— Нет, детектив! — стоит на своем любитель сахарных палочек. — Есть тут убийство? Есть! Пытаются разоблачить убийцу? Пытаются. А в конце наверняка будет и возмездие. Значит, это детектив.
— Это классическая драма. Драма о смысле жизни. О бездне отчаяния обманутого сына…
— Хватит лапшу на уши вешать! С самого начала ясно, кто убийца, никакого интереса! За что платили-то?
— Вы, господа, видите здесь только убийство, но разве в нем суть? Обратите внимание на людей, на их терзания, на глубину мотивов, приводящих к конфликтам, на душевные переживания…
— Слушай, пустомеля! — вступает в перепалку невысокий зритель с бородкой. — Я адвокат, в таких делах собаку съел. Мотивы мотивами, но не выставляй на показ свою ученость. Вспомни-ка историю с Гарри Апперкотом? Я защищал его на суде. Он зарезал свою мамашу, потому что она была шлюха. Дело велось следственным отделом, а потом рассматривалось в коллегии уголовной полиции. И никто не пытался представить Гарри жертвой житейской драмы и не болтал о каких-то там мотивах.
— Я ничего не знаю об истории с Гарри… как его там, но судьба Гамлета более полуторы тысяч лет волнует…
— Да кого она волнует? Глупцов? Известно ведь — кто убийца, каковы мотивы убийства, известно, что он будет уличен. Какого черта в таком случае два часа торчать в темноте? — снова вмешался человек с сахарными палочками, которому, очевидно, именно темнота больше всего пришлась не по душе.
— Говорю вам, я был адвокатом Гарри, — гнул свое бородатый зритель. И могу со всей ответственностью заявить: он был абсолютно ненормальным типом! Подобные элементы — язва нашего организованного общества, а какой-то Бернардье пытается представить их здесь как героев. Да вы только вдумайтесь: мыслимо ли, чтобы спустя пятьсот с лишним лет разумные люди с высшим образованием собрались в темноте, чтобы наблюдать «великую драму» датского Гарри Апперкота, зарезавшего свою мамашу-шлюху?
Публика покатилась со смеху.
— И вообразите, что на сцену выйдет какой-то маньяк, — продолжает бородатый, — чтобы убедить нас, будто Гарри терзался, будто его эмоции и душевные катаклизмы имеют какое-то значение! А Гарри был просто-напросто идиотом! И у твоего Гамлета тоже не все дома. Слыхали, что он нес девчонке? Вот уж чепуха-то. Сам признается, что разум его помрачился.
— Да он только притворяется сумасшедшим, господа, — воспользовавшись паузой, вставил Бернардье. — Притворяется, чтобы испытать Клавдия и Гертруду, посмотреть, как они отреагируют на представление, устроенное бродячими комедиантами.
— Кстати, об этом представлении. Номер с комедиантами — недопустимый психологический нажим. Вырывать подобным образом показания запрещено.
— Причем тут показания! — не сдается Бернардье. — Гамлет хочет поставить их перед судом их собственной совести!
В последнем ряду поднимаемся мужчина лет пятидесяти, в кимоно и черной камилавке. Стеснительно покашляв, он обращается к присутствующим:
— Я не собирался вмешиваться, но повинуюсь долгу. Позвольте представиться: доктор Моорли, психиатр. Господа, принц Датский действительно абнормальный тип. Вы обратили внимание, как часто он говорит сам с собой? Это первый симптом разлада психики. Но куда важнее то, что он говорит! Судите сами: «Быть или не быть»! Другими словами, он кладет на чашу весов собственную жизнь. Следовательно, бытие и небытие для него равноценны. Ему чужд порыв к жизни, но отсутствует и желание броситься в объятия Танатоса. Подобно Буриданову ослу, он колеблется между «быть» и «не быть», потеряв аппетит и к тому, и к другому. А это уже признак психической деградации. Наверное, вы спросите — почему? Да потому, хотя бы, что в его волевом акте нет второго уровня. Перед ним стоит цель, но, чтобы ее добиться, нужно выйти на соответствующий уровень решения, сделать трудный, окончательный выбор между «за» и «против». Находит ли Гамлет решение?
Отнюдь. А это говорит о психастенической структуре личности, попросту — о психической слабости. И что еще важнее, свою психастению Гамлет пытается маскировать якобы волевыми, решительными на первый взгляд действиями. Теперь понимаете?
Он же шизоидный тип. И кое-что совсем уж любопытное. Насколько позволяла темнота, я записал слова Гамлета…
«Вы собираетесь играть на мне. Вы приписываете себе знание моих клапанов», — говорит принц. С чем мы имеем дело, господа? Вам понятно, кто может вообразить себя флейтой? Ваш Гамлет и впрямь интересный случай, Бернардье, исключительно интересный.
Почему бы вам не прислать его ко мне в клинику? Обещаю вам непременно вылечить его. Благодарю за внимание.
Надеяться не на что — представление провалилось.
Бернардье пытался было удерживать зрителей, но они разошлись по домам, даже не посчитав нужным попрощаться. Только любитель сахарных палочек с минуту поколебался, размышляя о том, не потребовать ли возврата денег, но потом великодушно махнул рукой и вышел.
Бернардье спрятался за кулисами. Знаю, он плачет — Бернардье всегда плачет тайком. Не хочет, чтобы мы видели его слезы, ведь он любит нас. И страшится, как бы маленькие соленые капли не обратили нас в бегство.
Мы молчим. Никто не ищет его, чтобы утешить, да и какой смысл, ведь воображение Бернардье рисовало ему овации, корзины цветов, шелковые перчатки, покачивающиеся у декольте веера, теплые улыбки признательности, благосклонный кивок из официальной ложи. Знаю, ты мечтал об этом, Бернардье, а на тебя обрушились ирония и презрение.
И тут раздалось робкое покашливание. Отдергиваю занавес — в зале сидит болезненного вида субтильный человечек с усталыми глазами.
— Прошу прощения, господин Гамлет, — застенчиво говорит он, — меня зовут Уэбстер, Фрэнк Уэбстер. Я музейный сторож, с вашего позволения. А что, продолжение будет?
— Эй, Бернардье! — кричу я. — сидит человек, такой, знаешь, ростом не вышел…
Бернардье бросает на меня взгляд, красноречиво объясняющий мне, что ничего глупее он в жизни не слыхивал.
— Разумеется, мой мальчик, представление продолжится! И запомни: люди делятся не на высоких и низких, а на театралов и нетеатралов.
И вот Бернардье снова появляется на авансцене.
— Вам хотелось бы досмотреть драму о Гамлете, сэр? — вопрошает он.
— Да, если можно. Меня зовут Фрэнк Уэбстер, я награжден за доблесть, вот меня и назначили музейным сторожем.
— А почему вам этого хочется? — гнет свое Бернардье.
— Я не смогу вам объяснить, сэр.
— Может быть, вам нравится театр?
— Не знаю, сэр. Я не получил образования, сэр. Думаю, меня взволновали услышанные здесь слова.
— Взволновали? Вы хотите сказать, что вас взволновал театр?
— Я сказал — «думаю». Может, я и ошибаюсь, кто знает. Я человек необразованный, простой музейный сторож, — неуверенно отвечает зритель.
— Вы словно стесняетесь своего волнения, господин Уэбстер. Да ведь это так по-человечески!
— Правда? Я не знал. Врач советует не перевозбуждаться, говорит сердце может не выдержать. Я ежедневно принимаю кардиолекс.
— Вызванное искусством волнение благотворно, господин сторож. Оно не возбуждает, а возвышает! С какой сцены вам бы хотелось продолжить спектакль!
— Мне понравились слова короля: «Удушлив смрад злодейства моего». А почему злодейство испускает смрад, господин Бернардье?
— Чтобы можно было отличить его от поступков благородных, нравственных. Впрочем, давайте играть, а не вдаваться в объяснения. Итак, спектакль продолжается!
Мы выходим на сцену. Играем, как не играли еще никогда. В зале зритель, и ему понравилась наша игра.
Он хочет понять нас. Он не боится разволноваться, теперь он знает, что волнение присуще человеку. Я вижу во мраке его глаза, они прямо-таки сияют, как два светила. Он верит нам! Что еще нужно артисту?
Я заметил, как из уголков его глаз выкатились слезинки, когда Гертруда сообщила Лаэрту, что река унесла тело безумной Офелии. Ужель природа оказаться может сильнее срама?
— Остановитесь! — кричит Уэбстер. — Ради бога, остановитесь! Неужто вы хотите сказать, что она мертва?
— К несчастью, она утонула, — объясняет Бернардье.
— Как вы жестоки, сударь! Жизнью этих беззащитных созданий вы распоряжаетесь так, словно речь идет о ставших ненужными вещах!
— Я здесь ни при чем, господин Уэбстер, жизнью героев распорядился Шекспир. Офелия лишилась рассудка от любви, разве это не прекрасно?
— Это не дает вам права… на самодурство! — разгневанно кричит сторож. — Ради бессмысленного мщения, задуманного принцем, вы погубили милую девушку.
— У каждого из них своя драма, сэр. Каждый из них стремится к свету, но увы — они на земле Дании.
— Вы или маньяк, или садист! Вы прямо-таки толкаете их к гибели, отрезаете им все пути к спасению, вот они и приходят в отчаянье, как животные в клетке. Вы нарочно стравливаете их, смертельная развязка, агония доставляют вам наслаждение. Вы упиваетесь насилием, запахом крови. Вы сумасшедший, господин Бернардье!
— О, нет, Уэбстер, зачем же вы так, на этой сцене играют мои друзья, пытается обороняться Бернардье.
— Под этим шатром происходят гнусные вещи! Вы потворствуете своим животным порокам! А как прекрасно пела вчера эта девушка во время шествия. Прощайте, Бернардье.
Резко повернувшись, Уэбстер уходит.
— Догони его, мой мальчик! — просит меня Бернардье. — И объясни, что это всего лишь театр.
Уэбстер шагает по тропинке, ведущей в город.
Спускаются сумерки, и над Дарлингтоном повисает неоновое зарево, а на небо выкатывается бледная как призрак луна.
— Это всего лишь театр, мистер Уэбстер, — говорю я, поравнявшись со сторожем. — В театре все не настоящее, это просто игра. Роли у нас такие, а вообще-то мы живы-здоровы.
— Не знаю, не знаю.
— В театре всё иллюзия, понимаете?
Он поворачивается ко мне, и я по глазам вижу: слова мои брошены на ветер.
— Я человек без образования, принц. Награда за доблесть, правда, имеется, но в таких вещах, как театр, я не разбираюсь. Какого понимания вы от меня ждете? — Уэбстер отворачивается от меня и спешит к спасительному островку разума с призрачными бледножелтыми лунами.
Вот тут-то я и зарыдал безутешно, оплакивая Бернардье, себя самого и унесенный водой красивый венок из ромашек с головы 4-МН-ЮЗ…
Понятны тебе мои сомнения, Принцесса? Готов поклясться на своем мече: в утробе утра затаился эмбрион уродливого страха. Взойдет солнце, высушит росу, но не растают всю ночь терзавшие меня сомненья и не прогнать беспокойства, комком засевшего в горле. Во мраке мне видны их неровные тени, горбатые и уродливые, слышны осторожные шаги, прерывистое дыхание, улавливается даже стук сердец. В воздухе пахнет опасностью, немытыми мужскими телами и позором. Когда первые лучи солнца потеснят тьму, ты тоже различишь их в неверном утреннем свете — бездарные плотные мазки на сером полотне последнего дня.
Клянусь, Принцесса, нынешний день станет последним. Бернардье спит, спишь и ты, и все вы спите, один я бодрствую: упросил Бернардье не выключать меня на ночь, потому что этой ночью мне нельзя спать, ибо это последняя ночь мира. Клянусь, сегодня нашему миру придет конец.
Разумеется, сохранятся Уэльс, Альфретон, Менсфилд, Дархэм, Сандерленд, сохранится всё, что принадлежит им и крепко заморожено или находится в анабиозе: сохранятся ампулы, полиция сверхнравственности, шлепанцы, поливизоры, пробирки с искусственно зачатыми детьми, топографические иконы с изображением Христа и квадрофонические мессы — все это уцелеет, поскольку запрограммировано так, чтобы уцелеть, — об этом заботится не один искусственный интеллект, и все следят за тем, чтобы весь инвентарь этого музея восковых фигур остался в целости и сохранности. Хорошо отлаженная машина эта будет действовать и ныне, и присно, и во веки веков, по-прежнему точно и неутомимо, подобно перпетуум-мобиле.
А знаешь, почему, Принцесса? Потому что машина не знает сомнений.
Она контролирует всё на свете, всё на свете перемалывает и превращает в прибыль. Принимает и обрабатывает сырье, создавая блага.
Любовь, воздух и свет она обращает в силу. Их мир потому и уцелеет, что сконструирован на вечные времена; параметры его заданы на тысячелетия вперед, он совершен в своей надежности, а наш крошечный мирок доживает свою последнюю ночь, ибо он исполнен страстей и по-бутафорски хрупок. Они убеждены в своем совершенстве и величии, а мы — истерзавшиеся сомнениями, робкие тени; победа всегда остается за ними, ведь мы — всего лишь картинки, вырезанные из листа с горьким привкусом.
Неужели ты их не слышишь? Не видишь их крадущихся теней?
Не стану скрывать от тебя: я боюсь за Бернардье.
Он человек, его капризные механизмы не выдержат, ты ведь знаешь, как любит от театр и всех нас. Да и нам-то что делать без Бернардье?
Тш-ш, тихо! Похоже, кто-то подбирается к нам…
Вот-вот они будут здесь, Принцесса, в любой момент нас может захлестнуть их ненависть, а я еще не сказал тебе самое важное: порой мне кажется, будто я превращаюсь в человека. Бывает с тобой такое?
Иногда, особенно на сцене, вдруг начисто забываю, что я биоробот. А ты? Если я двигаюсь, говорю и мыслю, как человек, значит, я и есть человек. Как Бернардье, как Уэбстер.
Что до сомнений, то они начинаются с вопроса: а стоит ли быть человеком?
Никому не нужным фанатиком — вроде Бернардье. Маленьким и робким, как Уэбстер. Сомневающимся и несчастным — наподобие Гамлета. Или отвратительно гадким, как доктор Моорли. Вот какие они, люди. Так как же, Принцесса, стоит на них походить?
У них есть всё. Есть больше, чем необходимо белковому организму, чтобы уцелеть на этой планете. Им хватило бы и пищи, огня и книг, но они обзавелись всем, что только может вообразить себе избалованный самовлюбленный гордец. Они как переполненные бокалы, потому их и невозможно заставить откликнуться.
Смотри — сами же придумали театр, а потом? Мы скорбим, влюбляемся, рыдаем, падаем замертво, а они не отзываются звоном! Им не нужен театр, а значит — они сами себе не нужны, вот что я думаю! А ты?
Кто же ввел их в обман, заставив поверить, будто так можно спастись от предсмертных судорог?
Полюбуйся: шагают по своему мраку, лелеют свое неведение, боготворят свою иссохшую грудь и безвкусную жидкость, что течет по их утратившим эластичность жилам. Куда путь держите, люди? И куда заведет вас ваше нелепое самодовольство?
Тихо!.. Сюда действительно идут.
Драный шатер внезапно вспыхивает костром — его со всех сторон лижут овальные языки фар, в ярких лучах которых мечутся тени вооруженных людей.
Они уже явились — предвестники последнего, судного дня, и ничего с этим не поделаешь.
— Бернардье и его машины! Немедленно сдавайтесь! — мегафон рвет на клочки тишину майского рассвета.
— Сопротивление бесполезно!
Спокойно принимаюсь будить Бернардье, сознавая, что торопиться некуда. Он все еще в объятьях сна, сопит, причмокивает, недовольно перекатывается на другой бок, но затем вдруг вскакивает, смотрит на меня непонимающим взглядом:
— Они пришли, Бернардье.
— Кто пришел, мой мальчик?
— Полисмены из супернравственной. Требуют, чтобы мы сдавались. Говорят, сопротивляться бесполезно.
— Сопротивляться? — недоумевает Бернардье, с щелчком застегивая подтяжки. — О чем ты, мой мальчик. Мы театральная труппа, а не шайка разбойников.
— Не знаю, Бернардье. Это их слова.
— Наверное, это какая-то ошибка. Не бойся. Кому нужно арестовывать театральную труппу…
Не успевает он надеть сорочку, как они врываются в шатер — десяток двухметрового роста автоматчиков.
На лицах свирепость: может, виной тому бессонная ночь, может, жалкая наша беспомощность, а может — просто профессиональное выражение.
Двое становятся у входа, остальные бросаются заглядывать под кровати и в ящики с реквизитом.
— Вас прислали сюда по ошибке, господа полисмены! — пытается защитить нас Бернардье. — Мы не нарушали закона, мы просто труппа бродячих актеров. Даем представления…
— Заткнись, кретин! — рычит офицер. Вот у кого действительно кровожадный взгляд. Затем бросает полисменам: — Оружие нашли?
— Пластмассовые кинжалы и шпаги!