Потом я спустилась этажом ниже. Купив «Франс-Суар», зашла в бар и попыталась почитать хотя бы заголовки, напечатанные крупным шрифтом: раз десять я прочла, что кто-то совершил что-то, но кто и что, так и не поняла. Я выпила «дюбоне» с водкой, выкурила сигарету. Люди вставали из-за столиков, брали сдачу и улетали на край света. Было ли мне хорошо или плохо, уже не помню. Я заказала второй стакан, затем третий; я говорила себе: «Дуреха, ты хочешь украсить этой машиной автомобильную свалку? Чего ты добиваешься, собственно говоря?» — и я убеждена, что уже тогда знала, чего хочу.
Правда, это еще не было чем-то ясным, точным, просто какой-то зуд в голове, какое-то смутное беспокойство, которое сосало меня. Из громкоговорителя приглушенный, почти интимный женский голос без устали рассказывал, через какую дверь надо выйти, чтобы оказаться в Португалии или Аргентине. Я обещала себе, что когда-нибудь обязательно вернусь сюда, сяду за этот же самый столик, и еще что-то, что я не помню. Я расплатилась за аперитивы. Я сказала себе, что я выпила их за здоровье своей Стремительной птицы. Вот и все. Потом я встала, собрала со столика сдачу и поехала к морю.
Тогда я даже себе еще не призналась в своем намерении. Я очень здорово умею вступать в сделку с совестью. Садясь в машину, я просто подумала, что ничего не случится страшного, если я часок-другой покатаюсь на ней, пусть даже Каравай узнает об этом: имею же я, наконец, право по дороге пообедать. Вот и все, что я тогда подумала. Я прокачусь по Парижу, остановлюсь где-нибудь съесть отбивную с жареной картошкой и выпить чашечку кофе, спокойно проеду через Булонский лес и часа в четыре поставлю машину в сад Караваев. Так? Так!
Я не спеша изучала все приборы на щитке. Обнаружив ручку, при помощи которой опускался и поднимался верх, я с отвращением вспомнила о вспышке гнева Аниты. На спидометре овальной формы с крупными металлическими цифрами максимальная скорость была сто двадцать миль. Я прикинула, что это составляет около двухсот километров в час, и сказала себе: «Ну, держись, малютка». Потом я заглянула в ящичек для перчаток. Там оказались только квитанции об уплате штрафа на стоянках с ограничением времени, счета из гаражей и дорожные карты. Техталон и страховой полис, которые я обнаружила в прозрачном полиэтиленовом футляре, были оформлены на какое-то общество, находящееся по тому же адресу, где жил и Каравай, на Осиновом проспекте. Я слышала, что у него четыре подобных, в какой-то степени фиктивных общества, с помощью которых он улаживает финансовые дела агентства, но я в этом ничего не смыслю, а главный бухгалтер держит все в глубокой тайне. Мне стало как-то спокойнее, когда я узнала, что машина оформлена не на Аниту. Вещь, никому не принадлежащую, вернее, не принадлежащую определенному лицу, позаимствовать легче.
Я вышла из машины, решив заглянуть, что находится в багажнике: тряпки, мочалки и сложенный гармошкой рекламный проспект фирмы «Тендерберд». Я на всякий случай взяла его. Когда я вновь села за руль, меня привело в восторг, что он отодвигается вправо, чтобы удобнее было садиться, и снова блокируется, как только включаешь мотор, я увидела, что водители оборачиваются и смотрят на меня. И это были не те взгляды, которые я обычно ловлю на себе, даже принимая во внимание, что юбка у меня узкая и я, возможно, задрала ее выше, чем полагается. Я понимала, что это внимание ненадолго, но все же быть выделенной из толпы приятно. Так? Так!
Я, как королева, дала задний ход, выехала со стоянки, сделала изящный разворот около аэровокзала и у первого же перекрестка остановилась. Одна стрелка указывала направление на Париж, другая — на юг. Чтобы дать себе время подумать, я достала платок и надела его на голову. Сзади кто-то из водителей посигналил. Я махнула рукой, посылая к черту и его и себя, и поехала на юг. Какой смысл обедать в Париже, я это делаю каждый день! Я поеду в Милли-ла-Форе, потому что это красиво звучит и я никогда не была там, а закажу не отбивную с жареной картошкой, а что-нибудь — неважно что! — но необычное и на десерт — малину, я найду такой ресторан, где мне накроют столик в саду. Итак, все решено, но ты уже опрокинула три аперитива и будь внимательна, иначе вернешься на буксире. Но пока что я мчалась с курьерской скоростью.
Первую машину я обогнала на повороте. Я обгоняла ее как раз в тот момент, когда мы проезжали поворот на Милли-ла-Форе, и, вероятно, этим можно объяснить, почему мне пришлось продолжать путь прямо. Но даже если бы не это, я все равно бы не свернула. Руль в моих руках был удивительно чуток, солнце ласково пригревало мне лицо, ветер приятно ласкал меня на поворотах, повороты были плавны, а спуски длинные. И вся моя огромная Стремительная птица — мой друг, мой соучастник — была так тиха и так послушна, она так быстро и плавно летела по дороге среди полей, что меня можно было остановить только силой.
Когда я замедлила ход, чтобы свернуть с автострады, Мамуля сказала мне: «Прошу, теперь послушай меня, ты только вредишь себе. Отведи машину обратно». Я мысленно поклялась себе, что у первого же ресторана, ну, первого мало-мальски приличного, я, как только расплачусь за обед, тотчас же поверну на Париж. Мамуля сказала, что она не верит мне, что это я болтаю спьяну и чем дальше, тем труднее мне будет удержаться от глупостей. На одном из указателей я увидела, что проехала пятьдесят километров. У меня тоскливо защемило сердце. С тех пор прошло всего несколько часов, пять или шесть, но мне все кажется каким-то смешным, таким же далеким, как сны после пробуждения.
Я остановилась у дорожного ресторанчика, неподалеку от Фонтенбло. Здание из никеля и пластика, огромные распахнутые окна. Одно из них, почти напротив моего столика, окаймляло неподвижный «тендерберд». Посетителей было мало, в основном парочки. Когда я вошла, меня проводили внимательным взглядом, наверное, из-за машины, а может, еще и потому, что я приняла слишком вызывающий вид. В ресторане было очень светло, и я не стала снимать свои темные очки.
Я заказала жаркое из баранины с томатами по-южному, салат из одуванчиков и полбутылки сухого розового вина, так как розовое меня меньше пьянит, чем красное. Ничего себе довод! А когда я попросила газету, мне принесли ту же «Франс Суар», которую я уже просматривала в Орли. Я опять не стала ее читать, лишь попробовала, не прилагая особых усилий, найти семь неточностей, нарочно допущенных художником в какой-то картинке. Занимаясь этой ерундой, я вдруг подумала о том, что у меня на счету в банке должно быть около двух тысяч франков. Я вынула из сумки свою чековую книжку, чтобы проверить. Две тысячи триста франков, но из них надо вычесть очередной взнос за телевизор и двести франков, которые я ежемесячно посылаю в приют. Вместе с тем, что у меня в кошельке и в конверте, врученном мне сегодня утром шефом, у меня получалось более трех тысяч франков. На это не проживешь целый год в гостинице «Негреско», но четыре дня — я подсчитала на пальцах: суббота, воскресенье, понедельник, вторник — я буду богатой, восхитительно богатой. Есть мне не хотелось, и я почти все оставила на тарелке. Но вино я выпила до капельки — больше, чем иногда выпиваю за целую неделю.
Какая-то пара, шедшая к выходу, — мужчина лет пятидесяти, с залысинами, с загорелым и спокойным лицом, и молодая женщина в бежевом костюме, — остановились у моего столика. Мужчина, улыбаясь, спросил меня, довольна ли я своей машиной. Я подняла голову, поправила указательным пальцем дужку очков, которая давит мне на переносицу, оставляя там красный след, и ответила, что если моя машина вызовет у меня неудовольствие, я обязательно дам ему знать. Улыбка сошла с его лица, он пробормотал извинения. Я пожалела о своих воинственных словах и окликнула его. Лицо его снова озарилось улыбкой.
Не помню, что там я рассказала им о машине, но они сели за мой столик. Я доедала малину с сахаром. Они уже выпили кофе, но заказали себе еще по чашечке, чтобы иметь повод угостить меня. Они сказали, что наблюдали за мной во время обеда, что они, бесспорно, знают меня или, во всяком случае, где-то видели. Женщина спросила, не актриса ли я. «Ничего подобного, — ответила я, — моя специальность — реклама. У меня рекламное агентство». В таком случае, может быть, она видела меня по телевидению, где я давала интервью или в какой-нибудь другой подобной передаче? «Да, это вполне вероятно». Она повернулась к мужчине, и тот сказал ей: «Видишь, я был прав». Еду ли я на юг или возвращаюсь оттуда? Я ответила, что еду повидать друзей в Кап д’Антиб, а заодно хочу урегулировать за праздники некоторые дела в Ницце. Они позавидовали мне, потому что сами уже возвращались после отдыха, и дали несколько советов относительно дороги. До Монтелимара еще можно ехать, но дальше творится что-то невообразимое: встречный поток машин, растянувшихся в несколько километров, заставил их простоять больше двух часов. Еще не следует ехать через Лион, там просто гибель. Лучше всего по шоссе номер шесть, а после какого-то там Ла-Деми-Люна перебраться на номер семь. Я сказала: «Конечно, я так всегда и езжу». Он был военный врач в чине полковника. «Мой отец тоже был полковником, — заявила я, — но только немецкой армии: моя мать согрешила во время оккупации. Ну и, сами понимаете, ей обрили голову». Они сочли, что я обладаю большим чувством юмора, и совершенно очарованные, попрощались со мной, нацарапав свой адрес на листке из записной книжки. Я сожгла его в пепельнице, закуривая сигарету.
Мамуля нашла, что я пьяна, что положение становится угрожающим и я хорошо бы сделала, если б ушла в туалет, прежде чем разревусь. Но я не разревелась. Я решила, что верну машину во вторник вечером или даже в среду утром. На обратном пути, на станции обслуживания, я ее вымою. Анита не из тех, кто проверяет спидометр. И никто ничего никогда не узнает.
На улице я снова закурила и прошлась по обочине дороги. Под ярким солнцем моя тень резко выделялась на земле, и, когда я села в машину, сиденье было раскалено. Я поехала в Фонтенбло. Там приткнула у тротуара машину, надела правую туфлю и вышла. Я купила платье, которое показалось мне красивым на витрине и которое оказалось еще лучше, когда я его примерила: из белого муслина, с воздушной юбкой. В том же магазине я приобрела ярко-желтый купальный костюм, лифчик, две пары трусов, бирюзовые брюки, белый свитер со стоячим воротником и без рукавов, два больших махровых полотенца и две перчатки для ванны в тон полотенец. Вот и все. Пока мне подгоняли платье к фигуре, я перешла на другую сторону улицы и подобрала к брюкам пару босоножек, с золотыми ремешками. Ни за что на свете я бы не вернулась к себе на улицу Гренель, чтобы взять все это дома. И не столько потому, что мне было жаль потерять два часа на дорогу туда и обратно, сколько из опасения, что снова начну раздумывать, и тогда уже у меня не хватит мужества уехать.
С большими бумажными мешками, в которые упаковали мои покупки, я зашла в магазин кожаных изделий, выбрала чемодан из черной кожи и все уложила в него. Я не стала подсчитывать сумму выданных мною чеков. Мне ни капельки не хотелось заниматься этим. Впрочем, я настолько привыкла контролировать себя в расходах, что у меня в голове появился своеобразный счетчик, и если бы я настолько растратилась, что это могло бы сорвать мой отдых, он обязательно сработал бы.
Я положила чемодан в багажник, но тут же пожалела, что он не рядом со мной, вынула его и поставила на заднее сиденье. Часы на щитке показывали четыре. Я развернула Анитину карту, прикинула, что если я не буду останавливаться до темноты, то к ночи доберусь до окрестностей Шалона-сюр-Сон или, может быть, Макона. Я отвернула нижнюю часть карты и увидела названия, от которых у меня трепетно забилось сердце: Оранж, Саль-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль. Надев на голову платок, я сняла правую туфлю и поехала.
Выезжая из Фонтенбло, я вспомнила слова полковника и спросила у лоточницы с цветами, как проехать к шоссе номер шесть. Я купила букетик фиалок и пристроила его у ветрового стекла. Чуть дальше, на перекрестке, я увидела несколько жандармов на мотоциклах, которые о чем-то болтали. И в эту секунду у меня мелькнула мысль: «А вдруг Каравай вернется до конца праздника? Что-нибудь случится, и он прилетит уже сегодня вечером?» Я невольно замедлила ход.
Не обнаружив машины, он решит, что произошло несчастье, и, конечно же, позвонит ко мне (только есть ли у него мой телефон), а не найдя меня, обратится в полицию. Я представила себе, как на все дороги сообщают мои приметы, а вдоль дорог устанавливают посты жандармов. Нет, глупости. Каравай не я, он, как все нормальные люди, если говорит, что сделает что-то, делает это. Он не вернется до среды. С ним жена и ребенок, и он не станет портить им праздники. Он будет гулять с дочкой, чтобы она дышала свежим воздухом, катать ее на лодке по озеру. Да и зачем им возвращаться в Париж? До среды никто не работает. В праздники ко всему подходят с иной меркой, и я похитительница автомобиля лишь на время танцев по случаю 14 июля, так что нечего себя запугивать и делать из себя преступницу. Однако тревога, притихшая было, но упорно не оставлявшая меня, снова проснулась в самом затаенном и мрачном уголке моей совести и по самому пустячному поводу, а то и вовсе без вдруг принималась буйствовать, словно растревоженный зверь или какое-то существо, сидящее во мне самой и мечущееся во сне.
Я пересекла долину Ионны. Помню, что остановилась в Жуаньи около бара, купила сигареты и зашла в туалет. В баре над стойкой висела цветная афиша праздничных развлечений и фотографий, на которых были изображены разбитые в автомобильных катастрофах грузовики. Несколько шоферов с грузовиков болтали у стойки, потягивая пиво. Когда я вошла, а один из них, увидев, что я, выпив фруктовый сок, положила на стойку деньги, сказал хозяину, что он платит за меня. Я не хотела этого, но шофер — он говорил с южным акцентом — возразил: «Еще не хватало, чтобы вы отказались», — и я взяла обратно свою мелочь. Когда я включила мотор, он вышел вместе с приятелем из бара и, проходя к своему грузовику, остановился около меня. Это был молодой — примерно моего возраста — брюнет с беспечным видом и ослепительной улыбкой с рекламы зубной пасты «Жибс». Переводя взгляд с капота машины на вырез моего костюма, он сказал мне все с тем же южным акцентом: «С таким мотором вы, небось, гоните вовсю». Я в знак согласия тряхнула головой. «В таком случае, — с сожалением проговорил он, — мы никогда больше не увидимся». Когда я тронулась с места, он открыл дверцу своего грузовика и взобрался в кабину. Помахав мне рукой, он крикнул: «Если увидимся, я вам его верну». Он что-то держал в руке, но я была уже слишком далеко, чтобы разглядеть, что именно. Я догадалась только тогда, когда посмотрела на ветровое стекло, — он ухитрился стащить мой букетик фиалок.
После Оксера я свернула на шоссе, где еще велись работы, и погнала по нему. Я и сама не ожидала от себя такой прыти. На юге от Аваллона я снова выехала на шестое шоссе. Солнце уже село довольно низко, но жара еще не спала, а меня почему-то знобило. В голове у меня было пусто и шумно. Наверное, от возбуждения, от страха, который я испытывала, все сильнее и сильнее нажимая ногой на акселератор. Думая, что этим же объясняется и то преувеличенное значение, которое я придала небольшому происшествию, случившемуся вскоре. Если меня будут допрашивать, о нем не следует упоминать. Это только собьет всех с толку, они подумают, что у меня не все дома, и перестанут верить моим словам.
Это было в первой деревушке, которую я проезжала после того, как свернула с автострады. Мне она действительно показалась знакомой. Это правда. Но ведь любая деревня с рядом серых домов, с уходящей в серое небо колокольней, с холмами на горизонте, летним солнцем, которое вдруг бьет в лицо в длинном коридоре улицы, таком длинном, что у меня заболели глаза и я с трудом могла ехать, — любая такая деревня создала бы у меня впечатление, что я уже здесь бывала, но бывала давно, очень давно, слишком давно, чтобы можно было вызвать в памяти связанную с нею какую-нибудь деталь или чье-то имя.
У двери кафе, узкой, похожей на темную щель, на складном стульчике сидела худая старуха с изможденным лицом, в черном фартуке. Ослепленная солнцем, я ехала очень медленно, и что-то вдруг словно подтолкнуло меня обернуться. Я увидела, что старуха машет мне рукой и зовет меня. Я остановилась у тротуара. Женщина, с трудом передвигая ноги, медленно приближалась ко мне. Я вышла из машины. Говорила она громко, но хриплым, свистящим голосом астматика, и я с трудом ее понимала. Она сказала, что я утром забыла у нее свое пальто. Помню, что в руке она держала стручки зеленого гороха, а когда она сидела, у нее на коленях стояла корзинка. Я ответила, что она ошибается, я не забывала у нее никакого пальто хотя бы потому, что я никогда не была здесь. Но она стояла на своем: да, утром она мне подала кофе и хлеб с маслом, и она тогда уже поняла, что я не в себе, и ни капельки не удивилась, обнаружив после моего ухода на спинке стула мое пальто. Я сказала, конечно, большое спасибо, но это ошибка, и поспешно вернулась к машине.
Она внушала мне страх. Ее глаза с какой-то злобой скользили по моему лицу. Она не отступила, а вцепилась в дверцу машины своей морщинистой, темной рукой с узловатыми пальцами и повторяла, что я выпила у нее кофе и съела бутерброд с маслом, пока на станции обслуживания занимались моей машиной.
Я никак не могла всунуть ключ в замок зажигания. Помимо своей воли я принялась оправдываться: утром я была в Париже, бог знает в скольких километрах отсюда, она просто спутала две похожие машины. Ее ответ, сопровождаемый отвратительной старческой улыбкой, был ужасен или, во всяком случае, в ту минуту показался мне ужасным:
— Машину-то обслужили, я даже не видела ее. А вот вас я видела.
Не знаю, что на меня нашло, но я скинула ее руку с дверцы, крикнула, чтобы она оставила меня в покое, что я ее не знаю, что она меня никогда не видела и пусть не плетет, будто она видела меня, не плетет никогда, никогда… Тут до меня дошло, что мой крик могут слышать и другие жители деревни. Кто-то уже смотрел в нашу сторону. Я уехала.
Вот так. Все это произошло четверть часа тому назад, может, чуть меньше. Я поехала прямо, стараясь думать о Мамуле, о чем-нибудь успокоительном, о своей квартире, например, о море, но не смогла. По левую сторону дороги я увидела станцию обслуживания автомобилей. В Орли я проверила уровень горючего, стрелка была у самой верхней шкалы. Сейчас она опустилась лишь наполовину, и я могла бы проехать еще много километров. Но все же я предпочла остановиться.
Мужчина, который подошел ко мне, до этого весело болтал о чем-то с двумя автомобилистами. На нем не было ни форменной фуражки, ни спецовки. Я пошла к белому домику, сняла свой платок. Помню, как у меня под ногами скрипел гравий, и особенно солнечные блики, пробивавшиеся сквозь ветви деревьев на холмах. Внутри было сумрачно, тепло и тихо. Я причесалась, отвернула кран умывальника. И вот тут страх, дремавший во мне, проснулся и стал кричать, вопить изо всех сил, потому что меня схватили сзади, да так неожиданно, что я даже не успела шевельнуться, — и хладнокровно, упорно — я знаю, ибо за какое-то бесконечное мгновение я все поняла и умоляла этого не делать, — мне стали ломать руку.
II. Автомобиль
Мануэль мог бы абсолютно точно сказать им, что это была за машина: «тендерберд» последнего выпуска с автоматическим переключением передач, мотор «V8» в 300 лошадиных сил, максимальная скорость — 180 миль, бензобак — 100 литров. Мануэль имел дело с автомобилями с четырнадцати лет — а сейчас ему было уже около сорока — и интересовался всем, что мчится на четырех колесах, не меньше, чем теми, кто ходит на двух ногах и высоких каблуках. Читал он только «Автомобильный аргус» и рекламы женской косметики, которые лежали обычно на столике в аптеке.
Мануэль не любил навязывать кому-либо свое мнение, тем более клиентам. Он уже на опыте знал, что владелец французской машины спрашивает вас об американской лишь для того, чтобы узнать, сколько она стоит. А техническая сторона француза не интересует, он обычно уже заранее убежден, что с этой точки зрения она не стоит ничего. Это, естественно, не относится к знатокам, но те и не задают вопросов. Вот почему Мануэль, когда его спросили о «тендерберде» с сиденьями золотисто-песочного цвета, коротко ответил:
— Она должна стоить не меньше пятидесяти тысяч монет. Сущие пустяки.
Мануэль наполнил бак бензином и теперь протирал ветровое стекло. Рядом с ним стояли деревенский виноградарь Шарль Болю и агент по продаже недвижимого имущества из Солье, долговязый и худой обладатель малолитражки, который заезжал на станцию три раза в неделю, но имени его Мануэль не знал. В эту минуту они услышали крик. Мануэль, как и его собеседники, несколько секунд продолжал стоять, застыв на месте, хотя он, пожалуй, не мог бы сказать, что этот крик был для него неожиданным. Во всяком случае, менее неожиданным, чем если бы это произошло с другой женщиной.
Едва он увидел эту молодую даму, как подумал почему-то, что она не совсем в своем уме. Может, дело было в ее темных очках, ее немногословности (она произнесла всего одну-две фразы, самые необходимые) или в ее манере во время ходьбы — то ли от усталости, то ли от апатии — склонять голову набок. У нее была очень красивая, очень своеобразная походка, словно ее длинные ноги начинались у талии. Глядя на нее, Мануэль невольно подумал о раненом животном, хотя затруднился бы сказать, на кого она больше походила — на хищную рысь или беззащитную лань. Но, как бы там ни было, животное это вырвалось из ночного мрака, потому что под светлыми волосами дамы угадывались темные, мрачные мысли.
И вот в сопровождении троих мужчин она идет к конторе Мануэля. Когда они выходили из туалета, мужчины хотели взять ее под руки, но она отстранилась. Теперь она уже не плакала больше. Она прижимала к груди раздувшуюся руку с широкой синеватой полосой на ладони. Даже несмотря на испачканный белый костюм и немного растрепанные волосы, для Мануэля она была олицетворением изящного животного, принадлежащего какому-нибудь господину с туго набитым кошельком.
Мануэль почувствовал себя слегка уязвленным, понимая, что ему не удалось бы обольстить такую женщину, да и вообще такие не для него. Но еще больше его огорчало другое. На пороге дома рядом со своей матерью стояла и смотрела на них девочка. Ей было семь лет, и хотя Мануэль ни на минуту не забывал, что она его дочь, он больше всего на свете дорожил этой девочкой. И она платила ему тем же. Она даже восхищалась им, потому что когда у отцов ее школьных подруг что-нибудь не ладилось с мотором, они смиренно обращались к нему, а в его руках машина снова становилась машиной. Мануэлю было очень неприятно, что девочка видит, что он попал в затруднительное положение.
В конторе он усадил даму из «тендерберда» у широкого окна. Все молчали. Мануэль не осмелился отослать девочку, боясь, что она на него обидится. Он пошел в кухню, достал из стенного шкафа бутылку коньяку и из раковины — чистую рюмку. Миэтта, его жена, вошла вслед за ним.
— Что случилось?
— Ничего. Я сам не знаю.
Прежде чем вернуться в контору, он хлебнул коньяку прямо из горлышка. Миэтта не упустила случая сказать ему, что он слишком много пьет, на что он по-баскски ответил, что благодаря этому он скорее умрет и она сможет еще раз выйти замуж.
Мануэль налил полрюмки коньяку и поставил ее на обитый железом стол конторы. Все молча смотрели на рюмку. Дама из машины лишь отрицательно помотала головой. Мануэлю неприятно было начинать разговор, прежде всего из-за девочки и еще потому, что он знал: его баскский акцент вообще вызывает удивление, а в такой момент он будет просто смешон. И тогда он решил перейти в наступление и, раздраженно взмахнув рукой, сказал:
— Вы уверяете, что на вас напали. Но ведь здесь никого не было больше. Вот кто был, тот и остался. Лично я, мадам, не знаю, почему вы говорите, будто на вас напали, просто не знаю.
Она смотрела на него через свои темные очки, и он не видел ее глаз. Болю и агент по продаже недвижимого имущества продолжали молчать. Наверное, они думали, что она эпилептичка или что-нибудь в этом роде, и им было не по себе. Но Мануэль знал, что это не так. Однажды ночью, как раз в тот год, когда он приехал во Францию, на станции обслуживания под Тулузой у него украли сумку с инструментами. И сейчас у него было ощущение, хотя он и не смог бы объяснить — почему, что он опять влип в какую-то историю.
— Кто-то туда вошел, — утверждала дама. — Вы должны были его увидеть, ведь вы стояли неподалеку.
Говорила она так же неторопливо, как и ходила, но голос у нее был спокойный, и в нем не чувствовалось никакого волнения.
— Если бы кто-нибудь вошел, мы, конечно, увидели бы, — согласился Мануэль. — Но в том-то и дело, мадам, никто туда не входил.
Она повернулась к Болю и агенту. Болю пожал плечами.
— Вы же не станете утверждать, что это был кто-то из нас? — спросил Мануэль.
— Не знаю. Я вас в первый раз вижу.
Все трое от неожиданности онемели и с глупым видом уставились на нее. Предчувствие Мануэля, что снова на него надвигаются какие-то неприятности, как той ночью в Тулузе, еще более усилилось. Правда, его успокаивало то, что он не покидал своих клиентов все время, пока она была в туалете (сколько это длилось — минут пять, шесть?), но по наступившей вдруг зловещей тишине он понял, что и они насторожились. Тишину нарушил агент.
— Может, вашей жене следовало бы увести девочку, — обратился он к Мануэлю.
Мануэль сказал по-баскски своей жене, что Рири не должна оставаться здесь, да и сама она, если не хочет получить такую взбучку, о которой будет долго помнить, пусть лучше пойдет подышать свежим воздухом. Она вышла, уводя девочку, которая, повернувшись, переводила взгляд с дамы на Мануэля, пытаясь понять, кого в чем обвиняют.
— Никто из нас троих туда не входил, — проговорил Болю, обращаясь к даме, — не утверждайте того, чего не было.
У большого, тучного Болю и голос был под стать ему. Мануэль нашел, что Болю сказал именно то, что надо. Нечего возводить на них напраслину.
— У вас украли деньги? — спросил Болю.
Дама снова помотала головой и сделала это не задумываясь, без колебаний. Мануэль все меньше и меньше понимал, к чему она клонит.
— Как же так? Зачем же тогда на вас напали?
— А разве я сказала — напали?
— Но вы намекали именно на это, — возразил Болю и сделал шаг в сторону дамы.
И вдруг Мануэль увидел, как она изо всех сил впилась в спинку стула, и понял, что она боится. Из-под ее очков выкатились две слезинки и медленно поползли по щекам, оставляя на них полоски. На вид ей было не больше двадцати пяти лет. Мануэль испытывал какое-то смешанное чувство любопытства, неловкости и возбуждения. Ему тоже хотелось подойти к ней, но он не решался.
— И вообще снимите ваши очки, — продолжал Болю. — Я не люблю разговаривать с людьми, когда я не вижу их взгляда.
И Мануэль, и агент, наверное, тоже, да, пожалуй, и сам Болю, который нарочито преувеличивает свой гнев, чтобы казаться грозным, могли поклясться, что она не снимет очков. Но она сняла их. Она сделала это сразу же, словно испугавшись, что ее силой заставят повиноваться, и на Мануэля это произвело такое же впечатление, как если бы она перед ним разделась. У нее были большие темные глаза, совершенно беспомощные. Видно было, что она с трудом сдерживает слезы. И, честное слово, черт побери, без очков она выглядела еще более привлекательной и безоружной.
Видимо, и на остальных она произвела такое же впечатление, так как снова воцарилось тягостное молчание. Потом, не говоря ни слова, она подняла вдруг свою раздутую руку и показала ее мужчинам. И тут Мануэль, отстранив Болю, шагнул к ней.
— Это? — спросил он. — Ну нет! Вы не посмеете сказать, что это вам сделали здесь. Сегодня утром так уже было.
И в то же время он подумал: «Какая-то чушь!» Только что он был уверен, что разгадал подоплеку и вот сейчас ему в голову пришел один довод, который опрокинул все. Если она, предположим, действительно хотела заставить поверить, что ее ранили здесь, у Мануэля, и вытянуть у него некоторую сумму, пообещав не сообщать полиции, какого же черта она утром примчалась сюда с покалеченной уже рукой?
— Это неправда.
Неистово тряся головой, она порывалась встать. Болю пришлось помочь Мануэлю удержать ее. В вырез ее костюма было видно, что на ней нет комбинации, а только кружевной белый лифчик и что кожа у нее на груди такая же золотистая, как и на лице. Наконец, она отказалась от мысли встать, и Мануэль с Болю отошли в сторону. Надевая очки, она снова твердила, что это неправда.
— Что? Что неправда?
— Сегодня утром у меня ничего не было с рукой. А если бы даже и было, то вы не могли этого увидеть, я находилась в Париже.
Ее голос снова зазвучал звонко, а в манере держаться опять появилось что-то надменное. Но Мануэль понимал истинную причину этой надменности: молодая женщина еле сдерживала слезы, но в то же время старалась выглядеть великосветской дамой.
— Мадам, вы не были в Париже, — спокойно возразил Мануэль. — Вам не удастся заставить нас поверить в это. Я не знаю, чего вы добиваетесь, но никого из присутствующих вы не убедите, что я лжец.
Она подняла голову, но посмотрела не на него, а куда-то в окно. Они тоже посмотрели в окно и увидели, что Миэтта заправляет какой-то грузовичок. Мануэль сказал:
— Сегодня утром я чинил задние фонари вашего «тендерберда». Там отошли контакты.
— Неправда.
— Я никогда не говорю неправду.
Она приехала на рассвете, он пил на кухне кофе с коньяком, когда услышал гудки ее автомобиля. Когда он вышел, у нее было такое же выражение лица, как и сейчас: спокойное, но в то же время настороженное, напряженное. Казалось, тронь ее, и она заплачет. И в то же время всем своим видом она как бы говорила: «Попробуйте только тронуть меня, я не дам себя в обиду». Мануэль сказал ей: «Извините. Сколько вам налить?» Он думал, что ей нужен бензин, но она коротко объяснила ему, что не в порядке задние фонари и что она вернется за машиной через полчаса. Она взяла с сиденья белое летнее пальто и ушла.
— Вы принимаете меня за кого-то другого, — возразила дама. — Я была в Париже.
— Вот тебе и на! — сказал Мануэль. — Ни за кого другого, кроме как за вас!
— Вы могли спутать машины.
— Если уж я чинил машину, я ее не спутаю с другой, даже если они похожи, как близнецы. Больше того, я могу вам сказать, что, когда я закреплял провода, я сменил винты и сейчас там стоят винты Мануэля, можете проверить.
Сказав это, он резко повернулся и направился к двери, но Болю удержал его за руку.
— Но ты ведь где-нибудь записал, что произвел этот ремонт?
— Знаешь, мне некогда заниматься всякой писаниной, — ответил Мануэль. И добавил, желая быть честным до конца: — Сам понимаешь, я буду записывать два каких-то винтика, чтобы Феррант заработал еще и на них!
Феррант был сборщиком налогов, жил в этой же деревне, и по вечерам они все вместе пили аперитив. Будь он сейчас здесь, Мануэль сказал бы то же самое и при нем.
— Но ей-то я дал бумажку.
— Квитанцию?
— Да вроде того. Листок из записной книжки, но со штампом, все как полагается.
Она смотрела то на Болю, то на Мануэля, поддерживая правой рукой свою вздутую ладонь. Наверное, ей было больно. Не видя ее глаз, трудно было понять, что она думает и чувствует.
— Во всяком случае, есть один человек, который может это подтвердить.
— Если она хочет доставить вам неприятности, — сказал агент, — то ни ваша жена, ни ваша дочь не могут выступить свидетелями.
— Оставьте мою дочь в покое. На черта мне еще ее впутывать в эту историю. Я имею в виду Пако.
Пако были владельцами одного из деревенских бистро. У них обычно завтракали рабочие с автострады на Оксер, и мать с невесткой вставали рано, чтобы обслужить их. Туда Мануэль и послал даму в белом костюме, когда она спросила, где можно перекусить в такое время. Он настолько был поражен, что женщина одна путешествует ночью, да еще в темноте ехала в черных очках (тогда он не догадался, что она близорука и скрывает это), настолько поражен, что только в последний момент обратил внимание на повязку на ее левой руке. Белую повязку в сумраке занимающегося утра.