— Мне больно, — сказала дама. — Дайте мне уехать. Я хочу показаться врачу.
— Минутку, — остановил ее Мануэль. — Простите меня, но вы были у Пако, они это подтвердят. Я сейчас позвоню им.
— Это бистро? — спросила дама.
— Совершенно верно.
— Они тоже спутали.
Наступила тишина. Дама сидела, не двигаясь, и смотрела на мужчин. Если бы они могли видеть ее глаза, они прочли бы в них упорство, но они не видели их, и Мануэль вдруг окончательно поверил, что у нее не все дома, что она действительно не хочет ему зла, а просто она ненормальная. И он сказал ей ласковым голосом, удивившим его самого:
— Сегодня утром у вас на руке была повязка, уверяю вас.
— Но сейчас, когда я приехала сюда, у меня же ничего не было!
— Не было? — Мануэль вопросительно посмотрел на мужчин. Те пожали плечами. — Мы не обратили внимания. Но какое это имеет значение, если я вам говорю, что сегодня утром ваша рука была перебинтована.
— Это была не я.
— Ну, так зачем же вы снова приехали?
— Не знаю. Я не приехала снова. Не знаю.
По ее щекам опять покатились две слезинки.
— Дайте мне уехать. Я хочу показаться доктору.
— Я сам отвезу вас к доктору, — сказал Мануэль.
— Не надо.
— Я должен знать, что вы там ему наговорите. Надеюсь, вы не собираетесь причинить мне неприятности?
Она с раздражением покачала головой: «Да нет же!» — и поднялась. На этот раз они не стали ее удерживать.
— Вот вы говорите, будто я спутал, и Пако спутал, и все спутали, — сказал Мануэль. — Я никак не могу понять, чего вы добиваетесь.
— Оставь ее в покое, — вмешался Болю.
Когда они все вышли — впереди она, за нею — агент, затем Болю и Мануэль, — они увидели, что у бензоколонок собралось много машин. Миэтта, которая никогда не была слишком расторопной, буквально разрывалась между ними. Девочка играла с детьми на кучке песка у шоссе. Увидев, что Мануэль садится вместе с дамой из Парижа в свою «фрегату», она, размахивая ручками, подбежала к нему. Личико у нее было в песке.
— Иди играй, — сказал ей Мануэль. — Я только в деревню и скоро вернусь.
Но девочка не ушла, а молча стояла у дверцы машины, пока он прогревал мотор. Она не спускала глаз с дамы, сидевшей рядом с Мануэлем. Разворачиваясь у бензоколонки, Мануэль заметил, что агент и Болю уже рассказывают о происшествии собравшимся автомобилистам.
Солнце зашло за холмы, но Мануэль знал, что скоро оно снова выкатится с другой стороны деревни и будет как бы второй закат. Чтобы прервать тягостное молчание, он рассказал об этом даме. «Верно, поэтому деревня и называется Аваллон-Два заката». Но, судя по отсутствующему виду дамы, она его не слушала.
Мануэль отвез ее к доктору Гара, кабинет которого находился на церковной площади. Доктор осмотрел руку дамы, заставил ее пошевелить пальцами, сказал, что, по его мнению, перелома нет, а лишь повреждены сухожилия ладони, но он все-таки сделает рентгеновский снимок. Он спросил, как это произошло. Мануэль стоял в стороне, потому что кабинет врача подавлял его так же, как и церковь напротив, да и к тому же никто и не предложил ему подойти поближе. После некоторого колебания дама коротко ответила, что это несчастный случай.
— Дней десять вы не сможете работать. Могу дать вам освобождение.
— Мне не нужно.
Он провел пациентку в другую комнату, окрашенную белой краской, где стояли стол для обследований, стеклянные банки и большой стенной шкаф с медикаментами. Мануэль прошел с ними до двери и остановился. На фоне белой стены резко очерчивалась высокая фигура дамы. Она сняла с одного плеча жакет, оголив левую руку, и Мануэль увидел ее обнаженное плечо, гладкую загорелую кожу. Он отвел глаза, не решаясь ни смотреть на даму, ни отойти от двери, и в то же время — почему это? — его охватила глубокая грусть, собачья грусть.
Гара сделал снимок, вышел, чтобы проявить его, и, вернувшись, подтвердил, что перелома нет. Сделав обезболивающий укол, он положил опухшую ладонь в шины и начал бинтовать, сначала пропуская бинт между пальцами, а потом туго затянув им всю кисть, до запястья. Процедура длилась минут пятнадцать, и за это время никто из троих не произнес ни слова. Возможно, даме и было больно, но она этого не показала. Несколько раз она указательным пальцем правой руки поправляла за дужку сползавшие на нос очки. В общем, она выглядела не более ненормальной, чем кто-либо другой, скорее даже менее, и Мануэль решил отказаться от мысли понять ее.
Они вернулись в приемную. Пока Гара выписывал рецепт, она, порывшись в сумочке, достала расческу и правой рукой пригладила волосы. Вынула она и деньги, но Мануэль сказал, что рассчитается с доктором сам. Она пожала плечами — не от раздражения, а от усталости, это он понял — и сунула в сумку деньги и рецепт.
— Когда я себе это натворила? — спросила она.
Гара удивленно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Мануэля.
— Она спрашивает, когда она покалечилась.
Это совсем сбило с толку Гара. Он разглядывал сидевшую перед ним молодую женщину так, словно только сейчас увидел ее.
— Вы этого не знаете?
Она не ответила ему ни словом, ни жестом.
— Но я полагаю, что вы обратились ко мне сразу?
— А вот мосье утверждает, что уже сегодня утром рука у меня была такая же, — сказала она, подняв забинтованную руку.
— Весьма вероятно. Но ведь вы-то должны это знать!
— Но могло быть и утром?
— Конечно!
Она встала, поблагодарила. Когда она уже была в дверях, Гара, удержав Мануэля за рукав, вопросительно посмотрел на него. Мануэль беспомощно развел руками.
Он сел за руль, чтобы отвезти даму к ее «тендерберду», и с недоумением подумал, что же она теперь будет делать. Пожалуй, она может вернуться домой поездом и прислать кого-нибудь за машиной.
— Вы не сможете вести машину.
— Смогу.
Она посмотрела ему прямо в глаза, и прежде чем она раскрыла рот, он уже знал — так ему и надо! — что она скажет:
— Я же вела ее сегодня утром, вы меня видели? А моя рука, она ведь была такая же, не правда ли?
До самой станции обслуживания они больше не обмолвились ни словом. Миэтта уже зажгла фонари. Когда они подъехали, она стояла на пороге конторы и смотрела, как они выходят из «фрегаты».
Дама пошла к своей машине, которую кто-то видимо, Болю отвел в сторону от бензоколонки, бросила на сиденье сумочку и села за руль. Мануэль увидел, что из-за дома выбежала его дочка и внезапно остановилась, глядя на них. Он подошел к «тендерберду», мотор которого уже был включен.
— Я не заплатила за бензин, — сказала дама.
Он уже не помнил, сколько она ему должна, и назвал сумму наугад. Она дала ему пятидесятифранковую бумажку. Он не мог отпустить ее так, тем более при девочке, но ни одно слово не шло ему на ум. Дама повязала голову платком, включила подфарники. Ее била дрожь. Не глядя на него, она сказала:
— А все-таки сегодня утром была не я.
Голос ее звучал глухо, напряженно, в нем слышалась мольба. И в тот же момент, глядя на нее, он понял, что, конечно же, это ее он видел сегодня на рассвете.
Но какое это имело значение теперь? И он ответил:
— Право, не знаю. Может, я и ошибся. Каждый может ошибиться.
Она, должно быть, почувствовала, что он и сам не верит ни единому своему слову. За его спиной Миэтта крикнула по-баскски, что его уже три раза вызывали по телефону на место какой-то аварии.
— Что она говорит?
— A-а, ничего особенного. Вы сможете с повязкой вести машину?
Она кивнула головой. Мануэль протянул ей в дверцу руку и тихо, скороговоркой проговорил:
— Прошу вас, попрощайтесь со мной по-хорошему, это ради моей дочки, ведь она смотрит на нас.
Дама повернулась к девочке, которая неподвижно стояла в нескольких шагах под светом фонарей, в своем фартучке в красную клетку, с грязными коленками. Мануэль был потрясен тем, как быстро эта женщина все поняла и вложила свою правую руку в его. Но еще больше его потрясла ее неожиданная, внезапно появившаяся, впервые увиденная им на ее лице улыбка. Она ему улыбалась. Улыбалась, хотя ее бил озноб. Мануэлю так захотелось сказать ей в благодарность что-нибудь необыкновенное, что-нибудь хорошее, чтобы снять неприятный осадок от этой нелепой истории, но он не смог ничего придумать, кроме одной фразы:
— Ее зовут Морин.
Дама нажала на акселератор, выехала с дорожки и повернула в сторону Солье. Мануэль сделал несколько шагов к шоссе, чтобы подольше не терять из виду два удаляющихся слепящих красных огня. Морин подошла к нему, он взял ее на руки и сказал:
— Видишь огоньки? Вон они… Ну так вот, они не горели, и их починил Мануэль, твой папа.
Рука у нее не болела, вообще ничего не болело, все в ней словно окаменело. Ей было холодно, очень холодно в машине с откинутым верхом, и это тоже действовало на нее оцепеняюще. Она смотрела прямо перед собой, на самый яркий участок освещенного фарами пространства, чуть впереди той сероватой полосы, за которой сами фары уже тонули в темноте ночи. Когда появлялись встречные машины, ей приходилось тратить полсекунды на то, чтобы включить подфарники, и эти полсекунды она удерживала руль только тяжестью своей забинтованной левой руки. Она ехала осторожно, но упорно не снижая скорости. Стрелка спидометра все время держалась около сорока миль, во всяком случае, она касалась большой металлической цифры «четыре». Париж понемногу оставался все дальше и дальше, и вообще было слишком холодно, чтобы раздумывать. Все в порядке.
Темные, кое-где освещенные дома, петляющая вниз дорога, вырисовывающаяся на фоне неба церковь — вот это и есть Солье. Она проехала по одной улице, по другой, потом внезапно остановила машину меньше чем в метре от серой стены церкви. Выключив зажигание, она положила голову на руль и, наконец, дала волю чувствам. Глаза у нее оставались сухими, но в груди клокотали рыдания, и хотя она не пыталась удержать их, они никак не могли вырваться наружу и лишь вызывали у нее какую-то странную икоту. Посмотри на себя: губы прижаты к повязке, волосы спадают на твои проклятые совиные очки… Вот такая ты и есть на самом деле… И у тебя нет ничего кроме правой руки и измученного сердца, но ты не отступай, не задавай себе лишних вопросов, не отступай.
Она разрешила себе посидеть так несколько минут — три-четыре, а может, и меньше, потом решительно откинулась на спинку сиденья и сказала себе, что мир велик, жизнь длинная и вообще она хочет есть, пить и курить. Над ее головой было ясное ночное небо. На карте, которую она в любую минуту могла достать здоровой рукой, по-прежнему заманчиво красовались такие названия, как Салон-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль.
Она нажала на кнопку, и верх машины, как по волшебству, поднялся над ней, закрыв небо и звезды, отгородив ее от всего мира.
Мимо нее прошли какие-то люди — гулко раздался звук их шагов по мостовой, потом она услышала бой часов: половина. Но половина чего? Если верить часам на щитке «тендерберда» — половина девятого. Дани зажгла свет — в ней все вспыхивало, в этой машине, нельзя было нажать ни на одну кнопку, чтобы вас тут же не ослепило, — и обшарила ящичек для перчаток, наскоро еще раз просмотрев бумаги, которые она уже смотрела несколько часов назад. Квитанции за ремонт, произведенный на станции обслуживания в Аваллоне-Два заката, она не нашла. Впрочем, она и не ожидала ее найти.
Она вывалила содержимое своей сумки на соседнее сиденье. Тоже ничего нет. И тут ей стало не по себе. Зачем она все это делает? Ведь она-то великолепно знает, что никогда ноги ее не было у этого человечка с баскским акцентом. Так зачем? Она снова запихнула все в сумку. Сколько американских легковых машин проехало за день по дороге Париж — Марсель? Наверняка несколько десятков, а может, и больше сотни. Сколько женщин в июле одеваются в белое? Сколько из них — о боже мой! — носят темные очки? Если бы не покалеченная рука, все это было бы просто смешно.
Кстати, владелец станции обслуживания только и делал, что врал. А вот то, что ей покалечили руку, — это правда, тут уже ничего не скажешь, она перед ее глазами, забинтованная, и объяснение этому Дани видит только одно, во всяком случае, она не может найти другого: один из двух автомобилистов, а может, и сам хозяин станции, вошел вслед за нею в туалет, чтобы ограбить ее или еще с какой-то целью, хотя в последнее ей что-то не верилось. Впрочем, разве тогда, в кабинете врача, когда она сняла рукав своего жакета, ей померещился его взгляд — омерзительный и в то же время жалкий? Да, так вот, наверное, она стала вырываться, он почувствовал, что ломает ей руку, и испугался. А потом, чтобы отвести подозрение от себя или от своих друзей, он стал в конторе плести невесть что. А рюмка коньяку на столе? А угрозы краснолицего толстяка! Они прекрасно видели, что она в панике, и воспользовались этим. И, конечно, хотя они не знали, что машина не ее, они все же догадались, что есть какая-то причина, мешающая ей вызвать полицию, как она должна была бы сделать.
Да, бесспорно, так оно и есть. И все-таки ее не оставляло ощущение, что она немножко плутует, потому, что она не могла забыть морщинистое лицо и злые глаза старухи там, на узкой, залитой солнцем улочке. Чепуха, это просто совпадение, это какое-то недоразумение. Став коленями на сиденье, она раскрыла черный чемодан, стоявший сзади, и вынула оттуда белый полувер, который купила в Фонтенбло. Он был очень мягкий, от него исходил запах новой вещи, и это подействовало на нее успокаивающе. Она потушила свет и, глядя в зеркальце, поправила высокий воротник. Каждое ее движение — они были очень осторожны и медленны из-за больной руки — все больше отдаляло от нее и старуху, и станцию обслуживания, и вообще всю омерзительную вторую половину дня. Она снова стала Дани Лонго, красивой блондинкой в изящном костюме, правда, нуждающемся в стирке (но он высыхает за два часа), которая мчится в Монте-Карло, умирая от голода.
При выезде из Солье на щите было указано, что до Шалона восемьдесят пять километров. Она ехала не спеша. Дорога шла в гору, и без конца петляла. Пожалуй, в темноте этот путь займет у нее не меньше чем полтора часа. Но она стала на поворотах ориентироваться по задним фонарям идущих впереди машин, и дело пошло веселее. И вот как раз в ту минуту, когда она решила не останавливаться больше, ни за что не останавливаться, ее вынудили это сделать. У нее похолодело сердце.
Как раз перед этим на том месте, где шоссе пересекает дорога на Дижон, она увидела на левой обочине, под деревьями, две плотные фигуры жандармов на мотоциклах. Впрочем, она даже не могла бы сказать с уверенностью, была ли на них форма. Но что, если это действительно жандармы и они следят за нею? Когда она отъехала уже наверняка метров на двести, она увидела в зеркало, как один из мотоциклистов круто развернулся и ринулся вслед за нею. Она слышала рев мотора, видела, как все увеличивалась в зеркале его фигура: вот уже отчетливо видны и его шлем и большие защитные очки, и ей казалось, что это какой-то беспощадный робот мчится за ней на своем мотоцикле, робот, а не человек. Дани пыталась успокоить себя: «Нет, не может быть, он никого не преследует, сейчас он обгонит меня и поедет своей дорогой». Мотоцикл с ревущим во всю свою мощь мотором поравнялся с ней, обогнал, и жандарм, обернувшись и подняв руку, притормозил. Она остановилась на обочине метрах в двадцати от него, а он, отведя в сторону мотоцикл, снял перчатки и направился к машине. Освещенный фарами машины, он шел медленно, нарочито медленно, словно хотел доконать ее. Итак, все кончилось, не успев начаться. Исчезновение «тендерберда» обнаружено, все — и ее приметы и ее фамилия известны полиции. И в то же время, хотя до сих пор она ни разу в жизни не разговаривала ни с одним полицейским, если не считать тех случаев, когда в Париже ей нужно было узнать, как пройти на ту или иную улицу, у нее было странное ощущение, что все это уже знакомо ей, словно ее воображение заранее уже подробно нарисовало эту сцену или же она переживала ее вторично.
Поравнявшись с нею, жандарм сперва проводил взглядом с ревом пронесшиеся мимо них в ночи машины, вздохнул, поднял очки на шлем, тяжело облокотился на дверцу и сказал:
— Итак, решили проветриться, мадемуазель Лонго?
Этот жандарм был человеком долга. Звали его Туссен Нарди. У него была жена, трое детей. Он недурно стрелял в тире из пистолета, обожал Наполеона, был обладателем четырехкомнатной квартиры при казарме с горячей водой и мусоропроводом и сберегательной книжки, проявлял необычайное трудолюбие, добывая из книг те знания, которые ему не успели дать в школе, и жил надеждой, что наступит время, когда он станет дедушкой, получит офицерский чин и поселится в каком-нибудь солнечном городке.
Он слыл человеком, которому лучше не наступать на любимую мозоль, но в целом славным малым, если вообще это определение применимо к жандарму. За пятнадцать лет службы ему так и не представилось случая проявить умение стрелять без промаха, если не считать тренировочных мишеней да глиняных трубок на ярмарках. Это его радовало. Он тоже ни разу — ни в штатском, ни в полицейской форме — не поднял ни на кого руку. Только старшему сыну несколько раз дал хорошую взбучку. Но что делать, если в тринадцать лет парень носит прическу под «Битлзов» и прогуливает уроки математики? Не призовешь его вовремя к порядку, он совсем, отобьется от рук. Единственной заботой Нарди, заботой не менее важной, чем стремление не ввязываться ни в какие истории, был уход за мотоциклом. Машина всегда должна быть в порядке. Во-первых, этого требует дисциплина, а во-вторых, неисправный мотоцикл может раньше времени отправить тебя на тот свет.
Кстати, именно о мотоциклах он и беседовал со своим коллегой Раппаром на перекрестке шоссе № 6 и 77-бис, когда увидел проезжавший мимо белый с черным верхом «тендерберд». Нарди сразу же узнал его. Он ехал довольно медленно, и Нарди успел заметить номер — 3210-РХ-75. А ведь последние два часа у Нарди было какое-то смутное предчувствие, что он обязательно увидит эту машину. Почему — он не смог бы объяснить. Он коротко бросил Раппару: «Поезжай на восьмидесятый, посмотри, как там дела, встретимся здесь».
Нарди не видел, кто сидит за рулем, но, обгоняя, он все-таки успел поймать взглядом белое пятно и понял, что это она, что белое пятно — бинт на левой руке. Когда он поднял руку, чтобы остановить машину, он, несмотря на свою прекрасную память, никак не мог вспомнить фамилию этой дамы, а ведь он прочел ее, как и год рождения и остальные данные. Но пока он шел к ней, она вдруг всплыла в памяти — Лонго.
О, пожалуй, не сказал бы, в чем, но сейчас женщина показалась ему какой-то другой, не такой, словно видела его впервые в жизни. Но потом он понял, что изменилось — утром на ней не было белого, как и ее костюм, пуловера с высоким воротником, на фоне которого ее лицо казалось более округлым и более загорелым. Но в остальном дама была такой же, как утром: взволнованная, непонятно почему, она с трудом выдавливала слова, и у него опять мелькнула мысль, что перед ним человек с нечистой совестью.
Но в чем она могла провиниться? Он остановил ее на рассвете недалеко от Солье, на шоссе в Аваллон, за то, что у нее не горели задние фонари. Дело было к концу его дежурства, за целую ночь он оштрафовал достаточное количество идиотов, которые заезжали за желтую линию и обгоняли на подъемах, короче говоря, плевали на жизнь других автомобилистов, чтобы быть сытым по горло, и поэтому ей он лишь сказал: «У вас не горят задние фонари, почините их, до свидания, и чтобы впредь этого не было». Ну, хорошо, пусть она женщина, предположим, даже впечатлительная женщина, но все равно нельзя же впадать в такую панику от того, что падающий с ног от усталости жандарм просит привести в порядок задние фонари.
Только потом, когда удивленный ее поведением, он спросил у нее документы, он заметил повязку на ее левой руке. Разглядывая ее права — она получила их в восемнадцать лет, в департаменте Нор, когда была воспитанницей приюта при монастыре, — он чувствовал, хотя она сидела молча и неподвижно, как возрастает ее нервозность, и ему казалось, что еще чуть-чуть — и с ним случится какая-нибудь беда.
Да, это было необъяснимо, во всяком случае, лично он, несмотря на те проклятые учебники психологии, которыми он забивал себе голову перед экзаменами, не смог бы этого объяснить, но у него было отчетливое предчувствие нависшей над ним опасности. В конце концов разве так уж невероятно, что эта женщина, потеряв самообладание, откроет ящичек для перчаток, достанет револьвер и присоединит его, Нарди, к числу тех, кто погиб при исполнении служебных обязанностей. И надо ж было так случиться, что он один: Раппара он отпустил пораньше, чтобы тот успел выспаться к обеду, который состоится в честь крестин его племянницы. Одним словом, в этой истории Нарди выглядел отнюдь не безупречно.
Да, так документы у нее вроде в порядке. Он спросил даму, куда она едет. «В Париж». «Профессия?» «Секретарь рекламного агентства». «Откуда выехала сейчас?» «Из Шалона, там немного и отдохнула в гостинице». «В какой гостинице?» «Ренессанс». Отвечала она как будто без колебаний, но еле слышным голосом, в котором угадывалась растерянность. В сумраке только зарождающегося утра он не мог разглядеть ее как следует. Ему хотелось предложить ей снять очки, но такое требование, тем более по отношению к женщине, превысило бы его права.
Машина принадлежит рекламному агентству, где она работает. Вот телефон шефа, он часто дает ей машину. Можете проверить. Ее бил озноб. Никаких сигналов об угоне «тендерберда» не поступало, и Нарди подумал, что если он без всякого повода выведет из себя эту даму, у него могут быть неприятности. Он отпустил ее. А потом пожалел об этом. Надо было все же убедиться, что у нее нет оружия. Но почему вдруг ему на ум пришла такая нелепая мысль, что оно у нее есть? Вот именно это и не давало ему покоя.
Теперь же он совсем ничего не понимал. Это была она — такая же перепуганная, странная, но за день что-то в ней изменилось: стерлась, если можно так сказать, та агрессивность, которую он в ней почувствовал на рассвете. Впрочем, нет, это не совсем точно. Не агрессивность, а отчаяние… Нет, опять не то, наверное, нет слова, чтобы определить ее утреннее состояние, когда она была на грани чего-то, и вот это «что-то» теперь осталось позади. Нарди мог поклясться, что если на рассвете в машине было оружие, то теперь его там нет.
Честно говоря, потом, выспавшись после дежурства, Нарди испытал какую-то неловкость, вспомнив о молодой даме в «тендерберде». Он нарочно не взял с собой Раппара, когда снова увидел эту машину, — боялся оказаться в еще более глупом положении. И теперь был рад, что так поступил.
— Похоже, мадемуазель Лонго, что мы с вами обречены на ночное дежурство. Вы не находите?
Нет, она ничего подобного не находила. Она даже не узнала его.
— Я вижу, задние фонари у вас уже в порядке. (Она молчала). Наверное, отошли контакты? (Она продолжала молчать.) Во всяком случае, сейчас они горят. (Молчание, как ему показалось, длилось целую вечность.) Вы их починили в Париже?
Загорелое лицо, наполовину скрытое большими темными очками и освещенное светом приборного щитка, маленький рот, пухлые дрожащие губы, словно она с трудом сдерживает рыдания, светлый локон, выбившийся из-под бирюзовой косынки… И молчание… Что же она натворила?
— Эй, послушайте, я же с вами разговариваю! Вы починили фонари в Париже?
— Нет.
— А где?