— Издеваешься надо мной? — зарычал Куприн, совсем по-звериному щуря маленькие глаза. — Ты чудовищно честолюбив! Согласен, убедил — ты отлично ездишь верхом. Доволен?
— Я не честолюбив, я самолюбив, — ответил Бунин.
— А я? — быстро остывая, спросил Куприн. И на минуту задумался, сощурив по своему обыкновению глаза и пристально вглядываясь во что-то вдали. Потом зачастил: — Да, я тоже. Я самолюбив до бешенства и от этого застенчив иногда до низости. А на честолюбие даже не имею права. Я и писателем стал случайно. Долго кормился чем попало, потом стал кормиться рассказишками, ты же лучше других знаешь! Вот и вся моя история…
Появился проводник, бормоча ругательства. Бунин ласково сказал ему:
— Как тут красиво! Море! Вёрст на пятьдесят, на сто вперёд!
Тот от негодования только почмокал, а затем всё-таки отозвался:
— Эх, барина, как мине всё это надоел! Каждый день видим…
Спускались молча, медленно, не обращая внимания на причитания проводника. Куприн жадно вдыхал горячий южный воздух, остро чувствуя все оттенки запахов и ароматов: нагретого камня, молодого зверобоя, расцветающего миндаля.
— А ведь аппетит разыгрался, и страшенный, — примирённо сказал он Бунину.
— Навестим дражайшую Варвару Константиновну? — ответил тот. — Она-то ублажит нас по первому классу!
— Ещё бы! — Куприн по-мальчишески присвистнул и с лихостью кадета выполнил «ножницы» — гимнастическим движением ног перекинул тело, сев лицом к хвосту, а затем бросил себя назад. — У Харкевич сегодня открытый пасхальный стол!..
Хозяйки дома не оказалось, но её муж, маленький весёлый толстяк, взмолился:
— Варвара Константиновна делает пасхальные визиты и никогда не простит мне, если вы не отведаете всего, что приготовлено…
Он провёл гостей, которые отказывались только для вида, в большую столовую, а затем лишь наблюдал с возрастающим изумлением, как стремительно исчезали с тарелок закуски, горячие блюда, как пустели бутылки. На прощание Куприн предложил:
— Надо написать и оставить Варваре Константиновне стихи.
И они с Буниным, хохоча, перебивая друг друга, стали сочинять строчка за строчкой шутливое послание, записывая прямо на скатерти:
Когда они вышли из дома Харкевич, было уже совсем темно — по-южному, тепло, тихо, с ясным месяцем и редкими лучистыми звёздами в глубоком небе. Крымский вечер навеял Куприну настроение умиротворённости и покоя. Море ласково, с влажным шелестом лизало берег.
— Как мучительно больно, как непонятно — до дрожи, до сумасшествия, — вдруг сказал, останавливаясь, Бунин, — знать, что тот человек, о котором ты каждый день, каждый час думаешь, мучаешься, страдаешь, даже не вспомнит тебя. Отрезала, разлюбила и позабыла! Как это может только женщина…
И почти без паузы тихо начал читать:
«Вот ты где настоящий… — подумал Куприн, проникаясь состраданием и нежностью к Бунину. — Не тогда, когда ты балаганил за столом у Харкевич, а тут, сейчас…»
— Милый, — сказал он в темноте. — Милый ты мой! Вася! Альберт! Я бывший офицер, грубиян. Но как я чувствую тебя, твою душу!..
Они расцеловались и разошлись: Куприн пошёл в бедный дом рыбака-грека, Бунин — в дешёвую ялтинскую гостиницу. Но оба не могли уснуть.
Куприн уже разделся и лёг под влажную простыню. За тонкой стенкой шумели, возились полдюжины чумазых и курчавых детишек хозяина. Куприн думал о Бунине, о его судьбе, о Чехове, которого уже не просто любил, а боготворил. Беспокойное волнение разгоралось в нём. Он накинул простыню и вышел на скрипучую терраску.
Была уже полная крымская ночь — чёрная, по-весеннему прохладная. Куприн искал во мраке, в нагромождении смутно белеющих аутских домиков чеховский своими рысьи-зоркими глазами, и ему показалось, что он видит его, видит в оконце кабинета свет.
Мозг пытался найти точное выражение тому, что Куприн пережил за эти две недели в Ялте, в каждодневных встречах с Чеховым. Получалось очень громоздко и опять высокопарно. Но если бы он мог сжать все эти мысли до одной фразы, то скорее всего появились бы те самые слова, которые много позднее записал Бунин:
«У Чехова всё время росла душа…»
3
«Дорогой Александр Иванович, сим извещаю Вас, что Вашу повесть «В цирке» читал Л. Н. Толстой и что она ему
Рассказ для «Журнала д(ля) в(сех)[6]» пришлют, дайте только «очухаться» от болезни.
Ну-с, будьте здоровы, желаю Вам всего хорошего…
Ваш А. Чехов».
Глава вторая
В ПЕТЕРБУРГ, В ПЕТЕРБУРГ!
1
Раздражали непрерывные уколы цензуры, огорчала бедность журнального портфеля, пассивность именитых писателей, произведения которых могли привлечь подписчиков. Волевая, настойчивая, Давыдова долгие годы уверенно управляла журналом, случалось, чуть не силой выбивала новые произведения и никогда не потакала писательской лени. Придёт, бывало, к ней Мамин-Сибиряк: «Александра Аркадьевна, у меня ни копейки! Дайте хоть пятьдесят рублей авансу». — «Хоть умрите, милый, — отвечала она, — не дам. Дам только в том случае, если согласитесь, что запру вас сейчас у себя в кабинете на замок, пришлю вам чернил, перо, бумаги и три бутылки пива и выпущу тогда, когда вы постучите и скажете мне, что у вас готов рассказ…»
Молоденькая горничная Феня прервала её воспоминания:
— Барыня, вас спрашивают…
— Кто?
— Писатели… Но не наши, не столичные…
Хотя Александра Аркадьевна объясняла себе собственное состояние причинами внешними, дело было в другом. После смерти старшей дочери Лиды, которую она страстно любила, у неё обострилась болезнь сердца.
— Скажи Мусе, чтобы приняла их…
Двадцатилетней дочери Давыдовой Марии, курсистке-бестужевке, всё чаще приходилось брать на себя роль хозяйки.
…В гостиной с плюшевыми шторами, мягкой мебелью и непременным Беклиным[8] смущённо стоял приведённый Буниным Куприн. В синем костюме в серую полоску, мешковато сидевшем на его широкой в плечах, коренастой фигуре, низком крахмальном воротничке, каких уже давно не носили в Петербурге, и большом жёлтом галстуке с крупными ярко-голубыми незабудками, он сам остро ощущал себя неуклюжим и простоватым провинциалом.
Когда появилась молодая брюнетка с лицом красивой цыганки, но одетая с той подчёркнутой простотой, которая говорит о безукоризненном вкусе, Куприн невольно отступил назад, за спину щеголеватого, ловкого Бунина. Тот не растерялся и начал легко, в привычном для себя юмористическом тоне:
— Здравствуйте, глубокоуважаемая! На днях прибыл в столицу и спешу засвидетельствовать Александре Аркадьевне и вам своё нижайшее почтение…
Он преувеличенно низко поклонился, затем, отступив на шаг, поклонился ещё раз.
Бунин предупредил Куприна, что довольно коротко знаком с Давыдовыми, но тот не ожидал поворота в разговоре, который последовал.
— Разрешите представить вам жениха, — торжественно-серьёзным тоном продолжал Бунин, — моего друга Александра Ивановича Куприна. Обратите благосклонное внимание — талантливый беллетрист, недурен собой… Александр Иванович, повернись к свету! Тридцать один год, холост. Прощу любить и жаловать!»
Куприн глядел на Марию Давыдову, глупо улыбаясь.
— Так вот, почтеннейшая, — балагурил Бунин. — Сядем, посидим, друг на дружку поглядим…
И как деревенский сват, выхваляя жениха, начал рассказывать разные забавные истории с участием Куприна.
— Ну как же? — напирал Бунин. — У вас товар, у нас купец, женишок наш молодец…
И, поддерживая эту весёлую игру, Мария ответила ему в тон:
— Нам ничего… Да мы что… Как маменька прикажут, их воля…
Куприн молчал: ему становилось всё более неловко, и бунинская затея его не веселила. Молодая хозяйка быстро заметила это и незаметно, с привычным тактом светской девушки перевела разговор в иную плоскость. Она вспомнила Крым, начала расспрашивать Куприна об общих знакомых, в числе которых оказался Сергей Яковлевич Елпатьевский.
Куприн тотчас оживился, исчезла связанность движений, другим стало выражение лица. Он начал имитировать Елпатьевского, его манеру, жестикулируя левой рукой и заикаясь, говорить с пациентами по телефону, не забывая подчеркнуть своё знакомство с Чеховым. Придвинув к себе стоявшую на столе небольшую лампу, Куприн забормотал, словно в телефонный аппарат:
— Говорит доктор Е… е… елп… п… патьевский, здравствуйте, Пётр Иванович! Сегодня я заеду к вам попозже… Надо сначала навестить Антона Павловича, последние дни я им недоволен… Раньше четырёх часов меня не ж… ж… ждите…
— Здорово, Александр Иванович, у тебя выходит! Очень здорово! — одобрил Бунин. Начались рассказы о Чехове, о том, как осаждают его поклонники. Потом Бунин вспомнил анекдот о плодовитом беллетристе Боборыкине. Как-то при встрече с ним Чехов пожаловался, что пишет теперь мало, долго работает над своими вещами и часто бывает ими недоволен. «Вот странно, — удивился Боборыкин, — а я всегда пишу много, скоро и хорошо…»
— Антон Павлович — необыкновенно скромный человек, — с увлечением сказал Куприн. — Каждый раз, когда ему в глаза говорят, что он большой писатель, восхищаются его произведениями, он болезненно конфузится и не умеет сразу прекратить это славословие. От публичных выступлений и оваций всегда старается уклониться и не выносит, когда вокруг его имени создаётся газетная шумиха…
Заговорив о Чехове, Куприн окончательно обрёл смелость, а вместе с ней и дар живой речи.
— Как-то утром пришёл я к нему, — продолжал он, — и застал у Чехова издателя одного бульварного листка, который просил Антона Павловича принять сотрудника его газеты. «Чего вам стоит, дорогой Антон Павлович, сказать ему всего несколько слов — сообщить краткое содержание своей новой пьесы», — убеждал Чехова издатель. «Никаких интервью я никому не даю», — с несвойственной ему резкостью отвечал Чехов. «Вы, конечно, знаете, Александр Иванович, — после ухода издателя сказал Антон Павлович, — как в наших газетах пишутся «Беседы с писателями»…» — «Сейчас продемонстрирую, как это делается, — ответил я ему: — «Знаменитый писатель радушно принял нас, сидя на шёлковом канапе в своём роскошном кабинете стиля Луи Каторз Пятнадцатый. Он подробно говорил с нами о своей новой пьесе. «В одном из главных действующих лиц, — сказал он нам, — вы легко узнаете известного общественного деятеля Титькина. Героиня пьесы Аглая Петровна, — фамилии её я вам не назову, вы догадаетесь, о ком идёт речь, если я скажу вам, что она красивая, богатая женщина, щедрая меценатка — покровительница литературы и изящных искусств». — «Эту роль вы, наверное, поручите любимице публики, нашей несравненной артистке Кусиной-Пусивой?» — спросили мы. «Конечно», — подтвердил нашу догадку знаменитый писатель. Когда мы прощались, он тепло жал нам руку…» — «Общественный деятель Титькин и несравненная Кусина-Пусина — это удачно», — смеялся над моей пародией Антон Павлович…
— Да, ловко, — заметил Бунин. — Впрочем, неудивительно, что ты хорошо знаешь этот литературный жанр. Тебе ведь в провинциальных газетках часто приходилось в нём практиковаться, — не удержался приятель от небольшой колкости. — Однако гости сидят, сидят, да и не уходят, — сказал он, вставая.
Прощаясь, Мария Давыдовна передала Куприну от имени матери приглашение бывать у них, когда Александра Аркадьевна поправится. И предложила обязательно зайти в редакцию журнала «Мир божий», к редактору и критику Ангелу Ивановичу Богдановичу[9]:
— Он ждёт вас…
— А как же насчёт сватовства? — вспомнил Бунин. Куприн круто повернулся и направился к двери.
— Идём! — бросил он.
Когда они выходили из подъезда, стоявший там великолепный швейцар Давыдовых с глубоким презрением посмотрел на старенькое пальто Куприна.
Стояла обычная гнилая петербургская осень. Холодный город закрылся облаками, которые цеплялись за крыши и трубы, ложась на улицах мыльной сыростью. От тумана отсырело всё — кожуха извозчиков, плащи городовых, даже лица прохожих казались влажно-серыми. Подняв воротник своего пальто, Куприн сухо кивнул Бунину и побрёл в дешёвые номера за Николаевским вокзалом. Злость точила его.
«Наивный провинциал приехал завоёвывать Петербург! Как это ты мечтал?
В моем лице даровитый, широкий провинциальный юг победит анемичный, бестемпераментный, сухой столичный север! Это неизбежный закон борьбы двух характеров! Исход её можно всегда предугадать! О, можно привести сколько угодно имён. Министры, писатели, художники, адвокаты. Берегись, дряблый, холодный, бледный, скучный Петербург!..»
— Берегись, — усмехнулся горько Куприн, стирая с лица водяную пыль, словно снимая пелену с глаз.
Грязные тротуары, серое, ослизлое небо, и на этом фоне грубые дворники со своими мётлами, запуганные извозчики, женщины в уродливых калошах, с мокрыми подолами юбок, желчные, сердитые люди с вечным флюсом, кашлем и человеконенавистничеством… Петербург!
«Зачем я согласился пойти с этим дурацким визитом к Давыдовым? — корил себя Куприн. — Сама издательница не сочла нужным со мной познакомиться, а дочка, эта столичная барышня, видимо, слишком много думает о себе… Очень она мне нужна… Пускай они с Буниным найдут кого-нибудь другого, кто бы позволил им над собой потешаться и разыгрывать свои комедии. А ещё приглашала бывать… Покорнейше благодарю! Ноги моей там не будет! Но к Богдановичу я, конечно, на днях зайду…»
2
Редакция журнала «Мир божий» занимала несколько комнат в той же большой квартире Давыдовой. В ближайший вторник, приёмный день Богдановича, Куприн появился в его кабинете.
За столом сидел человек, выглядевший гораздо старше своих сорока лет: исхудалое бледное лицо, прямой пробор мягких волос, светлая, заострённая книзу бородка. Сухой белой рукой он быстро чертил на полях наборной рукописи корректурные знаки.
Куприн назвал себя, и Богданович живо поднялся, ответив решительно, отрывистым тоном:
— Очень, очень рад! Прочитал ваш рассказ «В цирке». Понравился! Будем готовить для январской книжки…
Куприн знал о тяжёлом прошлом Богдановича, суровых бедствиях его студенческой жизни в Киевском университете, где он вступил в партию народовольцев, об ужасах военного суда 80-х годов, крепости и ссылке, а затем о тяжёлой, изматывающей душу работе в провинциальной прессе.
Богданович пригласил в кабинет постоянных сотрудников журнала — критиков В. П. Кранихфельда[10] и М. П. Неведомского[11], историка Е. В. Тарле[12] и познакомил с ними Куприна.
— А не привезли ли вы чего-нибудь новенького? — поинтересовался он. — Мы надеемся на ваше регулярное сотрудничество и потому решили установить вам гонорар сто пятьдесят рублей за лист, а не сто, как это было с вашим первым рассказом…
Приятная новость несколько омрачалась тем, что Куприн невольно вспомнил, кому он обязан своим дебютом в «Мире божьем». В мае 1897 года, по обыкновению без гроша в кармане, он гостил у одесских знакомых Карышевых, которые познакомили его с Буниным. Тот сразу же стал убеждать его написать что-нибудь для «Мира божьего». Куприн не верил в успех, жалостливо говорил: «Да меня не примут!» — «Я хорошо знаком с Давыдовой, ручаюсь, что примут». — «Очень благодарю, но что ж я напишу? Ничего не могу придумать!» — «Вы знаете, например, солдат, напишите что-нибудь о них. Например, как какой-нибудь молодой солдат ходит ночью на часах, томится, скучает, вспоминая деревню…» — «Но я же не знаю деревни!» — «Пустяки, я знаю, давайте придумывать вместе…» Так он написал рассказ «Ночная смена», который затем приняли в «Мир божий»…
— Я мечтал бы постоянно печататься у вас, — смущённо сказал Богдановичу Куприн. — Но пока что, кроме нескольких сюжетов, нет ничего.
— Значит, рассказы всё-таки есть, только в голове? — вмешался Кранихфельд, с большими залысинами и длинным бритым лицом.
— Я провёл эту осень в Зарайском уезде — обмерил там около шестисот десятин крестьянской земли с помощью теодолита… — начал рассказывать Куприн. — Всего около ста урочищ с самыми удивительными названиями, от которых веет татарщиной и даже половецкой древностью…
Он не заметил, как в комнату вошла полная блёклая дама — редактор журнала Давыдова.