Когда Франция в 1966 году, заранее об этом уведомив, вышла из общей и интегрированной организации обороны Запада, НАТО перенес свою штаб-квартиру из Фонтенбло в Брюссель, а французские войска в Германии были выведены из командной структуры союза, президент был уверен в правильности своего шага: Федеративная Республика Германии не захочет, да и не сможет сделать то же самое. Можно легко требовать: «Американцы, вон из Франции!», будучи уверенным, что они остались в Германии. В свое время получила распространение формула «Американцы, вон из Европы, но не из Германии!».
Французский флот в Средиземном море генерал вывел из-под командования НАТО еще весной 1959 года. Этому предшествовало его столкновение в 1958 году с Лорисом Норстэдом, американским главнокомандующим в Европе, который не мог ему сказать (потому что не имел права этого говорить), сколько единиц американского ядерного оружия и где именно размещено во Франции. Де Голль на это заявил, что руководителю Франции не придется во второй раз выслушивать подобный ответ. К этому добавилось то, что Эйзенхауэр отклонил желание Франции составить вместе с США и Великобританией своего рода западный триумвират. Вскоре после этого, в декабре 1962 года, Кеннеди пообещал англичанам ракеты «Поларис». Представление нового президента, что союз покоится на двух столпах, тем более не убедило французов. Ибо для чего же тогда Франция — без значительных материальных затрат — добилась положения великой державы honoris causa? Теперь речь шла о попытке объединить средства Федеративной Республики со своими собственными, чтобы таким образом вновь обосновать претензии на ведущую роль в Европе.
Германия могла бы извлечь из этого бо́льшую пользу, чем она это сделала. Правда, она должна была бы знать, чего можно ожидать от партнера, а чего нет. Де Голль сказал в 1962 году австрийскому министру иностранных дел Крайскому: «Мы предложили Германии дружбу Франции, а ведь это стоит, по крайней мере, столько же, сколько воссоединение».
Аденауэру он откровенно и без всякой дипломатии заявил летом 1960 года: положение Франции в НАТО «в ее нынешней форме» не может долго оставаться неизменным. А мне он сказал несколько позже, что не надо считать его безрассудным; само собой разумеется, он также придерживается мнения, что Атлантический альянс должен остаться, о частностях можно будет договориться. На мое замечание, что многим из нас также не нравится роль сателлитов или острия США, он ответил, что с пониманием относится к ситуации в Германии, и добавил с некоторым сарказмом: «Был период Даллеса, когда политика Запада сводилась к тому, чтобы победить Советский Союз, а после этого решить германский вопрос. Теперь же у нас, кажется, хотят решить германский вопрос таким образом, что западные державы время от времени подают петицию Москве». Хотя у Франции не очень хороший опыт отношений с объединенной Германией, он за национальное единство. Однако нам следует знать, что у нас не будет никаких шансов, если мы не признаем границы с Чехословакией и Польшей (заодно он добавил еще и Австрию!). Кроме того, мы не должны стремиться к обладанию ядерным оружием. Термин «право участвовать в совместном решении» у него буквально растаял во рту, когда он спросил, может ли здравомыслящий человек всерьез думать, что ядерная держава предоставит кому-то право участвовать в решении вопросов, связанных с ее атомным оружием.
В 1963 году он мне сказал: «Если мы хотим иметь Европу, то она и должна быть Европой, а не Америкой плюс отдельные европейские государства». Впрочем, или будет война, или Советский Союз столкнется с новыми проблемами. Как доктрина и как режим коммунизм в России и Восточной Европе «гораздо менее убедителен, чем во времена Сталина». Он проинформировал другую сторону, какие основные вопросы следовало бы включить в мирное урегулирование. Для него, заявил де Голль, вопрос, действительно ли немцы в этом заинтересованы (он имел в виду границы), остается открытым. Франция в крайнем случае может жить и с разделенной Германией.
Очень позитивно глава французского государства оценивал политику малых шагов, проведения которой я добился в Берлине. Министр иностранных дел Кув де Мюрвиль сказал, что поначалу его правительство относилось к этим действиям сдержанно, но вскоре убедилось в том, что правовые позиции не ущемляются и успешное проведение этой политики соответствует общим интересам.
Между тем среди политиков ХДС/ХСС в Мюнхене и в Бонне образовалась группировка, считавшая себя «голлистской» или «европейской», — в отличие от доминировавших в правительстве (и в СДПГ) «атлантистов». В споре с ними немецкие «голлисты» в двух отношениях не учитывали реальности: они не замечали или не хотели замечать, что генерал никогда и ни при каких обстоятельствах не собирался потакать их мечтам о европейском атомном вооружении или об участии в атомном вооружении Франции. К тому же они не замечали, что де Голль не хотел слишком сильного немецкого влияния в ЕЭС, а кроме того, он собирался дать новое обоснование своей собственной политике разрядки, политике, которая скорее бы пошла на пользу, чем во вред немецкой «восточной политике». Боннские «атлантисты», в свою очередь, лелеяли призрачную мечту об особых стратегических отношениях с США, для которых не существовало ни малейших предпосылок. Они не учитывали в должной мере, что американцы только на словах выступали за единение Европы. К предполагаемой собственной динамике западноевропейского сплочения Вашингтон относился явно без энтузиазма. Его беспокоила как более сильная экономическая конкуренция, так и растущая политическая самостоятельность Европы.
Консультативное совещание летом 1964 года особенно наглядно показало, сколь худосочной и неизобретательной оказалась политика Бонна. Противоречие между договором о дружбе, подписанным в Елисейском дворце в начале последнего года правления Аденауэра, и резким «нет» французов расширению ЕЭС попытались довольно неуклюже отодвинуть на второй план. Президент явился в сопровождении всех основных членов своего правительства и был изрядно разочарован, когда его представления о европейской самостоятельности, в том числе ее военного компонента, не нашли отклика. Министр иностранных дел не составил себе никакого мнения, канцлер не проявил ни понимания, ни чутья. Эрхард произнес фразу, получившую печальную известность среди посвященных: «Тогда продолжим нашу повестку дня».
В те недели весны 1964 года, выступая перед нью-йоркской публикой, я сказал, что не считаю ни правильным, ни справедливым возлагать всю ответственность за трудности западного мира на де Голля. Некоторые его решения понять нелегко, говорил я, но я не хочу обвинять его, тем более в США. Наоборот, нам следует осознать тот факт, что «де Голль в своей манере смело и своевольно размышляет о немыслимом и начал делать из этого выводы». Равновесие страха дает возможность привести в движение застывшие фронты, сказал я. Французский президент воспользовался этим на свой лад, продолжал я, и иногда я, как немец, себя спрашиваю: «А почему, собственно, только он один?» Если мы строим мост из прошлого в будущее, то нам в силу необходимости нельзя упускать из виду настоящее.
Это «Почему только он один?» вызвало у друзей в Америке и в моей стране дилетантскую критику и озабоченные вопросы. Кое-где по недоразумению сочли, что мне безразлично внутриполитическое развитие в соседней стране. На самом деле я весьма близко принимал к сердцу заботы, которыми делились со мной французские друзья — левые и центристы.
В докладе перед Германским обществом внешней политики я напомнил прописную истину, что в политике есть вещи, которые нельзя охватить ни простым «за», ни обыкновенным «против». Недаром говорят: движение само по себе еще не является чем-то хорошим, однако неподвижность сама по себе тоже не представляет собой ничего хорошего. Особенно когда трескается ледяной покров и льдины приходят в движение. Я приводил следующий аргумент: не только французы, но и англичане и другие, а также, конечно, американцы на свой лад используют относительную свободу действий. «А что делаем мы? Федеративная Республика не должна создавать впечатление, будто у нее нет собственных интересов и собственной воли. Вопрос о пользе свободы действий, следовательно, стоит и перед Федеративной Республикой. И этим объясняется смысл почтительного и дружеского предупреждения, кроющегося за вопросом „Почему, собственно, только он один?“».
В начале 1965 года, когда я накануне выборов в бундестаг снова побывал в Париже и среди прочего выступил на ассамблее ЗЕС — того Западноевропейского Союза, участницей которого была и Великобритания, де Голль высказал свое беспокойство по поводу того, что европейцы стали жертвами неверной американской стратегии: используя обычное и так называемое тактическое атомное оружие, они осуществляют «стратегию гибкого устрашения» за счет интересов обеих частей Германии и, вероятно, Франции, которые окажутся пострадавшими. В действительности же необходима решимость Америки нанести тотальный ответный ядерный удар, заявлял де Голль. Мы должны исходить из того, что Советский Союз и США не хотят воевать друг с другом. На тот случай, если дела будут обстоять иначе, Франция создает собственную ядерную оборону. Соответствующее решение было принято еще в 1956 году, когда премьер-министром был социалист Ги Молле.
После того как в декабре 1966 года я принял министерство иностранных дел, моя первая поездка за границу, которую я уже воспринимал как переход к европейскому «пригородному сообщению», привела меня в Париж, где в последний раз заседал Совет НАТО. На тогдашнюю дискуссию наложили отпечаток решения Франции, с которыми Федеративная Республика не могла согласиться. Первый вывод, подготовленный еще предыдущим федеральным правительством, гласил: «Мы заключили с Парижем соглашение о размещении французских войск в Германии». Договоренность далась нелегко. Мы исходили из того, что по вопросам обоюдной обороны существует единство мнений. Но независимо от того, соответствовало это действительности или нет, — неудовлетворенность не могла быть единственной отправной точкой нашей ориентации. Для того чтобы избавиться от груза прошлого и активизировать германо-французские отношения, нам следовало предпринять значительные усилия. В этом между Кизингером и мной существовало полное единство. Отношениям с Францией был нанесен урон, да и отношениям с Америкой это также не пошло на пользу. Скорее, наоборот. Для нас дальнейшим разочаровывающим и осложняющим обстоятельством явилось то, что Франция с лета 1965 года проводила в совете министров ЕЭС «политику пустующего кресла».
Де Голль и его сотрудники приняли к сведению, что в правительственном заявлении Большой коалиции были отчетливо расставлены германо-французские акценты. Кизингер, по согласованию со мной, сказал: «Европейская география и европейская история в современных условиях диктуют необходимость высшей меры согласия между двумя народами и странами. Сотрудничество, к которому мы стремимся, не направлено против какого-либо другого народа или другой страны. Оно, скорее, является точкой кристаллизации нашей политики, поставившей своей целью единение Европы. Та Европа, которая — как этого требуют американские государственные деятели — будет говорить „в один голос“, предполагает во все большем объеме постоянное согласование немецкой и французской политики. Германо-французское сотрудничество в возможно большем количестве областей имеет также большое значение для улучшения отношений с восточноевропейскими соседями… По этой причине федеральное правительство желает как можно конкретнее использовать содержащиеся в договоре от января 1963 года шансы на координацию политики».
Между тем мы не скрывали, что обе страны и в будущем будут выражать различные интересы и мнения. Дружба не означает отказ от собственных интересов или поддакивание партнеру. Так, мы пытались разъяснить нашему французскому соседу, почему мы придерживаемся иного мнения, чем они, по вопросам расширения ЕЭС. И почему мы придаем большее значение союзу с Америкой. Но, несмотря на это, уверены, что Европу можно строить только с участием Франции и Германии. Примирение между обоими народами стало послевоенной реальностью, возможно, важнейшей и, во всяком случае, самой отрадной.
В связи с недавним визитом Косыгина в Париж Кув де Мюрвиля занимало все то, что «русские называют европейской безопасностью», ибо в этом, по его мнению, заключались проблемы будущего Германии. Советская сторона, считал он, без возражений приняла к сведению, что Франция выступает за улучшение отношений между Бонном и Москвой, а также со странами Центральной и Восточной Европы. В действительности именно на Quai d’Orsay (т. е. в министерстве иностранных дел Франции. —
Тогда, в декабре 1966 года, де Голль принял меня для беседы с глазу на глаз. Я объяснил, почему эта серьезная попытка придать работе в духе германо-французского договора новое содержание отвечает нашим интересам. Де Голль сказал, что он рад тому, что я стал министром иностранных дел. Он надеется также, что сможет плодотворно сотрудничать с новым федеральным канцлером. Он не питает никаких недобрых чувств по отношению к Людвигу Эрхарду, напротив, он ценит его. Сотрудничество с Эрхардом «всегда практиковалось по мере возможности». Наше правительственное заявление де Голль нашел интересным и даже ободряющим. Теперь следует подумать, что делать дальше. Франция не предпримет ничего, что могло бы затруднить наше положение. Но не следует преувеличивать значение договора. В первую очередь это документ доброй воли и примирения. Это всегда важно. Между намерениями обеих сторон не существует принципиального различия. Желание немцев воссоединиться известно Франции, и она не только не имеет против этого никаких возражений, а разделяет это желание, исходя из дружеских чувств к Германии, и потому, что только так можно окончательно преодолеть последствия войны. Однако в условиях «холодной войны» к этой цели можно приблизиться лишь в том случае, если не будет намерений вести войну против России, заявил де Голль. Но этого не хотел никто, «даже Германия, и Америка тоже». Следовательно, позиция силы никогда не могла быть настолько внушительной, чтобы, опираясь на нее, добиться германского единства. Необходимо искать другой путь. «Как вы знаете, Франция рекомендует путь европейской разрядки. Именно в германском вопросе не будет никаких подвижек, если отношения между европейскими государствами не будут поставлены на новую основу», — заявил президент. Разумеется, Франция должна проявлять осторожность. Россия, хотя это очень большая держава, не пошла дальше того, что ей по праву досталось в Ялте. Все говорит за то, что у нее нет агрессивных намерений. Главная забота России — это Китай. Кроме того, ей необходимо развивать собственную страну, а для этого нужна помощь Запада. Она в своем роде миролюбивая страна с сильным тоталитарным режимом, хотя и с ослабевающей идеологией. Франция (т. е. он сам, побывав в июне 1966 года в Советском Союзе. —
Де Голль продолжал: «Если Германия пожелает, Франция поможет ей продвинуться по новому пути (она даже начала кое-что в этом отношении предпринимать). Прежде всего в Москве и в области политики разрядки, в целом она воздержится от всего, что могло бы повредить Германии». Будучи в России, он также заявил, что не могут существовать вечно два немецких государства — есть только один немецкий народ. Возможно, в один прекрасный день это поймут и русские. Во всяком случае, признание ГДР как государства не входит в намерения Франции. Однако ее позиция в вопросе германских границ «на Востоке и на Юге» останется неизменной. Дружить она хочет только с неимпериалистической Германией. «Нельзя быть другом Германии, если она хочет вернуть себе то, что потеряла в результате войны». «У Германии, — сказал де Голль, — и не будет никакой возможности передвинуть границу на Восток, так как сегодняшнюю Россию не сравнить с тогдашней». С точки зрения Брежнева, это выглядело так: «Когда де Голль стал проводить самостоятельную внешнюю политику, наши отношения во всех областях удалось улучшить». Генерал повторил, что как только Федеративная Республика пожелает улучшить практические контакты с населением в советской зоне оккупации, Франция будет рассматривать подобные попытки как «полезные для всех, и особенно для самих немцев». Он продолжал: «Прежде всего дело в том, чтобы у каждого была своя политика. У Франции должна быть французская политика, и она у нас есть. У Германии должна быть германская политика, и ее создание зависит от самой Германии. Французская, или германская, или английская политика, которая была бы американской политикой, — это нехорошая политика». «При этом, — говорил он, — Франция ни в коей мере не выступает против Америки, она друг Америки. Однако для Европы нет ничего хуже, чем американская гегемония, при которой Европа угасает и которая мешает европейцам быть самими собой. Американская гегемония мешает европейцам верить в самих себя».
Нет сомнения, что де Голль добивался большего, чем просто предотвращения конфликтов, что соответствовало моей концепции «урегулированного сосуществования», того сосуществования, которое должно было стать совместным существованием. Самый гордый среди гордых французов считал, что германский вопрос имеет историческое значение и должен быть «проверен, урегулирован и гарантирован» перед лицом народов Европы. Вашингтон и Париж, как казалось, были едины в том плане, что имели в виду добиться сначала европейского, а затем немецкого единства — именно в такой последовательности.
Я не преминул заметить, что немцам положение вещей представляется более запутанным, чем ответственным лицам в Париже и в Вашингтоне, хотя и согласился с тем, что агрессия русских, по расчетам немцев, также исключена. После того как де Голль несколько раз упомянул и Австрию, я буквально был вынужден заявить, что в Германии нет ни одного ответственного политика, который бы думал о новом «аншлюсе». Де Голль заметил: то, что мы собираемся делать, ему кажется разумным, хотя в том, что касается изменения психологических факторов, мы чересчур осторожны.
После нескольких обстоятельных бесед, которые я в течение ряда лет имел с самим генералом и его ближайшими сотрудниками, для меня не было неожиданностью, что мы достигли с французской стороной хорошего взаимопонимания в вопросах «восточной политики». Мне врезалось в память сравнение с кладоискателями, которое де Голль летом 1967 года во время своего предпоследнего визита в Бонн интерпретировал следующим образом: он надеется, что Германия и Франция вместе откопают клад, представляющий собой политику, которая преодолеет раскол Европы.
Аденауэр уже пять лет был не у дел, но забота о том, чтобы поднять отношения с Францией на более высокий уровень, жила в нем по-прежнему. Ему хотелось, чтобы люди верили в то, что он и де Голль прямо-таки ждали встречи друг с другом и были, как говорится, из одного теста. Но это лишь домыслы. В действительности у них было мало общего, кроме преклонного возраста и консервативных взглядов по принципиальным вопросам. Кроме того, француз, считавший немца провинциалом, был больше связан с прошлым и дальше заглядывал в будущее.
На закате жизни Аденауэр допускал мысль о том, что если кто-то еще и способен объединить Западную Европу, то только де Голль. При этом в 1958 году, когда в Париже генерал вновь взял бразды правления в свои руки, первая реакция канцлера была не восторженной, а настороженной. Его пришлось долго уговаривать, когда де Голль в сентябре 1958 года пригласил его к себе домой в Лотарингию в Коломбэ-ле-Дёз-Эглиз. Его приезд растопил лед, и визит прошел успешно. «Старик» все же не был столь наивен, как простодушный Людвиг Эрхард. Когда я в мае 1958 года встретил вице-канцлера (он замещал Аденауэра, а я в то время был председателем бундесрата) на аэродроме Кельн — Бонн, он с наивной серьезностью сказал: наверное, во Франции пробил час фашизма. Это была полная чушь, но и я был обеспокоен. Мои опасения подтвердились (иногда меня охватывало очень мрачное настроение), когда мои парижские друзья посетовали на то, что де Голль надумал превратить внутриполитический ландшафт в пустыню: при случае старались провести параллель с Берлином в начале 1933 года.
После окончания войны и связанных с ней унижений Франции самой предстояло разобраться, что же с ней произошло. Де Голлю удалось сделать в этом отношении немного, и он, рассердившись, отошел от дел. Вернувшись снова к власти в конце пятидесятых годов, он взялся путем «мирной хитрости» закончить войну в Алжире. А кто другой обладал необходимым для этого авторитетом? О том, что он не так уж прост, ходили слухи еще во время войны. Однажды Черчилль, тяжело вздохнув, сказал, что лотарингский крест — самый тяжелый из крестов, которые ему приходилось когда-либо нести. Рузвельт высказался еще более язвительно. Миттеран мне рассказывал, как он по секретному поручению французского подполья прибыл через Лондон в Северную Африку и явился в штаб-квартиру генерала; глядя неодобрительно, тот первым делом спросил, уж не на английском ли самолете он прилетел.
Могу себе представить, что де Голлю, как и другим, не только консервативно настроенным французам, было нелегко, хоть в какой-то мере непредвзято относиться к немцам. Послевоенному правительству Франции план создания центральных управлений во главе с немецкими статс-секретарями был еще менее симпатичен, чем всем другим.
Так почему же Париж должен был выступить в защиту немцев и их единства? Как и другим, де Голлю мерещилось, что левый берег Рейна, в том числе севернее Эльзаса, станет западной границей Германии, а Рурская область будет поставлена под «международный контроль». Когда этот вопрос встал на повестку дня, он был против «наднациональной» Европы и способствовал тому, чтобы идея создания Европейского Оборонительного Сообщества (ЕОС) не прошла из-за вето французского парламента. Его сторонники голосовали там против Европейского Экономического Сообщества — ЕЭС. Правда, придя к власти, он все же согласился с его существованием. Но англичан он в нем видеть не хотел — на его взгляд, они были слишком близки с США. Кроме того, существовала опасность, что они будут оспаривать претензии Франции на ведущую роль в Западной Европе.
В конце концов он заключил с Аденауэром договор о дружбе от января 1963 года. За пять дней до его подписания в Елисейском дворце на одной из своих пресс-конференций, напоминавших торжественное обнародование указов, генерал еще раз подтвердил свое несогласие с членством Великобритании в ЕЭС. Аденауэра это не беспокоило. Когда его министр иностранных дел — им был Герхард Шрёдер — несколько сбитый с толку «выбором времени» позвонил ему из Брюсселя, он спросил: «А разве Вам было бы приятнее, если бы де Голль сделал свое заявление после подписания?» Я в это время как раз был в Лондоне и видел не только, с какой сдержанной горечью реагировало тамошнее правительство, но и в какой ужас пришел германский посол. Его коллега в Париже, многолетний сотрудник ведомства канцлера Бланкенхорн, назвал договор «событием, к которому я отношусь со смешанным чувством». К тому же федеральное правительство упустило из виду, что договор нужно подстраховать, или сочло это излишним. Вследствие этого Кеннеди, которому дали недостаточно продуманный совет, спросил федерального канцлера, считает ли он, что ему по пути скорее с Парижем, чем с Вашингтоном.
Но вся эта дипломатическая безграмотность не нанесла ущерба примирению, и никто не мог утверждать, что договор ему в чем-то повредил. Новые взаимоотношения между обеими странами, дружба, живущая в сердцах подрастающего поколения, стали основой европейского мирного существования. Де Голль в сентябре 1962 года, за год до договора о дружбе, нанес вызвавший сенсацию визит в Федеративную Республику, где он говорил о «великом немецком народе». Ему оказали восторженный прием, порой казалось, что многие видят в нем своего рода «эрзац-фюрера» и хотят своими приветственными возгласами излить душу. В разговоре со мной он заметил, что не думал, что поездка будет протекать «столь эмоционально». После обеда, который де Голль дал в Годесбергском редуте[9], он с глазу на глаз поблагодарил за проникновенное заявление, которое я сделал в берлинской палате депутатов.
В апреле 1963 года Дни культуры Берлина привели меня в Париж. Вместе с Андре Мальро я открывал в Лувре выставку Ватто. Марлен Дитрих не преминула прийти на один из вечерних приемов. Кув дал в честь меня обед, и я впервые встретил Жоржа Помпиду в резиденции премьер-министра. Президент отправился в поездку по провинции и распорядился доставить меня на военном вертолете в Сен-Дизье в Лотарингии. Тогдашний министр сельского хозяйства Эдгар Пизани тоже был там — мы находились на территории его избирательного округа. Де Голль сказал, что реакция Бонна на заключенный с Аденауэром договор его «несколько обеспокоила». Теперь следует подождать, добавил он. Мы должны знать, что практическому сотрудничеству он придает еще большее значение, чем букве договора. Я стал его заклинать, при всем уважении к его исторической роли, не ввергать германский народ в ненужные конфликты. Это касается главным образом отношений с Америкой, которые имели и будут иметь решающее значение для послевоенного развития, сказал я. И в бундестаге и в бундесрате договор будет ратифицирован подавляющим большинством голосов. Он должен проявить понимание, в случае если в преамбуле или каким-то другим способом будет заявлено, что мы не хотим нанести ущерб отношениям с Атлантическим союзом вообще и с США в частности, а также обязательствам, вытекающим из нашего членства в ЕЭС. Мне было тяжело это говорить, ибо подготовка и парламентское обсуждение германо-французского договора меня вовсе не радовали. Де Голль остался недоволен. Вашингтон тоже. Излишняя торопливость неминуемо должна была вызвать сомнения в серьезности германской внешней политики.
В бундесрате мне, как председателю комиссии, выпала задача рекомендовать германо-французский договор для ратификации. Я еще раз взял слово в прениях. Наши отношения с Соединенными Штатами, сказал я, до сих пор не приводили к серьезным противоречиям ни с Францией, ни с Великобританией. Так должно оставаться и впредь. Признавая мужество и энергию, с которыми генерал принимается за новые планы — другой вопрос, всегда ли они правильны или нет, — необходимо и в дальнейшем крепить сплоченность с союзниками, рассматривать участие в Европейском Сообществе как всеобъемлющую задачу и, наконец, отнестись серьезно к предложению президента Кеннеди по атлантическому партнерству. Как сказал мне в 1965 году де Голль, у него создалось впечатление, что они с Аденауэром придерживаются одного и того же мнения относительно элементов общей политики. Однако преамбула, которую мы предпослали договору, в значительной степени его обесценила и привела к зависимости наших совместных действий от третьих сторон. Из договора получился скорее сентиментальный, чем политический документ. По его словам, итог подписанного два года назад договора был скорее отрицательным, чем просто критическим. Правда, де Голль не делал из этого выводов, которые поставили бы договор под сомнение. Прессе следует быть более сдержанной, заявил он. В Париже это в основном уже произошло. Я обратил внимание на то, что нужно открыто говорить о различии в представлениях, например, в области оборонной концепции и в то же время теснее сотрудничать в практических областях. Он ответил, что именно немецкая сторона совершенно или почти не использовала подобные возможности, а в военных заказах полностью придерживалась линии США.
Во всех этих спорах речь шла, конечно, о вещах более важных, чем заказы, хотя французское правительство хотело заполучить их. Оно не стеснялось прибегать к дипломатии и давлению, чтобы перехватить у немцев заказы на рынках третьих стран. К тому же де Голль и люди его поколения не простили ни американцам, ни англичанам, что они после первой мировой войны якобы воспрепятствовали осуществлению справедливых требований Франции. Ныне же речь шла о руководящей роли в (Западной) Европе. Она принадлежала бы Парижу, если бы удалось удержать Лондон на дистанции, — немцы в этой роли никого не устраивали. Их экономическим интересам, казалось, отвечало экономическое сообщество, использующее британские торговые традиции и международный опыт. Кроме того, с точки зрения людей моего типа, нежелательно было отказываться от участия в нем не только Великобритании, но и других социал-демократических и протестантских регионов.
Де Голль еще в сентябре 1968 года, то есть позже, чем обычно, прибыл для консультаций в Бонн. Эта встреча так же, как и последняя в 1969 году в Париже, не оправдала ожиданий. Генерал как всегда мастерски, не по «бумажке», суммировал итоги германо-французских встреч. Однако по нему было видно, как сильно на него подействовал майский кризис во Франции. Канун того кризиса я провел в Дижоне в веселой компании: Кув де Мюрвиля и меня только что посвятили в сан рыцарей ордена бургундского вина, когда моего французского коллегу срочно вызвали в Париж. Генерал еще не вернулся из Румынии, где он находился с государственным визитом, когда начались студенческие волнения, повлекшие за собой забастовки и чуть было не приведшие к революции.
29 мая глава государства и его семья спешно прилетели на вертолете в Баден-Баден к генералу Массю. Старый рубака был в свое время отозван де Голлем с поста командующего в Алжире. Я познакомился с ним еще будучи бургомистром, после того как он стал главнокомандующим французскими войсками в Германии. Это было скорее безрассудство, чем настоящее бегство. Когда его верный военачальник, которого никто не предупредил о прилете президента, встретился с ним в Баден-Бадене, де Голль сказал, что теперь все пропало, все заблокировали коммунисты. Тогда возник вопрос, может ли он отправиться в Страсбург. Он согласился лететь в Коломбэ, а на другой день уже вернулся в Париж. Версию, согласно которой де Голль хотел устроить путч, я считаю неверной — у него просто сдали нервы. Массю позднее говорил: «Если бы президент остался в Баден-Бадене, это бы означало катастрофу, из этого получился бы второй Варэн» (намек на арест бежавшего во время французской революции Людовика XVI).
Трудно представить себе де Голля в своего рода эмиграции именно в Германии. Трагикомическое положение: начальник советской военной миссии в Баден-Бадене сообщил генералу Массю, что Москва доброжелательно относится к сохранению режима.
В Париже, где коммунисты больше успокаивали других, чем делали революцию, произошли многолюдные контрдемонстрации консервантов, которые помогли изменить обстановку. Было объявлено о проведении новых выборов. Премьер-министра Помпиду, после того как он благодаря своему хладнокровию спас режим, де Голль больше не хотел видеть во главе правительства. Его сменил Кув де Мюрвиль. Для этого блестящего знатока всех хитростей государственной власти это явилось последней короткой остановкой перед тем, как он покинул правительство. Его преемником в министерстве иностранных дел стал голлистский архангел Мишель Дебре, с которым я, к удивлению многих, неплохо ладил. Референдум, состоявшийся весной 1969 года, по вопросам децентрализации и реформы сената де Голль назначил, очевидно, в предчувствии отставки. После того как стал известен результат, он, ни с кем не попрощавшись, уехал в Коломбэ. Один из последних творцов военного и послевоенного порядка в Европе, сохранивших ее народам чувство национального достоинства, оставил свой штурвал. Нам он напомнил, что мы все же что-то собою представляем. Несмотря на разочарование, которое он доставил нам и всем европейцам, он позволил себе надеяться, что утопия о вечно мирной Европе осуществима.
Можно было предположить, что де Голль не долго проживет после «расставания» с властью. Весть о его смерти в ноябре 1970 года тронула меня до глубины души. Из-за болезни я не смог поехать на траурные мероприятия. В январе 1971 года, когда я в очередной раз приехал в Париж, я сказал: «По пути сюда сегодня утром недалеко от поля битв злополучных войн я посетил могилу человека, который, как никакой другой государственный деятель, осознавал горький опыт нашей общей истории и, вероятно, именно поэтому смог стать одним из создателей переходящего в дружбу взаимопонимания между нашими народами».
На эту германо-французскую консультативную встречу я приехал поездом. В то мрачное зимнее утро я стоял у скромной могилы в Коломбэ-ле-Дёз-Эглиз. Спустя годы мой путь привел меня и к большому лотарингскому кресту, поставленному за деревней в память о французе с непростым характером, о единственном в своем роде европейце, стоявшем между прошлым и будущим, человеке, который всеми своими чувствами был ближе к единой Европе, чем все те, кто хотел чересчур быстро и чересчур прочно приспособиться к послевоенному ландшафту.
IV. БОРЬБА ЗА ВЛАСТЬ
Риск — благородное дело
В парламентской демократии подавляющее большинство — это не всегда преимущество и уж вовсе не гарантия успешной работы. Помимо всего прочего, редко удается воспользоваться конъюнктурой, чтобы взять на себя политическую ответственность. Мой опыт подсказывает: стрелки можно переставить, даже имея лишь ничтожное большинство.
В начале декабря 1966 года, после того как Людвиг Эрхард провалился на выборах, к исполнению своих обязанностей приступило правительство, сформированное двумя большими партиями. Сама Большая коалиция была лучше, чем ее репутация. От своих первоначальных предубеждений я отказался сразу после ее создания. Она справилась с экономическим спадом, значение которого тогда переоценивали, неплохо действовала в области внутренней политики, расчистила путь для реализма и находчивости во внешней. Однако избавление от фикций и иллюзий оказалось невообразимо трудным делом.
Моя партия хорошо подготовилась по важным вопросам внутренней и внешней политики. Но мы были ослаблены в кадровом отношении: Фритц Эрлер был при смерти, у меня тоже были проблемы со здоровьем, и поэтому я лишь в конце принял участие в предварительных переговорах. С тех пор как я однажды ранним осенним утром потерял способность дышать — это называется синдром Рёмхельда — и приготовился проститься с этим миром, я чувствовал себя смертельно усталым и, во всяком случае, лишенным всякого честолюбия. Силы и амбиции возвращались ко мне особенно медленно потому, что еще не зажили раны, нанесенные нам в предвыборной борьбе 1965 года.
Повторная кампания, в которой — в не менее оскорбительных тонах, чем четырьмя годами раньше, — мой антинацизм пытались выставить как нечто бесчестное, вызывала во мне растущее отвращение. Один видный баварский (хотя и родившийся значительно севернее) депутат бундестага договорился до того, что увязал изменение мною фамилии с таким же поступком Гитлера, а взволнованный Эрхард, впоследствии всегда относившийся ко мне с уважением, счел нужным упрекнуть меня в том, что в первые послевоенные годы я «даже еще не был гражданином Германии».
Наутро после выборов, которые Эрхард, как и ожидалось, выиграл (а СДПГ получила почти 40 процентов голосов), я, никого в это не посвятив, встретился с прессой и сообщил, что не буду еще раз пытаться занять пост федерального канцлера. При этом имело значение следующее обстоятельство: на основании различных, в большинстве своем беспомощных, описаний я пришел к выводу, что именно от своих сторонников социал-демократов я не могу требовать, чтобы они еще раз защитили меня от ядовитых националистических нападок. Правда, впоследствии многие из них еще более двух десятилетий стояли на моей стороне. Так что мне не приходилось жаловаться на недостаточную поддержку и отсутствие готовности помочь мне. Но долгий путь от кандидата на пост канцлера в 1961 году до блестящего успеха в 1972 году не был прямым как стрела, а изобиловал искушениями свернуть и пойти в обход. Были моменты собственных сомнений, а кое-где и колебаний соратников.
До сегодняшнего дня распространяются слухи, что из-за многочисленных нападок я якобы собирался добровольно или по настойчивым рекомендациям («так как здесь уже ничего не светит») отойти от германской политики и переселиться на Север, где мне неплохо жилось в эмиграции. У меня таких намерений не было, хотя это и не было бы позором. В противоположном направлении были позднее нацелены утверждения некоторых социал-демократов, что я в 1965 году якобы пытался выжить Фритца Эрлера с поста председателя фракции в бундестаге, но мне помешали это сделать. Это было хотя бы потому бессмысленным, что, как по моему, так и по общему мнению, моя должность в Берлине считалась самой важной после федерального канцлера и министра иностранных дел.
Партия, в которой я с начала 1964 года по всей форме являлся первым человеком и которая почти единодушно вновь выбрала меня председателем, ожидала от меня участия в боннском эксперименте совместного правления. Разумеется, друзья по партии, которые мне были еще ближе, чем остальные, предпочли бы «малую коалицию», то есть коалицию со свободными демократами, оконфузившими и приведшими к падению правительство Эрхарда. В этом случае процесс корректировки внешнеполитического курса протекал бы несколько быстрее.
То, что из этого ничего не получится, я узнал из «деловых переговоров» — в некоторых из них я даже участвовал. Один из бывших министров финансов на полном серьезе попросил занести в протокол, что в правительственном заявлении не должны встречаться слова «участие рабочих в управлении предприятиями». Но даже не говоря о содержании, на выборах канцлера тайным голосованием нам все равно бы не хватило голосов. Мой уважаемый берлинский коллега от СвДП Вильям Борм разъяснил мне причины и пришел к выводу: «Не делайте этого». Я это сделал спустя три года, но и тогда это было рискованно.
В 1966 году я считал, что уж если мне придется участвовать в правительстве, то я остановлюсь на министерстве научных исследований. Я бы направил его деятельность на решение тех задач, которым не уделяли должного внимания. Конечно, я выкроил бы время и для партии. В то время научным исследованиям придавалось большое значение, министерство считалось «ведомством будущего». Однако в узких кругах партийного руководства преобладало мнение, что председатель партии должен занять «второй по значению пост». Это было самое классическое министерство — министерство иностранных дел.
Я хорошо себя чувствовал во внешнеполитическом ведомстве, и ко мне там неплохо относились. Контакты с партнерами в других странах я установил легко. Суть большинства вопросов была мне ясна. Неприятности происходили, когда ближайшие сотрудники Кизингера из ведомства федерального канцлера начинали разыгрывать из себя начальство. Эта склонность, к которой Кизингер относился терпимо, усиливалась с приближением выборов 1969 года. Помимо этого, Кизингером владело чувство, которое никак не могло быть для него приятным: он предвидел, что я могу не только захотеть, но и стать его преемником. Я даже не пытался разубедить его в этом, разумеется, считаясь с тем, что другие члены правительства давали ему понять, что этого не будет. Кизингер слышал не только от членов собственной партии, что он должен остаться канцлером.
То, что во главе правительства стояли «попутчик» и «эмигрант», объективно доказывало немецкую правдивость. Но и эта часть «примирения» досталась не даром. За нее пришлось платить двойную цену, так как парламентская демократия подвергалась давлению сразу с двух сторон. С «левой» выступила оппозиция, называвшая себя внепарламентской, которая на короткое время больше ослабила, чем подстегнула социал-демократию. С «правого» края в ландтаги вошли люди, называть которых неонацистами мне казалось малоубедительным, ибо я не мог в них найти ничего нового, за исключением того, что они, к счастью, не имели шансов захватить власть, а тем более прийти к ней в результате выборов. Объявленный в правительственной программе переход к мажоритарному избирательному праву не состоялся. Это означало бы конец и для правых радикалов, и для либералов, а кроме того, сделало бы невозможным вступление в парламентскую жизнь новых группировок, таких, как зеленые. В обеих больших партиях — в нашей еще чаще, чем в другой, — высказывались существенные опасения. В первые послевоенные годы я, на основании опыта Веймарской республики, носился с идеей реформы избирательного права, но никогда не рассматривал это как панацею: наглядное обучение за границей было весьма убедительным.
Смена власти в 1969 году была требованием момента. В ХДС/ХСС большинство считало требуемое выравнивание фронта во внешней политике, а также в политике в отношении Германии излишним, а то и вредным, или вопреки здравому смыслу думало, что этого можно избежать. Из-за этого мы теряли доверие и внутри страны; ни тогда ни позже не следовало путать интеллигентно-критическую публику с большинством. Если партия, считающая себя обязанной служить делу прогресса, игнорирует ее настроение, это не может для нее обернуться ничем хорошим.
Оказалось, что Кизингер не в состоянии осмыслить последствия землетрясения, вызванного выборами нового федерального президента, а тем более сделать из этого соответствующие выводы. Новые выборы мы провели объединенными усилиями за несколько месяцев до первоначального срока, в начале марта 1969 года, так как духовные силы Генриха Любке во второй период его президентства явно ослабли. В 1964 году СДПГ поддержала его избрание на второй срок, так же как это было в 1954 году с Теодором Хойсом. В отличие от этого либерального писателя Любке обладал обескураживающей простотой мышления, которой соответствовала такая же уверенность. Уроженец Зауэрланда, назначенный Аденауэром министром сельского хозяйства, сохранил добрую память о сотрудничестве с социал-демократами в рамках коалиции в прусском ландтаге до 1933 года. Он прямо-таки влюбился в идею Большой коалиции. Уже в 1961 году, после возведения стены, он, как и я, выступил за создание всепартийного кабинета. Хотя вице-канцлер Эрхард, рассчитывавший таким образом досрочно стать преемником Аденауэра, действовал за кулисами, заключив союз со Штраусом и Менде, затея не имела шансов на успех. В 1964 году, когда Венер и Эрлер смогли меня убедить, что нам не только следует поддержать Любке, но и самим предложить его кандидатуру (правда, выборщики воспрепятствовали этому), я уже дал поручение прощупать, существует ли возможность сотрудничества со свободными демократами. Тогдашний председатель фракции в бундестаге барон фон Кюльман-Штумм посетил меня в моей официальной резиденции в Берлине, чтобы с трогательной простотой разъяснить, что избрание либерала на пост главы государства никак не может отвечать интересам социал-демократов.
Что касается выборов 1969 года, то я своевременно — сначала в разговоре с канцлером и председателем ХДС, а потом и публично — дал недвусмысленно понять, в чем заинтересована моя партия: после десяти лет президентства Хойса и стольких же Любке было бы уместно выбрать социал-демократа. Обращаясь к Кизингеру, я предложил совместно выставить кандидатуру Георга Лебера, тогдашнего министра путей сообщения, а впоследствии министра обороны. Избрание этого пользующегося большим уважением в широких кругах населения, а не только в наших рядах, профсоюзного лидера послужило бы символическим подтверждением интеграции рабочих в демократическом государстве. Кроме того, я считал, что поддержка Лебера не доставит ХДС больших затруднений: он за год до этого стал членом центрального комитета немецких католиков.
Казалось, что Кизингер отнесся к моему предложению с интересом. Но он не смог его отстоять, а может быть, и не вполне ясно себе представлял, что совместные выборы социал-демократа могли бы укрепить его позиции как канцлера. К Герхарду Шрёдеру, тогдашнему министру обороны, а до того министру сначала иностранных, а затем внутренних дел, хорошо относилась часть либералов, но он не мог рассчитывать на голоса социал-демократов. Ко всему прочему он вбил себе в голову, что ему необходимо заручиться поддержкой «черных», представленных примерно двумя десятками выборщиков от НДП. 5 марта они чуть было не перевесили чашу весов.
Итак, найти общего кандидата, пользующегося поддержкой партнеров по коалиции, не удалось. Следовательно, для меня было важно предложить человека, который бы устраивал свободных демократов. Этим человеком был Густав Хайнеманн, член моей правительственной команды 1965 года и министр юстиции в кабинете Кизингера. В октябре 1968 года органы нашей партии «подняли его на щит», после чего я проинформировал председателя СвДП Вальтера Шееля. Он пошутил: «Вы поставили нас в очень затруднительное положение — голосовать не за Вашего кандидата». Густав Хайнеманн стал символом либеральной правовой государственности. Впрочем, даже посмертно я вряд ли обижу его, если скажу, что он весьма непринужденно отстаивал свои интересы и, будучи своенравным человеком, усердно продвигал свою собственную кандидатуру. Он попросил назначить ему встречу не в министерстве, а в правлении партии и без обиняков обратился ко мне с вопросом: «Я им стану или нет?» Кизингер мог бы затмить Хайнеманна среди членов СвДП, если бы он назвал одно часто упоминаемое имя: Рихард фон Вайцзеккер.
Юрист Хайнеманн раньше работал в экономике. В годы нацизма он прекрасно выполнял свои обязанности в организации «Исповедующая церковь», после войны примкнул к ХДС и стал обер-бургомистром Эссена. В качестве министра внутренних дел он вошел в первый кабинет Аденауэра, а потом из-за несогласия с перевооружением ушел в отставку. Попытка через собственную «Общегерманскую» партию найти политическую платформу федерации не удалась. В 1957 году он вступил в СДПГ. Федеральным президентом его избрали лишь в третьем туре голосования — 512 голосов «за» и 506 «против». Это были последние выборы федерального президента в Берлине. Не очень разделяя восторг своих избирателей, он сказал, что произошла «частичная смена власти». Его слова пытались извратить, представив дело таким образом, будто он говорил о смене власти не в предписанных конституцией формах.
Мое сотрудничество с федеральным президентом строилось на основе доверия, трений между нами не возникало. Он хотел делать больше, чем это разрешала его должность. Но он делал больше, чем он осознавал, а тем более признавал, служа благодаря своей простоте и правдивости примером президента-гражданина, призывающего к уравновешенности, хранителя свободолюбивых традиций германской истории. Вальтеру Шеелю и его коллегам из нового руководства СвДП пришлось проделать немалую работу, чтобы убедить своих депутатов и разъяснить им значение выбора Хайнеманна. Теперь возник вопрос о последствиях: сохранится ли после следующих выборов в бундестаг прежнее положение дел? В то время Шеель и я встретились за обедом лишь один раз. В одном дюссельдорфском клубе в начале мая 1969 года мы согласились, что осенью 1969 года коалиция, по крайней мере, не исключается. Я не скрывал, что могу себе хорошо представить сотрудничество с министром иностранных дел по имени Шеель.
25 сентября 1969 года: за три дня до выборов из телевизионной дискуссии между первыми кандидатами всем, если они раньше этого не знали, стало ясно, что Шеель и Брандт отвечают на спорные вопросы внешней политики как минимум сходным образом. Оказалось, что и во внутренней политике между нами нет непреодолимых разногласий. Я констатировал так, что это каждый мог услышать: СДПГ и СвДП стоят друг к другу ближе, чем каждая из этих партий к ХДС и ХСС. В ответ на недвусмысленные вопросы Вальтер Шеель заявил, что, если будет достаточное число мандатов, он за создание коалиции.
Если будет достаточное число мандатов! После первых предварительных подсчетов не исключалось, что Кизингер (и Штраус) получат незначительное абсолютное большинство мандатов. Казалось, что соратники Шееля не преодолеют пятипроцентный барьер. В ведомстве канцлера праздновали победу. «Юнге унион» (молодежная резервная организация ХДС/ХСС) устроила факельное шествие. Никсон прислал поздравления.
Но оказалось, что свободные демократы, еле-еле набрав меньше шести процентов голосов, все же достигли своей цели. Они скатились с 9,5 до 5,8 процента и располагали теперь в бундестаге не сорока девятью, а только тридцатью местами.
Социально-либеральный прорыв обернулся для них значительной потерей «клиентуры». Не поддадутся ли они заманчивым предложениям ХДС, вместо того чтобы разыграть рискованную партию вместе с «социс» (социал-демократами. —
В новом бундестаге СДПГ и СвДП вместе имели на двенадцать мандатов больше, чем ХДС/ХСС, и только на пять больше, чем это было необходимо для избрания канцлера. Можно ли было с этим рассчитывать на успех? Могли ли мы исходить из того, что зыбкое большинство удержится в течение четырехлетнего срока полномочий бундестага? Я в этом не был уверен, но считал, что нужно пойти на оправданный риск. Сколько надежд мы бы обманули, не сделав этого! А главное, у нас не было никакого желания возвращаться на скамьи оппозиции. Ибо чего только не стояло на повестке дня германской политики!
Итак, 21 октября 1969 года 251 голосом «за» при 253 «против», пяти воздержавшихся и четырех недействительных бюллетенях я был избран четвертым федеральным канцлером Федеративной Республики Германии. 251 — это всего на два голоса больше, чем необходимо. Недостающие голоса почти наверняка шли на счет нового партнера по коалиции. Но при тайном голосовании никогда нельзя быть уверенным, и я тоже не был вполне уверен. Разве не могло случиться, что не хватит голоса из своей фракции? Или, что добавились один-два голоса из фракции противника, уравновесившие дальнейшие «потери» на стороне коалиции? Как бы то ни было, я стал главой правительства — с третьей попытки.
Насколько широкой была смена декораций? С марта 1930 года, когда ушел в отставку последний социал-демократический рейхсканцлер Герман Мюллер, прошло почти сорок лет. С тех пор как кончилась война, я был преисполнен желания доказать, что мы способны править не только городами и федеральными землями, но и в общегосударственном масштабе. Благодаря своей способности к переменам Федеративная Республика выдержала испытание на демократию. Именно в этом, в способности к мирным изменениям, заключалось для демократического мира значение смены власти.
В тот вечер в день выборов в сентябре, как и в течение нескольких последующих дней, среди населения распространились неуверенность и в еще большей степени волнение. А разве могло быть иначе? Вечером я позвонил Вальтеру Шеелю и сказал, что хочу обратить внимание прессы на простой факт: у СДПГ и СвДП больше мандатов, чем у ХДС и ХСС. Шеель ответил как бы между прочим: «Давайте». Неудача его партии на него сильно подействовала. Он еще не был готов к конкретным договоренностям. Слишком велико было разочарование. Мы встретились лишь на следующий день.
Члены президиума моей партии разошлись прежде, чем прояснилась обстановка. Венер и Шмидт не находили в моей модели ничего или почти ничего привлекательного. Они оба с большим удовольствием продолжили бы ту Большую коалицию, которую Кизингер, по крайней мере, в такой же степени, как я, уже списал. Венер ругал либералов, называя их «челночной партией», в то время как Алекс Мёллер, «товарищ генеральный директор», ставший моим первым министром финансов и, к сожалению, недолго продержавшийся на этом посту, в ту же ночь приступил к переговорам с коллегами из СвДП. Его и мою линию поддерживал также министр экономики профессор Карл Шиллер, своенравный и блестящий специалист, помогавший мне еще в берлинском сенате. Поддерживали нас и некоторые более молодые люди, способные к участию в выработке решений, а за кулисами — Густав Хайнеманн. На следующий день противники из руководства партии также пошли на уступки. Пусть он проведет социально-либеральный эксперимент, заявили они. Всем было ясно, что я больше не дам себя остановить.
Между тем Курт-Георг Кизингер занервничал и стал проявлять активность. Еще поздним вечером он натравил своего протеже Гельмута Коля, молодого премьер-министра земли Рейнланд-Пфальц и, вероятно, будущего председателя партии, на управляющего делами фракции СвДП в бундестаге, заместителя председателя партии Ганса-Дитриха Геншера, с которым тот был дружен, чтобы крайне щедрыми предложениями перетянуть свободных демократов на свою сторону. Им обещали несколько министерских постов, соглашение о «широком долгосрочном сотрудничестве на всех уровнях», безопасную для либералов реформу избирательного права. Разве федеральный канцлер не грозил — в узком кругу, а позже и публично — «выкинуть» их из ландтагов? Однако подумали и о своих людях. Нелюбимый председатель фракции на другой день после выборов получил извещение, что он может в качестве моего преемника принять на себя руководство министерством иностранных дел. Как писал Райнер Барцель, он ответил: «Но мы потеряем правительство, господин федеральный канцлер».
Прозондировав почву, Коль пришел к выводу, что среди свободных демократов число противников социально-либеральной коалиции достаточно велико, чтобы провалить мое избрание. Встретив 24 часа спустя — в ночь с понедельника на вторник — в годесбергской квартире Эриха Менде, куда он пришел вместе с генеральным секретарем ХДС Бруно Хеком, десять депутатов от СвДП, для которых новая коалиция «ни в коем случае еще не была решенным делом», он почувствовал, что его оценка была правильной. Как-никак, во вторник к Кизингеру явилась для «информационной беседы» делегация свободных демократов.
В чем заключались предназначенные либералам благодеяния? Согласно высказываниям Менде, СвДП предложили те же ведомства, которые во времена Большой коалиции принадлежали СДПГ. Таким образом, министерством иностранных дел распорядились дважды. В другой связи речь уже шла о «полдюжине министров». «Широкое и долгосрочное политическое сотрудничество» должно было предусматривать договоренности, действующие до конца семидесятых годов, то есть в течение десяти лет, и распространяться на бундестаг, ландтаги и даже на коммунальный уровень. Чтобы избавить СвДП от риска, связанного с пятипроцентным барьером, ХДС заявил о своей готовности уступить три верных избирательных округа.
В довольно неопределенно сформулированном предложении, переданном Кизингером 3 октября Шеелю, о ведомствах речи не было. Но в это время канцлер и не мог уже питать никаких иллюзий. В ту пятницу я вместе с Шеелем посетил федерального президента, чтобы сообщить ему, что в основном мы пришли к общему мнению относительно формирования правительства. Переговоры о создании социально-либеральной коалиции готовились в моей служебной квартире и велись в помещении представительства земли Северный Рейн-Вестфалия: в Дюссельдорфе социал-демократы и свободные демократы сотрудничали при полном доверии уже в течение нескольких лет. Когда союз был скреплен, Улоф Пальме признал, что он ошибался, утверждая, будто Брандт может быть избран главой правительства в любой стране Европы, кроме своей собственной. (Позже он говорил со свойственным ему лукавством, что он все же был прав.)
Когда я сказал, что теперь Гитлер окончательно проиграл войну и я буду считать себя канцлером освобожденной, а не побежденной Германии, это не было высокомерием. Мир будет теперь иметь дело не с удобным, но с лояльным правительством, сказал я. У меня не было ощущения, что я хвастаюсь и слишком много на себя беру. Обновление политики мира диктовалось так же, как ликвидация «затора» при проведении реформ, интересами дела. Я хотел стать канцлером внутреннего обновления. Упреки в том, что я якобы не уделял должного внимания внутренней политике, я всегда считал несправедливыми.
Дебет и кредит
При Аденауэре говорили: никаких экспериментов! Этот лозунг отвечал потребности народа в покое, народа, который был рад, что заблуждения нацистского времени и войны остались позади, и на первых порах не хотел вспоминать прошлое. Обращаясь в будущее, он способствовал восстановлению экономики. Лишь когда лозунг начал существовать самостоятельно, а послевоенное общество грозило задохнуться, как под насыщенным парами колпаком, перемены стали неизбежны.
Я говорил: не надо бояться экспериментов, — мы построим современную Германию. И еще: кто хочет быть уверен в завтрашнем дне, должен бороться за реформы сегодня. Поначалу это были эффектные рекламные изречения. Однако в отличие от формул более поздних лет они содержали философское начало: до сих пор граждане, скорее, боялись реформ. Теперь же до них стало доходить, что на длительный срок безопасность без реформ невозможна.
Пусть посмеиваются над пафосом модернизации конца шестидесятых годов — это было лучше, чем страх перед прогрессом десятилетие спустя. Кто участвовал в формировании социально-либерального подъема, не мог быть в восторге от того, что ориентирующуюся на реформы, открытую для будущего политику теснили с двух сторон: с одной стороны — наивный неоконсерватизм, а с другой — фундаментальное отрицание прогресса. Другое дело, что не все достаточно хорошо планировалось, а кое-что развивалось не так, как мы это себе представляли. Возможно, мы слишком много задумали на короткий период одного срока полномочий.
Что получается, когда государство и общество постоянно находятся в процессе изменения к лучшему, и куда это ведет, я видел в Скандинавии. Там же я узнал, что материальную нужду можно преодолеть и имеет смысл вынести демократические идеи за общинные и государственные рамки в широкую общественную сферу. Правда, я никогда не считал, что следует формально-бюрократически «демократизировать все области жизни». Позднее своеобразные перлы, сформулированные в некоторых университетах, показали: там, где демократизация включена в программу, не всегда можно заранее предположить наличие воли к терпимости и соответствующую эффективность. Однако компас был выверен: следовало дать почувствовать все большему количеству людей, что такое свобода, и позаботиться о том, чтобы основные ценности демократии проникли в обширные области общественной жизни.
Такой взгляд на вещи не был присущ исключительно социал-демократам. Существовали идейные связи с либеральными представлениями, а также с элементами католической социологии и евангелической социальной этики. К прискорбным, объективно излишним порокам послевоенного времени в Германии относится то, что силы обновления в значительной мере не сумели преодолеть старые границы, разделявшие партии, и теснее сплотиться. Не приходится сожалеть о том, что сторонники традиционных буржуазных партий открыли новую форму партии — «всемирную» ХДС/ХСС. Весьма прискорбно то, что в союзе (христианско-демократическом) утвердился патриархальный, и притом ни в коем случае не антисоциальный, стиль Конрада Аденауэра. Возможно, его успех в послевоенной Германии связан именно с этим?
Когда восстановление в самых общих чертах закончилось и потребность в покое стала исчезать, в массе своей умеренная социал-демократия настояла на том, чтобы заповедь социальной справедливости, записанная в Основном законе, начала приносить плоды, а «мыслящий гражданин» стал идеалом. Эти ожидания разделяли видные представители духовной жизни Германии, а свое отражение они поначалу нашли в правовых реформах, начатых при правительстве Большой коалиции и под строгим руководством Густава Хайнеманна. Эпоха реформ началась с очистки от старого хлама одного из разделов уголовного законодательства по половым преступлениям, частично сохранившегося еще с кайзеровских времен. То, что государство не должно устанавливать нормы общественной морали, нашло самую широкую поддержку. Старая песня о преступлении и наказании была спета.
Обязательно ли терять чувство меры, если общество приходит в движение? От охваченной волнением студенческой молодежи и в основном опиравшейся на нее «внепарламентской оппозиции» исходили импульсы, часто мешавшие, нежели помогавшие обществу. Пытаясь взвалить на него выполнение чрезмерных программ, они не могли содействовать его продвижению вперед. Однако остается бесспорным, что часть деятелей 1968 года в течение какого-то времени оказывала стимулирующее воздействие.
Я внимательно наблюдал за студенческими бунтами, видел их во многих местах и за пределами Германии: во Франции еще в начале мая 1968 года, затем в Белграде, в США, а также в Рио и даже в Исландии. События в Берлине взволновали меня: смерть студента Бенно Онезорга во время визита шаха в июне 1967 года, покушение на Руди Дучке на пасху 1968 года, скандал во Франкфурте осенью того же года, когда сенегальскому президенту Леопольду Сенгхору была присуждена премия немецкой книжной торговли. Я был возмущен. Я не хотел быть министром иностранных дел страны, в которой невозможно оказать должный прием иностранному гостю. Не обошлось без столкновений с непрошеными гостями и на съезде СДПГ 1968 года. Молодежный конгресс, созванный мной в начале 1969 года в Годесберге, был сорван из-за упрямства отдельных групп, не желавших ничего слушать, а только мешавших работе.
Сначала нужно выслушать критически настроенную молодежь — таков был мой совет правительству, в состав которого я входил, и партии, председателем которой я являлся. Успех был не очень большим. Впрочем, я отнюдь не считал, что речь идет о поддакивании молодым людям. Без особых заслуг с моей стороны обо мне создалось представление, как о человеке, который не отгораживается от молодежи, а готов с ней дискутировать и не потерял способность чему-то учиться у нее. Возможно, это контрастировало с господствовавшим невежеством, но я недостаточно хорошо понимал, а может быть, и не хотел понять, что же лишило покоя молодое поколение, причем не худшую его часть. Понять это было трудно еще и из-за затасканного радикализма их рассуждений. Тем не менее я заявил в ноябре 1968 года в ЮНЕСКО в Париже: «Никто из нас не должен себя чувствовать чересчур старым, чтобы заняться этими вопросами. Вероятно, нет ничего удивительного, если молодые люди так резко протестуют против диспропорции между устаревшими структурами и новыми возможностями. Если они протестуют, видя противоречие между иллюзией и действительностью, если они приходят в отчаяние от политики, которая хоть и формулирует постулаты, но остается бессильной, когда речь идет о правонарушениях, применении силы, подавлении и кровопролитии, — я против того, чтобы поддакивать этим людям. Я против уступок там, где речь идет о нетерпимости и насилии. В этих случаях ответственность и уважение к тем, кто придет после нас, требуют, чтобы мы не уступали. Но я думаю, что нам не следует также отмежевываться. Просто слушать — недостаточно. Мы должны принять вызов, будучи готовыми сомневаться в самих себе и учиться чему-то новому».
Я понял, какие старые задачи остались нерешенными. Теперь предстояло взяться за их решение. Но мне лишь постепенно стало относительно ясно, какие появились новые задачи. То, что я, по крайней мере, на какой-то отрезок опережал «вожаков общественного стада», многих раздражало.
В 1961 году я включил в свою первую кампанию по выборам в бундестаг проблемы окружающей среды, развеселив этим прагматиков всех мастей. Когда перед выборами я, опираясь на американские данные, говорил об охране окружающей среды как о задаче общества, которой до этого почти полностью пренебрегали, мой главный аргумент состоял в том, что на карту поставлено здоровье миллионов людей. Чистый воздух, чистая вода, меньше шума — эти требования не должны были остаться на бумаге.
Так как я был основным кандидатом от земли Северный Рейн-Вестфалия, мой вывод гласил: небо над Рурским бассейном должно снова стать голубым. Это по-дилетантски высмеивали. Трудно понять, почему большая экологическая угроза была замечена так поздно, хотя мы в Федеративной Республике все же немного опередили целый ряд наших европейских соседей. Лишь осенью 1969 года охрана окружающей среды была выделена в качестве самостоятельной задачи и поручена министерству внутренних дел. После этого я попытался разъяснить, что речь идет о внутриполитической задаче, не терпящей отлагательств.
Несмотря на продолжавшийся и все еще взрывоопасный кризис, вызванный возведением стены, в 1962 году в Берлине собрался конгресс «Общегерманские задачи». Он привлек внимание к запущенности инфраструктуры городов, бедственному положению в области образования и системе здравоохранения. В 1964 году в поисках новых импульсов для избирательной кампании 1965 года я побывал в США. Дома можно было легко получить совет от ученых, но в политике компетентные советы котировались не очень высоко. Тем не менее Римский клуб пошел мне навстречу. То, что с представлениями о механическом росте Германии нужно распрощаться, скорее чувствовали, чем осознавали. Никто не собирался делать выводы, тем более что, во-первых, многое осталось нерешенным, а во-вторых, социал-демократия, оказавшаяся наконец-то у порога власти, прежде всего и главным образом хотела провести в жизнь собственное требование — требование социальных гарантий.
В 1966 году и в еще большем масштабе в 1969 году мы стали возвращать полноправное членство в обществе людям, которые не по собственной вине, а в силу превратностей судьбы оказались за его бортом. Мы выступили с инициативой, чтобы в случае болезни рабочим продолжали выплачивать зарплату, и способствовали тому, что сначала в пенсионном страховании, а потом и в страховании на случай болезни были расширены узкие рамки обязательств администрации предприятий. Многие служащие остались неохваченными надежным социальным страхованием, в финансировании которого участвовали бы работодатели. На первый взгляд это чисто техническая проблема, и все же без подобных, пусть частичных, реформ шансы на самоутверждение снизились бы наполовину. В равной мере это относилось и к страхованию на случай болезни для фермеров.
Одна из первоочередных задач состояла в лечении больных мест социального государства. Благодаря введению обязательного страхования школьников и студентов от несчастных случаев мы без особого роста управленческих расходов и финансовых затруднений немного приблизились к намеченной цели, а с введением новых правил по реабилитации инвалидов и лиц, пострадавших при несчастных случаях, продвинулись значительно дальше.
Невозможно было клясться в верности новой социальной политике и в то же время обходить проблему равноправия. Эта тема стояла на повестке дня и должна была рассматриваться, в первую очередь, также с социально-политической точки зрения. В противном случае равноправие распространялось бы только на зажиточные слои населения. Были введены минимальные ставки для женщин, которые, несмотря на продолжительный трудовой стаж, из-за низкого заработка получали позорно низкие пенсии. К ним были приравнены вдовы погибших на войне.
Коренное изменение обозначил закон о пенсиях 1972 года: наряду с материальными улучшениями он предусматривал введение гибкой возрастной границы. Как продуманный шаг было расценено также повышение пенсий пострадавшим во время войны. Мне всегда было стыдно, что именно им приходится устраивать демонстрации и через суд добиваться приведения своих доходов в соответствие с ростом цен.
Социально-политические законы нужно было провести через бундестаг, а там федеральному правительству было нелегко получить поддержку необходимого большинства. Однако в земле Баден-Вюртемберг до февраля 1972 года существовало правительство Большой коалиции, и оно нам очень помогло.
Естественно, что частичные социальные реформы не решили всех проблем. Но мы не могли сделать все сразу. Реформы не всегда поддерживало большинство. Кроме того, и деньги не сыпались с неба. Однако, когда в 1974–1975 годах вследствие общего положения в мировой экономике начала быстро расти безработица, немалое значение имело и то обстоятельство, что нам удалось сплести прочную сеть социальных гарантий.
Поверхностные критики пытались приписать социально-либеральной коалиции, что мы якобы игнорировали интересы экономики и взвалили на плечи государства большие долги. И то и другое неверно и однозначно опровергается статистикой. Для объективной оценки не требуется контраргументов. Я также никогда не считал, что основное регулирование должно находиться в руках государства. Частная инициатива в обществе и в экономике заслуживает поощрения, а не мелочной опеки.
Зависимость от процессов в мировой экономике доставила нам в начале семидесятых годов немало хлопот. Недостаточная ответственность Соединенных Штатов за мировую валюту и финансово-политический аспект международного экономического сотрудничества причиняли нам беспокойство. С отделением доллара от цены на золото летом 1971 года мы были столь же мало согласны, как с разрешением свободного обменного курса весной 1973 года. В конце того года большую роль сыграл первый кризис цен на нефть. Он вызвал волнение там, где требовалась соответствующая реакция со стороны Германии и Европы.
В моем первом правительственном заявлении 1969 года я сказал, что мы хотим «отважиться на бо́льшую демократию», и вызывающе добавил: «Мы еще далеко не все сделали для нашей демократии, по-настоящему мы только начинаем». Этот лозунг вызвал, с одной стороны, готовность к соучастию, с другой — противодействие. Развернутая против нас непристойная кампания, в которой нам приписывали намерение выбросить демократию за борт, не произвела желаемого эффекта — в ней слились воедино протесты против внутренней и внешней политики разом.
Мы действительно собирались вести свою работу, по возможности, гласно и удовлетворять потребность наших сторонников в необходимой информации. Однако недостаток опыта привел к переоценке значения перспективного планирования.
Мы исходили из того, что совместное принятие решений и совместная ответственность придадут нашей стране внутренние силы для большей мобильности. Изменение закона о правах и обязанностях предпринимателя и совета рабочих и служащих 1971 года, а затем закона о представительстве рабочих и служащих в государственных учреждениях не удовлетворило профсоюзы, однако они расценили это как «большой шаг вперед». Участие рабочих в наблюдательных советах крупных предприятий (решение было принято в 1974 году, но вступило в силу только в 1976 году, после того как союзы предпринимателей обратились в Федеральный конституционный суд) также не оправдало ожидания профсоюзов. Серьезным недостатком оказалось то, что после весьма успешных выборов в ноябре 1972 года мы недостаточно ясно установили, чего можно достичь с помощью имеющегося парламентского большинства, а чего нет.
Я и сегодня сожалею, что наши планы по резкому улучшению материального состояния рабочих и служащих провалились. Две различные позиции в профсоюзном лагере заблокировали друг друга. Одни опасались «мелкого капитализма», а следовательно, ослабления боевой сознательности рабочих. Эта позиция прежде всего поддерживалась профсоюзом металлистов, противоположная — профсоюзом строителей. Этот конфликт парализовал СДПГ, из-за него она упустила возможность сделать тот шаг, на который решились шведские социал-демократы, создав фонды для работающих по найму. Деятельность социал-демократического предпринимателя Филиппа Розенталя, не одно десятилетие выступавшего за участие трудящихся в распределении доходов и управлении, закончилась ничем. А ведь как часто и как рьяно он этого добивался.
С осуществлением лозунга «больше демократии» были связаны важные шаги в поддержку равноправия женщин: законы о разводах и изменении фамилии, об уравнивании в социальном обеспечении. Эти меры должны были привести к увеличению представительства женщин. Среди членов моего правительства была всего одна женщина, однако вскоре еще одна женщина впервые заняла пост парламентского статс-секретаря в ведомстве канцлера, а две другие — получили должности статс-секретарей. В действительности же общественное давление еще не достигло той силы, когда любой женщине можно было беспрепятственно продвигаться по службе. Сигнал может исходить «сверху», но сам процесс перемен должен идти «снизу».
Реформа параграфа 218 прошла через парламент лишь к концу второго периода моего пребывания на посту главы правительства. Согласно моему пожеланию, инициатива была предоставлена бундестагу. Последняя речь, произнесенная мной (с особой осторожностью) в качестве федерального канцлера в парламенте, была посвящена этой теме, которая абсолютно не подходила для дискуссий по вопросам политики партии, но вокруг которой, тем не менее, вопреки распространенному в 1974 году мнению вновь и вновь вспыхивали споры. Какой великолепный объект для идеологических сражений!
Социальная справедливость стояла в шкале реформ на первом месте, а без реформы образования она была недостижима. Эта реформа должна была предоставить равные шансы для всех, при этом отнюдь не означала изменения в содержании образования. В бурных спорах об «основных положениях» остались без внимания идеи, которые могли бы встретить широкое одобрение среди населения. Но реформа образования, которой мы — частично вместе с СвДП — дали толчок в начале шестидесятых годов, без сомнения изменила облик нашего общества. Быстро росло число выпускников высших учебных заведений, а число студентов, как и число детей рабочих, среди учащихся вузов с 1965 по 1980 год утроилось. То обстоятельство, что нам не удалось свести воедино и очистить от всяких наслоений усилия, направленные на реформы, привело к негативным последствиям, доставившим нам немало хлопот уже за рамками политики в области образования. Противодействие оказалось столь мощным лишь потому, что мы не успели еще определить реальный масштаб реформ, а некоторые из нас не захотели уяснить для себя соотношение между количеством и качеством.