Анастасия Шевандина обратила на сестру короткий взгляд и тихо заметила.
— Проповеди сегодня не в моде, Анна.
— Но как же? — Анна растерялась. — Ведь все ищут пути, чтобы освободить народ!
Нальянов вздохнул.
— Никакие рассуждения неспособны показать человеку путь, который он не хочет видеть.
— Вы… о чём?
— Есть ныне забытая миром страшная формула: «Мир живёт немногими». Она несколько кощунственна, конечно, — со вздохом обронил Нальянов, — но мне она всегда нравилась. Огромное количество людей, увы, просто не знают, кем они являются и зачем живут. С ужасом вижу, что и боятся узнать. Им страшно наедине с собой. Их единение в любом учении — якорь спасения, и им нет разницы, что их объединит — революция или вышивание крестиком. Но те, в ком есть понимание себя и Бога — всегда будут отторгать стадные учения, и никогда не будут служить ничему, кроме Бога.
Но тут абсолютно не к месту вылез до сих пор молчавший жених Лизаветы и перебил её.
— Служение благу народа есть высшая и единственная обязанность человека, а что сверх того — опасная погоня за призраками. Все глупость, суеверие, ненужное и непозволительное барство.
Нальянов смерил Осоргина ленивым взглядом, и, не отвечая, спросил у Дибича, как, по его мнению, распогодится ли к утру? Тот взглянул в окно и кивнул. Пожилая служанка внесла самовар и пироги. В разговор вмешался хозяин. Не согласятся ли Юлиан Витольдович и Андрей Данилович составить им компанию в завтра? Они хотят устроить пикник в Павловске в Старой Сильвии с холодными закусками, ветчиной, свежими сливками.
Нальянов собирался что-то ответить, но Дибич, опережая его, ответил, что с удовольствием придёт и кинул странный взгляд на Нальянова. Тот заметил его, почесал пальцами лоб и, хоть и обязательно должен был там быть, проронил, что, возможно придёт: во взгляде Дибича он прочёл просьбу согласиться. Харитонов, глядя на Нальянова взглядом больным и похоронным, вдруг проронил почти молящим голосом:
— Нальянов, но…всё же… вы можете, конечно, глумиться над народом и осмеивать наши идеалы…
Юлиан, нервно отбросив чайную ложку, резко звякнувшую о блюдце, перебил его, словно хлестнул по лицу.
— Ларион! — тот вздрогнул и умолк, Нальянов же продолжил. — Перед вами на тарелке пирог. Вам принесли его минуту назад. — Харитонов нахмурился, точно вдруг разглядев стол. — Скажите, кто принёс его вам? — Харитонов ошеломлённо уставился на тарелку, повертел головой и пожал плечами. Нальянов же тяжело вздохнул и менторским тоном проговорил, — не заметили? Это была женщина лет пятидесяти пяти, хозяин назвал её Анной Дмитриевной, потом Анютой, она, судя по говору, уроженка Ярославской или Костромской губернии, её седые волосы зачёсаны на прямой пробор, лицо квадратное, губы крупные, глаза бледно-голубые, одета в тёмно-синее платье с белым кружевным воротником, шаль цветная, куплена на Апраксином дворе. Судя по моим наблюдениям, недавно переболела сильной простудой, никогда не была замужем, очень любит кошек и большая любительница вышивания.
Ростоцкий странно хмыкнул, потом, покачав головой, рассмеялся.
— На тридцать вёрст ошиблись, Юлиан Витольдович, она с Нерли, это Владимирская губерния. Анюта!
Женщина появилась в комнате.
— Барин…
— Ты же владимирская, с Нерли?
— В Исаевском родилась, барин, ярославские мы.
Ростоцкий вытаращил глаза, восхищённо покачал головой, а Харитонов, моргая под золотой оправой очков, хоть тоже изумлённо и растерянно улыбался, но недоумевал.
— Ну… и что? — обернулся он к Нальянову.
— Ничего, — пожал плечами Юлиан, — просто прежде, чем
Осоргин сидел молча, прикрыв глаза и почти не дыша от бешенства. Этот человек просто выводил его из себя. Он осмеливался кощунствовать и откровенно плевать на святое — и при этом никто не осмеливался возразить ему. Но даже и на возражения этот негодяй плевать хотел, делал вид, что вовсе не замечал возражений или откровенно глумился. Подлец. Откровенный выродок. При этом больше всего Леонид Осоргин бесился именно от наглой дерзости барича, которая почему-то странно подавляла.
Сергей Осоргин тоже злился и ничего не мог понять. Кто позволил этому наглому барину высказываться с таким апломбом? Сам он привык считать себя человеком, разорвавшим всякую связь с приличиями и условностями, истинным революционером. То, что приходилось работать в ненавистном министерстве — воспринимал как нечто случайное. Он помнил уроки революционного дела: «Все изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в революционере единою холодною страстью революционного дела». Он строго делил общество на категории. В первой были осуждённые, насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство, лишив его умных энергических деятелей. Вторая — из тех, кому временно даруют жизнь, дабы они зверскими поступками довели народ до бунта. К третьей принадлежали высокопоставленные богатые и влиятельные скоты, которых надо опутать, сбить с толку и по возможности сделать рабами. Четвертая состояла из государственных честолюбцев и либералов, коих требовалось скомпрометировать и их руками мутить государство. Пятая категория — доктринёры и революционеры, праздно-глаголющие в кружках и на бумаге. Их надо беспрестанно толкать в действия, результатом которых будет бесследная гибель большинства и настоящий отбор немногих.
Юлиана Нальянова Сергей отнёс бы, безусловно, к первой категории, но это значило признать, что этот барин умён, а признавать этого не хотелось. Дибича Осоргин причислил к третьей, при этом младший Осоргин и не подозревал, что в подполье его самого относили к пятой категории.
Сергей оглядывал и девиц. Их тоже предписывалось делить на три разряда. Первые, пустые и бездушные, которыми можно пользоваться, другие — преданные, но не доросшие до революционного понимания, и, наконец, женщины вполне посвящённые, свои. Невесту брата Сергей не ставил и в грош — ни рыба, ни мясо, такая не попадала ни в одну из категорий, но Елену Климентьеву он сразу занёс в первую категорию, Аннушку — во вторую, туда же попала и Машка Тузикова и Ванда Галчинская. А вот Анастасия Шевандина, которой было явно тошно слушать этого лощённого мерзавца, была совсем своей, это он чувствовал. При этом было и ещё кое-что в словах этого лощёного барина, что сильно взволновало Сергея, но он надеялся, что это ему просто померещилось…
Тем временем Нальянов повернулся к Дибичу. Тот же наблюдал за Еленой Климентьевой, и, когда перевёл взгляд на Нальянова, покраснел. Юлиан тут же опустил глаза. К удивлению Дибича, ему было явно неловко.
Нальянов поднялся было, однако, путь ему преградила Аннушка Шевандина. Она со странным вызовом спросила его, в чём он видит предназначение женщины? Нальянов оторопел от неожиданности, потом пожал плечами и ответил, что никогда не задумывался об этом. Заметив потемневший взгляд Анны, брошенный на Нальянова, и покрасневшую Марию Тузикову, Илларион Харитонов поспешно заметил, что это и так понятно.
— Предназначение женщины — возбуждать в мужчине пыл благородных страстей, поддерживать чувство долга и стремление к высокому — и это назначение велико и священно.
Нальянов неожиданно улыбнулся, любезно, хоть и чуть шутовски кивнул Харитонову, как бы соглашаясь с ним. Дибич же спросил Анну, в чем она сама видит женское предназначение? Анна ненадолго смутилась, но её перебила сестра Анастасия.
— Не думаю, Анна, что это интересно господину Нальянову.
— Вы, конечно, скажете, что дело женщины — семья и кухня? — не обращая никакого внимания на реплику сестры, спросила Анна. — Вы презираете женщин, да?
Нальянов улыбнулся беззлобно, но чуть насмешливо.
— Ну, что вы, Анна Васильевна, как можно?
— И какие же женщины вас нравятся? — поинтересовалась та.
Дибич не сомневался, что на этот вопрос последует резкая отповедь, но Нальянов снизошёл до вежливого ответа.
— Смиренные, кроткие, целомудренные, — отчётливо и очень серьёзно проронил он.
— Смиренные? — возмутилась, едва не взвизгнув, Мария Тузикова, отчего брезгливо поморщились Елена Климентьева и Анна Шевандина. — Что за вздор? Неужто, если женщина несчастна, не понята и чахнет в неподходящем ей браке, душа её должна приноситься в жертву прописной морали, провозглашающей нерушимость брака и «покорность» мужу? Неужели лучше лгать и продолжать совместную жизнь с нелюбимым, недостойным человеком, чем честно и свободно соединить своё существование с тем, кого любишь?
— Насильно у нас замуж не выдают, — пожал плечами Нальянов. — И причём тут счастье? Женщин надо научить в мягкости быть твёрдыми, в терпении — неколебимыми, в преданности — стойкими. Вот и будет им счастье.
— Вы просто не знаете любви! — взвилась мадемуазель Тузикова. — Тому, кто постиг равенство мужчин и женщин перед Богом, любовь откроется во всем её величии, но пропитанному грубыми предрассудками и тому, кто ищет лишь волнений крови, а не идеала, любовь не откроется никогда!
— Тут вы правы, наверное, — кивнул Нальянов, хоть Дибичу было довольно трудно понять, с чем именно он согласился.
— Значит, вы не признаете за женщинами никаких прав? — тихо спросила Елена. Её голос раздался в гостиной впервые за весь вечер.
— Почему? Она вправе мне отказать, — Нальянов смерил девушку долгим взглядом. — Это святое право женщины. Неожиданно голос подал Аристарх Деветилевич.
— Господин Нальянов как-то в обществе уронили-с, что следует остерегаться женщины, когда она любит: она-де теряет себя в страсти и для неё ничего не имеет никакой ценности. Страсть мужчины, сказал он, может сделать из него подлеца, а может и не сделать, но страсть женщины любую превращает в фурию. Я правильно тогда понял? — спросил Деветилевич, глядя на Нальянова потемневшими глазами.
— Я это говорил, — спокойно кивнул Юлиан, не добавив ни слова.
Девицы подавленно молчали. Деветилевич же с трудом скрывал ликование. Отлично. Нальянов в своём репертуаре. Впрочем, Аристарх знал и ещё одну странность. Этот мерзавец всегда вёл себя так, но чем больше он отталкивал и игнорировал женщин, чем наглее держался, тем одержимее те влюблялись в него.
— А вас страсть делала подлецом? — поинтересовалась Елена Климентьева.
— Думаю, могу ответить твёрдо — нет. Меня постоянно упрекают в бесстрастии, мадемуазель.
— Выходит, холодный идол морали властен над страстью, Жюль? — Дибич улыбнулся.
Нальянов пожал плечами.
— Чувствительность — не преимущество, Андрей Данилович, слабость сердца — не достоинство. Любовь-то ведь, как болезнь, не знает сбывшихся надежд. Лучший из её финалов — выздоровление, обыденность и рутина, худшие — смерть. Смерть любимого, его измена и потеря, или уж… смерть самой любви. Это лучше понимать заблаговременно. — Дибич заметил, что Нальянов снова назвал его по имени-отчеству, не приняв его попытки сближения.
Плечи Маши Тузиковой брезгливо передёрнулись, Ванда Галчинская казалась странно печальной, Елена смотрела на Нальянова глазами, в которых стояли слезы. Ей казалось, что в его словах — боль обманутой любви, но, вообще-то, на холёном лице Нальянова не было и тени скорби. Он казался равнодушным и чуть сонным. И эта полусонная летаргия уже не отпускала Юлиана Витольдовича. Он сел рядом с Дибичем и молча слушал чужие разговоры, но сам в беседы не вступал. Если к нему обращались, отделывался кивками. Дибич заметил его быстрый взгляд, который поймала Анастасия Шевандина, равнодушный и чуть презрительный.
Глава 10. Ночные разговоры
Найти истину при помощи логики
можно лишь при условии,
что она уже найдена без помощи логики.
За плотно закрытым окном шуршал дождь. Тут в соседней зале раздались звуки музыки — заиграл приглашённый генералом оркестр. Дибич был уверен, что Нальянов не будет танцевать, но ошибся. Тот встал и неожиданно любезно поклонился Ванде Галчинской, галантно протягивая её руку и улыбаясь. Она подняла на него глаза, вспыхнула и явно смутилась, но Нальянов, смеясь и что-то бормоча её на ухо по-французски, уже увлёк её в соседнюю залу. Глаза его искрились томным светом, казались ласковыми и нежными.
Это приглашение подлинно удивило всех. Поражены были, и весьма неприятно, девицы. Елена Климентьева казалась просто шокированной, Анна Шевандина растерянно смотрела вслед паре, Анастасия казалась подавленной, Мария Тузикова — откровенно завидовала подруге, провожая её взглядом мутным и потемневшим. Деветилевич и Левашов выглядели одураченными. Леонид Осоргин, поджав губы, пригласил на танец невесту, Дибич, несколько секунд заворожённо следя за танцующими, вдруг опомнился и поспешно пригласил девицу Климентьеву. Растерянная и явно униженная предпочтением, которое Нальянов выказал эмансипированной нигилистке, она протянула руку Дибичу, и он тут же увлёк Елену в зал.
Деветилевич и Левашов, переглянувшись, пригласили сестёр Шевандиных — Аристарх — Анастасию, Павлуша — Анну. Младший Осоргин посмотрел на Лаврентия Гейзенберга, к этому времени основательно набравшегося, и пригласил Марию Тузикову. Харитонов сидел в углу в одиночестве и нервно грыз ногти.
Танцы продолжались почти до полуночи, и всё это время, беся девиц, Нальянов не отходил от Ванды Галчинской. Он то и дело увлекал её к столу, поднимал за её здоровье бокал, шептал что-то на ухо, вёл себя как истинный влюблённый. Они то появлялись в столовой, то исчезали в танцзале, то мелькали в парке под фонарями. Девица что-то оживлённо рассказывала, Юлиан Витольдович слушал, несколько раз оттуда доносились взрывы смеха.
Елена Климентьева была оскорблена, не понимая, что мог находить Нальянов в этой испорченной особе, Анна Шевандина тоже недоумевала, Анастасия высокомерно пожимала плечами и ломала веер, зато Елизавета насмешливо кривила губы, глядя на сестёр. Что до Марии Тузиковой, она, уже не танцуя, странно бледная, сидела в углу с какой-то французской книгой, которую, впрочем, час за часом читала на одной и той же странице.
Дибич мельком заметил, что Сергей Осоргин с явным неодобрением наблюдает за парочкой, но сам был слишком занят, чтобы следить за гостями. Елена, нервная и рассерженная, всё же кокетничала с ним, явно, чтобы заставить ревновать Нальянова. Но тот упорно не отходил от Галчинской, рассказывал ей о французских коньяках, потом стал учить, как понять выдержку напитка и определить, не подделка ли это.
Андрей Данилович, который в течение всего вечера ненавязчиво ухаживал за Климентьевой, на её вопрос, давно ли Юлиан Витольдович проявляет столь низкие вкусы, тихо пояснил, что Нальянов, насколько он понимает, не ищет в женщине высоких достоинств и не умеет их оценить. Елена побледнела и ничего не ответила. Дибич видел, что Климентьева не сводила с Нальянова глаз, Аннушка Шевандина тоже пожирала его глазами, Тузикова и Галчинская были, казалось, готовы забыть свои эмансипированные взгляды, если бы это было угодно Нальянову. Таковы бабы, пронеслось у него в голове, эмансипе-то эмансипе, а всё равно — рабыни и попугаи мужчин. Даст им мужик прокламации — будут прокламации цитировать, а дал бы Писание — повторять будут за ним Писание.
Около полуночи Климентьева и Шевандины уехали: за ними прислали экипаж. Лаврентий Гейзенберг начал настаивать на отъезде «кузин», и Нальянов галантно проводил свою сильно пошатывающуюся пассию к экипажу. Сам он, несмотря на то, что пил много, казался абсолютно трезвым, при этом, как снова обратил внимание Дибич, глаза его, окружённые бурой тенью, светились, точно болотные гнилушки.
Дождь давно перестал. Нальянов, проводив девиц и Гейзенберга, вернулся в залу и уединился у окна, а на вопрос старика Ростоцкого, поедет ли он в Павловск, теперь с готовностью кивнул и ответил, что хорошо знает Павловск, у сестры его отца там дача, он обязательно приедет, хоть, может быть и чуть задержится. Потом он кивнул Дибичу и Ростоцкому, и, ни с кем не прощаясь, пошёл к двери, но вдруг остановился, увидев монаха, который всё торжество скромно просидел в углу обеденной залы.
— Ба, отец Агафангел…Вы тут зачем?
— Я, Юлиан Витольдович, записку господину Ростоцкому от протоиерея нашего привёз, пожертвования собираем на новое паникадило, да вот его превосходительство за стол меня усадили, — глаза их встретились, и тон монаха стал мягче, — отец Василий велел мне поблагодарить вас за милосердие и сострадание. Такое щедрое пожертвование, спаси вас Бог. Я к вам заходить не стал, боялся, коль снова приду, прогоните.
— Что за вздор? Приходите, — Нальянов окинул собеседника взглядом, показавшимся Дибичу больным, — всегда рад вам, — после чего вышел.
Дибич, на миг удивившись знакомству Юлиана с монахом Агафангелом, догнал Нальянова уже у ворот.
— Постойте, Юлиан Витольдович, — после чего, не получив ответа, насмешливо поздравил «холодного идола морали» с большим успехом у женщин. — У ваших ног было три влюблённых девицы, Нальянов, — с чуть заметной льстивостью проронил он.
Нальянов обернулся к нему, и взгляд его казался полусонным и вялым.
— Категории общности у вас хромают, дорогой Андрей Данилович, — лениво уточнил он. — Если быть точным, то влюблённых там было — шесть без четверти. Впрочем, этой погрешностью и впрямь можно пренебречь. Что до девиц, то там и трёх не наберётся, хоть я и не считал, конечно. Если и были времена, когда я думал, что юные девушки питаются незабудками, лунным светом и утренней росой, то они давно прошли, Дибич.
Нальянов растаял в ночи, оставив растерянного Дибича у ворот дома Ростоцкого.
Дибич чувствовал себя усталым, но не в том была беда, — Андрей Данилович чувствовал себя ещё и одураченным. Он не хотел признаваться себе, что запутался в ситуации, а снисходительно-циничные слова Нальянова, усугублённые его грубой безапелляционностью, и высказанные к тому же как-то походя, неожиданно смутили его.
Впрочем, прохлада весенней ночи скоро остудила его разгорячённую голову и успокоила нервы. Дибич вернулся к дому и сел под окном на скамью. Уход Нальянова породил среди молодых людей яростную дискуссию о революции, отголоски которой доносились до него из окна, раскрытого кем-то.
— Вся тяжесть жизни происходит от политических причин: рухнет полицейский режим, и тотчас воцарятся и здоровье, и бодрость! — голос Харитонова звучал надтреснуто и резко.
— Счастье обеспечивается материальными благами, это есть проблема распределения. Надо отнять эти блага у несправедливо владеющего ими меньшинства и тем обеспечить человеческое благополучие. А все эти сказки о простой помощи человека человеку, о простом облегчении горестей текущего дня — вредная растрата сил на мелкие и бесполезные заботы! — вмешался Сергей Осоргин.
— Хуже! Это измена ради немногих людей всему человечеству! Плоская и дешёвая благотворительность! — поддержал его Леонид.
— Неправда! Простой, реальный смысл работы среди народа принижать нельзя! Она полезна для общего дела всемирного устроения человечества! — Харитонов старался перекричать всех.
Сам Дибич задумался. Впечатления этого вечера медленно всплывали и отливались в странные и тягостные вопросы. Почему Деветилевич, который, как прекрасно было известно Дибичу, не лез за словом в карман, в присутствии Нальянова буквально немел и осмелился только на один выпад? Почему Павлуша Левашов поздоровался с Нальяновым нынче и на отпевании Вергольда у собора с вежливым подобострастьем, хоть за спиной последнего распространяет мерзейшие слухи? Насколько эти слухи лживы? Дибич вновь вспомнил о девице, приходившей к Нальянову в ночи, явно бывшей любовнице, которой Нальянов «пытался объяснить всю неосмотрительность её опрометчивого шага…» Нальянов же насмешливо подчеркнул, что не удивится, если далеко не все из оных девиц подлинно окажутся девицами…
Хлопнула дверь, и на пороге, прервав его мысли, показался Аристарх Деветилевич. Заметив Дибича, он скорчил мутную рожу, плюхнулся рядом на скамью и спросил портсигар. Тяжело затянулся, и Дибич заметил, что папироса дрожит в руке Аристарха.
— А ты давно его знаешь? — Дибич без уточнений понял, что тот спрашивает о его знакомстве с Нальяновым, ибо в гостиной Нальянов обращался преимущественно к нему.
Дипломат должен уметь видеть человека, не глядя на него, и смотреть на человека, не видя его, всегда знать, что спросить, когда не знаешь что ответить. Дибич пожал плечами и, ничего не уточняя, дипломатично перевёл разговор.
— Тебя, я вижу, он бесит?
— А тебя нет? Гадина… Понять не могу, как он это делает? Собой, конечно, приметный, но чтобы так… И ничего ведь, заметь, не делает, — Деветилевич искренне недоумевал, — а все бабы с ума сходят…
Дибич это заметил. В присутствии женщин вокруг Нальянова, казалось, точно танцевали мелкие бесенята, взгляд его завораживал, голос покорял и увлекал в неведомую бездну. Но сам Нальянов в коловращении этого любовного приворота казался подлинно бесстрастным. Он ничего не делал… или… Дибичу вспомнилось насмешливо-проникновенное: «Ревнуете?» Или все же делал?
Но с Деветилевичем Дибич откровенен не был никогда, и сейчас просто притворился, что не понял его, безразличным тоном проронив:
— Да, полно. Обычный бонвиван. Однако, неглуп, этого не отнять.
Деветилевич зло поджал губы.
— Гадина он. Бес-искуситель. Она же голову потеряла, глаз с него не сводит.
Дибич давно знал о финансовых проблемах Деветилевича, а от Левашова неоднократно слышал злобную ругань о домогательствах Аристарха к Климентьевой, его кузине. Деветилевичу, по его словам, светила долговая яма. Павлуша обмолвился тогда, что Елене по достижении двадцати одного года предстоит унаследовать состояние отца. Познакомившись с Климентьевой в Варшаве и наблюдая за ней последние пару дней в Павловске, Дибич понял, что Аристарх подлинно рискует потерей двухсот тысяч: девица не замечала кузена. Но сейчас, несмотря на гадкие намёки Левашова, Дибичу показалось, что Аристарх подлинно неравнодушен к Елене: он не просто бесился, но въявь ревновал — но не к нему, а к Нальянову.
Дибич снова предпочёл сделать вид, что не понял Аристарха.
— Голову потеряла… Ты о ком?
Деветилевич опомнился.
— Неважно. Все они одинаковы. Пялятся на него…
— Ну, не все. И Елизавета не особо от него, по-моему, в восторге, и средняя Шевандина тоже. А младшую, Анну, он вообще, кажется, бесит.
— Как бы ни так, — зло огрызнулся Аристарх. — Бабское притворство. Все они к нему неровно дышат. Ну, может осоргинская Лизавета дурью не больна, и то, потому что понимает, что никому, включая Лёнечку, не нужна.
— Ну, шутишь, — провоцируя Деветилевича, усмехнулся Дибич, — он разве что Климентьевой нравится.
На скулах Деветилевича заходили желваки.
— Гадина… — словарный запас Аристарха в моменты озлобления богатством не отличался, Дибич давно заметил это, и сейчас ничуть не удивился.