Так и остался поэт у Василия. Гости, как приходили, удивлялись постоянно – надо же, ручной поэт. А поэт им улыбался мило, водку пил с ними, разговаривал о футболе, о политике, о бабах. И все в прозе. Все удивлялись – вменяемый какой поэт завелся у Василия. Злые языки утверждали, что это породистый, но одичавший поэт. Но Василий говорил, что у доброго человека и поэт-любитель будет вести себя как человек.
А уж детям сколько радости было! Сядут они вокруг поэта и слушают. А он им ерунду всякую читает про «Сядем, сядем на пенек, в этот пасмурный денек. И зайчатки, и жучок – все присядут на пенек». А детки веселятся, в ладошки хлопают. Дети – они такие. Им что не прочти – все им высокая поэзия и все в радость. Главное, чтоб дядька взрослый им читал, а не уходил водку пить.
Святослав Касавченко
След Сокола
Станица. Лето. Первая половина восьмидесятых.
Серьезный человек Иван Евлампиевич неспешно выходит из сада. Уже три поколения станичников за глаза зовут его Евлампием. Тридцать пять лет подряд (с одним-единственным, зато трехлетним, перерывом на войну) он учил детей физике и астрономии, оставаясь бессменным завучем. Беспартийным завучем. Сейчас – на пенсии. Здороваются с ним за квартал.
Дед Ваня склонен к полноте, но не толст, а грузен – в движениях, в поступи, во взгляде. Пройдет года три, и дедовы рубахи станут мне хороши в плечах, но коротки в рукаве. А пока мне одиннадцать, и дед кажется гигантом.
Он ставит на стол ведра с абрикосами и машет нам рукой. Ясное дело – сейчас будем «лущить» урожай на «курку». «Курка» – станичное название кураги. Бабушка уже закатала не один десяток банок абрикосового варенья. Но абрикос в этом году уродил так, что на закрутки не хватает ни сахару, ни посуды. И «фрукту» сушат.
Мы лущим – разламываем на половинки – абрикосины и выкладываем их на здоровенные листы тонкой, расслаивающейся от возраста фанеры. Мостим одну к одной ровными рядами. Дело идет весело – абрикоса лущится легче сливы. И в сто раз быстрее, чем яблоки, которые на сушку нужно нарезать пластинками не толще сантиметра. Вот это нудьга!..
Но с абрикосами мы с братом справляемся легко, и дед, оставляя нас одних, поворачивается к дому:
– Надя-я! Дай-мне-собаке!
Заслышав ритуальную фразу, рыжий звонок Тюбик – мелкий, гладкошерстый, кривоногий и толстозадый – демонстрирует умственные способности. Он хватает зубами пустую миску и подтягивает к деду настолько близко, насколько позволяет цепь. И даже подпихивает миску носом. Дескать, видишь, хозяин, как я забочусь о твоем удобстве.
– Подхали-им… – усмехается дед. Наваливает в миску бурду из недоеденного детьми супа, птичьих костей, жареных рыбьих голов, размоченного хлеба и бог весть чего еще. И подвигает миску терпеливо ждущему Тюбику.
Тюбик говорит «гав» и чинно приступает к трапезе. Несмотря на несерьезную кличку, он тоже уже не мальчик. Зрелый пес лет десяти. Уважение понимает.
– Надя-я! Дай-мне-под-задницу! – кричит дед, и бабушка, смеясь, выносит из хаты специальную подушечку. Раны у деда давно зажили, и нога исправно гнется, но на твердом сидеть по-прежнему тяжело. Зато с подушкой он комфортно устроится на тяжелом, как пень, «уличном» табурете.
«Уличный» табурет – как цепной пес. В станице он никогда не допускается в дом. В дождь и в зной он живет во дворе, спасаясь от непогоды дважды в год педантично подновляемым слоем масляной краски. Сейчас табурет изумрудно-зеленый, в цвет перекрашенного в мае забора. В декабре дед подновит истоптанные за сезон закруток полы на кухне, и табурет станет сочно-коричневым. На селе все зависит от сезона.
Дед снимает с навеса добрый десяток щитов с сушкой и устраивается рядом с нами переворачивать сухофрукты. Для того чтобы каждая долька яблока, каждая половинка абрикоса или сливы вывялилась равномерно, не загнила и не забродила, сушку нужно ежедневно переворачивать. По одной. Аккуратно укладывая рядами, чтобы всем фруктам в равной мере доставалось солнца. Перед вечерней росой или в случае дождя щиты с сушкой убираются под навес. После рассвета опять ставятся на солнце. И так – все лето. Потому что едва вывяливается одна партия фруктов, назревает другая, третья, четвертая. К осени «в сарайке» под потолком висят огромные сетки – с «куркой», с черносливом, с яблоками и грушами. Это будут компоты-узвары и пироги, пироги, пироги.
Но это – осенью. А пока – горе горькое – нужно все переворачивать, вместо того чтобы стрелять из лука по курам.
Соседские курицы – наша с братом законная незаконная добыча. Сосед Вовка плохо содержит свой птичник. Куры выбираются из него сквозь дырки в сетке и проникают на наш огород. Клюют виноград и помидоры – подвязанные к шпалерам розовые «богатыри», которые родят только у деда. Дед гневается. Кричит курам «кыш», с нашей помощью их ловит, перебрасывает через сетку в Вовкин дырявый птичник и грозит следующий раз свернуть разбойницам шеи.
Вовка (на самом деле мужик лет пятидесяти – длинный, усушенный солнцем, что наша «курка») искренне кается:
– Недоглядел, Иван Евлампиевич!.. – но дыры в сетке курятника не заделывает, а всего лишь прикрывает фанерками. И через день все повторяется.
Мы не можем простить Вовке дедовы огорчения. Поэтому охотимся на диких (домашние же в птичнике сидят!) соседских кур с луком.
Мы намерены уничтожить всех кур, не понимающих, где Вовкина земля, а где – дедушкина. Наши стрелы снабжены наконечниками из отточенных гвоздей. Сидя в засаде на ветке ореха над самыми помидорами, мы всерьез жалеем, что у нас нет яда кураре – смазать жала стрел.
Почему-то предполагая, что грозный дед может запретить нам священную войну за родной огород, мы охотимся, только когда дед уходит вздремнуть. Поэтому сейчас с удвоенным энтузиазмом переворачиваем сушку. Дед искренне радуется нашей помощи и… снимает с навеса еще пару поддонов.
– Деда, эта, наверное, уже готова! – пытаюсь схитрить я. Но деда с намеченного пути не сбить. О чем говорить, если, засаливая сало, он кладет в него листок с указанием дня засола и сроком возможного употребления в пищу. А вымачивая соленую рыбу, заводит будильник, чтобы не пропустить положенный по технологии срок.
Так что переворачивать приходится все. А одна курица уже шастает по винограднику, и дед прогонит ее, если увидит. Плакала тогда наша охота. Побивая все рекорды, мы приводим щиты с сушкой в требуемый вид и едва не силой загоняем деда в хату.
– Надя, мальчики мне так помогли! – слышим мы голос дедушки из кухни. – Пойду я прилягу. А «Известия» уже принесли?..
Вскоре в окошке перестает маячить и бабушка – не все же ей стряпать для нас, оглоедов.
Наконец краснокожие могут выйти на тропу войны.
…Мы крадемся по саду с луками, сделанными из тополиных веток, сжимая стрелы из тополиных прутьев. Через год у меня будет лук в мой рост из выпаренной, высушенной и укрепленной костным клеем лещины. Появятся струганые оперенные метровые стрелы в палец. Через два года луки уступят место самодельным «воздушкам» из велосипедных насосов. Через четыре года любимым оружием массового поражения станут гитара и классический «тяжелый пацифик на хорошем ремне». Но пока мы крадемся с луками, стреляющими от силы метров на десять.
Брат младше меня на полтора года. Надо ли объяснять, что я – командир? Во всяком случае, план охоты на курицу разработан мною, и брату приходится его принять. Сам бы он действовал иначе, но сегодня мы – индейцы, а про них я знаю больше.
Вообще-то у нас с братом баланс. Он – восхитительно тонок, я – умилительно упитан. Я почти брюнет, он – почти блондин (с возрастом мы стали одинаково сивыми). Я сильнее, он быстрее. Я способен концентрироваться и преодолевать трудности. Он – предусматривать их и обходить. У меня, городского, шире эрудиция, у него, станичного, богаче жизненный опыт. Я знаю, как сделать настоящий индейский лук (вот только сухожилий с хребта бизона не хватает) и по падению перышка рассчитать поправку на ветер. Он делает рогатки-пращи (из ветки сирени, бинт-резины и куска кожи) и с двадцати шагов «по карте промаха не даст». А я – дам.
Когда я стреляю из рогатки, брат кричит, что самое безопасное место для зрителя – за мишенью (да-да, мы и в нежном возрасте были вполне язвительными гадинами). Зато я могу на те же двадцать шагов метнуть метровый лом. Хватит и сил, и мозгов. Попасть не попаду, но испугаю точно.
Поэтому брат на время спрятал свою рогатулину в задний карман шорт и ползет рядом со мной вдоль виноградника. Стрелы уже легли на тетивы. Запасные зажаты в зубах (это индейский секрет скорострельности!). До курицы – шагов десять. Стреляем одновременно!
Промахиваемся.
Кура продолжает клевать помидор, которым мы жертвуем ради охоты. Второй залп. Моя стрела втыкается в помидор, висящий на метр выше курицы, а потому ею не клеванный. Брат попадает курице в бок, и та, возмущенно квохча, удрызгивает.
– Видал? Видал? – Брат цапает упавшую стрелу и ищет на наконечнике следы крови.
Не находит.
Я изучаю продранный гвоздем помидор, понимая, что его, от греха подальше, стоит съесть.
– Думаю, стрела на пере самортизировала. Ты попал в крыло, а оно погасило энергию! – излагаю я. – Так обсидиановые наконечники ацтеков пробивали стальные кирасы испанцев, но застревали в индейских панцирях, плетенных из просоленной соломы…
– Значит, надо бить из пряща, – переводит теорию в практику брат. – Гамайцом я бы ее точно кокнул.
– Какой пря-ащ? – негодую я. – Надо целиться в незащищенные места! Где перо потоньше – в шею, а лучше в брюхо. Но… это надо снизу стрелять. Или сверху – в спину. К силе лука добавится еще и сила свободного падения. Тогда стрелы точно воткнутся.
И мы забираемся на орех, несколько веток которого висят почти над помидорами. Позиция уникальная. Обзор великолепный. Одна сложность – труднехонько натягивать тетиву и целиться, лежа на покачивающейся ветке толщиной в твою руку, метрах в пяти от земли и метрах в семи от ствола. Да и забраться на эту ветку непросто. Зато слезть – легче легкого. Нужно проползти по ветке еще метра полтора вперед. Она под твоей тяжестью пригнется к земле, и ты спрыгнешь метров с полутора. А это уже целое Приключение.
У брата великолепное настроение. Пару часов назад он выяснил, что для бабушки и дедушки он такой же родной, как и я.
Вчера мы по какому-то поводу поссорились сильней, чем на стандартные десять минут. Брат во что-то не хотел играть. Кричал, что правила на самом деле не такие. Что у меня правила постоянно меняются! И вообще – почему это мы должны играть только по моим правилам?
– А потому, что мы находимся у моих дедушки и бабушки! – резонно ответил я. – У них фамилия – Касавченко. У меня фамилия – Касавченко. А у тебя – Прытыка, – (мы с братом двоюродные). – Значит, я роднее! Значит, слушаться надо – меня! А ты будешь главный в том дворе, где живет твоя бабушка – Прытыка.
Сказать по совести, в том дворе брат и так главный. Безоговорочно и навеки. Но мы же – в этом!
Убитый подлой судьбиной брат вчера признал мою правоту и согласился играть как хочу я. Правда, без особого энтузиазма. А нынче днем не выдержал и спросил у нагружавшей его пирожками бабушки Нади, верно ли, что он им менее родной? Ну и изложил: «А вот Славка сказал…»
Бабушка могла просто надрать задницу одному внуку и тем успокоить другого. Но поступила хитрее.
– Славка тебя дурит, а ты и уши развесил!
– Но он же и взаправду Касавченко, а я – нет…
– Зато ты Иван, как дедушка, а он – нет. Вот он и завидует.
– А еще у меня в станице две бабушки, а у него только одна! – воспрял духом брат и поскакал шкодить дальше.
И вот мы в засидке на орехе ждем явления кур. Стрелы отточены. Луки в руках.
Кур нет.
Вовкины куры – дуры клятые – бродят, как мамонты, на горизонте. Они клюют червяков «на паше» – на третий день как перерытой картофельной деляне. Там нет ни винограда, ни помидоров. Там вообще ничего нет. Только чужие куры.
Брат, мурлыкая себе под нос «Мамо моя, ты вже стара…», забирается на ветку повыше и навесом – метров с пятидесяти – посылает гамайцы в Вовкиных кур. Первый и второй проходят мимо, но третий камень входит в бочину ковыряющейся в пашне курицы. Она квохчет. Отбегает на пять шагов в сторону и замирает, пытаясь понять, откуда угроза.
Я карабкаюсь на верхние ветки ореха, надеясь отобрать у младшего брата рогатку. Убедившись, что я стою твердо и не чертанусь вниз с высоты четвертого этажа, брат протягивает мне прящ.
Я стреляю.
Стреляю.
Стреляю…
Брат выдал мне пять гамайцов – аккуратных, круглых и тяжелых. Все они прошли мимо, даже не потревожив дерзкую вражескую птицу, бродящую вдоль грядок с укропом и выбирающую из чернозема жучков.
У брата остается только два камешка. Он отбирает у меня прящ. Растопыривает ноги, как заправский Робин Гуд. На вздохе растягивает «бинтуху». И перед выдохом мечет заряд в курицу.
Чвак!
Уууу-ух!
Отдаленное: «Тка!»
Курица, мотнув головой, как подкошенная падает на пашу.
Присматриваясь, мы понимаем – не на нашу пашню. На соседскую.
Не заберешь!
Со скоростью воды в унитазе мы скатываемся с ореха на твердую землю и бежим во двор якобы играть в «дурака». Луки убраны в поленницу. Рогатуля – на крышу летнего душа. Мерные драгоценные гамайцы кучкой положены под верстак.
Мы ничего не делали!
Вы бы смогли беззаботно дуться в «дурака», зная, что тело жертвы еще не остыло?
Карты мы сдали, но даже не стали определяться, чей ход. Нас занимали более важные вопросы.
Первый – теоретический. Имели ли мы право уничтожать врага на его территории? По всему выходило – имели. Ведь его отступление носило вынужденный и явно временный характер.
– Мы нанесли предупреждающий удар! – двигал бровями брат.
– Как СССР по милитаристской Японии! – пучил очи я.
Звучало ладно, но точил червь сомнения: согласятся ли взрослые уравнять Вовкину пеструшку с самурайской военщиной?
Второй вопрос имел практическое свойство. Если добычу не освежевать в течение часа (максимум, полутора), она вспухнет. Жара. Солнцепек. Кровь не сточили. А мясо пропадать не должно…
Был еще и третий вопрос – как сладить такой лук, чтобы он по боевым характеристикам не уступал рогатке? Но это мы решили обсудить позже. Совет в Филях и без того затягивался.
Мы шептались, сидя на штабеле дубовых досок возле дровяного сарая. В дом уже провели газ, вместо дров в сарае стоял верстак. Но название сохранилось. Ему, кстати, я обязан своим первым филологическим открытием. Имена, названия живут дольше предметов. Хранят память о былом, даже когда предметы полностью меняют свою суть. Получается – слово сильнее реальности?
На стенах дровяного сарая в навсегда установленном порядке висели пилы и топоры, колеса и запасные рамы для велосипеда. Из деревянных инструментальных ящиков торчали пассатижи, плоскогубцы, кусачки, клещи, гвоздодеры. Зубила, рубанки, стамески, отвертки. Шпингалеты, засовы, печные заслонки и колосники. В жестяных закрывающихся банках, разобранные по размеру, под крышками таились тяжелые гвозди со следами солидола. На большом жестяном блюде высилась гора гвоздей старых – их выпрямляли на наковальне из обрезка рельса и снова пускали в дело. Коловорот. Вращающееся ручное точило. Полуторапудовая гиря. И даже взведенный крысиный капкан. Все двигалось, поворачивалось, вкладывалось одно в другое, образовывая немыслимые комбинации. Сладостное местечко. В другую пору мы бы уже или прямили гвозди, или тыкали палкой в капкан, глядя, как он ее кусает. Но сейчас близость полного сокровищами дровяного сарая служила для другого. Помогала упорядочивать мысли.
– Куру надо обпатрать! – резюмировал хозяйственный брат. – По-ско-рей!
– Ага, а как с огорода забрать?
– Сейчас, пока все спят.
– А следы останутся – там же все перекопано!
– А кто поймет, что это наши следы?
– А если поймут?
– А если наступать на картофельную ботву – следов не будет.
– Индейцы бы заметили.
– А Вовка – прям Зоркий Сокол?..
– А мы – Белые Волки!
– Га-га-га-га-га!