Василий Андреевич Жуковский
Сказки
Кот в сапогах
Жил мельник. Жил он, жил и умер,Оставивши своим трем сыновьямВ наследство мельницу, осла, котаИ… только. Мельницу взял старший сын,Осла взял средний; а меньшому далиКота. И был он крепко не доволенСвоим участком. «Братья, – рассуждал он,Сложившись, будут без нужды; а я,Изжаривши кота, и съев, и сделавИз шкурки муфту, чем потом начнуХлеб добывать насущный?» Так он вслух,С самим собою рассуждая, думал;А Кот, тогда лежавший на печурке,Разумное подслушав рассужденье,Сказал ему: «Хозяин, не печалься;Дай мне мешок да сапоги, чтоб мог яХодить за дичью по болоту – самТогда увидишь, что не так-то беденУчасток твой». Хотя и не совсемБыл убежден Котом своим хозяин,Но уж не раз случалось замечатьЕму, как этот Кот искусно велВойну против мышей и крыс, какиеВыдумывал он хитрости и какТо, мертвым притворясь, висел на лапахВниз головой, то пудрился мукой,То прятался в трубу, то под кадушкойЛежал, свернувшись в ком; а потомуИ слов Кота не пропустил он мимоУшей. И подлинно, когда он далКоту мешок и нарядил егоВ большие сапоги, на шею КотМешок надел и вышел на охотуВ такое место, где, он ведал, многоВодилось кроликов. В мешок насыпавТрухи, его на землю положил он;А сам вблизи как мертвый растянулсяИ терпеливо ждал, чтобы какой невинный,Неопытный в науке жизни кроликПожаловал к мешку покушать сладкойТрухи, и он не долго ждал; как разПеред мешком его явился глупый,Вертлявый, долгоухий кролик; онМешок понюхал, поморгал ноздрями,Потом и влез в мешок; а Кот проворноМешок стянул снурком и без дальнейшихПриветствий гостя угостил по-свойски.Победою довольный, во дворецПошел он к королю и приказал,Чтобы о нем немедля доложили.Велел ввести Кота в свой кабинетКороль. Вошед, он поклонился в пояс;Потом сказал, потупив морду в землю:«Я кролика, великий государь,От моего принес вам господина,Маркиза Карабаса (так он вздумалНазвать хозяина); имеет честьОн вашему величеству своеГлубокое почтенье изъявитьИ просит вас принять его гостинец».«Скажи маркизу, – отвечал король,Что я его благодарю и чтоЯ очень им доволен». КоролюОткланявшися, Кот пошел домой;Когда ж он шел через дворец, то всеВставали перед ним и жали лапуЕму с улыбкой, потому что онБыл в кабинете принят королемИ с ним наедине (и уж, конечно,О государственных делах) так долгоБеседовал; а Кот был так учтив,Так обходителен, что все дивилисьИ думали, что жизнь свою провелОн в лучшем обществе. Спустя немногоОтправился опять на ловлю Кот,В густую рожь засел с своим мешкомИ там поймал двух жирных перепелок.И их немедленно он к королю,Как прежде кролика, отнес в гостинецОт своего маркиза Карабаса.Охотник был король до перепелок;Опять позвать велел он в кабинетКота и, перепелок сам принявши,Благодарить маркиза КарабасаВелел особенно. И так наш КотНедели три-четыре к королюОт имени маркиза КарабасаНосил и кроликов и перепелок.Вот он однажды сведал, что корольСбирается прогуливаться в полеС своею дочерью (а дочь былаКрасавицей, какой другой на светеНикто не видывал) и что ониПоедут берегом реки. И он,К хозяину поспешно прибежав,Ему сказал: «Когда теперь меняПослушаешься ты, то будешь разомИ счастлив и богат; вся хитрость в том,Чтоб ты сейчас пошел купаться в реку;Что будет после, знаю я; а тыСиди себе в воде, да полоскайся,Да ни о чем не хлопочи». ТакойСовет принять маркизу КарабасуНетрудно было; день был жаркий; онС охотою отправился к реке,Влез в воду и сидел в воде по горло.А в это время был король уж близко.Вдруг начал Кот кричать: «Разбой! разбой!Сюда, народ!» – «Что сделалось?» – подъехав,Спросил король. «Маркиза КарабасаОграбили и бросили в реку;Он тонет». Тут, по слову короля,С ним бывшие придворные чиныВсе кинулись ловить в воде маркиза.А королю Кот на ухо шепнул:«Я должен вашему величеству донесть,Что бедный мой маркиз совсем раздет;Разбойники все платье унесли».(А платье сам, мошенник, спрятал в куст).Король велел, чтобы один из бывшихС ним государственных министров снялС себя мундир и дал его маркизу.Министр тотчас разделся за кустом;Маркиза же в его мундир одели,И Кот его представил королю;И королем он ласково был принят.А так как он красавец был собою,То и совсем не мудрено, что скороИ дочери прекрасной королевскойПонравился; богатый же мундир(Хотя на нем и не совсем в обтяжкуСидел он, потому что брюхо былоУ королевского министра) видЕму отличный придавал – короче,Маркиз понравился; и сесть с собойВ коляску пригласил его король;А сметливый наш Кот во все лопаткиВперед бежать пустился. Вот увиделОн на лугу широком косарей,Сбиравших сено. Кот им закричал:«Король проедет здесь; и если вы емуНе скажете, что этот лугПринадлежит маркизу Карабасу,То он всех вас прикажет изрубитьНа мелкие куски». Король, проехав,Спросил: «Кому такой прекрасный лугПринадлежит?» – «Маркизу Карабасу»,Все закричали разом косари(В такой их страх привел проворный Кот),«Богатые луга у вас, маркиз»,Король заметил. А маркиз, смиренныйПринявши вид, ответствовал: «ЛугаИзрядные». Тем временем поспешноВперед ушедший Кот увидел в полеЖнецов: они в снопы вязали рожь.«Жнецы, – сказал он, – едет близко нашКороль. Он спросит вас: чья рожь? И еслиНе скажете ему вы, что онаПринадлежит маркизу Карабасу,То он вас всех прикажет изрубитьНа мелкие куски». Король проехал.«Кому принадлежит здесь поле?» – онСпросил жнецов. – «Маркизу Карабасу»,Жнецы ему с поклоном отвечали.Король опять сказал: «Маркиз, у васБогатые поля». Маркиз на тоПо-прежнему ответствовал смиренно:«Изрядные». А Кот бежал впередИ встречных всех учил, как королюИм отвечать. Король был пораженБогатствами маркиза Карабаса.Вот наконец в великолепный замокКот прибежал. В том замке людоедВолшебник жил, и Кот о нем уж зналВсю подноготную; в минуту онСмекнул, что делать: в замок смелоВошед, он попросил у людоедаАудиенции; и людоед,Приняв его, спросил: «Какую нуждуВы, Кот, во мне имеете?» На этоКот отвечал: «Почтенный людоед,Давно слух носится, что будто выУмеете во всякий превращаться,Какой задумаете, вид; хотел быУзнать я, подлинно ль такая мудростьДана вам? – «Это правда; сами, Кот,Увидите». И мигом он явилсяУжасным львом с густой, косматой гривойИ острыми зубами. Кот при этомТак струсил, что (хоть был и в сапогах)В один прыжок под кровлей очутился.А людоед, захохотавши, принялСвой прежний вид и попросил КотаК нему сойти. Спустившись с кровли, КотСказал: «Хотелось бы, однако, знать мне,Вы можете ль и в маленького зверя,Вот, например, в мышонка, превратиться?»«Могу, – сказал с усмешкой людоед,Что ж тут мудреного?» И он явилсяВдруг маленьким мышонком. Кот тогоИ ждал; он разом: цап! и съел мышонка.Король тем временем подъехал к замку,Остановился и хотел узнать,Чей был он. Кот же, рассчитавшисьС его владельцем, ждал уж у ворот,И в пояс кланялся, и говорил:«Не будет ли угодно, государь,Пожаловать на перепутье в замокК маркизу Карабасу?» – «Как, маркиз,Спросил король, – и этот замок вам жеПринадлежит? Признаться, удивляюсь;И будет мне приятно побывать в нем».И приказал король своей коляскеК крыльцу подъехать; вышел из коляски;Принцессе ж руку предложил маркиз;И все пошли по лестнице высокойВ покои. Там в пространной галерееБыл стол накрыт и полдник приготовлен(На этот полдник людоед позвалПриятелей, но те, узнав, что в замкеКороль был, не вошли, и все домойОтправились). И, сев за стол роскошный,Король велел маркизу сесть меж нимИ дочерью; и стали пировать.Когда же в голове у короляВино позашумело, он маркизуСказал: «Хотите ли, маркиз, чтоб дочьМою за вас я выдал?» Честь такуюС неимоверной радостию принялМаркиз. И свадьбу вмиг сыграли. КотОстался при дворе, и был в чиныПроизведен, и в бархатных являлсяВ дни табельные сапогах. Он бросилЛовить мышей, а если и ловил,То это для того, чтобы немногоСебя развлечь и сплин, который нажилПод старость при дворе, воспоминаньемО светлых днях минувшего рассеять.Мальчик-с-пальчик
Жил маленький мальчик:Был ростом он с пальчик,Лицом был красавчик,Как искры глазенки,Как пух волосенки.Он жил меж цветочков;В тени их листочковВ жары отдыхал он;И ночью там спал он;С зарей просыпался,Живой умывалсяРосой, наряжалсяВ листочек атласныйЛилеи прекрасной;Проворную пчелкуВ свою одноколкуИз легкой скорлупкиПотом запрягал он,И с пчелкой летал он,И жадные губкиС ней вместе впивал онВ цветы луговые.К нему золотыеЦикады слеталисьИ с ним забавлялись,Кружась с мотыльками,Жужжа, и порхая,И ярко сверкаяНа солнце крылами;Ночною ж порою,Земля покрываласьИ в небе с луноюОдна за другоюЗвезда зажигалась,На луг благовонныйС лампадой зажженнойЛазурно-блестящийК малютке являлсяСветляк, и сбиралсяК нему вкруговуюНа пляску ночнуюРой эльфов летучий;Они – как бегучийИсточник волнамиШумели крылами,Свивались, сплетались,Проворно качалисьНа тонких былинках,В перловых купалисьНа травке росинках,Как искры сверкалиИ шумно плясалиПред ним до полночи.Когда же на очиЕму усыпленье,Под пляску, под пеньеСходило – смолкалиИ вмиг исчезалиПлясуньи ночные;Тогда под живыеЦветы угнездившисьИ в сон погрузившись,Он спал под защитойИх кровли, омытойРосой, до восходаЗари лучезарнойС границы янтарнойНебесного свода.Так милый красавчикЖил мальчик наш с пальчик…Нечто о привидениях
Верить или не верить привидениям? Прежде, нежели отвечать на этот вопрос, надлежит определить, что такое привидение? Я видел, значит, моим открытым глазам наяву представился предмет, подлежащий чувству зрения; мне приснилось, значит, я видел не наяву, с закрытыми глазами, предмет, не подлежащий чувству зрения; мне привиделось, значит, я видел наяву, открытыми глазами, предмет, не подлежащий чувству зрения. Итак, привидение есть вещественное явление предмета невещественного… Бывают сны наяву, которые весьма близко подходят к тому, что мы назвали привидением. Иногда еще глаза не закрылись, еще все окружающие нас предметы нам видимы, а уже сон овладел нами, и уже в сновидении, в которое мы перешли нечувствительно, совершается перед нами что-то, совсем отличное от того состояния, в котором мы были за минуту, что-то странное, всегда более или менее приводящее в ужас; и если мы проснемся, не заметив быстрого нашего перехода от бдения ко сну, и наоборот, то легко можем остаться с мыслью, что с нами случилось нечто неестественное. Вот пример: покойный А. М. Дружинин (бывший, кажется, в Москве главным директором училищ) рассказывал мне следующий замечательный случай. Я был (так говорил он) коротко знаком с доктором Берковичем. Однажды (это было зимой) он пригласил меня вместе с г-жою Перец к себе на вечер; мы провели этот вечер весьма весело, и особенно весел был сам хозяин. Пробило десять часов; жена Берковича сказала ему: «Поди посмотри, накрывают ли на стол? Пора ужинать». Дверь из гостиной вела прямо в столовую. Беркович вышел и через минуту возвратился. «Скоро ли?» – спросила жена. Он молча кивнул головою. Я посмотрел на него и увидел, что он был бледен, как полотно; веселость его пропала; во весь остаток вечера он не сказал почти ни слова. Сели за стол, отужинали. Госпожа Перец собралась ехать к себе, и Беркович пошел проводить свою гостью с крыльца. Сажая ее в карету, он попал ногами в снег, который лежал сугробами кругом подъезда (во весь день была жестокая метель); весьма вероятно, что в эту минуту он простудился. На другой день пришли мне сказать, что Беркович в постели и что он зовет меня к себе; я сам хотел его навестить, ибо меня тревожила грустная мрачность, замеченная мною в нем накануне. И вот что он мне отвечал, когда я у него спросил о ее причине: «Мне скоро умереть; я видел своими глазами смерть мою. Когда вчера я вышел из гостиной в столовую, чтобы узнать, скоро ли подадут ужин, я увидел, что стол накрыт, что на столе гроб, окруженный свечами, и что в гробу лежу я сам. Будь уверен, что вы скоро меня похороните». И действительно, Беркович через короткое время умер. Весьма вероятно, что в теле его уже был зародыш болезни; простуда развила болезнь, а болезнь с помощью воображения, испуганного призраком, произвела смерть. Но что же было этот призрак? Сон наяву, видение несущественного образа, такое же, какое бывает, когда сновидением выражается или тревожное состояние души нашей, или болезненное расстройство нашего тела. Здесь было не что иное, как сновидение в состоянии бодрствования, происшедшее от той же причины, какая по большей части производит всякое другое сновидение; здесь видение не отделено от видящего, видение без предмета; здесь нет еще привидения в том смысле, в каком мы его определили, хотя и есть в самом событии что-то необычное, естественному порядку не принадлежащее. Бывают другого рода видения наяву, видения образов, действительно от нас отдельных и кажущихся нам вне нас существующими, самобытными, хотя на самом деле они не могут иметь ни существенности, ни самобытности. К сему роду принадлежит известное видение короля шведского Карла XI. Что он видел, то было описано им самим. Этот акт скреплен подписью самого короля и двух или трех находившихся при нем свидетелей. Я читал его в немецком литературном переводе, сделанном по требованию К. П. Не имея теперь перед глазами этого перевода, я должен следовать повествованию Проспера Меримо, которое во всем главном верно, хотя Меримо, по образу и подобию своих соотечественников, не мог воздержаться, чтобы не украсить простой истины вымыслом некоторых живописных обстоятельств. Расскажу коротко и просто. В то время, когда случилось описываемое здесь происшествие, король Карл XI, знаменитый отец Карла XII, жил в старом стокгольмском дворце (новый, ныне существующий и им заложенный, еще не был построен). Этот дворец имел форму подковы: на конце одного флигеля был кабинет короля, на конце другого, окнами прямо против кабинета королевского, находилась палата государственных штатов. Было поздно, король сидел в своем кабинете перед камином, с ним, по словам Меримо, находились камергер Браге и доктор Баумгартен (в оригинальном акте названы, кажется, другие), король был задумчив и мрачен, встав с места, он начал, не говоря ни слова, ходить взад и вперед по горнице. Вдруг он остановился: он увидел, что в окнах противолежащей палаты был яркий свет, это не могло быть от луны – луна не светила, и на небе лежали тучи, это не мог быть пожар – сияние было спокойное и не имело багряности пожарной, нельзя было также подумать, что там какой-нибудь из слуг придворных ходил с факелом – от одного факела не произошло бы такого яркого, повсеместного освещения. «Видите ли? – спросил король своих собеседников. – Что это значит?» Все были изумлены, и никто не мог придумать объяснения видимому. «Велите позвать кастелана, чтобы он принес и ключ от палаты». Кастелан явился, король пошел с ним вместе через дворец, провожаемый и другими, которые несли свечи. Вступивши в пространную переднюю палаты, они увидели, что она вся была обтянута черным сукном, из-под дверей палаты яркою полосою светилось. Король приказал кастелану отворить дверь, но приметя, что он, дрожа от страха, не мог попасть ключом в замочную скважину, взял ключ из его руки и, сказав: «С нами Бог», – сам отпер двери. Он смело вошел в палату, за ним все другие. Они увидели, что палата была освещена множеством свеч и что в ней происходил совет государственных штатов. Члены молча сидели вдоль стен на банкетах, все были в трауре. Посреди палаты, кругом стола, покрытого черным сукном, заседали судьи, также одетые в траур, их президент имел перед собою раскрытую книгу. На троне, находившемся прямо против входа, лежал мертвый, покрытый порфирою, близ него был виден юноша, имевший на голове корону и в руке скипетр, с ним рядом стоял человек зрелых лет, в старинной одежде администраторов шведских, на полу между столом и троном лежали плаха и при ней топор. В ту минуту, когда король вступил в палату, президент ударил рукою по книге, по этому знаку боковая дверь отворилась, из нее вышло несколько человек благородной наружности, в богатых одеждах, но руки их были связаны на спине, за ними следовал палач. Тот, кто между ними казался главным, взглянул на труп, лежавший на троне: из раны трупа брызнула кровь, как будто в обличение убийства, и обличенный смело приблизился к плахе, положил на нее голову, палач взмахнул топор, отрубленная голова запрыгала и, перекатившись через всю палату, остановилась у ног короля: капля крови упала на одну из его туфель. До сей минуты он стоял неподвижно, смотря в безмолвном изумлении на происходящее, но тут он сделал быстро несколько шагов вперед и громко воскликнул, обратясь к тому, кто имел на себе одежду администратора: «Если ты от Бога, говори, а если от другого, исчезни». Тогда послышался голос: «Король Карл! Эта кровь не при тебе… (тут звуки сделались менее внятны) еще пять царствований… горе потомству Вазы!» Голос замолчал, и в эту минуту все образы начали, как туман, редеть и делаться прозрачнее, скоро все исчезло, осталась одна пустая палата, темно-освещенная свечами, горевшими в руках спутников Карла. Король возвратился в свой кабинет, он не мог сомневаться в существенности видения, которого неоспоримым свидетельством была капля крови, запекшаяся на его туфле. Полный еще свежего впечатления, он тут же записал со всеми подробностями то, что видел, скрепил описание своею подписью, с ним вместе подписались и все другие свидетели. Этот акт находится в государственном архиве шведском. Пять царствований прошли, и горе, произнесенное над потомством Вазы, совершилось: потомство Вазы утратило корону Швеции. А казнь убийцы, труп на троне, старый администратор и коронованный юноша прямо указывают на Анкерштрема, на застреленного им Густава III, на Карла XIII, бывшего регентом и королем, и на последнего Вазу, Густава Адольфа, своим упрямством сверженного с престола, но своим высоким характером достойного лучшей участи. Неоспоримое свидетельство утверждает действительность сего события, и все, что оно пророчествовало, совершилось; но само по себе оно навсегда останется непостижимым для нашего разума. Здесь нечто, еще не бывшее, принимает задолго до своего события существенный образ, видимый многими; и что же этот образ? Он не дух, пребывавший некогда в живом теле и продолжающий жить и являться, когда явление материальной жизни уже прекратилось. Здесь, напротив, является, видимо, образ чего-то не бывшего, а только возможного, что-то символическое приемлет характер вещественного, это дух происшествия, а не существа отдельного, цельный образ чего-то сборного, никакой личности не имеющего, это воздушная картина, соединяющая в одних рамах портреты, списанные кем-то с лиц, которых еще нет и которые когда-то будут. Наконец привидения в собственном смысле, то есть явления духов, явления, в которых существа бестелесные, самобытные произвольно представляются глазам нашим при полном действии наших чувственных органов, при полном нашем сознании, что мы действительно видим (или слышим) то, что у нас совершается перед глазами. Расскажу два случая. Предание говорит, что в XVII веке, в Дюссельдорфе, в герцогском замке совершилось великое преступление. Тогда женою герцога юлихклеве-бергского, полоумного Иоанна Вильгельма, была Якоба, принцесса баденская. Она имела сердечную привязанность к графу Мандеру, но ее выдали насильно за герцога. По наущению герцоговой сестры, Сибиллы, жестоко ненавидевшей Якобу, сия последняя была обвинена в нарушении супружеской верности, ее предали суду, заключили в темницу, но прежде нежели виновность ее (весьма, впрочем, сомнительная) могла быть доказана судом, она вдруг умерла скоропостижно, ее поспешно схоронили. Это произвело подозрение, что смерть ее была неестественная и что виновницею этой смерти была Сибилла. Теперь замок герцогов бергских, сцена этих древних ужасов, обращен в академию живописи, он – столица знаменитой Дюссельдорфской школы, в нем царствует мирный гений искусства. Но предание о давнишнем убийстве, под кровлею его совершившимся, сохранилось в народе, и не одно предание: сама преступница, казнимая гневом небесным, посещает мрачною тенью то место, которое было свидетелем ее злодействия. Одним является она видимо, другие не видят ее, а только слышат, иных каким-нибудь знаком она извещает о своем таинственном присутствии. Вот что, между прочим, случилось с живописцем Бланком (это рассказано мне одним из его академических товарищей). Он сидел за работою в длинной зале, где находится картинная галерея и где обыкновенно бывает выставка живописи, из нее с одной стороны ход на парадное крыльцо, а с другой – двери в меньшую залу академии, составляющую с другими горницами довольно длинную анфиладу. Начинало смеркаться, живописец был занят своею работою, спеша ее закончить до наступления темноты, вдруг он слышит, что двери, ведущие с крыльца в галерею, отворились, и что мимо него кто-то проходит, а кто – не видно. По шороху платья (похожему на шум от атласного шлейфа) – женщина. Она идет через галерею к зале, отворяет ее, идет далее через всю анфиладу, и слышно, как все двери одна за другою отворяются и затворяются, и наконец все утихает. Бланк остается в изумлении, предание о бродячей душе Сибиллы приходит ему на память… Но вот, пока он размышляет о том, что случилось, ему слышится, что самая дальняя дверь анфилады снова отворилась и что к следующей двери подходят… В ужасе он бросает свою работу и спешит выйти из галереи дверями, ведущими на крыльцо, дабы не встретиться со страшною гостьей. Это происшествие заставляет думать, что покойная, или беспокойная Сибилла, посещающая невидимкою прежде свое жилище, еще не износила и не скинула своего старинного атласного платья, которого шорох извещает живых о страшных прогулках мертвой. В 1841 году, когда я находился в Дюссельдорфе, профессор Зон писал портрет жены моей, каждый день в одиннадцать часов утра я приходил с женою в его рабочую, где сидение для портрета продолжалось около двух часов. Коридор, из которого ведет дверь в эту рабочую, находится в верхнем этаже академии, к нему из нижнего этажа, от парадного крыльца также идет коридор, упирающийся в узкую, довольно крутую лестницу, соединяющую средний этаж с верхним, эта лестница примыкает вверху к небольшой площадке, мимо которой надобно проходить к рабочим многих живописцев и которая составляет в верхнем коридоре пустое отделение, не имеющее никакого выхода. Однажды, идя в определенное время с женою к живописцу Зону, мы всходили по узкой лестнице: я впереди, жена за мною. Вдруг, став ногою на последнюю ступень, я увидел, что от меня что-то черное бросилось вправо и быстро исчезло в углу описанной мною выше площадки, какой оно имело образ, не знаю: перед глазами моими мелькнула черная полоса. «Что это?» – спросили мы разом, я у жены, а жена у меня. Ответа не могло быть никакого. Но жена не только что видела, она в то же время и слышала, и это обстоятельство для нее осталось особенно памятно тем, что, подошедши к лестнице и желая мне что-то сказать, она оглянулась, дабы узнать, не было ли кого в нижнем коридоре, там было пусто. Когда же она, всходя за мною по лестнице, хотела начать говорить, ей послышалось, что кто-то за нею шел и так близко, что она боялась оборотить голову, дабы лицом своим не столкнуться с лицом неучтивого своего спутника, и почти чувствовала, как нога его поспешно занимала место ее ноги при каждом ее шаге, в то же время ей слышался явственно как будто шорох от шелкового платья. На верхней ступени лестницы она вместе со мною увидела черную полосу, мелькнувшую мимо нас на площадку, когда же оглянулась, за нею не шел никто, в коридоре было по-прежнему пусто. Здесь рассказаны со всею историческою верностью одни подробности того, что с нами случилось, а что случилось, мы не знаем. Опираясь на предание, о котором тогда только в первый раз услышал я от профессора Зона, можно бы было подумать, что дух Сибиллы удостоил нас своего внимания и хотел на себя обратить наше, но в подобных случаях всего вернее не делать никаких объяснений. Другой случай. Вот что рассказывал мне о себе покойный Н. Н. Муравьев, человек необыкновенного ума, просвещенный и немало не суеверный. «Я учился в Геттингене, – так говорил мне Муравьев (не помню только, геттингенский ли университет был им назван, или другой), – между студентами был англичанин Стюарт, смешной чудак, над которым его товарищи, и я с другими, нередко шутили. Однажды он похвастал, что его нельзя ничем испугать, я побился с ним об заклад, что его испугаю, и это мне удалось; самолюбие Стюарта было сильно обижено, и он обещался мне отплатить. Прошло с тех пор довольно времени, Стюарт покинул университет, – я забыл о случившемся. Однажды после трудной работы над разрешением математической проблемы я лег довольно поздно в постель; что воображение мое не было ничем разгорячено, тому свидетель моя сухая, отрезвляющая ум работа. Было за полночь, когда я закончил ее, полная луна сияла в мои окна, в горнице был яркий свет. Против моей постели у противоположной стены находились мой рабочий стол и перед ним большие кресла, в стене, направо от стола, против окон была дверь, которую, ложась в постель, я запер ключом изнутри, в одном углу стояла моя сабля. Я скоро заснул, но спал недолго; как будто кем пробужденный, поднимаю голову, и что же вижу?.. В моих креслах, перед столом моим сидит человеческая фигура и пристально на меня смотрит. Мне тотчас в мысли пришел Стюарт и обещанное им мщение. Это ты, Стюарт, закричал я; ничуть не страшно: напрасно трудился, шутка твоя не удалась. Но мнимый Стюарт сидел неподвижно, уставив на меня темные глаза свои. Я сказал: довольно, Стюарт, поди вон, я хочу спать. Он не дал ответа и продолжал сидеть по-прежнему. Я рассердился. Говорят тебе, поди вон, не мешай мне, сказал я. Он все ни слова и все неподвижен по прежнему. Стюарт, я не шучу, в последний раз говорю тебе, поди вон, будет плохо. Так закричал я, чувствуя, к великой досаде своей, что меня от ужаса подирало по коже. Но гость мой продолжал по-прежнему пристально смотреть на меня и сидел недвижно, как мраморный. Тут в судорожном страхе я вскочил с постели, схватил свою саблю, кинулся на сидевшего и дал ему сильный удар: сабля пролетела сквозь туловище его, как будто сквозь воздух, он не пошатнулся и продолжал смотреть на меня по-прежнему. В неописанном ужасе я начал от него пятиться к моей постели, сел на нее, оперся на свою саблю и как будто околдованный сверхъестественною силою просидел всю ночь перед своим страшным гостем, который, недвижим, как холодная смерть, упирал в меня темные глаза свои и буравил ими всю мою душу. Занялось утро, он встал, медленными шагами пошел к дверям и исчез – отворил ли их, или нет, не помню, очнувшись, я подхожу к ним: они заперты изнутри. Что это было, и теперь не знаю, о Стюарте же ни прежде, ни после я не имел никакого слуха». К сему роду явлений относится в особенности наш вопрос: верить или не верить привидениям? Множество событий, достаточно засвидетельствованных, побуждают нас отвечать утвердительно, с другой стороны, невероятность самих событий, выходящих из обыкновенного порядка вещей, склоняет нас к отрицанию. Что же выбрать? Ни то ни другое… Мир духовный есть таинственный мир веры; очевидность принадлежит миру материальному: она есть достояние здешней жизни, заключенной в пределах пространства и времени, наше верховное сокровище – знание, что Бог существует и что душа бессмертна, отдано на сохранение не мелкому рабу необходимости, уму, а вере, которая есть высшее выражение человеческой свободы… Итак, не отрицая ни существования духов, ни возможности их сообщения с нами, не будем преследовать их тайны своими умствованиями, вредными, часто гибельными для нашего разума, будем с смиренною верою стоять перед опущенною завесою, будем радоваться ее трепетанием, убеждающим нас, что за нею есть жизнь, но не дерзнем и желать ее губительного расторжения: оно было для нас вероубийством. В заключение скажем о некоторых особенного рода видениях, которые составляют средину между обыкновенными сновидениями (то есть призраками, от нас не отдельными и не имеющими никакой самобытности) и настоящими привидениями (то есть призраками самобытными и от нас отдельными). Сии видения бывают двоякого рода: в одних наше близкое будущее, или то, что уже свершилось (то есть наше, еще нам неведомое, настоящее), предварительно сказывается душе нашей: сей бессловесный разговор чего-то с нашей душою мы называем предчувствием, в котором как будто прежде самого события подходит к нам его тень, чтобы нам предвозвестить его приближение и нас приготовить к его принятию. В других или совершается непосредственное сообщение душ, разрозненных пространством, соединенное с видимым образом, действующим на наши чувственные органы, или самой душе является нечто, из глубины ее непосредственно исходящее. Первые из сих видений суть просто предчувствия, как сказано выше, последние особенно принадлежат минуте смертной, минуте, в которую душа, готовая покинуть здешний мир и стоящая на пороге иного мира, полуотрешенная от тела, уже не зависит от пространства и места и действует непосредственнее, сливая там и здесь воедино. Иногда уходящая душа в исполнение данного обета возвещает свое отбытие каким-нибудь видимым знаком – здесь выражается только весть о смерти, иногда бесплотный образ милого нам человека неожиданно является перед глазами, и это явление, всегда современное минуте смертной, есть как будто последний взгляд прощальный, последний знак любви в пределах здешнего мира на свидание в жизни вечной, иногда, наконец, в вашей душе совершается нечто необычное, которое не что иное, как сама олицетворяющаяся перед нами наша смерть. О таких событиях, выходящих из обыкновенного порядка и для нас неизъяснимых, есть много рассказов, не подверженных никакому сомнению, мы ограничимся здесь описанием двух случаев. Первый из них я расскажу в двух словах: он не требует никаких объяснений. За истину повествования ручаюсь. «В Москве одна грустная мать сидела ночью над колыбелью своего больного сына: все ее внимание обращено было на страждущего младенца, и все, что не он, было в такую минуту далеко от ее сердца. Вдруг она видит, что в дверях ее горницы стоит ее родственница М. (которая в это время находилась в Лифляндии и не могла от беременности предпринять путешествие); явление было так живо, что оно победило страдание матери. «Ах, М., это ты?» – закричала она, кинувшись на встречу нежданной посетительнице. Но ее уже не было. В эту самую ночь, в этот самый час М. умерла родами в Дерпте». Вот другой случай, он имеет глубокое психологическое значение, я должен рассказать его со всеми подробностями. «Во Франкфурте-на-Майне, в смутное время первой революционной войны все вооружалось на отражение приближающейся французской армии. Некто Гофман, молодой человек, недавно обрученный с Марианною P., которую нежно любил и которая всею душою была к нему привязана, схватил, как и другие, ружье и саблю, чтобы идти на защиту города, он упал мертвый от первого неприятельского выстрела. Неожиданная весть об этом странным образом поразила невесту: услышав, что жених убит, Марианна побледнела, но она не заплакала, и никакая жалоба не сошла с языка ее, в ней в мгновение исчезла память, духовная жизнь ее вдруг остановилась, одна телесная жизнь осталась неприкосновенною. С этой поры все окружающее действовало на нее, так сказать, мимоходом, не производя в ней ни радостного, ни горестного участия, одни настоящие, материальные нужды были ей ощутительны, но все прошедшее, все былое в жизни вдруг задернулось покрывалом, о будущем же и самое понятие пропало: она не ждала ничего, и это неожидание было не следствие отчаянного горя, а просто неспособность желать, паралич, внезапно обхвативший душу, которая в ней сохранилась только для того, чтобы механически служить живому телу, как служит пружина автомату, имеющему все признаки существа живого. Состояние Марианны Р. не могло быть названо сумасшествием: в ней не было ничего расстроенного, она была тиха, смиренна, никого ничем не тревожила, но ни в ком и ни в чем не принимала участия и жила в кругу людей, как будто не примечая, что она с ними, и все, знавшие грустную причину случившейся с нею перемены, оказывали ей нежное внимание, заботились о ней, как о беспомощном, осиротевшем ребенке. Так провела Марианна более тридцати лет, в последние годы особенно привязалась она к молодой дочери хозяина того дома, в котором жила. Луиза Д. (так называлась эта девушка) навещала ее часто, и ей одной оказывала Марианна что-то похожее на дружбу. Вдруг Луиза начала примечать какую-то необыкновенную живость в Марианне, дотоль тихой и ни на что не обращавшей внимания, казалось, что ее беспрестанно тревожила какая-то мысль, для нее самой непонятная, можно было также подумать, что в ее теле работала болезнь. Со дня на день сия тревога становилась сильнее и постояннее. Однажды, когда Луиза, по обыкновению своему, принесла обед Марианне, последняя сказала ей с таинственным видом: «Знаешь ли что, Луиза?.. Он написал ко мне… Он ко мне будет…» – «Кто он?» – спросила Луиза. – «Он… он…» – отвечала та, потирая лоб и напрасно стараясь вспомнить. – «Ты знаешь… он… я жду его…» Более она не могла сказать ничего. «Я жду … он будет … он писал ко мне» – эти слова она повторила с видимым волнением, воспоминание теснилось в ее душе, но душа еще была затворена для него. Дня через три Марианна сказала Луизе: «Приходи ко мне завтра… я жду его… он будет у меня завтракать». И когда на другой день Луиза пришла, она увидела, что Марианна сидела в своем праздничном платье за накрытым столиком, глаза ее были ярки, щеки горели, она смотрела быстро на двери. Вдруг, подав знак рукою Луизе, чтобы молчала и не шевелилась, она сказала ей шепотом: «Слушай… слушай… он идет…» Вдруг глаза ее вспыхнули, руки стремительно протянулись к дверям, она вскрикнула громко: «Гофман!» – и упала мертвая на пол». Главные обстоятельства этого замечательного события рассказаны мне почти очевидцем. Оно есть один из тех случаев, в которые нам удается проникнуть взглядом за таинственную завесу, отделяющую нас от мира духовного. В ту минуту, когда эта нежная, любящая душа так неожиданно потеряла все, что было ее истинною жизнью, она как будто оторвалась от всего житейского, но разрыв ее с телом не совершился: она осталась еще, так сказать, по одному механическому сцеплению, принадлежностию жизни телесной, но все, что в ней принадлежало жизни духовной и чего главною стихиею была эта любовь, ею вполне обладавшая, вдруг с утратою предмета любви оцепенело. И пока телесная жизнь была полна, пока в составе тела не было никакого расстройства, до тех пор эта скованная, совершенно подвластная телу душа ни в чем себя не проявляла, она была узником, невидимо обитавшим в темнице тела, с одним темным самоощущением, без всякого самопознания. Вдруг начинается процесс разрушения материальной власти тела. С развитием болезни и с постепенным приближением смерти мало-помалу совершается освобождение души, в ней оживает память прошедшего, сперва смутно, потом яснее, яснее… «Он будет… я жду его… он ко мне писал…» – все еще это одни слова сквозь сон, но слова, означающие близкое пробуждение жизни… и вдруг в последнем слове, в произнесении имени, в узнании образа, давно забытого, полное воскресение жизни и с ним конечное отрешение души от тела – смерть. Что же такое смерть? Свобода, положительная свобода, свобода души: ее полное самоузнание сохранением всего, что ей дала временная жизнь и что ее здесь довершило для жизни вечной, с отпадением от нее всего, что не принадлежит ее существу, что было одним переходным, для нее испытательным и образовательным, но по своей натуре ничтожным, здешним ее достоинством.
Сказка о Иване-царевиче и Сером Волке
Давным-давно был в некотором царствеМогучий царь, по имени ДемьянДанилович. Он царствовал премудро;И было у него три сына: КлимЦаревич, Петр-царевич и ИванЦаревич. Да еще был у негоПрекрасный сад, и чудная рослаВ саду том яблоня; всё золотыеРодились яблоки на ней. Но вдругВ тех яблоках царевых оказалсяВеликий недочет; и царь ДемьянДанилович был так тем опечален,Что похудел, лишился аппетитаИ впал в бессонницу. Вот наконец,Призвав к себе своих трех сыновей,Он им сказал: «Сердечные друзьяИ сыновья мои родные, КлимЦаревич, Петр-царевич и ИванЦаревич; должно вам теперь большуюУслугу оказать мне; в царский сад мойПовадился таскаться ночью вор;И золотых уж очень много яблокПропало; для меня ж пропажа этаТошнее смерти. Слушайте, друзья:Тому из вас, кому поймать удастсяПод яблоней ночного вора, яОтдам при жизни половину царства;Когда ж умру, и все ему оставлюВ наследство». Сыновья, услышав то,Что им сказал отец, уговорилисьПоочередно в сад ходить, и ночьНе спать, и вора сторожить. И первыйПошел, как скоро ночь настала, КлимЦаревич в сад, и там залег в густуюТраву под яблоней, и с полчасаВ ней пролежал, да и заснул так крепко,Что полдень был, когда, глаза продрав,Он поднялся, во весь зевая рот.И, возвратясь, царю Демьяну онСказал, что вор в ту ночь не приходил.Другая ночь настала; Петр-царевичСел сторожить под яблонею вора;Он целый час крепился, в темнотуВо все глаза глядел, но в темнотеВсе было пусто; наконец и он,Не одолев дремоты, повалилсяВ траву и захрапел на целый сад.Давно был день, когда проснулся он.Пришед к царю, ему донес он так же,Как Клим-царевич, что и в эту ночьКрасть царских яблок вор не приходил.На третью ночь отправился ИванЦаревич в сад по очереди вораСтеречь. Под яблоней он притаился,Сидел не шевелясь, глядел прилежноИ не дремал; и вот, когда насталаГлухая полночь, сад весь облеснулоКак будто молнией; и что же видитИван-царевич? От востока быстроЛетит жар-птица, огненной звездоюБлестя и в день преобращая ночь.Прижавшись к яблоне, Иван-царевичСидит, не движется, не дышит, ждет:Что будет? Сев на яблоню, жар-птицаЗа дело принялась и нарвалаС десяток яблок. Тут Иван-царевич,Тихохонько поднявшись из травы,Схватил за хвост воровку; уронивНа землю яблоки, она рвануласьВсей силою и вырвала из рукЦаревича свой хвост и улетела;Однако у него в руках одноПеро осталось, и такой был блескОт этого пера, что целый садКазался огненным. К царю ДемьянуПришед, Иван-царевич доложилЕму, что вор нашелся и что этотВор был не человек, а птица; в знак же,Что правду он сказал, Иван-царевичПочтительно царю Демьяну подалПеро, которое он из хвостаУ вора вырвал. С радости отецЕго расцеловал. С тех пор не сталиКрасть яблок золотых, и царь ДемьянРазвеселился, пополнел и началПо-прежнему есть, пить и спать. Но в немЖеланье сильное зажглось: добытьВоровку яблок, чудную жар-птицу.Призвав к себе двух старших сыновей,«Друзья мои, – сказал он, – Клим-царевичИ Петр-царевич, вам уже давноПора людей увидеть и себяИм показать. С моим благословеньемИ с помощью господней поезжайтеНа подвиги и наживите честьСебе и славу; мне ж, царю, достаньтеЖар-птицу; кто из вас ее достанет,Тому при жизни я отдам полцарства.А после смерти все ему оставлюВ наследство». Поклонясь царю, немедляЦаревичи отправились в дорогу.Немного времени спустя пришелК царю Иван-царевич и сказал:«Родитель мой, великий государьДемьян Данилович, позволь мне ехатьЗа братьями; и мне пора людейУвидеть, и себя им показать,И честь себе нажить от них и славу.Да и тебе, царю, я угодитьЖелал бы, для тебя достав жар-птицу.Родительское мне благословеньеДай и позволь пуститься в путь мой с богом».На это царь сказал: «Иван-царевич,Еще ты молод, погоди; твояПора придет; теперь же ты меняНе покидай; я стар, уж мне недолгоНа свете жить; а если я одинУмру, то на кого покину свойНарод и царство?» Но Иван-царевичБыл так упрям, что напоследок царьИ нехотя его благословил.И в путь отправился Иван-царевич;И ехал, ехал, и приехал к месту,Где разделялася дорога на три.Он на распутье том увидел столб,А на столбе такую надпись: «КтоПоедет прямо, будет всю дорогуИ голоден и холоден; кто вправоПоедет, будет жив, да конь егоУмрет, а влево кто поедет, самУмрет, да конь его жив будет». Вправо,Подумавши, поворотить решилсяИван-царевич. Он недолго ехал;Вдруг выбежал из леса Серый ВолкИ кинулся свирепо на коня;И не успел Иван-царевич взятьсяЗа меч, как был уж конь заеден,И Серый Волк пропал. Иван-царевич,Повесив голову, пошел тихонькоПешком; но шел недолго; перед нимПо-прежнему явился Серый ВолкИ человечьим голосом сказал:«Мне жаль, Иван-царевич, мой сердечный,Что твоего я доброго коняЗаел, но ты ведь сам, конечно, видел,Что на столбе написано; томуТак следовало быть; однако ж тыСвою печаль забудь и на меняСадись; тебе я верою и правдойСлужить отныне буду. Ну, скажи же,Куда теперь ты едешь и зачем?»И Серому Иван-царевич ВолкуВсе рассказал. А Серый Волк емуОтветствовал: «Где отыскать жар-птицу,Я знаю; ну, садися на меня,Иван-царевич, и поедем с богом».И Серый Волк быстрее всякой птицыПомчался с седоком, и с ним он в полночьУ каменной стены остановился.«Приехали, Иван-царевич! – ВолкСказал, – но слушай, в клетке золотойЗа этою оградою виситЖар-птица; ты ее из клеткиДостань тихонько, клетки же отнюдьНе трогай: попадешь в беду». ИванЦаревич перелез через ограду;За ней в саду увидел он жар-птицуВ богатой клетке золотой, и садБыл освещен, как будто солнцем. ВынувИз клетки золотой жар-птицу, онПодумал: «В чем же мне ее везти?»И, позабыв, что Серый Волк емуСоветовал, взял клетку; но отвсюдуПроведены к ней были струны; громкийПоднялся звон, и сторожа проснулись,И в сад сбежались, и в саду ИванаЦаревича схватили, и к царюПредставили, а царь (он называлсяДалматом) так сказал: «Откуда ты?И кто ты?» – «Я Иван-царевич; мойОтец, Демьян Данилович, владеетВеликим, сильным государством; вашаЖар-птица по ночам летать в наш садПовадилась, чтоб золотые крастьТам яблоки: за ней меня послалРодитель мой, великий государьДемьян Данилович». На это царьДалмат сказал: «Царевич ты иль нет,Того не знаю; но если правдуСказал ты, то не царским ремесломТы промышляешь; мог бы прямо мнеСказать: отдай мне, царь Далмат, жар-птицу,И я тебе ее руками б отдалВо уважение того, что царьДемьян Данилович, столь знаменитыйСвоей премудростью, тебе отец.Но слушай, я тебе мою жар-птицуОхотно уступлю, когда ты самДостанешь мне коня Золотогрива;Принадлежит могучему царюАфрону он. За тридевять земельТы в тридесятое отправься царствоИ у могучего царя АфронаМне выпроси коня ЗолотогриваИль хитростью какой его достань.Когда ж ко мне с конем не возвратишься,То по всему расславлю свету я,Что ты не царский сын, а вор; и будетТогда тебе великий срам и стыд».Повесив голову, Иван-царевичПошел туда, где был им Серый ВолкОставлен. Серый Волк ему сказал:«Напрасно же меня, Иван-царевич,Ты не послушался; но пособитьУж нечем; будь вперед умней; поедемЗа тридевять земель к царю Афрону».И Серый Волк быстрее всякой птицыПомчался с седоком; и к ночи в царствоЦаря Афрона прибыли ониИ у дверей конюшни царской тамОстановились. «Ну, Иван-царевич,Послушай, – Серый Волк сказал, – войдиВ конюшню; конюха спят крепко; тыЛегко из стойла выведешь коняЗолотогрива; только не бериЕго уздечки; снова попадешь в беду».В конюшню царскую Иван-царевичВошел и вывел он коня из стойла;Но на беду, взглянувши на уздечку,Прельстился ею так, что позабылСовсем о том, что Серый Волк сказал,И снял с гвоздя уздечку. Но и к нейПроведены отвсюду были струны;Все зазвенело; конюха вскочили;И был с конем Иван-царевич пойман,И привели его к царю Афрону.А царь Афрон спросил сурово: «Кто ты?»Ему Иван-царевич то ж в ответСказал, что и царю Далмату. ЦарьАфрон ответствовал: «Хороший тыЦаревич! Так ли должно поступатьЦаревичам? И царское ли делоШататься по ночам и вороватьКоней? С тебя я буйную бы могСнять голову; но молодость твоюМне жалко погубить; да и коняЗолотогрива дать я соглашусь,Лишь поезжай за тридевять земельТы в тридесятое отсюда царствоДа привези оттуда мне царевнуПрекрасную Елену, дочь царяМогучего Касима; если ж мнеЕе не привезешь, то я везде расславлю,Что ты ночной бродяга, плут и вор».Опять, повесив голову, пошелТуда Иван-царевич, где егоЖдал Серый Волк. И Серый Волк сказал:«Ой ты, Иван-царевич! Если б яТебя так не любил, здесь моего быИ духу не было. Ну, полно охать,Садися на меня, поедем с богомЗа тридевять земель к царю Касиму;Теперь мое, а не твое уж дело».И Серый Волк опять скакать с ИваномЦаревичем пустился. Вот ониПроехали уж тридевять земель,И вот они уж в тридесятом царстве;И Серый Волк, ссадив с себя ИванаЦаревича, сказал: «НедалекоОтсюда царский сад; туда одинПойду я; ты ж меня дождись под этимЗеленым дубом». Серый Волк пошел,И перелез через ограду сада,И закопался в куст, и там лежалНе шевелясь. Прекрасная ЕленаКасимовна – с ней красные девицы,И мамушки, и нянюшки – пошлаПрогуливаться в сад; а Серый ВолкТого и ждал: приметив, что царевна,От прочих отделяся, шла одна,Он выскочил из-под куста, схватилЦаревну, за спину ее своюЗакинул и давай бог ноги. СтрашныйКрик подняли и красные девицы,И мамушки, и нянюшки; и весьСбежался двор, министры, камергерыИ генералы; царь велел собратьОхотников и всех спустить своихСобак борзых и гончих – все напрасно:Уж Серый Волк с царевной и с ИваномЦаревичем был далеко, и следДавно простыл; царевна же лежалаБез всякого движенья у ИванаЦаревича в руках (так Серый ВолкЕе, сердечную, перепугал).Вот понемногу начала онаВходить в себя, пошевелилась, глазкиПрекрасные открыла и, совсемОчнувшись, подняла их на ИванаЦаревича и покраснела вся,Как роза алая, и с ней ИванЦаревич покраснел, и в этот мигОна и он друг друга полюбилиТак сильно, что ни в сказке рассказать,Ни описать пером того не можно.И пал в глубокую печаль ИванЦаревич: крепко, крепко не хотелосьС царевною Еленою емуРасстаться и отдать ее царюАфрону; да и ей самой то былоСтрашнее смерти. Серый Волк, заметивИх горе, так сказал: «Иван-царевич,Изволишь ты кручиниться напрасно;Я помогу твоей кручине: этоНе служба – службишка; прямая службаЖдет впереди». И вот они уж в царствеЦаря Афрона. Серый Волк сказал:«Иван-царевич, здесь должны умненькоМы поступить: я превращусь в царевну;А ты со мной явись к царю Афрону.Меня ему отдай и, получивКоня Золотогрива, поезжай впередС Еленою Касимовной; меня выДождитесь в скрытном месте; ждать же вамНе будет скучно». Тут, ударясь оземь,Стал Серый Волк царевною ЕленойКасимовной. Иван-царевич, сдавЕго с рук на руки царю АфронуИ получив коня Золотогрива,На том коне стрелой пустился в лес,Где настоящая его ждалаЦаревна. Во дворце ж царя АфронаТем временем готовилася свадьба:И в тот же день с невестой царь к венцуПошел; когда же их перевенчалиИ молодой был должен молодуюПоцеловать, губами царь АфронС шершавою столкнулся волчьей мордой,И эта морда за нос укусилаЦаря, и не жену перед собойКрасавицу, а волка царь АфронУвидел; Серый Волк недолго сталТут церемониться: он сбил хвостомЦаря Афрона с ног и прянул к двери.Все принялись кричать: «Держи, держи!Лови, лови!» Куда ты! Уж ИванаЦаревича с царевною ЕленойДавно догнал проворный Серый Волк;И уж, сошед с коня Золотогрива,Иван-царевич пересел на Волка,И уж вперед они опять, как вихри,Летели. Вот приехали и в царствоДалматово они. И Серый ВолкСказал: «В коня ЗолотогриваЯ превращусь, а ты, Иван-царевич,Меня отдав царю и взяв жар-птицу,По-прежнему с царевною ЕленойСтупай вперед; я скоро догоню вас».Так все и сделалось, как Волк устроил.Немедленно велел ЗолотогриваЦарь оседлать, и выехал на немОн с свитою придворной на охоту;И впереди у всех он поскакалЗа зайцем; все придворные кричали:«Как молодецки скачет царь Далмат!»Но вдруг из-под него на всем скакуЮркнул шершавый волк, и царь Далмат,Перекувырнувшись с его спины,Вмиг очутился головою вниз,Ногами вверх, и, по плеча ушедшиВ распаханную землю, упиралсяВ нее руками, и, напрасно силясьОсвободиться, в воздухе болталНогами; вся к нему тут свитаСкакать пустилася; освободилиЦаря; потом все принялися громкоКричать: «Лови, лови! Трави, трави!»Но было некого травить; на ВолкеУже по-прежнему сидел ИванЦаревич; на коне ж ЗолотогривеЦаревна, и под ней ЗолотогривГордился и плясал; не торопясь,Большой дорогою они шажкомТихонько ехали; и мало ль, долго льИх длилася дорога – наконецОни доехали до места, где ИванЦаревич Серым Волком в первый разБыл встречен; и еще лежали тамЕго коня белеющие кости;И Серый Волк, вздохнув, сказал ИвануЦаревичу: «Теперь, Иван-царевич,Пришла пора друг друга нам покинуть;Я верою и правдою донынеТебе служил, и ласкою твоеюДоволен, и, покуда жив, тебяНе позабуду; здесь же на прощаньеХочу тебе совет полезный дать:Будь осторожен, люди злы; и братьямРодным не верь. Молю усердно бога,Чтоб ты домой доехал без бедыИ чтоб меня обрадовал приятнымИзвестьем о себе. Прости, ИванЦаревич». С этим словом Волк исчез.Погоревав о нем, Иван-царевич,С царевною Еленой на седле,С жар-птицей в клетке за плечами, далеПоехал на коне Золотогриве,И ехали они дня три, четыре;И вот, подъехавши к границе царства,Где властвовал премудрый царь ДемьянДанилович, увидели богатыйШатер, разбитый на лугу зеленом;И из шатра к ним вышли… кто же? КлимИ Петр царевичи. Иван-царевичБыл встречею такою несказанноОбрадован; а братьям в сердце завистьЗмеей вползла, когда они жар-птицуС царевною Еленой у ИванаЦаревича увидели в руках:Была им мысль несносна показатьсяБез ничего к отцу, тогда как братМеньшой воротится к нему с жар-птицей,С прекрасною невестой и с конемЗолотогривом и еще получитПолцарства по приезде; а когдаОтец умрет, и все возьмет в наследство.И вот они замыслили злодейство:Вид дружеский принявши, пригласилиОни в шатер свой отдохнуть ИванаЦаревича с царевною ЕленойПрекрасною. Без подозренья обаВошли в шатер. Иван-царевич, долгойДорогой утомленный, лег и скороЗаснул глубоким сном; того и ждалиЗлодеи братья: мигом острый мечЕму они вонзили в грудь, и в полеЕго оставили, и, взяв царевну,Жар-птицу и коня Золотогрива,Как добрые, отправилися в путь.А между тем, недвижим, бездыханен,Облитый кровью, на поле широкомЛежал Иван-царевич. Так прошелВесь день; уже склоняться начиналоНа запад солнце; поле было пусто;И уж над мертвым с черным вороненкомНосился, каркая и распустившиШироко крылья, хищный ворон. Вдруг,Откуда ни возьмись, явился СерыйВолк: он, беду великую почуяв,На помощь подоспел; еще б минута,И было б поздно. Угадав, какойБыл умысел у ворона, он далЕму на мертвое спуститься тело;И только тот спустился, разом цапЕго за хвост; закаркал старый ворон.«Пусти меня на волю. Серый Волк,Кричал он. «Не пущу, – тот отвечал,Пока не принесет твой вороненокЖивой и мертвой мне воды!» И воронВелел лететь скорее вороненкуЗа мертвою и за живой водою.Сын полетел, а Серый Волк, отцаПорядком скомкав, с ним весьма учтивоСтал разговаривать, и старый воронДовольно мог ему порассказатьО том, что он видал в свой долгий векМеж птиц и меж людей. И слушалЕго с большим вниманьем Серый ВолкИ мудрости его необычайнойДивился, но, однако, все за хвостЕго держал и иногда, чтоб онНе забывался, мял его легонькоВ когтистых лапах. Солнце село; ночьНастала и прошла; и заняласьЗаря, когда с живой водой и мертвойВ двух пузырьках проворный вороненокЯвился. Серый Волк взял пузырькиИ ворона-отца пустил на волю.Потом он с пузырьками подошелК лежавшему недвижимо ИвануЦаревичу: сперва его он мертвойВодою вспрыснул – и в минуту ранаЕго закрылася, окостенелостьПропала в мертвых членах, заигралРумянец на щеках; его он вспрыснулЖивой водой – и он открыл глаза,Пошевелился, потянулся, всталИ молвил: «Как же долго проспал я!»«И вечно бы тебе здесь спать, ИванЦаревич, – Серый Волк сказал, – когда бНе я; теперь тебе прямую службуЯ отслужил; но эта служба, знай,Последняя; отныне о себеЗаботься сам. А от меня примиСовет и поступи, как я тебе скажу.Твоих злодеев братьев нет уж болеНа свете; им могучий чародейКощей бессмертный голову обоимСвернул, и этот чародей навелНа ваше царство сон; и твой родитель,И подданные все его теперьНепробудимо спят; твою ж царевнуС жар-птицей и конем ЗолотогривомПохитил вор Кощей; все троеЗаключены в его волшебном замке.Но ты, Иван-царевич, за своюНевесту ничего не бойся; злойКощей над нею власти никакойИметь не может: сильный талисманЕсть у царевны; выйти ж ей из замкаНельзя; ее избавит только смертьКощеева; а как найти ту смерть, и яТого не ведаю; об этом БабаЯга одна сказать лишь может. Ты,Иван-царевич, должен эту БабуЯгу найти; она в дремучем, темном лесе,В седом, глухом бору живет в избушке.На курьих ножках; в этот лес ещеНикто следа не пролагал; в негоНи дикий зверь не заходил, ни птицаНе залетала. Разъезжает БабаЯга по целой поднебесной в ступе,Пестом железным погоняет, следМетлою заметает. От нееОдной узнаешь ты, Иван-царевич,Как смерть Кощееву тебе достать.А я тебе скажу, где ты найдешьКоня, который привезет тебяПрямой дорогой в лес дремучий к БабеЯге. Ступай отсюда на восток;Придешь на луг зеленый; посредиЕго растут три дуба; меж дубамиВ земле чугунная зарыта дверьС кольцом; за то кольцо ты подымиТу дверь и вниз по лестнице сойди;Там за двенадцатью дверями запертКонь богатырский; сам из подземельяК тебе он выбежит; того коняВозьми и с богом поезжай; с дорогиОн не собьется. Ну, теперь прости,Иван-царевич; если бог велитС тобой нам свидеться, то это будетНе иначе, как у тебя на свадьбе».И Серый Волк помчался к лесу; вследЗа ним смотрел Иван-царевич с грустью;Волк, к лесу подбежавши, обернулся,В последний раз махнул издалекаХвостом и скрылся. А Иван-царевич,Оборотившись на восток лицом,Пошел вперед. Идет он день, идетДругой; на третий он приходит к лугуЗеленому; на том лугу три дубаРастут; меж тех дубов находит онЧугунную с кольцом железным дверь;Он подымает дверь; под тою дверьюКрутая лестница; по ней он внизСпускается, и перед ним внизуДругая дверь, чугунная ж, и крепкоОна замком висячим заперта.И вдруг он слышит, конь заржал; и ржаньеТак было сильно, что с петлей сорвавшись,Дверь наземь рухнула с ужасным стуком;И видит он, что вместе с ней упалоЕще одиннадцать дверей чугунных.За этими чугунными дверямиДавным-давно конь богатырский запертБыл колдуном. Иван-царевич свистнул;Почуяв седока, на молодецкийСвист богатырский конь из стойла прянулИ прибежал, легок, могуч, красив,Глаза как звезды, пламенные ноздри,Как туча грива, словом, конь не конь,А чудо. Чтоб узнать, каков он силой,Иван-царевич по спине егоПовел рукой, и под рукой могучейКонь захрапел и сильно пошатнулся,Но устоял, копыта втиснув в землю;И человечьим голосом ИвануЦаревичу сказал он: «Добрый витязь,Иван-царевич, мне такой, как ты,Седок и надобен; готов тебеЯ верою и правдою служить;Садися на меня, и с богом в путь нашОтправимся; на свете все дорогиЯ знаю; только прикажи, кудаТебя везти, туда и привезу».Иван-царевич в двух словах конюВсе объяснил и, севши на него,Прикрикнул. И взвился могучий конь,От радости заржавши, на дыбы;Бьет по крутым бедрам его седок;И конь бежит, под ним земля дрожит;Несется выше он дерев стоячих,Несется ниже облаков ходячих,И прядает через широкий дол,И застилает узкий дол хвостом,И грудью все заграды пробивает,Летя стрелой и легкими ногамиБылиночки к земле не пригибая,Пылиночки с земли не подымая.Но, так скакав день целый, наконецКонь утомился, пот с него бежалРучьями, весь был окружен, как дымом,Горячим паром он. Иван-царевич,Чтоб дать ему вздохнуть, поехал шагом;Уж было под вечер; широким полемИван-царевич ехал и прекраснымЗакатом солнца любовался. ВдругОн слышит дикий крик; глядит… и что же?Два Лешая дерутся на дороге,Кусаются, брыкаются, друг другаРогами тычут. К ним Иван-царевичПодъехавши, спросил: «За что у вас,Ребята, дело стало?» – «Вот за что,Сказал один. – Три клада нам достались:Драчун-дубинка, скатерть-самобранкаДа шапка-невидимка – нас же двое;Как поровну нам разделить? Мызаспорили, и вышла драка; тыРазумный человек; подай совет нам,Как поступить?» – «А вот как, – им ИванЦаревич отвечал. – Пущу стрелу,А вы за ней бегите; с места ж, гдеОна на землю упадет, обратноПуститесь взапуски ко мне; кто первыйЗдесь будет, тот возьмет себе на выборДва клада; а другому взять один.Согласны ль вы?» – «Согласны», – закричалиРогатые; и стали рядом. ЛукТугой свой натянув, пустил стрелуИван-царевич: Лешие за нейПомчались, выпуча глаза, оставивНа месте скатерть, шапку и дубинку.Тогда Иван-царевич, взяв под мышкуИ скатерть и дубинку, на себяНадел спокойно шапку-невидимку,Стал невидим и сам и конь и далеПоехал, глупым Лешаям оставивНа произвол, начать ли снова дракуИль помириться. Богатырский коньПоспел еще до захожденья солнцаВ дремучий лес, где обитала БабаЯга. И, въехав в лес, Иван-царевичДивится древности его огромныхДубов и сосен, тускло освещенныхЗарей вечернею; и все в нем тихо:Деревья все как сонные стоят,Не колыхнется лист, не шевельнетсяБылинка; нет живого ничегоВ безмолвной глубине лесной, ни птицыМежду ветвей, ни в травке червяка;Лишь слышится в молчанье повсеместномГремучий топот конский. НаконецИван-царевич выехал к избушкеНа курьих ножках. Он сказал: «Избушка,Избушка, к лесу стань задом, ко мнеСтань передом». И перед ним избушкаПеревернулась; он в нее вошел;В дверях остановясь, перекрестилсяНа все четыре стороны, потом,Как должно, поклонился и, глазамиИзбушку всю окинувши, увидел,Что на полу ее лежала БабаЯга, уперши ноги в потолокИ в угол голову. Услышав стукВ дверях, она сказала: «Фу! фу! фу!Какое диво! Русского здесь духуДо этих пор не слыхано слыхом,Не видано видом, а нынче русскийДух уж в очах свершается. ЗачемПожаловал сюда, Иван-царевич?Неволею или волею? ДонынеЗдесь ни дубравный зверь не проходил,Ни птица легкая не пролетала,Ни богатырь лихой не проезжал;Тебя как бог сюда занес, ИванЦаревич?» – «Ах, безмозглая ты ведьма!Сказал Иван-царевич БабеЯге. – Сначала накорми, напойМеня ты, молодца, да постелиПостелю мне, да выспаться мне дай,Потом расспрашивай». И тотчас БабаЯга, поднявшись на ноги, ИванаЦаревича как следует обмылаИ выпарила в бане, накормилаИ напоила, да и тотчас спатьВ постелю уложила, так примолвив:«Спи, добрый витязь; утро мудренее,Чем вечер; здесь теперь спокойноТы отдохнешь; нужду ж свою расскажешьМне завтра; я, как знаю, помогу».Иван-царевич, богу помолясь,В постелю лег и скоро сном глубокимЗаснул и проспал до полудня. Вставши,Умывшися, одевшися, он БабеЯге подробно рассказал, зачемЗаехал к ней в дремучий лес; и БабаЯга ему ответствовала так:«Ах! добрый молодец Иван-царевич,Затеял ты нешуточное дело;Но не кручинься, все уладим с богом;Я научу, как смерть тебе КощеяБессмертного достать; изволь меняпослушать; на море на Окияне,На острове великом на БуянеЕсть старый дуб; под этим старым дубомЗарыт сундук, окованный железом;В том сундуке лежит пушистый заяц;В том зайце утка серая сидит;А в утке той яйцо; в яйце же смертьКощеева. Ты то яйцо возьмиИ с ним ступай к Кощею, а когдаВ его приедешь замок, то увидишь,Что змей двенадцатиголовый входВ тот замок стережет; ты с этим змеемНе думай драться, у тебя на тоДубинка есть; она его уймет.А ты, надевши шапку-невидимку,Иди прямой дорогою к КощеюБессмертному; в минуту он издохнет,Как скоро ты при нем яйцо раздавишь,Смотри лишь не забудь, когда назадПоедешь, взять и гусли-самогуды:Лишь их игрою только твой родительДемьян Данилович и все егоЗаснувшее с ним вместе государствоПробуждены быть могут. Ну, теперьПрости, Иван-царевич; бог с тобою;Твой добрый конь найдет дорогу сам;Когда ж свершишь опасный подвиг свой,То и меня, старуху, помяниНе лихом, а добром». Иван-царевич,Простившись с Бабою Ягою, селНа доброго коня, перекрестился,По молодецки свистнул, конь помчался,И скоро лес дремучий за ИваномЦаревичем пропал в дали, и скороМелькнуло впереди чертою синейНа крае неба море Окиян.Вот прискакал и к морю ОкиянуИван-царевич. Осмотрясь, он видит,Что у моря лежит рыбачий неводИ что в том неводе морская щукаТрепещется. И вдруг ему та щукаПо-человечьи говорит: «ИванЦаревич, вынь из невода меняИ в море брось; тебе я пригожуся».Иван-царевич тотчас просьбу щукиИсполнил, и она, хлестнув хвостомВ знак благодарности, исчезла в море.А на море глядит Иван-царевичВ недоумении; на самом крае,Где небо с ним как будто бы слилося,Он видит, длинной полосою островБуян чернеет; он и недалек;Но кто туда перевезет? Вдруг коньЗаговорил: «О чем, Иван-царевич,Задумался? О том ли, как добратьсяНам до Буяна острова? Да чтоЗа трудность? Я тебе корабль; сидиНа мне, да крепче за меня держись,Да не робей, и духом доплывем».И в гриву конскую Иван-царевичРукою впутался, крутые бедраКоня ногами крепко стиснул; коньРассвирепел и, расскакавшись, прянулС крутого берега в морскую бездну;На миг и он и всадник в глубинеПропали; вдруг раздвинулася с шумомМорская зыбь, и вынырнул могучийКонь из нее с отважным седоком;И начал конь копытами и грудьюБить по водам и волны пробивать,И вкруг него кипела, волновалась,И пенилась, и брызгами взлеталаМорская зыбь, и сильными прыжками,Под крепкие копыта загребаяКругом ревущую волну, как легкийНа парусах корабль с попутным ветром,Вперед стремился конь, и длинный следШипящею за ним бежал змеею;И скоро он до острова БуянаДоплыл и на берег его отлогийИз моря выбежал, покрытый пеной.Не стал Иван-царевич медлить; он,Коня пустив по шелковому лугуХодить, гулять и траву медовуюЩипать, пошел поспешным шагом к дубу,Который рос у берега морскогоНа высоте муравчатого холма.И, к дубу подошед, Иван-царевичЕго шатнул рукою богатырской,Но крепкий дуб не пошатнулся; онОпять его шатнул – дуб скрипнул; онЕще шатнул его и посильнее,Дуб покачнулся, и под ним кореньяЗашевелили землю; тут Иван-царевичВсей силою рванул его – и с трескомОн повалился, из земли кореньяСо всех сторон, как змеи, поднялися,И там, где ими дуб впивался в землю,Глубокая открылась яма. В нейИван-царевич кованый сундукУвидел; тотчас тот сундук из ямыОн вытащил, висячий сбил замок,Взял за уши лежавшего там зайцаИ разорвал; но только лишь успелОн зайца разорвать, как из негоВдруг выпорхнула утка; быстроОна взвилась и полетела к морю;В нее пустил стрелу Иван-царевич,И метко так, что пронизал ееНасквозь; закрякав, кувырнулась утка;И из нее вдруг выпало яйцоИ прямо в море; и пошло, как ключ,Ко дну. Иван-царевич ахнул; вдруг,Откуда ни возьмись, морская щукаСверкнула на воде, потом юркнула,Хлестнув хвостом, на дно, потом опятьВсплыла и, к берегу с яйцом во ртуТихохонько приближась, на пескеЯйцо оставила, потом сказала:«Ты видишь сам теперь, Иван-царевич,Что я тебе в час нужный пригодилась».С сим словом щука уплыла. ИванЦаревич взял яйцо; и конь могучийС Буяна острова на твердый берегЕго обратно перенес. И далеКонь поскакал и скоро прискакалК крутой горе, на высоте которойКощеев замок был; ее подошваОбведена была стеной железной;А у ворот железной той стеныДвенадцатиголовый змей лежал;И из его двенадцати головВсегда шесть спали, шесть не спали, днемИ ночью по два раза для надзораСменяясь; а в виду ворот железныхНикто и вдалеке остановитьсяНе смел; змей подымался, и от зубЕго уж не было спасенья – онБыл невредим и только сам себяМог умертвить: чужая ж сила сладитьС ним никакая не могла. Но коньБыл осторожен; он подвез ИванаЦаревича к горе со стороны,Противной воротам, в которых змейЛежал и караулил; потихонькуИван-царевич в шапке-невидимкеПодъехал к змею; шесть его головВо все глаза по сторонам глядели,Разинув рты, оскалив зубы; шестьДругих голов на вытянутых шеяхЛежали на земле, не шевелясь,И, сном объятые, храпели. ТутИван-царевич, подтолкнув дубинку,Висевшую спокойно на седле,Шепнул ей: «Начинай!» Не стала долгоДубинка думать, тотчас прыг с седла,На змея кинулась и ну егоПо головам и спящим и неспящимГвоздить. Он зашипел, озлился, началТуда, сюда бросаться; а дубинкаЕго себе колотит да колотит;Лишь только он одну разинет пасть,Чтобы ее схватить – ан нет, прошуНе торопиться, уж онаЕму другую чешет морду; все онДвенадцать ртов откроет, чтоб ееПоймать, – она по всем его зубам,Оскаленным как будто напоказ,Гуляет и все зубы чистит; взвывИ все носы наморщив, он зажметВсе рты и лапами схватить дубинкуПопробует – она тогда егоЧестит по всем двенадцати затылкам;Змей в исступлении, как одурелый,Кидался, выл, кувыркался, от злостиДышал огнем, грыз землю – все напрасно!Не торопясь, отчетливо, спокойно,Без промахов, над ним свою дубинкаРаботу продолжает и его,Как на току усердный цеп, молотит;Змей наконец озлился так, что началГрызть самого себя и, когти в грудьСебе вдруг запустив, рванул так сильно,Что разорвался надвое и, с визгомНа землю грянувшись, издох. ДубинкаРаботу и над мертвым продолжатьСвою, как над живым, хотела; ноИван-царевич ей сказал: «Довольно!»И вмиг она, как будто не бывалаНи в чем, повисла на седле. ИванЦаревич, у ворот коня оставивИ разостлавши скатерть-самобранкуУ ног его, чтоб мог усталый коньНаесться и напиться вдоволь, самПошел, покрытый шапкой-невидимкой,С дубинкою на всякий случай и с яйцомВ Кощеев замок. Трудновато былоКарабкаться ему на верх горы;Вот, наконец, добрался и до замкаКощеева Иван-царевич. ВдругОн слышит, что в саду недалекоИграют гусли-самогуды; в садВошедши, в самом деле он увидел,Что гусли на дубу висели и игралиИ что под дубом тем сама ЕленаПрекрасная сидела, погрузившисьВ раздумье. Шапку-невидимку снявши,Он тотчас ей явился и рукоюЗнак подал, чтоб она молчала. ЕйПотом он на ухо шепнул: «Я смертьКощееву принес; ты подождиМеня на этом месте; я с ним скороУправлюся и возвращусь; и мыНемедленно уедем». Тут ИванЦаревич, снова шапку-невидимкуНадев, хотел идти искать КощеяБессмертного в его волшебном замке,Но он и сам пожаловал. Приближаясь,Он стал перед царевною ЕленойПрекрасною и начал попрекать ейЕе печаль и говорить: «ИванЦаревич твой к тебе уж не придет;Его уж нам не воскресить. Но чем жеЯ не жених тебе, скажи сама,Прекрасная моя царевна? Полно жУпрямиться, упрямство не поможет;Из рук моих оно тебя не вырвет;Уж я…» Дубинке тут шепнул ИванЦаревич: «Начинай!» И приняласьОна трепать Кощею спину. С криком,Как бешеный, коверкаться и прыгатьОн начал, а Иван-царевич, шапкиНе сняв, стал приговаривать: «Прибавь,Прибавь, дубинка; поделом ему,Собаке, не воруй чужих невест;Не докучай своей волчьей харейИ глупым сватовством своим прекраснымЦаревнам; злого сна не наводиНа царства! Крепче бей его, дубинка!»«Да где ты! Покажись! – кричал КощейПерекувырнулся и околел.Иван-царевич из саду с царевнойЕленою прекрасной вышел, взятьНе позабывши гусли-самогуды,Жар-птицу и коня Золотогрива.Когда ж они с крутой горы спустилисьИ, севши на коней, в обратный путьПоехали, гора, ужасно затрещав,Упала с замком, и на месте томЯвилось озеро, и долго черныйНад ним клубился дым, распространяясьПо всей окрестности с великим смрадом.Тем временем Иван-царевич, давКоням на волю их везти, как имСамим хотелось, весело с прекраснойНевестой ехал. Скатерть-самобранкаУсердно им дорогою служила,И был всегда готов им вкусный завтрак,Обед и ужин в надлежащий час:На мураве душистой утром, в полденьПод деревом густовершинным, ночьюПод шелковым шатром, который былВсегда из двух отдельных половинСоставлен. И за каждой их трапезойИграли гусли-самогуды; ночьюСветила им жар-птица, а дубинкаСтояла на часах перед шатром;Кони же, подружась, гуляли вместе,Каталися по бархатному лугу,Или траву росистую щипали,Иль, голову кладя поочередноДруг другу на спину, спокойно спали.Так ехали они путем-дорогойИ наконец приехали в то царство,Которым властвовал отец ИванаЦаревича, премудрый царь ДемьянДанилович. И царство все, от самыхЕго границ до царского дворца,Объято было сном непробудимым;И где они ни проезжали, всеТам спало; на поле перед сохойСтояли спящие волы; близ нихС своим бичом, взмахнутым и заснувшимНа взмахе, пахарь спал; среди большойДороги спал ездок с конем, и пыль,Поднявшись, сонная, недвижным клубомСтояла; в воздухе был мертвый сон;На деревах листы дремали молча;И в ветвях сонные молчали птицы;В селеньях, в городах все было тихо,Как будто в гробе: люди по домам,По улицам, гуляя, сидя, стоя,И с ними всё: собаки, кошки, куры,В конюшнях лошади, в закутах овцы,И мухи на стенах, и дым в трубахВсё спало. Так в отцовскую столицуИван-царевич напоследок прибылС царевною Еленою прекрасной.И, на широкий въехав царский двор,Они на нем лежащие два трупаУвидели: то были Клим и ПетрЦаревичи, убитые Кощеем.Иван-царевич, мимо караула,Стоявшего в параде сонным строем,Прошед, по лестнице повел невестуВ покои царские. Был во дворце,По случаю прибытия двух старшихЦаревых сыновей, богатый пирВ тот самый час, когда убил обоихЦаревичей и сон на весь народНавел Кощей: весь пир в одно мгновеньеТогда заснул, кто как сидел, кто какХодил, кто как плясал; и в этом снеЕще их всех нашел Иван-царевич;Демьян Данилович спал стоя; подлеЦаря храпел министр его двораС открытым ртом, с неконченным во ртуДокладом; и придворные чины,Все вытянувшись, сонные стоялиПеред царем, уставив на негоСвои глаза, потухшие от сна,С подобострастием на сонных лицах,С заснувшею улыбкой на губах.Иван-царевич, подошед с царевнойЕленою прекрасною к царю,Сказал: «Играйте, гусли-самогуды»;И заиграли гусли-самогуды…Вдруг все очнулось, все заговорило,Запрыгало и заплясало; словноНи на минуту не был прерван пир.А царь Демьян Данилович, увидя,Что перед ним с царевною ЕленойПрекрасною стоит Иван-царевич,Его любимый сын, едва совсемНе обезумел: он смеялся, плакал,Глядел на сына, глаз не отводя,И целовал его, и миловал,И напоследок так развеселился,Что руки в боки – и пошел плясатьС царевною Еленою прекрасной.Потом он приказал стрелять из пушек,Звонить в колокола и бирючамСтолице возвестить, что возвратилсяИван-царевич, что ему полцарстваТеперь же уступает царь ДемьянДанилович, что он наименованНаследником, что завтра брак егоС царевною Еленою свершитсяВ придворной церкви и что царь ДемьянДанилович весь свой народ зоветНа свадьбу к сыну, всех военных, статских,Министров, генералов, всех дворянБогатых, всех дворян мелкопоместных,Купцов, мещан, простых людей и дажеВсех нищих. И на следующий деньНевесту с женихом повел ДемьянДанилович к венцу; когда же ихПеревенчали, тотчас поздравленьеИм принесли все знатные чиныОбоих полов; а народ на площадиДворцовой той порой кипел, как море;Когда же вышел с молодыми царьК нему на золотой балкон, от крика:«Да здравствует наш государь ДемьянДанилович с наследником ИваномЦаревичем и с дочерью царевнойЕленою прекрасною!» – все зданьяСтолицы дрогнули и от взлетевшихНа воздух шапок божий день затмился.Вот на обед все званные царемСошлися гости – вся его столица;В домах осталися одни больныеДа дети, кошки и собаки. ТутСвое проворство скатерть-самобранкаЯвила: вдруг она на целый городРаскинулась; сама собою площадьУставилась столами, и столыПо улицам в два ряда протянулись;На всех столах сервиз был золотой,И не стекло, хрусталь; а под столамиШелковые ковры повсюду былиРазостланы; и всем гостям служилиГайдуки в золотых ливреях. БылОбед такой, какого никогдаНикто не слыхивал: уха, как жидкийЯнтарь, сверкавшая в больших кастрюлях;Огромножирные, длиною в саженьИз Волги стерляди на золотыхУзорных блюдах; кулебяка с сладкойНачинкою, с груздями гуси, кашаС сметаною, блины с икрою свежейИ крупной, как жемчуг, и пирогиПодовые, потопленные в масле;А для питья шипучий квас в хрустальныхКувшинах, мартовское пиво, медДушистый и вино из всех земель:Шампанское, венгерское, мадера,И ренское, и всякие наливкиКороче молвить, скатерть-самобранкаТак отличилася, что было чудо.Но и дубинка не лежала праздно:Вся гвардия была за царский столПриглашена, вся даже городскаяПолиция – дубинка молодецкиЗа всех одна служила: во дворцеДержала караул; она ж ходилаПо улицам, чтоб наблюдать вездеПорядок: кто ей пьяный попадался,Того она толкала в спину прямоНа съезжую; кого ж в пустом где домеЗа кражею она ловила, тотБыл так отшлепан, что от воровстваНавеки отрекался и вступалНа путь добродетели – дубинка, словом,Неимоверные во время пираЦарю, гостям и городу всемуУслуги оказала. Между темВсё во дворце кипело, гости елиИ пили так, что с их румяных лицКатился пот; тут гусли-самогудыЯвили все усердие свое:При них не нужен был оркестр, и гостиУж музыки наслышались такой,Какая никогда им и во снеНе грезилась. Но вот, когда наполнивВином заздравный кубок, царь ДемьянДанилович хотел провозгласитьСам многолетье новобрачным, громкоНа площади раздался трубный звук;Все изумились, все оторопели;Царь с молодыми сам идет к окну,И что же их является очам?Карета в восемь лошадей (трубачС трубою впереди) к крыльцу дворцаСквозь улицу толпы народной скачет;И та карета золотая; козлыС подушкою и бархатным покрытыНаметом; назади шесть гайдуков;Шесть скороходов по бокам; ливреиНа них из серого сукна, по швамБасоны; на каретных дверцах герб:В червленом поле волчий хвост под графскойКороною. В карету заглянув,Иван-царевич закричал: «Да этоМой благодетель Серый Волк!» ЕгоВстречать бегом он побежал. И точно,Сидел в карете Серый Волк; ИванЦаревич, подскочив к карете, дверцыСам отворил, подножку сам откинулИ гостя высадил; потом он, с нимПоцеловавшись, взял его за лапу,Ввел во дворец и сам его царюПредставил. Серый Волк, отдав поклонЦарю, осанисто на задних лапахВсех обошел гостей, мужчин и дам,И всем, как следует, по комплиментуПриятному сказал; он был одетОтлично: красная на головеЕрмолка с кисточкой, под морду лентойПодвязанная; шелковый платокНа шее; куртка с золотым шитьем;Перчатки лайковые с бахромою;Перепоясанные тонкой шальюИз алого атласа шаровары;Сафьяновые на задних лапах туфли,И на хвосте серебряная сеткаС жемчужною кистью – так был Серый ВолкОдет. И всех своим он обхожденьемОчаровал; не только что простыеДворяне маленьких чинов и средних,Но и чины придворные, статс-дамыИ фрейлины все были от негоКак без ума. И, гостя за столомС собою рядом посадив, ДемьянДанилович с ним кубком в кубок стукнулИ возгласил здоровье новобрачным,И пушечный заздравный грянул залп.Пир царский и народный продолжалсяДо темной ночи; а когда насталаНочная тьма, жар-птицу на балконеВ ее богатой клетке золотойПоставили, и весь дворец, и площадь,И улицы, кипевшие народом,Яснее дня жар-птица осветила.И до утра столица пировала.Был ночевать оставлен Серый Волк;Когда же на другое утро он,Собравшись в путь, прощаться стал с ИваномЦаревичем, его Иван-царевичСтал уговаривать, чтоб он у нихОстался на житье, и уверял,Что всякую получит почесть он,Что во дворце дадут ему квартиру,Что будет он по чину в первом классе,Что разом все получит ордена,И прочее. Подумав, Серый ВолкВ знак своего согласия ИвануЦаревичу дал лапу, и ИванЦаревич так был тронут тем, что лапуПоцеловал. И во дворце стал житьДа поживать по-царски Серый Волк.Вот наконец, по долгом, мирном, славномВладычестве, премудрый царь ДемьянДанилович скончался, на престолВзошел Иван Демьянович; с своейЦарицей он до самых поздних летДостигнул, и господь благословилИх многими детьми; а Серый ВолкДушою в душу жил с царем ИваномДемьяновичем, нянчился с егоДетьми, сам, как дитя, резвился с ними,Меньшим рассказывал нередко сказки,А старших выучил читать, писатьИ арифметике и им давалПолезные для сердца наставленья.Вот напоследок, царствовав премудро,И царь Иван Демьянович скончался;За ним последовал и Серый ВолкВ могилу. Но в его нашлись бумагахПодробные записки обо всем,Что на своем веку в лесу и светеЗаметил он, и мы из тех записокСоставили правдивый наш рассказ.Сказка о царе Берендее, о сыне его Иване-царевиче
Жил-был царь Берендей до колен борода. Уж три годаБыл он женат и жил в согласье с женою; но все имБог детей не давал, и было царю то прискорбно.Нужда случилась царю осмотреть свое государство;Он простился с царицей и восемь месяцев ровноПробыл в отлучке. Девятый был месяц в исходе, когда он,К царской столице своей подъезжая, на поле чистомВ знойный день отдохнуть рассудил; разбили палатку;Душно стало царю под палаткой, и смерть захотелосьВыпить студеной воды. Но поле было безводно…Как быть, что делать? А плохо приходит; вот он решилсяСам объехать все поле: авось попадется на счастьеГде-нибудь ключ. Поехал и видит колодезь. ПоспешноСпрянув с коня, заглянул он в него: он полон водоюВплоть до самых краев; золотой на поверхности ковшикПлавает. Царь Берендей поспешно за ковшик – не тут-тоБыло: ковшик прочь от руки. За янтарную ручкуЦарь с нетерпеньем то правой рукою, то левой хватаетКовшик; но ручка, проворно виляя и вправо и влево,Только что дразнит царя и никак не дается.Что за причина? Вот он, выждавши время, чтоб ковшикСтал на место, хвать его разом справа и слеваКак бы не так! Из рук ускользнувши, как рыбка нырнул онПрямо на дно колодца и снова потом на поверхностьВыплыл, как будто ни в чем не бывало. «Постой же! (подумалЦарь Берендей) я напьюсь без тебя», и, недолго сбираясь,Жадно прильнул он губами к воде и струю ключевуюНачал тянуть, не заботясь о том, что в воде утонулаВся его борода. Напившися вдоволь, поднять онГолову хочет… ан нет, погоди! не пускают; и кто-тоЦарскую бороду держит. Упершись в ограду колодца,Силится он оторваться, трясет, вертит головоюДержат его, да и только. «Кто там? пустите!» – кричит он.Нет ответа; лишь страшная смотрит со дна образина:Два огромные глаза горят, как два изумруда;Рот разинутый чудным смехом смеется; два рядаКрупных жемчужин светятся в нем, и язык, меж зубамиВыставясь, дразнит царя; а в бороду впутались крепкоВместо пальцев клешни. И вот наконец сиповатыйГолос сказал из воды: «Не трудися, царь, понапрасну;Я тебя не пущу. Если же хочешь на волю,Дай мне то, что есть у тебя и чего ты не знаешь».Царь подумал: «Чего ж я не знаю? Я, кажется, знаюВсе!» И он отвечал образине: «Изволь, я согласен».«Ладно! – опять сиповатый послышался голос. – Смотри же,Слово сдержи, чтоб себе не нажить ни попрека, ни худа».С этим словом исчезли клешни; образина пропала.Честную выручив бороду, царь отряхнулся, как гоголь,Всех придворных обрызгал, и все царю поклонились.Сев на коня, он поехал; и долго ли, мало ли ехал,Только уж вот он близко столицы; навстречу толпамиСыплет народ, и пушки палят, и на всех колокольняхЗвон. И царь подъезжает к своим златоверхим палатамТам царица стоит на крыльце и ждет; и с царицейРядом первый министр; на руках он своих парчевуюДержит подушку; на ней же младенец, прекрасный как светлыйМесяц, в пеленках колышется. Царь догадался и ахнул.«Вот оно то, чего я не знал! Уморил ты, проклятыйДемон, меня!» Так он подумал и горько, горько заплакал.Все удивились, но слова никто не промолвил. МладенцаНа руки взявши, царь Берендей любовался им долго,Сам его взнес на крыльцо, положил в колыбельку и, гореСкрыв про себя, по-прежнему царствовать начал. О тайнеЦарской никто не узнал; но все примечали, что крепкоЦарь был печален – он все дожидался: вот придут за сыном;Днем он покоя не знал, и сна не ведал он ночью.Время, однако, текло, а никто не являлся. ЦаревичРос не по дням – по часам; и сделался чудо-красавец.Вот наконец и царь Берендей о том, что случилось,Вовсе забыл… но другие не так забывчивы были.Раз царевич, охотой в лесу забавляясь, в густуюЧащу заехал один. Он смотрит: все дико; поляна;Черные сосны кругом; на поляне дуплистая липа.Вдруг зашумело в дупле; он глядит: вылезает оттудаЧудный какой-то старик, с бородою зеленой, с глазамиТакже зелеными. «Здравствуй, Иван-царевич, – сказал он.Долго тебя дожидалися мы; пора бы нас вспомнить».«Кто ты?» – царевич спросил. «Об этом после; теперь жеВот что ты сделай: отцу своему, царю Берендею,Мой поклон отнеси да скажи от меня: не пора ли,Царь Берендей, должок заплатить? Уж давно миновалосьВремя. Он сам остальное поймет. До свиданья». И с этимСловом исчез бородатый старик. Иван же царевичВ крепкой думе поехал обратно из темного леса.Вот он к отцу своему, царю Берендею, приходит.«Батюшка царь-государь, – говорит он, – со мною случилосьЧудо». И он рассказал о том, что видел и слышал.Царь Берендей побледнел как мертвец. «Беда, мой сердечныйДруг, Иван-царевич! – воскликнул он, горько заплакав.Видно, пришло нам расстаться!..» И страшную тайну о даннойКлятве сыну открыл он. «Не плачь, не крушися, родитель,Так отвечал Иван-царевич, – беда невелика.Дай мне коня; я поеду; а ты меня дожидайся;Тайну держи про себя, чтоб о ней здесь никто не проведал,Даже сама государыня-матушка. Если ж назад яК вам по прошествии целого года не буду, тогда ужЗнайте, что нет на свете меня». Снарядили как должноВ путь Ивана-царевича. Дал ему царь золотыеЛаты, меч и коня вороного; царица с мощамиКрест на шею надела ему; отпели молебен;Нежно потом обнялися, поплакали… с богом! ПоехалВ путь Иван-царевич. Что-то с ним будет? Уж едетДень он, другой и третий; в исходе четвертого – солнцеТолько успело зайти – подъезжает он к озеру; гладкоОзеро то, как стекло; вода наравне с берегами;Все в окрестности пусто; румяным вечерним сияньемВоды покрытые гаснут, и в них отразился зеленыйБерег и частый тростник – и все как будто бы дремлет;Воздух не веет; тростинка не тронется; шороха в струйкахСветлых не слышно. Иван-царевич смотрит, и что жеВидит он? Тридцать хохлатых сереньких уточек подлеБерега плавают; рядом тридцать белых сорочекПодле воды на травке лежат. Осторожно поодальСлез Иван-царевич с коня; высокой травоюСкрытый, подполз и одну из белых сорочек тихонькоВзял; потом угнездился в кусте дожидаться, что будет.Уточки плавают, плещутся в струйках, играют, ныряют.Вот наконец, поиграв, поныряв, поплескавшись, подплылиК берегу; двадцать девять из них, побежав с перевалкойК белым сорочкам, оземь ударились, все обратилисьВ красных девиц, нарядились, порхнули и разом исчезли.Только тридцатая уточка, на берег выйти не смея,Взад и вперед одна-одинешенька с жалобным крикомОколо берега бьется; с робостью вытянув шейку,Смотрит туда и сюда, то вспорхнет, то снова присядет…Жалко стало Ивану-царевичу. Вот он выходитК ней из-за кустика; глядь, а она ему человечьимГолосом вслух говорит: «Иван-царевич, отдай мнеПлатье мое, я сама тебе пригожусь». Он с неюСпорить не стал, положил на травку сорочку и, скромноПрочь отошедши, стал за кустом. Вспорхнула на травкуУточка. Что же вдруг видит Иван-царевич? ДевицаВ белой одежде стоит перед ним, молода и прекраснаТак, что ни в сказке сказать, ни пером описать, и, краснея,Руку ему подает и, потупив стыдливые очи,Голосом звонким, как струны, ему говорит: «Благодарствуй,Добрый Иван-царевич, за то, что меня ты послушал;Тем ты себе самому услужил, но и мною доволенБудешь: я дочь Кощея бессмертного, Марья-царевна;Тридцать нас у него, дочерей молодых. ПодземельнымЦарством владеет Кощей. Он давно уж тебя поджидаетВ гости и очень сердит; но ты не пекись, не заботься,Сделай лишь то, что я тебе присоветую. Слушай:Только завидишь Кощея-царя, упади на колена,Прямо к нему поползи; затопает он – не пугайся;Станет ругаться – не слушай; ползи да и только; что послеБудет, увидишь; теперь пора нам». И Марья-царевнаВ землю ударила маленькой ножкой своей; расступиласьТотчас земля, и они вместе в подземное царство спустились.Видят дворец Кощея бессмертного; высечен был онВесь из карбункула-камня и ярче небесного солнцаВсе под землей освещал. Иван-царевич отважноВходит: Кощей сидит на престоле в светлой короне;Блещут глаза, как два изумруда; руки с клешнями.Только завидел его вдалеке, тотчас на колениСтал Иван-царевич. Кощей ж затопал, сверкнулоСтрашно в зеленых глазах, и так закричал он, что сводыЦарства подземного дрогнули. Слово Марьи-царевныВспомня, пополз на карачках Иван-царевич к престолу;Царь шумит, а царевич ползет да ползет. НапоследокСтало царю и смешно. «Добро ты, проказник, – сказал он,Если тебе удалося меня рассмешить, то с тобоюСсоры теперь заводить я не стану. Милости просимК нам в подземельное царство; но знай, за твое ослушаньеДолжен ты нам отслужить три службы; сочтемся мы завтра;Ныне уж поздно; поди». Тут два придворных проворноПод руки взяли Ивана-царевича очень учтиво,С ним пошли в покой, отведенный ему, отворилиДверь, поклонились царевичу в пояс, ушли, и осталсяТам он один. Беззаботно он лег на постелю и скороСном глубоким заснул. На другой день рано поутруЦарь Кощей к себе Ивана-царевича кликнул.«Ну, Иван-царевич, – сказал он, – теперь мы посмотрим,Что-то искусен ты делать? Изволь, например, нам построитьНынешней ночью дворец: чтоб кровля была золотая,Стены из мрамора, окна хрустальные, вкруг регулярныйСад, и в саду пруды с карасями; если построишьЭтот дворец, то нашу царскую милость заслужишь;Если же нет, то прошу не пенять… головы не удержишь!»«Ах ты, Кощей окаянный, – Иван-царевич подумал,Вот что затеял, смотри пожалуй!» С тяжелой кручинойОн возвратился к себе и сидит пригорюнясь; уж вечер;Вот блестящая пчелка к его подлетела окошку,Бьется об стекла – и слышит он голос: «Впусти!» Отворил онДверку окошка, пчелка влетела и вдруг обернуласьМарьей-царевной. «Здравствуй, Иван-царевич; о чем тыТак призадумался?» – «Нехотя будешь задумчив, – сказал он.Батюшка твой до моей головы добирается». – «Что жеСделать решился ты?» – «Что? Ничего. Пускай его сниметГолову; двух смертей не видать, одной не минуешь».«Нет, мой милый Иван-царевич, не должно терять намБодрости. То ли беда? Беда впереди; не печалься;Утро вечера, знаешь ты сам, мудренее: ложисяСпать; а завтра поранее встань; уж дворец твой построенБудет; ты ж только ходи с молотком да постукивай в стену».Так все и сделалось. Утром ни свет ни заря, из каморкиВышел Иван-царевич… глядит, а дворец уж построен.Чудный такой, что сказать невозможно. Кощей изумился;Верить не хочет глазам. «Да ты хитрец не на шутку,Так он сказал Ивану-царевичу, – вижу, ты ловокНа руку; вот мы посмотрим, так же ли будешь догадлив.Тридцать есть у меня дочерей, прекрасных царевен.Завтра я всех их рядом поставлю, и должен ты будешьТри раза мимо пройти и в третий мне раз без ошибкиМладшую дочь мою, Марью-царевну, узнать; не узнаешьС плеч голова. Поди». – «Уж выдумал, чучела, мудрость,Думал Иван-царевич, сидя под окном. – Не узнать мнеМарью-царевну… какая ж тут трудность?» – «А трудность такая.Молвила Марья-царевна, пчелкой влетевши, – что еслиЯ не вступлюся, то быть беде неминуемой. Всех насТридцать сестер, и все на одно мы лицо; и такоеСходство меж нами, что сам отец наш только по платьюМожет нас различать». – «Ну что же мне делать?» – «А вот что:Буду я та, у которой на правой щеке ты заметишьМошку. Смотри же, будь осторожен, вглядись хорошенько,Сделать ошибку легко. До свиданья». И пчелка исчезла.Вот на другой день опять Ивана-царевича кличетЦарь Кощей. Царевны уж тут, и все в одинаковомПлатье рядом стоят, потупив глаза. «Ну, искусник,Молвил Кощей, – изволь-ка пройтиться три раза мимоЭтих красавиц, да в третий раз потрудись указать намМарью-царевну». Пошел Иван-царевич; глядит онВ оба глаза: уж подлинно сходство! И вот он проходитВ первый раз – мошки нет; проходит в другой раз – все мошкиНет; проходит в третий и видит – крадется мошка,Чуть заметно, по свежей щеке, а щека-то под неюТак и горит; загорелось и в нем, и с трепещущим сердцем:«Вот она, Марья-царевна!»– сказал он Кощею, подавшиРуку красавице с мошкой. «Э, э! да тут, примечаю,Что-то нечисто, – Кощей проворчал, на царевича с сердцемВыпучив оба зеленые глаза. – Правда, узнал тыМарью-царевну, но как узнал? Вот тут-то и хитрость;Верно, с грехом пополам. Погоди же, теперь доберусяЯ до тебя. Часа через три ты опять к нам пожалуй;Рады мы гостю, а ты нам свою премудрость на делеЗдесь покажи: зажгу я соломинку; ты же, покудаБудет гореть та соломинка, здесь, не трогаясь с места,Сшей мне пару сапог с оторочкой; не диво; да толькоЗнай наперед: не сошьешь – долой голова; до свиданья».Зол возвратился к себе Иван-царевич, а пчелкаМарья-царевна уж там. «Отчего опять так задумчив,Милый Иван-царевич?» – спросила она. «ПоневолеБудешь задумчив, – он ей отвечал. – Отец твой затеялНовую шутку: шей я ему сапоги с оторочкой;Разве какой я сапожник? Я царский сын; я не хужеРодом его. Кощей он бессмертный! видали мы многоЭтих бессмертных». – «Иван-царевич, да что же ты будешьДелать?» – Что мне тут делать? Шить сапогов я не стану.Снимет он голову – черт с ним, с собакой! какая мне нужда!»«Нет, мой милый, ведь мы теперь жених и невеста;Я постараюсь избавить тебя; мы вместе спасемсяИли вместе погибнем. Нам должно бежать; уж другогоСпособа нет». Так сказав, на окошко Марья-царевнаПлюнула; слюнки в минуту примерзли к стеклу; из каморкиВышла она потом с Иваном-царевичем вместе,Двери ключом заперла и ключ далеко зашвырнула.За руки взявшись потом, они поднялися и мигомТам очутились, откуда сошли в подземельное царство.То же озеро, низкий берег, муравчатый, свежийЛуг, и, видят, по лугу свежему бодро гуляетКонь Ивана-царевича. Только почуял могучийКонь седока своего, как заржал, заплясал и помчалсяПрямо к нему и, примчавшись, как вкопанный в землюСтал перед ним. Иван-царевич, не думая долго,Сел на коня, царевна за ним, и пустились стрелою.Царь Кощей в назначенный час посылает придворныхСлуг доложить Ивану-царевичу: что-де так долгоМешкать изволите? Царь дожидается. Слуги приходят;Заперты двери. Стук! стук! и вот из-за двери им слюнки,Словно как сам Иван-царевич, ответствуют: буду.Этот ответ придворные слуги относят к Кощею;Ждать-подождать – царевич нейдет; посылает в другой разТех же послов рассерженный Кощей, и та же всё песня:Буду; а нет никого. Взбесился Кощей. «Насмехаться,Что ли, он вздумал? Бегите же; дверь разломать и в минуту3а ворот к нам притащить неучтивца!» Бросились слуги…Двери разломаны… вот тебе раз; никого там, а слюнкиТак и хохочут. Кощей едва от злости не лопнул.«Ах! он вор окаянный! люди! люди! СкорееВсе в погоню за ним!.. я всех перевешаю, еслиОн убежит!..» Помчалась погоня… «Мне слышится топот»,Шепчет Ивану-царевичу Марья-царевна, прижавшисьЖаркою грудью к нему. Он слезает с коня и, припавшиУхом к земле, говорит ей: «Скачут, и близко». – «Так медлитьНечего», – Марья-царевна сказала, и в ту же минутуСделалась речкой сама, Иван-царевич железнымМостиком, черным вороном конь, а большая дорогаНа три дороги разбилась за мостиком. Быстро погоняСкачет по свежему следу; но, к речке примчавшись, сталиВ пень Кощеевы слуги: след до мостика виден;Дале ж и след пропадает, и делится на три дорога.Нечего делать – назад! Воротились разумники. СтрашноЦарь Кощей разозлился, о их неудаче услышав.«Черти! ведь мостик и речка были они! ДогадатьсяМожно бы вам, дуралеям! Назад! чтоб был непременноЗдесь он!..» Опять помчалась погоня… «Мне слышится топот»,Шепчет опять Ивану-царевичу Марья-царевна.Слез он с седла и, припавши ухом к земле, говорит ей:«Скачут, и близко». И в ту же минуту Марья-царевнаВместе с Иваном-царевичем, с ними и конь их, дремучимСделались лесом; в лесу том дорожек, тропинок числа нет;По лесу ж, кажется, конь с двумя седоками несется.Вот по свежему следу гонцы примчалися к лесу;Видят в лесу скакунов и пустились вдогонку за ними.Лес же раскинулся вплоть до входа в Кощеево царство.Мчатся гонцы, а конь перед ними скачет да скачет;Кажется, близко; ну только б схватить; ан нет, не дается.Глядь! очутились они у входа в Кощеево царство.В самом том месте, откуда пустились в погоню; и скрылосьВсё: ни коня, ни дремучего лесу. С пустыми рукамиСнова явились к Кощею они. Как цепная собака,Начал метаться Кощей. «Вот я ж его, плута! Коня мне!Сам поеду, увидим мы, как от меня отвертится!»Снова Ивану-царевичу Марья-царевна тихонькоШепчет: «Мне слышится топот»; и снова он ей отвечает:«Скачут, и близко». – «Беда нам! Ведь это Кощей, мой родительСам; но у первой церкви граница его государства;Далее ж церкви скакать он никак не посмеет. Подай мнеКрест твой с мощами». Послушавшись Марьи-царевны, снимаетС шеи свой крест золотой Иван-царевич и в рукиЕй подает, и в минуту она обратилася в церковь,Он в монаха, а конь в колокольню – и в ту же минутуС свитою к церкви Кощей прискакал. «Не видал ли проезжих,Старец честной?» – он спросил у монаха. «Сейчас проезжалиЗдесь Иван-царевич с Марьей-царевной; входилиВ церковь они – святым помолились да мне приказалиСвечку поставить за здравье твое и тебе поклониться,Если ко мне ты заедешь». – «Чтоб шею сломить им, проклятым!»Крикнул Кощей и, коня повернув, как безумный помчалсяС свитой назад, а примчавшись домой, пересек беспощадноВсех до единого слуг. Иван же царевич с своеюМарьей-царевной поехали дале, уже не боясяБоле погони. Вот они едут шажком; уж склонялосьСолнце к закату, и вдруг в вечерних лучах перед нимиГород прекрасный. Ивану-царевичу смерть захотелосьВ этот город заехать. «Иван-царевич, – сказалаМарья-царевна, – не езди; недаром вещее сердцеНоет во мне: беда приключится». – «Чего ты боишься,Марья-царевна? Заедем туда на минуту; посмотримГород, потом и назад». – «Заехать нетрудно, да трудноВыехать будет. Но быть так! ступай, а я здесь останусьБелым камнем лежать у дороги; смотри ж, мой милый,Будь осторожен: царь и царица, и дочь их царевнаВыдут навстречу тебе, и с ними прекрасный младенецБудет; младенца того не целуй: поцелуешь – забудешьТотчас меня, тогда и я не останусь на свете,С горя умру, и умру от тебя. Вот здесь, у дороги,Буду тебя дожидаться я три дни; когда же на третийДень не придешь… но прости, поезжай». И в город поехал,С нею простяся, Иван-царевич один. У дорогиБелым камнем осталася Марья-царевна. ПроходитДень, проходит другой, напоследок проходит и третийНет Ивана-царевича. Бедная Марья-царевна!Он не исполнил ее наставленья: в городе вышлиВстретить его и царь, и царица, и дочь их царевна;Выбежал с ними прекрасный младенец, мальчик-кудряшка,Живчик, глазенки как ясные звезды; и бросился прямоВ руки Ивану-царевичу; он же его красотоюТак был пленен, что, ум потерявши, в горячие щекиНачал его целовать; и в эту минуту затмиласьПамять его, и он позабыл о Марье-царевне.Горе взяло ее. «Ты покинул меня, так и жить мнеНезачем боле». И в то же мгновенье из белого камняМарья-царевна в лазоревый цвет полевой превратилась.«Здесь, у дороги, останусь, авось мимоходом затопчетКто-нибудь в землю меня», – сказала она, и росинкиСлез на листках голубых заблистали. Дорогой в то времяШел старик; он цветок голубой у дороги увидел;Нежной его красотою пленясь, осторожно он вырылС корнем его, и в избушку свою перенес, и в корытцеТам посадил, и полил водой, и за милым цветочкомНачал ухаживать. Что же случилось? С той самой минутыВсё не по-старому стало в избушке; чудесное что-тоНачало деяться в ней: проснется старик – а в избушкеВсе уж как надо прибрано; нет нигде ни пылинки.В полдень придет он домой – а обед уж состряпан, и чистойСкатертью стол уж накрыт: садися и ешь на здоровье.Он дивился, не знал, что подумать; ему напоследокСтало и страшно, и он у одной ворожейки-старушкиНачал совета просить, что делать. «А вот что ты сделай,Так отвечала ему ворожейка, – встань ты до первойРанней зари, пока петухи не пропели, и в обаГлаза гляди: что начнет в избушке твоей шевелиться,То ты вот этим платком и накрой. Что будет, увидишь».Целую ночь напролет старик пролежал на постеле,Глаз не смыкая. Заря занялася, и стало в избушкеВидно, и видит он вдруг, что цветок голубой встрепенулся,С тонкого стебля спорхнул и начал летать по избушке;Все между тем по местам становилось, повсюду сметаласьПыль, и огонь разгорался в печурке. Проворно с постелиПрянул старик и накрыл цветочек платком, и явиласьВдруг пред глазами его красавица Марья-царевна.«Что ты сделал? – сказала она. – Зачем возвратил тыЖизнь мне мою? Жених мой, Иван-царевич прекрасный,Бросил меня, и я им забыта». – «Иван твой царевичЖенится нынче. Уж свадебный пир приготовлен, и гостиСъехались все». Заплакала горько Марья-царевна;Слезы потом отерла; потом, в сарафан нарядившись,В город крестьянкой пошла. Приходит на царскую кухню;Бегают там повара в колпаках и фартуках белых;Шум, возня, стукотня. Вот Марья-царевна, приближасьК старшему повару, с видом умильным и сладким, как флейта,Голосом молвила: «Повар, голубчик, послушай, позволь мнеСвадебный спечь пирог для Ивана-царевича». Повар,Занятый делом, с досады хотел огрызнуться; но словоЗамерло вдруг у него на губах, когда он увиделМарью-царевну; и ей отвечал он с приветливым взглядом:«В добрый час, девица-красавица; все, что угодно,Делай; Ивану-царевичу сам поднесу я пирог твой».Вот пирог испечен; а званые гости, как должно,Все уж сидят за столом и пируют. Услужливый поварВажно огромный пирог на узорном серебряном блюдеСтавит на стол перед самым Иваном-царевичем; гостиВсе удивились, увидя пирог. Но лишь только верхушкуСрезал с него Иван-царевич – новое чудо!Сизый голубь с белой голубкой порхнули оттуда.Голубь по столу ходит; голубка за ним и воркует:«Голубь, мой голубь, постой, не беги; обо мне ты забудешьТак, как Иван-царевич забыл о Марье-царевне!»Ахнул Иван-царевич, то слово голубки услышав;Он вскочил как безумный и кинулся в дверь, а за дверьюМарья-царевна стоит уж и ждет. У крыльца жеКонь вороной с нетерпенья, оседланный, взнузданный пляшет.Нечего медлить: поехал Иван-царевич с своеюМарьей-царевной: едут да едут, и вот приезжаютВ царство царя Берендея они. И царь и царицаПриняли их с весельем таким, что такого весельяВидом не видано, слыхом не слыхано. Долго не сталиДумать, честным пирком да за свадебку; съехались гости,Свадьбу сыграли; я там был, там мед я и пивоПил; по усам текло, да в рот не попало. И все тут.Спящая царевна
Жил-был добрый царь Матвей;Жил с царицею своейОн в согласье много лет;А детей все нет как нет.Раз царица на лугу,На зеленом берегуРучейка была одна;Горько плакала она.Вдруг, глядит, ползет к ней рак;Он сказал царице так:«Мне тебя, царица, жаль;Но забудь свою печаль;Понесешь ты в эту ночь:У тебя родится дочь».«Благодарствуй, добрый рак;Не ждала тебя никак...»Но уж рак уполз в ручей,Не слыхав ее речей.Он, конечно, был пророк;Что сказал – сбылося в срок:Дочь царица родила.Дочь прекрасна так была,Что ни в сказке рассказать,Ни пером не описать.Вот царем Матвеем пирЗнатный дан на целый мир;И на пир веселый тотЦарь одиннадцать зоветЧародеек молодых;Было ж всех двенадцать их;Но двенадцатой одной,Хромоногой, старой, злой,Царь на праздник не позвал.Отчего ж так оплошалНаш разумный царь Матвей?Было то обидно ей.Так, но есть причина тут:У царя двенадцать блюдДрагоценных, золотыхБыло в царских кладовых;Приготовили обед;А двенадцатого нет(Кем украдено оно,Знать об этом не дано).«Что ж тут делать? – царь сказал.Так и быть!» И не послалОн на пир старухи звать.Собралися пироватьГости, званные царем;Пили, ели, а потом,Хлебосольного царяЗа прием благодаря,Стали дочь его дарить:«Будешь в золоте ходить;Будешь чудо красоты;Будешь всем на радость тыБлагонравна и тиха;Дам красавца женихаЯ тебе, мое дитя;Жизнь твоя пройдет шутяМеж знакомых и родных...»Словом, десять молодыхЧародеек, одаривТак дитя наперерыв,Удалились; в свой чередИ последняя идет;Но еще она сказатьНе успела слова – глядь!А незваная стоитНад царевной и ворчит:«На пиру я не была,Но подарок принесла:На шестнадцатом годуПовстречаешь ты беду;В этом возрасте своемРуку ты веретеномОцарапаешь, мой свет,И умрешь во цвете лет!Проворчавши так, тотчасВедьма скрылася из глаз;Но оставшаяся тамРечь домолвила: «Не дамБез пути ругаться ейНад царевною моей;Будет то не смерть, а сон;Триста лет продлится он;Срок назначенный пройдет,И царевна оживет;Будет долго в свете жить;Будут внуки веселитьВместе с нею мать, отцаДо земного их конца».Скрылась гостья. Царь грустит;Он не ест, не пьет, не спит:Как от смерти дочь спасти?И, беду чтоб отвести,Он дает такой указ:«Запрещается от насВ нашем царстве сеять лен,Прясть, сучить, чтоб веретенДуху не было в домах;Чтоб скорей как можно пряхВсех из царства выслать вон».Царь, издав такой закон,Начал пить, и есть, и спать,Начал жить да поживать,Как дотоле, без забот.Дни проходят; дочь растет;Расцвела, как майский цвет;Вот уж ей пятнадцать лет...Что-то, что-то будет с ней!Раз с царицею своейЦарь отправился гулять;Но с собой царевну взятьНе случилось им; онаВдруг соскучилась однаВ душной горнице сидетьИ на свет в окно глядеть.«Дай, – сказала наконец,Осмотрю я наш дворец».По дворцу она пошла:Пышных комнат нет числа;Всем любуется она;Вот, глядит, отворенаДверь в покой; в покое томВьется лестница винтомВкруг столба; по ступенямВсходит вверх и видит – тамСтарушоночка сидит;Гребень под носом торчит;Старушоночка прядетИ за пряжею поет:«Веретенце, не ленись;Пряжа тонкая, не рвись;Скоро будет в добрый часГостья жданная у нас».Гостья жданная вошла;Пряха молча подалаВ руки ей веретено;Та взяла, и вмиг оноУкололо руку ей...Все исчезло из очей;На нее находит сон;Вместе с ней объемлет онВесь огромный царский дом;Все утихнуло кругом;Возвращаясь во дворец,На крыльце ее отецПошатнулся, и зевнул,И с царицею заснул;Свита вся за ними спит;Стража царская стоитПод ружьем в глубоком сне,И на спящем спит конеПеред ней хорунжий сам;Неподвижно по стенамМухи сонные сидят;У ворот собаки спят;В стойлах, головы склонив,Пышны гривы опустив,Кони корму не едят,Кони сном глубоким спят;Повар спит перед огнем;И огонь, объятый сном,Не пылает, не горит,Сонным пламенем стоит;И не тронется над ним,Свившись клубом, сонный дым;И окрестность со дворцомВся объята мертвым сном;И покрыл окрестность бор;Из терновника заборДикий бор тот окружил;Он навек загородилК дому царскому пути:Долго, долго не найтиНикому туда следаИ приблизиться беда!Птица там не пролетит,Близко зверь не пробежит,Даже облака небесНа дремучий, темный лесНе навеет ветерок.Вот уж полный век протек;Словно не жил царь МатвейТак из памяти людейОн изгладился давно;Знали только то одно,Что средь бора дом стоит,Что царевна в доме спит,Что проспать ей триста лет,Что теперь к ней следу нет.Много было смельчаков(По сказанью стариков),В лес брались они сходить,Чтоб царевну разбудить;Даже бились об закладИ ходили – но назадНе пришел никто. С тех порВ неприступный, страшный борНи старик, ни молодойЗа царевной ни ногой.Время ж все текло, текло;Вот и триста лет прошло.Что ж случилося? В одинДень весенний царский сын,Забавляясь ловлей, тамПо долинам, по полямС свитой ловчих разъезжал.Вот от свиты он отстал;И у бора вдруг одинОчутился царский сын.Бор, он видит, темен, дик.С ним встречается старик.С стариком он в разговор:«Расскажи про этот борМне, старинушка честной!»Покачавши головой,Все старик тут рассказал,Что от дедов он слыхалО чудесном боре том:Как богатый царский домВ нем давным-давно стоит,Как царевна в доме спит,Как ее чудесен сон,Как три века длится он,Как во сне царевна ждет,Что спаситель к ней придет;Как опасны в лес пути,Как пыталася дойтиДо царевны молодежь,Как со всяким то ж да то жПриключалось: попадалВ лес, да там и погибал.Был детина удалойЦарский сын; от сказки тойВспыхнул он, как от огня;Шпоры втиснул он в коня;Прянул конь от острых шпорИ стрелой помчался в бор,И в одно мгновенье там.Что ж явилося очамСына царского? Забор,Ограждавший темный бор,Не терновник уж густой,Но кустарник молодой;Блещут розы по кустам;Перед витязем он самРасступился, как живой;В лес въезжает витязь мой:Всё свежо, красно пред ним;По цветочкам молодымПляшут, блещут мотыльки;Светлой змейкой ручейкиВьются, пенятся, журчат;Птицы прыгают, шумятВ густоте ветвей живых;Лес душист, прохладен, тих,И ничто не страшно в нем.Едет гладким он путемЧас, другой; вот наконецПеред ним стоит дворец,Зданье – чудо старины;Ворота отворены;В ворота въезжает он;На дворе встречает онТьму людей, и каждый спит:Тот как вкопанный сидит;Тот не двигаясь идет;Тот стоит, раскрывши рот,Сном пресекся разговор,И в устах молчит с тех порНедоконченная речь;Тот, вздремав, когда-то лечьСобрался, но не успел:Сон волшебный овладелПрежде сна простого им;И, три века недвижим,Не стоит он, не лежитИ, упасть готовый, спит.Изумлен и пораженЦарский сын. Проходит онМежду сонными к дворцу;Приближается к крыльцу:По широким ступенямХочет вверх идти; но тамНа ступенях царь лежитИ с царицей вместе спит.Путь наверх загорожен.«Как же быть? – подумал он.Где пробраться во дворец?»Но решился наконец,И, молитву сотворя,Он шагнул через царя.Весь дворец обходит он;Пышно все, но всюду сон,Гробовая тишина.Вдруг глядит: отворенаДверь в покой; в покое томВьется лестница винтомВкруг столба; по ступенямОн взошел. И что же там?Вся душа его кипит,Перед ним царевна спит.Как дитя, лежит она,Распылалася от сна;Молод цвет ее ланит,Меж ресницами блеститПламя сонное очей;Ночи темныя темней,Заплетенные косойКудри черной полосойОбвились кругом чела;Грудь как свежий снег бела;На воздушный, тонкий станБрошен легкий сарафан;Губки алые горят;Руки белые лежатНа трепещущих грудях;Сжаты в легких сапожкахНожки – чудо красотой.Видом прелести такойОтуманен, распален,Неподвижно смотрит он;Неподвижно спит она.Что ж разрушит силу сна?Вот, чтоб душу насладить,Чтоб хоть мало утолитьЖадность пламенных очей,На колени ставши, к нейОн приблизился лицом:Распалительным огнемЖарко рдеющих ланитИ дыханьем уст облит,Он души не удержалИ ее поцеловал.Вмиг проснулася она;И за нею вмиг от снаПоднялося все кругом:Царь, царица, царский дом;Снова говор, крик, возня;Все как было; словно дняНе прошло с тех пор, как в сонВесь тот край был погружен.Царь на лестницу идет;Нагулявшися, ведетОн царицу в их покой;Сзади свита вся толпой;Стражи ружьями стучат;Мухи стаями летят;Приворотный лает пес;На конюшне свой овесДоедает добрый конь;Повар дует на огонь,И, треща, огонь горит,И струею дым бежит;Всё бывалое – одинНебывалый царский сын.Он с царевной наконецСходит сверху; мать, отецПринялись их обнимать.Что ж осталось досказать?Свадьба, пир, и я там былИ вино на свадьбе пил;По усам вино бежало,В рот же капли не попало.Три пояса
В царствование великого князя Владимира, неподалеку от Киева, на берегу быстрого Днепра, в уединенной хижине жили три молодые девушки, сиротки, очень дружные между собою; одна называлась Пересветою, другая – Мирославою, а третья – Людмилою.
Пересвета и Мирослава были прекрасны, как майский день; соседи называли их алыми розами, отчего они сделались несколько самолюбивы.
Людмила была не красавица, никто ее не хвалил, и подруги ее, которых она любила всем сердцем, твердили ей каждый божий день:
– Людмила, бедная Людмила, ты никогда не выйдешь замуж. Кто тебя полюбит, ты не красавица и не богата.
Добрая Людмила верила им в простоте сердца и не печалилась: «Они говорят правду: я никогда не выйду замуж. Что ж нужды? Я буду любить Пересвету и Мирославу более всего на свете, буду ими любима: какого счастия желать мне более?»Так думала простосердечная Людмила, и чистая душа ее была спокойна. Ей минуло пятнадцать лет, но еще никакое смутное желание не волновало невинного ее сердца: любить своих подруг, ходить за цветами, распевать песни, как нежная малиновка, – таковы были все удовольствия доброй Людмилы.
В один день все три подруги гуляли по берегу ручья, осененного соснами и березами. Пересвета и Мирослава рвали цветы для украшения головы своей, и Людмила также рвала их – для Пересветы и Мирославы: она воображала, что ей неприлично думать об украшении.
Вдруг видят они на берегу ручья старушку, которая спала глубоким сном; солнечные лучи падали прямо на ее голову, седую и почти лишенную волос. Пересвета и Мирослава засмеялись.
– Сестрица, – сказала одна, – какова покажется тебе эта красавица?
– Лучше тебя, Мирослава!
– И тебя, Пересвета!
– Шафран едва ли превзойдет желтизною эти прекрасные щеки, покрытые приятными морщинами.
– А этот нос, Пересвета, не правда ли, что он очень скромно пригнулся к подбородку?
– Сказать правду, и подбородок отвечает своею фигурою красивому носу. Они срослись, сестрица.
В продолжение разговора и та и другая беспрестанно смеялись.
– Ах, сестрицы, – сказала тихая Людмила, – вам не пристало смеяться над этой старушкою. Что она вам сделала? Она стара: ее ли это вина? И вы состаритесь в свою очередь: для чего же смеяться над тем недостатком, который непременно будете иметь сами. Смеяться над старыми – значит прежде времени смеяться над собою. Будьте рассудительны, скажу лучше – будьте жалостливы. Посмотрите, как солнце палит голову этой бедной женщины. Наломаем березовых веток, сплетем вокруг нее маленький шалаш, чтоб сон ее мог быть спокоен и безопасен. Проснувшись, она благословит нас, будет за нас молиться, а небо всегда исполняет молитвы стариков и нищих, так говорила мне покойная матушка.
Пересвета и Мирослава почувствовали вину свою; они наломали вместе с Людмилою березовых веток, сплели шалаш и прикрыли им голову спящей. Она скоро проснулась, увидела над собою тень, удивилась, начала осматриваться – перед нею стояли Пересвета, Мирослава и Людмила.
– Благодарю вас, милые незнакомки, – сказала она, – приблизьтесь, хочу оставить вам памятник моей благодарности. Вот три пояса; каждая из вас может выбрать для себя тот, который покажется ей лучше и более к лицу.
Старушка кладет на траву три пояса: два из них были чрезвычайно богаты, из крупного жемчуга и алмазов; третий был простая, необыкновенной белизны лента, украшенная фиалками.
Пересвета и Мирослава бросились на жемчуг и алмазы; Людмиле досталась белая лента.
– Благодарю тебя, – сказала она старушке, – этот простой убор мне приличнее. Пересвета и Мирослава прекрасны лицом: им должно иметь и одежду прекрасную, а для меня довольно простой и самой скромной.
– Ты говоришь правду, мой друг, – сказала старушка Людмиле, надевая на нее пояс, – никогда ни за какие сокровища в свете не снимай с себя этой ленты; не верь людям, которые будут говорить, что он тебе не к лицу; остерегайся обольщения гордости: потеряв этот пояс, ты потеряешь и счастие, с ним неразлучное.
Людмила поцеловала старушку и дала ей слово не отдавать никому подарка. Старушка исчезла. Пересвета и Мирослава не могли вслушаться в ее слова; они с восхищением рассматривали свои жемчуги и алмазы и едва успели сказать, что они очень ей благодарны.
Пересвета и Мирослава взялись за руки и побежали в свою хижину. Людмила, заметив, что они имели между собою тайну, шла за ними издали.
– Не правда ли, – сказала наконец Мирослава, оборотясь к Людмиле, – что эта смешная старушка сделала тебе чрезвычайно богатый подарок?
– Не богатый, но очень для меня приятный: я не люблю пышности.
– Но для чего бы ей не сравнять тебя с нами?
– Я об этом не подумала. То, что мне дают, приятнее для меня того, в чем мне отказывают.
– Посмотри, как наши алмазы блистают.
– Посмотрите на мою ленту, как она бела!
– И тебе не завидно?
– Можно ли завидовать тем, которых любишь? Я довольна, если вы счастливы.
– Ты добрая девушка, Людмила. Останься дома, а мы пойдем а Киев покупать новые платья: наши слишком бедны для таких поясов, которые украшены алмазами и жемчугом. За одну жемчужину можем купить десять пар самого богатого платья.
Пересвета и Мирослава пошли в Киев; Людмила осталась дома поливать цветы и кормить своих птичек.
Ввечеру Мирослава и Пересвета возвратились в хижину с великим запасом богатых уборов.
– Важная новость, сестрица, – сказала Пересвета Людмиле, – молодой князь Святослав, Владимиров сын, прекрасный, как весенний день, и храбрый, как богатырь Добрыня, хочет выбрать себе невесту. Множество красавиц, боярских дочерей и даже простых поселянок, собирается в Киев из дальних русских городов, из деревень и хижин. Кто ж запретит и нам искать руки прекрасного князя Святослава? Бог дал нам красоту, а добрая старушка наградила нас богатством. Мирослава и я хотим переселиться в Киев: каждая из нас благодаря своему драгоценному поясу может с честию и отличием показаться в люди. Мы решились и завтра отправляемся в Киев. И ты, добродушная Людмила, можешь за нами последовать; ты будешь смотреть за нашим домом, а наконец увидишь и церемонию выбора, которая должна быть чрезвычайно великолепна.
– Охотно исполню ваше желание, сестрицы, – отвечала с веселою улыбкой Людмила, – буду служить вам от всего сердца: ваше удовольствие составляет мое счастие. Старайтесь пленить прекрасного князя, я буду молить бога, чтобы он склонил к вам его сердце.
Что сказано, то и сделано. Подруги на другой день, рано поутру, отправились в Киев. Мирослава и Пересвета объявили себя дочерям богатых новгородских посадников. Один из бояр Владимировых записал имена их в число желающих представить себя на выбор князю Святославу. Людмила не показалась никому; она молилась богу о счастии своих подруг, шила им платья, низала для них ожерелья, выкладывала золотым галуном и алмазами их сарафаны; забывая самою себя, она жила для одних милых подруг своих.
Наконец наступил торжественный день выбора. Ввечеру дворец великого князя Владимира осветился тысячами светильников; палата, назначенная для торжества, обита была малиновым бархатом; скамейки, на которых надлежало сидеть красавицам, иногородним и киевским, были покрыты шелковыми коврами с золотою бахромою, а для великого князя Владимира и князя Святослава приготовили возвышенное место, на котором стояли два кресла из слоновой кости с золотою насечкою. На улице, ведущей к княжескому двору, теснилось множество народа и горели огни разноцветные.
Наконец зазвучали бубны – представилось зрелище восхитительное: сто красавиц, цветущих, как весенние розы, идут попарно, среди восхищенной толпы киевлян, ко дворцу великого князя; каждая из них имеет при себе прислужницу: Людмила сопутствует Пересвете и Мирославе.
Людмила одета была в белое платье и опоясана своим поясом; русые волосы ее, заплетенные косою, были перевиты простою лентою. Она приближилась с сильным трепетом сердца к палате князя Владимира, села позади своих подруг и с тайным, робким предчувствием смотрела на дверь, в которую должны были войти великий князь Владимир и сын его Святослав прекрасный.
Долго царствовала глубокая тишина в княжеской палате. Вдруг заиграла военная музыка; двери растворились с шумом; входят попарно бояре и богатыри, одни в богатых парчовых платьях, другие в великолепных военных доспехах, в золотых кольчугах, в блестящих шлемах, осененных белыми перьями. Они разделяются и становятся по обеим сторонам княжеского трона. Утихает бранная музыка; играют нежные флейты; все глаза обращены на отверстые двери; вдруг является князь Владимир в богатом княжеском уборе; он ведет за руку молодого Святослава, одетого просто, с открытою головою, с разбросанными по плечам светло-русыми кудрями, прелестного, цветущего молодостию; на щеках его играл румянец, свежий, как весенняя роза; в глазах, больших, черных и осененных густыми ресницами, сияло нежное пламя; стан его был гибок и строен, походка величественна, все движения приятны.
Ах, Людмила, бедная Людмила, что сделалось с твоим сердцем при первом взгляде на прекрасного юношу?
«Для чего я не красавица, для чего я не богата?» – подумала она, вздохнула, опустила глаза на грудь свою, которая волновалась сильнее прежнего, но скоро опять, против воли, устремила их на прелестного князя, который стоял один, посреди обширной палаты, прекрасный, как ангел в виде человека… Но что же она почувствовала?.. Вся душа ее пришла в волнение… глаза ее встретились с глазами прекрасного Святослава. О небо, он подходит к ней! Мирослава и Пересвета встают, думая, что выбор должен пасть на одну из них… Святослав подает руку Людмиле.
– Вот она, – говорит он, – вот та, которая представлялась душе моей и наяву и в мечтах сновидения. Ей отдаю и руку и сердце.
Людмила едва не лишилась памяти; она не верила своим ушам, трепетала, бледнела, краснела… Святослав подводит нареченную свою невесту к великому князю Владимиру, потом сажает ее подле его на кресло из слоновой кости с золотою насечкою.
В палате послышался ропот.
– Какой выбор! – шептали оскорбленные красавицы, смотря на скромную Людмилу, одетую просто и совсем не имущую красоты блестящей.
Пересвета и Мирослава были вне себя от досады и зависти.
– Кто бы это подумал, – говорили они одна другой, – нам предпочесть Людмилу; какое ослепление!
Мужчины также смотрели на Людмилу, но чувства их были другого рода.
– Как она прелестна! – восклицали и старики и молодые. – Какая привлекательная скромность, какой невинный взгляд, какая нежная, милая душа изображается на лице ее, приятном, как душистая маткина-душка!
Людмила сама не понимала того нежного чувства, которым наполнено было ее сердце; она не смела взглянуть на прекрасного князя Святослава и еще более украшала себя милым своим смятением. Святослав пожимал ее руку и ободрял ее пламенным своим взглядом.
Но великий князь Владимир начал говорить, и все утихло.
– Сын мой, – сказал он прекрасному Святославу, – твой выбор приятен моему родительскому сердцу, но красота не одно достоинство супруги; хочу, чтобы она соединена была с качествами и дарованиями более надежными. Избранная тобою невеста превосходит всех других прелестями лица; посмотрим, сравняются ли они с нею дарованиями и умом.
Людмила побледнела, услышав слова великого князя Владимира.
– Ах! – воскликнула она. – Я ничему не училась! Это минутное торжество послужит только к тому, чтобы доказать всему свету мое невежество. Отпусти меня, великий князь Владимир; я пришла сюда не для того, чтобы оспаривать у других, более достойных, то счастие, для которого я не рождена судьбою; я пришла насладиться счастием милых подруг моих. Отпусти меня, мой жребий скрываться в бедной хижине, ходить за цветами, довольствоваться уделом низким и никогда не мечтать о пышном троне.
Князь Владимир посмотрел с улыбкою благоволения на скромную Людмилу и приказал ей остаться на своем месте.
Приносят стройные гусли. Все красавицы, каждая в свою очередь, пели песни в похвалу храбрых витязей или в похвалу нежной любви; каждая изображала то чувство, которое влекло ее душу к прекрасному князю Святославу.
Пришла очередь Людмилы; она бледнеет, трепещет; вдруг кто-то невидимый шепчет ей на ухо:
– Людмила, ободрись; хранительные взоры мои над тобою, спой ту песню, которою научила тебя твоя мать; ты еще не знаешь, какими дарованиями наградила тебя природа.
Людмила узнает голос благодетельной волшебницы, той старушки, которая подарила ей пояс. Она идет к гуслям, садится… О чудо! пальцы ее с легкостию ветерка летают по струнам; голос ее имеет чистоту и звонкость соловьиного: он льется в душу, он возбуждает в ней сладкое восхищение, погружает ее в задумчивость, производит в ней томную мечтательность. Людмила поет ту песню, которую мать певала, качая ее в колыбели:
«Роза, весенний цвет, Скройся под тень Рощи развестистой. Бойся лучей Солнца палящего, Нежный цветок!» Так мотылек златой Розе шептал. Розе невнятен был Скромный совет; Роза пленяется Блеском одним! «Солнце блестящее Любит меня; Мне ли, красавице, Тени искать?» Гордость безумная! Бедный цветок! Солнце рассыпало Гибельный луч; Роза поникнула Пышной главой, Листья поблекнули, Запах исчез. Девица красная, Нежный цветок! Розы надменныя Помни пример. Маткиной-душкою Скромно цвети, С мирной невинностью Цветом души. Данный судьбиною Скромный удел, Девица красная, Счастье твое! В роще скрывался, Ясный ручей, Бури не ведая, Мирно журчит! Людмила замолчала, но голос ее отдавался еще в сердцах слушателей. Молодой князь, в неописуемом восхищении, прижимает ее к сердцу:
– Нет, ты не можешь быть смертная; ты ангел, слетевший с неба для того, чтобы сделать счастливым Святослава!
– Ах! я бедная Людмила; сама не постигаю того, что делается со мною; какое-нибудь очарование ослепило ваши взоры. Вы думаете, что я красавица; это обман, я никогда не бывала прекрасною. Святослав, ты хочешь возвести меня на трон, но я рождена поселянкою, рождена для бедной и неизвестной хижины.
Опять заиграла музыка, и началась пляска. Соперницы Людмилы очаровали зрителей своими приятными движениями, своею легкостию, своею быстротою; но Людмила, снова ободренная голосом волшебницы, затмила искусство прелестию простоты: во всех ее движениях было что-то очаровательное – скромность, соединенная с милой веселостию. Она являла глазам невинность, играющую с удовольствием; зрители не могли довольно на нее насмотреться; сердца летели за нею вслед… Но музыка замолчала… Людмила, с потупленными глазами, с разгоревшимся румянцем на щеках, села на свое место, не смела радоваться, не смела взглянуть на Святослава прекрасного.
Давно уже прошла половина ночи. Великий князь берет Святослава за руку, и они выходят из палаты с боярами и богатырями; красавицы удалились, – но еще испытание не окончилось: оно должно было продолжаться три дни сряду.
Людмилу отвели в дворцовый терем, убранный великолепно; приставили к ней множество прислужниц. Она осталась одна, погруженная в задумчивость, с новыми, доселе незнакомыми ей чувствами и с милым образом прелестного Святослава в душе своей.
И мы, оставя на время Людмилу, вспомним о двух подругах ее, Пересвете и Мирославе.
– Могли ли мы это вообразить! – сказала Мирослава Пересвете, возвратившись с нею домой. – Нам предпочесть Людмилу! Конечно, они слепы. Нельзя, чтобы это было естественно! Как ты думаешь, Пересвета? Не скрывается ли какой-нибудь талисман в том поясе, который подарила ей старая волшебница? Будучи к нам столь щедрою, могла ли она позабыть Людмилу? Конечно, простой ее пояс драгоценнее наших, осыпанных жемчугом и алмазами. Заметила ли ты, как он блистал на ней вчера ввечеру?
– Так, Мирослава, ты говоришь правду: Людмила имеет талисман, которому сама не знает цены; должно его похитить. Тогда увидим, помрачит ли она и тебя и меня своими дарованиями, своею красотою.
На другой день рано поутру Пересвета и Мирослава идут в терем Людмилы; она бросается к ним в объятья, целует их с восторгом и краснеет, внимая неискренним их поздравлениям.
– Милые подруги, – говорит им скромная Людмила, – сама стыжусь тех почестей, которыми вчера была я осыпана; сама не понимаю, как могли предпочесть меня, бедную, некрасивую Людмилу, вам, прекрасным, богатым, достойным всякого предпочтения.
– Добрая Людмила, – отвечала Мирослава, – странное для тебя кажется для нас весьма естественным; мы не завидуем, но искренно радуемся твоему счастию. Время открыть тебе глаза: перестань почитать себя не красавицею. Бог наградил тебя лицом прелестным; из любви к тебе называли мы тебя дурною: похвалы могли бы испортить твое невинное сердце. Теперь притворство бесполезно, и тебе наконец должно узнать, милая Людмила, что ты превосходишь всех других женщин красотою, любезностию, дарованиями.
– Сестрицы, не смеетесь ли вы надо мною?
– Ах, мой друг, как можешь это о нас подумать? Мы говорим истинную правду. Но позволь нам сделать тебе одно дружеское замечание: ты имеешь два недостатка, весьма важных и препятствующих воспользоваться дарами природы, ты слишком застенчива и слишком небрежна в своей одежде. Нынче ввечеру опять будем представлены великому князю Владимиру и сыну его, Святославу прекрасному; говорят, что в Киев приехала какая-то псковитянка, ангел красотою и чрезвычайно искусная в одежде; бойся, чтобы она не похитила у тебя любви прекрасного Святослава; нарядись как можно лучше. Красоте твоей прилична и одежда пышная; мы принесли тебе на выбор несколько платьев. Надень то, которое покажется тебе к лицу, и мы будем радоваться твоей победе.
Мирослава и Пересвета расстилают перед глазами Людмилы несколько великолепных уборов. Новое чувство родилось в душе невинной девушки; она вообразила себя первою красавицею во всей русской земле и покраснела, взглянувши на простой и бедный убор свой. Она примеряла принесенные платья одно за другим; выбрала самое великолепное; хотела надеть богатый пояс сверх белой ленты, которую получила в подарок от старушки, но, по несчастию, пояс был слишком мал. Пересвета и Мирослава уговаривают ее пожертвовать бедною лентою пышному жемчужному поясу. Людмила колеблется. Наконец уступает их требованиям, отдает Пересвете белую ленту и надевает жемчужный пояс.
– Какой стройный, прелестный стан! – восклицают обе подруги. – Эта псковитянка явилась в Киев только для того, чтобы сделать еще славнее торжество нашей Людмилы. Прости, милая подруга, ввечеру увидимся во дворце князя Владимира.
Они разлучились. Людмила, в восхищении от нового богатого убора, любуется на самою себя в зеркало, примеривает жемчужный пояс, и белая лента совсем забыта.
Ах, Людмила, и ты занимаешься красотою своею, как суетная, надменная прелестница, и ты смотришься в зеркало, а прежде в светлый ручей смотрела ты только для того, чтобы любоваться его чистотою, легкими струйками и блестящими камушками, на дне его рассыпанными.
Наконец наступила желанная минута. Красавицы, бояре и богатыри стекаются в палату великого князя Владимира. Святослав прекрасный с волнением сердца смотрит на дверь, в которую должна войти Людмила; раздаются приятные звуки флейты; входит Людмила, покрытая белым покрывалом и окруженная множеством прислужниц, богато одетых. Святослав летит к ней навстречу, нетерпеливою рукою срывает с головы ее белый покров… Боже, какая перемена! Он не узнает Людмилы.
– Что вижу! – восклицает изумленный Святослав. – Кто ты, незнакомка, и где моя Людмила?
– Я Людмила; ужели ты не узнал меня, Святослав прекрасный?
– Ты Людмила? Не может быть, это обман!
Ропот негодования послышался в княжеской палате; никто не узнает Людмилы.
Святослав удалился; он ищет смятенными взорами в толпе красавиц Прекрасной девицы, пленившей его душу, но князь Владимир подымает руку, и все опять умолкло.