и подготовило решающий сдвиг в его идейной позиции. Покинув царство абстрактных идей и дискуссий вокруг них, в котором живет Пореш, как жил в нем и сам Гора, оставив в стороне естественную для жизни Анондомойи семейно-бытовую сферу с ее проблемами, Гора выходит в жизнь народную и воочию убеждается, на какой гнет и разобщение обрекают простой народ те установления и порядки, которые он столь поднимал на щит как «свое», «национальное». Убеждается он и в том, что народ, пренебрегающий зачастую общинными делениями, куда умнее тех националистов, которые пытаются их защищать.

Прозрение Горы подготовлено всей логикой событий, однако Тагор прибегает также и к особому, «внешнему» приему, чтобы помочь своему герою в его прозрении. «С иронией чуть-чуть сатанинской, — писал Ромен Роллан, — Тагор предоставляет своему герою — вождю национализма, руководящему политикой и религией, — сделать открытие, что в его жилах течет кровь ирландца и что он приемыш, подобранный одной сострадательной семьей индусов…» Гора, таким образом, узнает, что он не может быть правоверным индусом, ибо индусом не становятся, а родятся.

Когда Тагор писал свой роман, активный протест индийских патриотов против колониального гнета и даже обращение к народу, за очень редкими исключениями, сочетались у них с той или иной идеализацией старины, апелляцией к религии, и сорвать полностью эту оболочку, не погрешив против жизненной правды, тогда вряд ли можно было без того поворота судьбы, который Тагор уготовил своему герою. Но Тагор предвидел будущее. Действительно, сама жизнь страны освобождала патриотизм борцов за национальную свободу от религиозного облачения. Став массовым, национально-освободительное движение оставило позади оба боровшихся направления конца XIX — начала XX века. И хотя оно наследовало многое от предшествовавших этапов своего развития, вовлечение народных масс в антиимпериалистическую борьбу открывало путь новому — борьбе за социальные преобразования. Индия, как и Азия в целом, начинала вновь обретать активную роль в мировом историческом процессе. И недаром Тагор в своем давнем романе говорил о связи Индии «с грядущими мировыми потрясениями». Так великий поэт Индии возвещал начало ее нового века.

Э. КОМАРОВ


Стихотворения

{1}

Из книги «Картины и песни»

(«Чхоби о ган»)

1883

Йог

Перевод М. Петровых

Величав и одинок, руки простирает йог, Глядя на восток. На закате — лунный рог, море плещется у ног, Небосвод глубок. Перед йогом — меркнет мгла, свет исходит от чела, На лице — покой. Чуть решается дохнуть на его нагую грудь Ветерок морской. Широко простор открыт. Посреди миров стоит Одинокий йог. Он огромен и космат, волны робкие дрожат, Лишь коснутся ног. Нерушима тишина, мир объят пучиной сна, Но незаглушим Голос моря,  — он поет, славя солнечный восход Гулом громовым. Йог один на берегу. Волны тают на бегу… И в душе его Необъятный океан, даль, ушедшая в туман, За предел всего. Йог, молчание храня, стережет рожденье дня, Далью окружен. За его спиною ночь тихо уплывает прочь, Погружаясь в сон. Там — небесная река{2} — Ганга мчит сквозь облака Звездный свой поток. Там — темнеющий закат, здесь — сиянием объят Неподвижный йог. Словно светом божества, озарилась голова Солнечным огнем. А на западе, вдали, угасает ночь земли Пред возникшим днем. Над бескрайностью зыбей яркой россыпью лучей Запылал восход. Тайны величавей нет, чем сияющий рассвет Над лазурью вод. Вся морская глубина света теплого полна, Смотрит на восток,  — Разогнав туман густой, рдеет лотос золотой, Огненный цветок. И светлы и горячи, обоймут его лучи Весь земной предел. Поднял руку йог-всевед и стихи священных вед Медленно запел.

Из книги «Диезы и бемоли»

(«Кори о комол»)

1886

Поцелуй

Перевод Д. Голубкова

Чутко внемлют уста устам любимым. Два одержимых сердца друг друга пьют. Две любви, два желанья, подобны двум пилигримам, Безоглядно покинули пустынный дом, К слиянию губ идут они неторным путем. Две волны, два желанья друг к другу льнут, Две взметенные страсти жаждут и ждут. Встреча двух существ — в устах, на границе тела — Песнь свою любовь начертала тут, Письмена поцелуя тут напечатлела. Дом влюбленных сердец теперь не пуст. Губы сияющие на гирлянды цветов похожи. О, свиданье светлое алчных уст, Две улыбки, горящие на брачном ложе!

ПленныйПеревод

Д. Голубкова

Подруга, освободи! Объятья свои расплети, Вином своих поцелуев не пои страстотерпца! Я ветер, в тюрьме цветов рыдающий взаперти,  — Сердце раскрепости, выпусти пленное сердце! Где небо? Где свет рассвета? Как бесконечна ночь! Ты распустила волосы — меня ты задушишь ими. Я погружен в тебя — мне ничем не помочь, Я вижу только тебя, твое лишь я слышу имя. Касаются рук моих беспокойные пальцы твои, Взлетают пальцы твои, сеть для меня сплетая. На небо вновь и вновь я гляжу в забытьи, Мне улыбкою вечной отвечает луна седая. Подруга, освободи, внемли смиренным мольбам И сердце мое свободное сам я тебе отдам.

Из книги «Образ любимой»

(«Маноши»)

1890

Усталость

Перевод П. Стефановича

Ночь. Полнолунье. Ветра нежная легкокрылость. Неба светлы края. Если б, как сонные очи, медленно вдруг закрылась Усталая жизнь моя! Яркой луне навстречу в сумраке розоватом Два раскрыты окна. Стрелки часов не дремлют… Ганга течет куда-то В темных объятьях сна. Лодочник о Вриндаване{3} поет, погруженный в мысли,  — Сердце его зажглось, Вспомнив о жизни вечной, и на ресницах повисли Капли внезапных слез… Сон увлекает душу в бездну, где ночь слепая Черной зальет волной,  — Так же от ветра гаснут светильники, утопая В Ганге, во тьме ночной…

Из книги «Золотая ладья»

(«Шонар тори»)

1893

Золотая ладья

Перевод А. Ревича

Хлещет ливень, и мрак небеса заволок. Я стою у реки. О, как я одинок! Мой урожай был к сроку сжат, У ног моих снопы лежат. Река размыла перекат, Блещет стремнины клинок. Хлещет ливень. Я жду. Я до нитки промок. Я один на пустынном прибрежном лугу. Что на том берегу — разглядеть не могу. Чуть вырисовывает мгла Штрихи деревьев у села, А хижины заволокла. Здесь, на этом пустом берегу, Ни души. Я один на прибрежном лугу. Чу! Над бездной реки чья-то песня слышна! Я узнал эту песню! Все ближе она. Над лодкой парус распростерт, Он реет, он полетом горд. Бессильно бьется в твердый борт Речная волна. Эта песнь мне знакома! Все ближе она! Друг мой, в какой направляешься край? Погоди! Прошу тебя — не уплывай! Хотя б на миг причаль! Постой! Возьми мой урожай с собой! Потом отчалишь в край любой. Только мой золотой урожай Ты в ладью забери. Хочешь — людям отдай! Все возьми. Все тебе до зерна отдаю. Погляди, нагрузили мы лодку твою. Я здесь трудился столько дней! На ниве я стою своей, Ни колоска теперь на ней. Я один у причала стою. Ты возьми и меня в золотую ладью! Места нет, места нет, слишком лодка мала, Много места поклажа моя заняла. Наш край безмолвен, а над ним Клубятся тучи, словно дым. Над полем я стою пустым, Все я отдал дотла. Далеко золотая ладья уплыла.

«Хинг, тинг, чхот!»

(Сновиденье)

Перевод Г. Ярославцева

Раджа Хобучондро в раздумья свои погружен: Приснился радже среди ночи таинственный сон. Увидел он трех обезьянок… Да, именно трех! Усердно они выбирали и щелкали блох. Когтями своими — едва шевельнется раджа — Царапали больно лицо его, тонко визжа. Но вот в изголовье внезапно сменил обезьян Неведомо как очутившийся рядом цыган. К радже наклонившись, он вымолвил: «Птица летит!» Над самым лицом его громко заплакал навзрыд И вдруг, подавив Хобучондро безвольный протест, Раджу посадил на высокий и гнущийся шест… И старая, старая женщина, жутко смеясь, Ступни Хобучондро внизу щекотать принялась. Брыкая ногами, от страха всем телом дрожа, Кричал: «Помогите!» — и бился, как птица, раджа. Никто не являлся спасти Хобучондро, и вот Цыган прошептал ему в ухо слова: «Хинг, тинг, чхот! Воистину так! Сновиденье подобно амрите{4}. Рассказу поэта — Певца из Гаура{5} — внемлите. Шесть дней не смыкали сыны добродетели глаз, Все царство сидело и думало, не шевелясь. Мужи молодые с почтенными старцами в ряд Молчали, вперив в беспредельность задумчивый взгляд. У пандита местного — ворох нетронутых дел, Забросил занятья ученый, иссох, побледнел. Он мыслил, в персты шевелюру густую забрав. Не бегали дети, отстали от шумных забав. Все женщины даже,  — и это, видать, неспроста,  — Казалось, всерьез и надолго сомкнули уста. И жены, и дети, и мысли могучей мужи Пытались проникнуть во смысл сновиденья раджи. Тяжелая дума на каждом из ищущих лиц. Затылки и шеи, понуро склоненные ниц, Как будто бы там, под землею, скрывался ответ, Как будто за трапезу сели, а трапезы нет. Лишь изредка слышались вздохи, да чей-нибудь рот Исторгнет задумчивым возгласом вдруг: «Хинг, тинг, чхот!» Воистину так! Сновиденье подобно амрите. Рассказу поэта — Певца из Гаура — внемлите. Шло время. И вещего сна Хобучондро лучи Достигли пределов Магадхи, Кошалы, Канчи{6}. Отвсюду стекались сюда мировые умы, Чтоб тайну виденья великого вырвать из тьмы. Прославленный отпрыск певца Калидасы{7} — и тот Покинул Уджайни по манию слов: «Хинг, тинг, чхот!» Пришельцы потели, барахтаясь в книжной пыли, Чихали, сопели и враз головами трясли. И шрути{8} и шмрити{9} они извлекали на свет И даже в пуранах{10} желанный искали ответ. Один порывался полезть за разгадкой в словарь, А этот пытался осмыслить украдкой букварь. Рябили здесь знак анусвара и висарга{11} знак — Все тщетно: ответ мудрецам не давался никак. В унынье, со лбов вытирая струящийся пот, Мыслители хрипло шептали слова: «Хинг, тинг, чхот!» Воистину так! Сновиденье подобно амрите. Рассказу поэта — Певца из Гаура — внемлите. А время бесплодно тянулось. И день наступил, Когда Хобучондро, теряя терпенье, спросил: «Найдется ли в царстве неверных такой эрудит, Что мне сновидения смысл до конца прояснит?» Вот греки явились, и грянула музыка вдруг. Заполнили звуки большое пространство вокруг. Глаза голубые и золото рыжих волос, Одежда и лица — все было курьезным до слез. Без всяких вступлений они заявили: «Мы тут Вам выделить можем всего лишь семнадцать минут. Быстрей задавайте вопросы — и дело пойдет». И все, кто их слышал, вскричали одно: «Хинг, тинг, чхот!» Воистину так! Сновиденье подобно амрите. Рассказу поэта — Певца из Гаура — внемлите. Пришельцам рассказано было о чуде ночном, И лица язычников вспыхнули гневным огнем. По левой ладони ударил их правый кулак, И молвили греки: «Здесь шутят над нами, никак?» Потом оказался какой-то француз впереди; Слегка поклонившись и руки сложив на груди, С учтивой улыбкой, как будто прощенья моля, Сказал: «Сновиденье достойно и впрямь короля! Не скрою: не каждому видеть такое дано, Но кажется мне, что… значенья оно лишено. Хоть я понимаю, что сон этот видел король, Но в смысле какого-то смысла мне мыслится ноль. Пускай «Хинг, тинг, чхот» пронеслось в голове короля — В нем тайны не больше, чем в самом простом «тра-ля-ля». Но пусть меня правильно общество ваше поймет: Мне было приятно услышать от вас: «Хинг, тинг, чхот». Воистину так! Сновиденье подобно амрите. Рассказу поэта — Певца из Гаура — внемлите. Француз замолчал, и поднялся неистовый крик: «Прочь, рыжий бездельник, глупец, негодяй, еретик! Сон — форма мышленья — и только, доказывал ты. Да это грабеж! Мы не стерпим такой клеветы. Глубокою верой известен наш мудрый народ. Неверный, ты хочешь принизить слова: «Хинг, тинг, чхот». Нет, набожность наша не внемлет бессовестной лжи!» Дрожащий от гнева послышался голос раджи: «Сажай, Гобучондро, безбожников между шипов, Свяжи их веревками крепче да выпусти псов!» Приказ был исполнен. Был суд над неверными крут. Безумцев не стало. Прошло лишь семнадцать минут. Покой воцарился, промчалась лихая гроза, Умильные слезы застлали ученым глаза. Их взоры витали за гранью небесных высот, И, руки воздев, возопили они: «Хинг, тинг, чхот!» Воистину так! Сновиденье подобно амрите. Рассказу поэта — Певца из Гаура — внемлите. И вот из Гаура явился отшельник-мудрец. Шептали вокруг, что теперь-то догадкам конец, Что знает он многое. Бритой была голова, Одежды его наготу прикрывали едва. Был худ он настолько, что мог бы сойти и за труп, Но голос его оказался как тысяча труб. Манерам его изумился ученый синклит: Ни слова привета не вымолвил сей эрудит. Его попросили назвать свое имя и дом — Тогда и раздался в ответ оглушительный гром. Спросил он: «Чему разъяснение должен я дать?» Ученые, все как один, закричали опять: Мол, пусть объяснение гость из Гаура найдет И сну Хобучондро, и тайным словам: «Хинг, тинг, чхот». Воистину так! Сновиденье подобно амрите. Рассказу поэта — Певца из Гаура — внемлите. Когда потонул в тишине перезвон голосов, Гортанная речь зазвучала на много часов: «Доступны рассудку идея и фабула сна, Привычная форма виденья предельно ясна: Три глаза у Шивы{12}, три века, субстанции три, Природы и личности силы столкнулись внутри, А именно: здесь разделенье, движение, связь С явлением Шивы последняя оборвалась. Отталкиванье, тяготенье, пуруша{13}, пракрити{14}, Распад, единение атомов, если хотите, Причина и следствие… Если же дальше пойдем, То мысль, совершенство, энергию тут же найдем. По трем направленьям развитие триады идет, А это, иными словами, и есть «Хинг, тинг, чхот». Воистину так! Сновиденье подобно амрите. Рассказу поэта — Певца из Гаура — внемлите. Отшельник умолк, и послышались крики: «Прекрасно! Все просто и мудро, и каждое слово так ясно!» Как тучи на небе, пред истинной силой ума Рассеялась тайны виденья угрюмая тьма. Раджа Хобучондро, вздохнув облегченно, привстал И тощего гостя короной своей увенчал. Придавленный ею, бенгалец держался едва, То влево, то вправо клонилась его голова… Волненья забылись. Настал долгожданный покой. И вновь забавляются дети веселой игрой, И ожило царство — за трубки взялись старики, Все женщины вмиг развязали свои языки, И тайной не мучился больше счастливый народ, Постигший разгадку таинственных слов: «Хинг, тинг, чхот». Воистину так! Сновиденье подобно амрите. Рассказу поэта — Певца из Гаура — внемлите. Вы слышали, братья, как мудро толкуются сны? От тьмы заблуждений теперь мы отречься должны. Молвой о реальности мира того не проймешь, Кто верит, что в правде самой заключается ложь; Кто знает: все сущее — только иллюзия, бред; Ничто — вот реальность, а прочего попросту нет! И если секрет сновидения слишком уж прост, Разумный к нему, не стесняясь, приделает хвост, Сумеет понятное тонко туманом облечь… Не лучше ли, братья, и нам позевать да прилечь, Поскольку, надеюсь, понятно теперь и для вас, Что мир наш — иллюзия, если смотреть без прикрас, И лишь сновидения правдою можно назвать, А правде другой не приказано существовать. Воистину так! Сновиденье подобно амрите. Рассказу поэта — Певца из Гаура — внемлите.

Пробный камень

Перевод А. Ревича

Пропыленный, косматый безумец идет, Он жаждет в пути камень пробный найти. Губы сжав, шагает вперед и вперед, Он бесплотен, как дух, безмолвен и глух. Лишь глаза не погасли. Горят в ночи, Словно два светляка, словно два уголька, Каждый камень ощупывают их лучи. К тем, кто бедно одет, в людях жалости нет, Не накормят, не пустят тебя на порог. Ты в пыли, в грязи — ни о чем не проси, Кто к тебе снизойдет? Ты нищ и убог! Сколько бед и невзгод! Но скиталец бредет, Гордится свободою и нищетой. Он всегда презирал благородный металл, Пробный камень дороже казны золотой. Море вздыбилось, море скитальцу грозит, На пути, как стена, вырастает волна, Глядит, не мигая, бездонный зенит, Хохочут ветра, и с утра до утра Море злобно смеется оскалом волны. Над сверканьем вод утром солнце встает, Вечерами всплывает светильник луны. Стихнет шторм — и тогда что-то шепчет вода; Океану поручено тайну беречь, Но поведать он рад, где скрывается клад. О! Когда б могли мы понять его речь! Не томясь,  не скорбя, он поет для себя, Увлеченный пеньем, забыл обо всем. Люди шли — кто куда, прошли — ни следа. Странник ищет камень и ночью и днем. По преданью, возник в незапамятный год Первой звездочки свет (так золота след На поверхности пробного камня сверкнет). И один за другим к прибрежьям седым Любопытные боги и духи пришли, Поглядели на дно — в пучине черно; Стояли в молчанье, склонясь до земли; Тих был моря напев. Тогда, осмелев, В пучину они погрузились — и вмиг Устремились ко дну, возмутив глубину, Взбаламутили вечный подводный тайник, А из пены густой, блистая красой, Лакшми{15} вышла — богиня с ясным челом. Здесь, у пенистых вод, нынче путник бредет, Пробный камень ищет и ночью и днем. Он устал, но встает и шагает опять. Сколько минуло лет! Камня пробного нет, Нет надежды — осталась привычка искать. Так всю ночь напролет птица друга зовет, Но навеки покинута, вечно одна, Не умолкнет и днем, тоскует по нем, Нет надежды — и все же поет она. Океаном века правят боль и тоска, Он кого-то зовет — не зная, кого. В пустынный простор он объятья простер, Вечный поиск — предназначенье его. Мир в движенье всегда — звезд кочуют стада, Вечно ищут кого-то в скитанье своем, Так над пеной морской, забыв про покой, Странник ищет камень и ночью и днем. Как-то встречный мальчишка кричит: «Постой! Где ты цепь эту взял? Сверкает металл! Опоясан ты цепью, видать, золотой!» И тот — потрясен: явь или сон? Золото?.. Цепь ведь железной была! Он ощупал ее — золотое литье! Странное дело! Как цепь тяжела! Мутным стал взор, руки путник простер И, рыдая, упал на дорогу, во прах. Труден был путь. Тот миг не вернуть, Когда камень заветный держал он в руках! Брел ночь он и день, трогал каждый кремень, Не глядя, прикладывал к цепи своей. Как тут горю помочь? Отбросил он прочь Пробный камень — один меж сотен камней! Солнце сонно садится над ясной водой, Позолочен простор, весь в огне кругозор. Снится тихому вечеру сон золотой. Человек изнемог, но бредет на восток, Снова ищет он то, что, найдя, не нашел. Изможден, изнурен, сутулится он, Сердце высохло, словно поверженный ствол. Тропы тянутся вспять, ни души не видать, Тропы тянутся из ничего в никуда. Пути далеки, бескрайни пески, Ночь окутала мир, ни пути, ни следа. Быть полжизни в пути, мысля: «Только б найти!» На миг прикоснуться, не зная о том! И полжизни опять тому же отдать,  — Пробный камень разыскивать ночью и днем.

Две птицы

Перевод С. Северцева

Пленница в клетке жила золоченой, Вольная птица — в глуши лесной, Не знали друг друга, судьбой разлученные, И вот повстречались они весной. «Умчимся,  — лесная птица вскричала,  — Будем вдвоем в небесах кружить!» «Останься,  — ей пленница отвечала,  — Будем вдвоем в этой клетке жить!» Лесная птица сказала: «Нет! Я в клетке и дня прожить не могу!» Ответила пленница ей: «Увы! А я в небесах кружить не могу!» Тысячи песен чудесных знала Та, что в лесах провела весну, Песней заученной отвечала Та, что с рожденья жила в плену. «Спой,  — попросила лесная птица,  — Как на зеленой ветке поют!» «Спой,  — возразила ручная птица,  — Как в золоченой клетке поют!» Лесная птица сказала: «Нет! Чужих я песен не признаю!» Ответила пленница ей: «Увы! А как я лесную песню спою?» «Смотри, как небо лучисто, ясно, Зарей залито со всех сторон!» «А в клетке так чисто и безопасно, Она закрыта со всех сторон!» «Мы будем резвиться в небе огромном, Мы в облака улетим вдвоем!» «Останься! Здесь, в уголке укромном, Мы счастье безоблачное найдем!» Лесная птица сказала: «Нет! В клетке нельзя ни летать, ни петь!» Ответила пленница ей: «Увы! А можно ли на облаках сидеть?» Родными друг другу они казались, Лишь прутьями клетки разделены, Клювами нежно они касались, Сердцем к сердцу устремлены, Горестно крыльями трепетали, Но не могли друг друга обнять, Жалобно звали и щебетали, Но не могли друг друга понять… Лесная птица сказала: «Нет! Страшно в неволе остаться мне!» Ответила пленница ей: «Увы! Нет сил у меня летать в вышине!..»

На качелях

Перевод А. Ревича

Буду играть со своею душой. Без устали льет Ливень всю ночь напролет. Плачет небо. Тревожна ночная пора. Мы будем сегодня играть до утра. Утлый мой плот в этом празднестве диком плывет. На жизнь и на смерть игра идет Всю ночь напролет. Взвихрены воздух и воды. Стихия, грозна ты сейчас! Раскачивай нас! И ветры качают во весь размах, Как тысячи якшей{16}, хохочут впотьмах, Ветры безумствуют, ветры ревут, разъярясь. Буря, разгул твой и небо и землю потряс. Раскачивай нас! Душа замирает, сегодня душе не до сна, В смятенье она, Робко прижалась ко мне, чуть дыша. Чувствую я, как трепещет душа. Сердце дрожит — как близко душа, как нежна! В страхе сегодня она, восторгом полна, Трепещет она. Я убаюкивал душу, я усыпить ее смог И чутко стерег. В цветах, на супружеском ложе моем, Была душа со мною вдвоем. Я от печалей упрятал ее и тревог, Я заточил ее в тайный, укромный чертог И нежно берег. Губы, глаза целовал я душе моей, милой моей Все нежней и нежней. На грудь мне склонилась ее голова, Шептал я ей лучшие в мире слова. Лучшее все я дарил ей: бери и владей! В лунные ночи я песни наигрывал ей И пел все нежней. Ласки пресытили душу, усталую сон охватил, Лишил ее сил, Гроза бы ее разбудить не могла, Ей стала гирлянда цветов тяжела, Спутались ночи и дни, полумрак наступил, Стала душа безразличной, остыл ее пыл, Проснуться нет сил. Я заласкал мою душу, увяла она взаперти. Как ей жизнь обрести? Светильники свадебной ночи чадят, Стою, озираясь, тревожен мой взгляд, Вянут в гирляндах цветы, больше им не цвести. Все, что отверг я — мечтатель! — в начале пути, Хочу обрести. Пусть же сегодня игра на жизнь и на смерть идет Всю ночь напролет. На гибельных этих качелях вдвоем, Держась за канаты, в полете замрем. Пусть ураган нас толкает вперед, Пусть продолжается этот безумный полет Ночь напролет. Раскачивай нас! Раскачивай нас! Буйствуй, стихия! Качни еще раз! Вновь подруга со мной, не свожу с нее глаз, Разбудил ее бури неистовый глас. Бьется кровь моя, пламень ее не погас. Буря в сердце моем с непогодой слилась, А у подруги коса расплелась, Гирлянда цветов развилась, ткань покрывала взвилась, Браслеты звенящие сотрясает неистовый пляс, Раскачивай нас! Налетай, ураган, сокруши, оглуши. Все одежды сорви, все покровы с души! Пусть она обнаженной стоит, не стыдясь! Раскачивай нас! Я душу обрел, мы сегодня вдвоем. Без боязни друг друга опять познаем. В безумных объятьях сплелись мы сейчас. Раскачивай нас! Пусть безумцам откроется мир без прикрас Раскачивай нас!

Из книги «Пестрое»

(«Читра»)

1895

Урваши

Перевод С. Шервинского

Не мать, не жена, всех родивших и всех родившихся краше! Отрада небесного сада, Урваши{17}! Вечер накинет на землю усталую свою золотую полу, Но ты не затеплишь светильник в углу; Когда ночь совершит полкруга, Не подойдешь, с опущенным взором, подруга, Шагом стыдливым к постели супруга,  — Заря нагая и нежная! Ты — безмятежная! Саморожденный, без завязи, цвет неземного растенья, Урваши! Скоро ль твое цветенье, Урваши? Ты в утро вселенной возникла из моря, из пены курчавой,  — Чаша амриты в правой, а в левой — чаша с отравой. У влажных ног небесами дарованной Океан разволнованный Змеей притих зачарованной. Жасмина цветок белоснежный, богов любимица вечная! Ты — безупречная! Молодость мира! Чьей уродилась ты дочкой, Урваши? Где проросла непорочной цветочной почкой, Урваши? В чьем доме, в каком обиталище темного дна Самоцветами и жемчугами играла одна? Лился ли свет драгоценных камней над люлькой твоей из коралла, Убаюкана морем, ты веки свои закрывала,  — Но во вселенной явилась в красе небывалой, Очнувшаяся, прозревшая, Дивно-созревшая! От века возлюбленная вселенной, Урваши! С красотой несравненной, Урваши! Мысли отшельников — коврики для твоих лучезарных ног, Перед очами твоими все три мира томимы тоской сладчайших тревог. Ароматами веет пьянящими ветер, тобой упоенный. Как шмель, насосавшийся меду, бродит поэт опьяненный,  — В очарованном сердце с песнью неугомонной. Но тебя уже нет,  — в звоне браслетов исчезла в легкой одежде своей Ты, что молний быстрей! Когда перед взором богов самозабвенно ты пляшешь Волной разыгравшеюся, Урваши, Море вторит тебе, и оно свою гладь взволновало, Колышутся, зыблясь, хлеба — золотое земли покрывало. С твоего ожерелия сыплются звезды, и нет им конца,  — Смертные смотрят — замирают сердца, Отливает кровь от лица. У окоема рвется твой пояс, повязь потайная, Необычайная! В небесах, позлащенных восходом, ты сияешь, Заря-Урваши! Сверкаешь, улыбкой весь мир одаря, Урваши! Омыто слезами вселенной тело твое искони, Кровью сердец три мира обагрили твои ступни. В лотос, таящий все сладострастные мира тревоги, Ты погрузила подобные лотосам ноги. В струях влажных волос, ты блещешь в земном чертоге, Ты, для кого не бывало на свете весов, О спутница снов! О не знающая сострадания! Ты рыдания слышишь наши? Без тебя, страдая, рыдая, мы томимся, глухая Урваши! Из сонных, бездонных глубин, как на рассвете века, В покрове из мокрых волос вернешься ль в мир человека? В первых лучах заревых, на виду у вселенной целой, Будет ли каплями слез струиться тело? Возникнешь ли вновь, чтобы море запело, Славя тебя полнозвучною песней, Всех песен чудесней? Месяц восторга угас, не вернется держащая чаши. О закатившаяся Урваши! Ныне, увы, и дыханье весны, ее нежные звуки Слиты со вздохом вечной разлуки. В ночь полнолунья, когда лишь улыбки кругом, Память играет на флейте в унынье немом; Слезы мы льем,  — Но вдруг мелькнет среди слез надежда, едва постижимая, — О ты, неудержимая!

Из книги «Сбор урожая»

(«Чойтали»)

1896

Перевод В. Тушновой

Жизнь драгоценна

Знаю — виденью этому однажды конец придет. На веки мои тяжелые последний сон упадет. А ночь, как всегда, наступит, и в ярких лучах сиять В проснувшуюся вселенную утро придет опять. Жизни игра продолжится, шумная, как всегда, Под каждую крышу явится радость или беда. Сегодня с такими мыслями гляжу я на мир земной, Жадное любопытство сегодня владеет мной. Нигде ничего ничтожного не видят глаза мои, Кажется мне бесценною каждая пядь земли. Сердцу любые малости дороги и нужны, Душе — бесполезной самой — нет все равно цены! Мне нужно все, что имел я, и все, чего не имел, И что отвергал когда-то, что видеть я не умел.

Переправа

Через реку людей перевозит паром. Кто — из дома, а кто возвращается в дом. Две знакомых деревни по двум берегам. От зари до зари все в движении там. Сколько в мире крушений, столкновений и бед, Сколько помнит история с незапамятных лет, Сколько золота, крови, сколько попранных прав, Сколько новых корон порассыпалось в прах! Бесконечные смены стремлений сулят То амриту сладчайшую, то убийственный яд. Ну а здесь — их названья известны навряд — Только две деревушки друг на друга глядят. Ходит изо дня в день через реку паром. Кто — из дома, а кто возвращается в дом.

Метафора

Когда одолеть преграды у реки не хватает сил, Затягивает пеленою стоячую воду ил. Когда предрассудков ветхих повсюду встает стена, Застывшей и равнодушной делается страна. Тропа, по которой ходят, остается торной тропой, Не пропадет она, сорной не зарастет травой. Кодексы мантр{18} закрыли, преградили стране пути. Теченье остановилось. Некуда ей идти.

Чужая одежда

Ты кто, скажи? И почему чужой одежде рад? Тебе не стыдно ли терпеть весь этот маскарад? Добро хозяйское тебе не давит разве плеч? Как оскорблением таким ты можешь пренебречь? «Эй, нищий! Береги меня,  — твердит тебе пиджак,  — Я шкуры собственной твоей дороже как-никак!» Когда достоинства в душе у человека нет, Его легко изобличит одежды черный цвет. А шляпа жалкая твоя не исказит твой вид? Народной гордости она в тебе не оскорбит, Твердя: «Ничтожность головы твоей, что я топчу, Великодушием своим свести на нет хочу»? Ты в унижение одет с хозяйского плеча. Перед одеждою такой и рубище — парча!

Засуха

Рассказывают, что когда-то, ради женской любви, Спустились боги на землю, оставив дела свои. Миновало то время. Сегодня, в бойшакха{19} лютый зной, В дни рек пересохших и поля, опаленного засухой злой, Молит крестьянка жалобно, с неба глаз не сводя, Исступленно молит, отчаянно: «Пошли хоть каплю дождя!» С надеждою и волнением, напрасной веры полна, В дали тоскливым взглядом всматривается она. Но дождь не приходит. Ветра безжалостная рука Разгоняет нетерпеливо последние облака. Языком своим солнце вылизывает последний след синевы. В Калиюга{20}, в наш век железный, постарели боги, увы! Былые очарованья уже не волнуют их. Доходят женские просьбы теперь до мужчин одних.

Я плыву по реке…

Управляет лодкой моей легчайший из ветерков. Впереди горизонт белеет пеной утренних облаков. Река от влажных муссонов полноводна и широка. Словно сытый ребенок, безмятежная спит река. По берегам безмолвие зеленых рисовых нив, Мир, подобно беременной женщине, медлителен и лепив. Почему так спокойно сегодня на земле и воде? Лодок нет, берега пустынны, почему ни души нигде? Одинокая в этом мире, пряча печальный взгляд, Смерть — знакомая старая — облачилась в прекрасный наряд: В волосах ее спрятались белоснежные облака, На высоком челе сияет бледный отсвет издалека. Что-то грустное напевает, еле слышное в тишине, Обольщает меня, смущает беспокойное сердце мне.

Из книги «Крупицы»

(«Коника»)

1899

Перевод А. Ибрагимова

* * * Верхушка говорила с похвальбою: «Моя обитель — небо голубое. А ты, о корень, житель подземелья». Но корень возмутился: «Пустомеля! Как ты смешна мне со своею спесью: Не я ль тебя вздымаю к поднебесью?» * * * Напомнила мошне тугой сума многострадальная: «Не забывай, что мы с тобой родня, хотя и дальняя!» «Будь ты полна, как я, сума,  — мошна ей в тот же миг,  — Ты позабыла бы сама всех нищих горемык». * * * Керосиновая лампа гордо заявила плошке: «Называть себя сестрою не позволю мелкой сошке». Но едва луна успела в темном небе воцариться, Низко поклонилась лампа: «Милости прошу, сестрица». * * * В расщелине стены, среди ночной прохлады, Расцвел цветок. Ничьи не радовал он взгляды. Его, безродного, убожеством корят, А солнце говорит: «Как поживаешь, брат?» * * * «О, подлая земля!» — бранился червь в досаде, Поэт разгневался: «Молчи ты, бога ради! Пока земля тебя кормить не перестала, Ругать ее тебе — ничтожный — не пристало!» * * * «Кем бы, о манго, мечтало ты стать?» — «Хоть на миг Я превратиться мечтало бы в сладкий тростник». «Что ты нам скажешь на это, о сладкий тростник?» «Манго душистым мечтал бы я стать хоть на миг». * * * Самое хорошее все твердит: «О лучшее! Где твое святилище — отвечай, не мучая». Отвечает лучшее, каждый раз лукавистей: «Знай, что обретаюсь я только в черной зависти». * * * Ракета хвасталась: «Как я смела! Чело звезды я пеплом замела». Поэт сказал: «Не торжествуй победу: Твой пепел за тобой летит по следу», * * * Увидев паденье звезды, рассмеялась лампада: «Свалилась гордячка несносная… Так ей и надо!» А ночь говорит ей: «Что ж, смейся, пока не погасла. Ты, верно, забыла, что скоро кончается масло». * * * Нос издевался над ухом: «Лишенное нюха, Серьги носить — вот и все, что умеешь ты, ухо!» Ухо ему: «Ты не внемлешь разумным речам. Только и знаешь ты, нос, что храпеть по ночам». * * * Стрела говорила тяжелой дубине: «Напрасно ты так предаешься гордыне! Проламывать головы ты мастерица, Но грудь не пронзишь ты, могу поручиться». * * * Высокомерия полна тростинка: Ей озеру дарована росинка.


Поделиться книгой:

На главную
Назад