Дверь скрипнула в петлях, на крыльце в ночи возник Павлик Левашов, в криво падающем оконном свете больше чем когда-либо похожий на перевёрнутую пентаграмму, лицо его уподоблялось козлиной морде, но он вступил в тень и всё пропало. Левашов плюхнулся на скамью.
— Как же они осточертели, эти реформаторы, — тихо и зло бросил он, — Лариоша поминутно теряет очки и забывает застегнуть пуговицы на ширинке, Лаврушка жрёт, едва дорывается до стола, как Пантагрюэль, Лёнечка ради десяти тысяч на лягушке жениться согласился, Серёженька два и два с трудом после университета складывает, а все туда же — строить новый мир!
Деветилевич кивнул.
— Да уж, всемирные устроители человечества…
Дибич решил, что делать ему тут уже нечего. Он поднялся, дружески распрощался с приятелями, и направился к себе на Троицкую. Проходя мимо чалокаевского дома, остановился. Его удивило, что в окнах не было света: спальня Нальянова с тяжёлыми тёмно-зелёными портьерами — не была освещена. Однако загадка разрешилась быстро. Из темной аллеи у дома показались две тени. Нальянова Дибич узнал сразу. Напрягся, рассматривая высокую женщину в чёрном платье, и тут чертыхнулся про себя.
С Нальяновым шёл монах Агафангел.
Видимо, Нальянов нагнал его дорогой. Дибич удивился ещё и тому, что оба явно никуда не торопились, шли не таясь, то и дело останавливаясь, оживлённо жестикулируя. Их силуэты отбрасывали в свете фонарей длинные тени на цветочные клумбы.
Дибич прислушался. Говорил Нальянов.
— На первый взгляд, Бог превосходит все бесконечное, а наш разум может познать Бога, следовательно, он может познавать и бесконечное. Но это — иллюзия, Григорий. Бог бесконечен как форма, не ограниченная материей, а в вещах материальных бесконечным называется то, что не имеет ограничения. Форма познаётся, а материя без формы не познаётся, стало быть, материальное бесконечное не познаётся. Формальное бесконечное, Бог, сам по себе познаваем, но для нас, вследствие ущербности нашего разума, приспособленного к познанию материального, непознаваем. И потому мы можем познавать Бога только через Его проявления, но не можем лицезреть Бога в Его сущности.
В ночи послышался голос Агафангела.
— Но мы способны к познанию различий и количества, количество же, например, чисел, бесконечно. Вот вам и возможность познавать бесконечное.
— Нет. Бесконечное не может познаваться, если не перечислены все его части, а это невозможно. После восприятия максимального количества бесконечного можно всегда принять и нечто сверх него. И если даже признать новомодную придурь, что разум есть бесконечная способность к познанию, то надо возразить, что способность пропорциональна своему объекту, и разум должен так соотносился с бесконечным, как соотносится с ним его объект. Но среди материальных вещей не обнаруживается бесконечного, и поэтому разум никогда не может помыслить столь многое, чтобы он не мог помыслить затем ещё большее. Таким образом, наш разум может познавать бесконечное только потенциально.
Бартенев засмеялся и поднял ладони вверх.
— Сдаюсь. Если такой схоласт начнёт рассуждать…
Нальянов усмехнулся, авторитетно поднял палец вверх и сказал:
— В давние времена папа Бонифаций Восьмой объявил войну могущественному роду Колонна, жившему в Пенестрино. Бонифацию не удалось взять его силой, и тогда он призвал Гвидо да Монтефельтро, францисканского монаха, пообещал открыть ему двери рая и отпустить грехи, если тот даст ему совет, как победить Колонну. Тот дал лукавую рекомендацию обещать Колонне полное прощение, если они уступят Пенестрино, потом сровнять замок с землёй, а после — изгнать род из Рима. Папа так и поступил. У Данте лукавый францисканец попадает в ад. Чёрный херувим счёл, что, несмотря на обещанный папой рай, он должен получить, по совету своему, ад, и говорит ему: «Forse tu non pensavi, ch'io loico fossi? А ты не думал, что я тоже логик?» — Нальянов усмехнулся, — вот и я тоже всегда боюсь услышать это от чёрта.
— С чего бы? — усмехнулся монах. — Вы же ничего не проповедуете, не интересуетесь преступлениями, не волочитесь за женщинами и не верите в народное счастье. Лукавых советов тоже не даёте. С чего бы вам беспокоится?
— Из-за недостатка логики, отец Агафангел.
Бартенев повернулся к нему, долго смотрел в лицо, потом странно смущаясь и отворотив глаза от собеседника, точно про себя пробормотал: «Мне померещилось, что у вас совсем не логики недостаток».
— Конечно, грехи мои явны, — Нальянов рассмеялся. — Окромя гордыни бесовской, грешен всем набором барским — от безделья и лени до уныния.
Бартенев, раз подняв глаза на Нальянова, тут же и опустил их.
— Я вам не духовник. Но, хоть и умны вы пугающе, кажется, несчастны очень, — он умолк, заметив, что Нальянов отшатнулся.
Монах стал торопливо прощаться. Нальянов, как заметил Дибич, на прощание кивнул и, не глядя на него, медленно пошёл к дому.
Дибичу не понравился услышанный разговор — и какой-то схоластической дидактичностью, и своей неотмирностью, и тем, что Нальянов был столь красноречив с нищим монахом. Он поймал себя на том, что едва ли не ревнует. И бунтовало не самолюбие — снова заныло сердце. Он вышел из тени, шаги его зашуршали по гравию, и Нальянов, уже севший на скамью у входа, обернулся.
— А, Андрей Данилович! — он поднялся навстречу Дибичу.
— Не знал, что вы с монахом-то знакомы.
Нальянов вдруг подался вперёд.
— Агафангел? Вы его знаете?
Дибич кивнул.
— Конечно. Учились вместе. Безумец. Загубленная жизнь. Сын Гордея Бартенева, богача-промышленника. Способности к математике, физике. Ему прочили блестящее будущее — и вот, всё насмарку. Богоискатель… Он служит в Павловске.
— Григорий Бартенев…вспомнил, — пробормотал Нальянов, кивнув, и продолжил, — ну, и объясните теперь, Бога ради, смысл вашего красноречивого взгляда. Зачем вам пикник Ростоцкого, точнее, зачем вам на оном увеселении я?
Дибич сел на скамью.
— Честно? Я заинтересовался иррациональными вещами, а именно — вашим колдовским обаянием, и хочу попытаться разложить его на составляющие. Проанализировать.
Нальянов расхохотался, хоть и негромко и не очень-то весело.
— Объектом разума может быть только рациональное, дорогой Андрей Данилович. Иррациональное же непознаваемо по определению. Его можно ощутить, но это, мне казалось, не про вас.
— Господи, вы отказываете мне в способности чувствовать?
— Боже упаси. Но вы собираетесь познавать фантомы.
— Ну, нет. Вы — просто колдун. И я докопаюсь до разгадки…
— Колдовство — в женской глупости, дорогой Андрей Данилович. Только женщина может быть одновременно верить комплиментам и быть уверенной, что мужчинам верить нельзя. — Нальянов невесело усмехнулся. Он снова, казалось, зримо удалялся в свои мысли, был рядом и в то же время бесконечно далеко.
Дибич попрощался с посмеивающимся Нальяновым, однако, направился вовсе не домой. Ему решительно нечего было делать дома, и он решил сходить к Малеру: его портсигар опустел. Франц Малер жил на втором этаже над своим магазином и покупателям был рад в любое время. После Дибич медленно побрёл по тёмной улице, освещённой только у почты. Дипломат никогда не выйдет из себя непреднамеренно. «Нестерпимое положение» на дипломатическом языке означает положение, с которым неизвестно, что делать, и которое поэтому приходится терпеть. И сейчас он попал именно в такое положение.
Мысли его были далеко, а воображение услужливо нарисовало перед глазами картину: кареглазая красавица, чьи темно-рыжие волосы отливали радужными бликами в отблесках каминного пламени. Он возжелал эту красотку, и теперь, морщась, вспомнил высокомерные слова Нальянова, столь унизившие его. «Зря…»
Однако, этот наглый барич та ещё штучка. Лжёт, похоже, и не краснеет. Неужто равнодушен? Неужели он способен предпочесть красотке Климентьевой — эмансипированное чучело? Но Дибич знал и Елизавету Елецкую. Ценил не высоко, девица казалась взбалмошной и недалёкой, но красавицей была редкой. Точно ли Нальянов совратил её, как сказал Маковский, или… как намекнул сам Нальянов, он пренебрёг ею? Павлуше да Бориске верить — себя не уважать.
Дибич пошёл к почте. Окно ещё горело, и он торопливо взбежал по ступеням. Телеграмму отправил в Париж Максу Лисовскому, которого в дипломатическом мире звали Ренаром. С кем только не связанный, он знал столь многое, что больше него не знали председатели обеих палат парламента Лубэ и Бриссон, Леон Буржуа и Шарль Дюпюи — вместе взятые. В телеграмме Дибич попросил Ренара поделиться с ним сведениями: имела ли место связь Нальянова и Елецкой? В точности данных Ренара сомневаться не придётся.
…Елена Климентьева всю ночь не смыкала глаз. Она ничего не понимала. Чтобы ей предпочли какое-то пугало в мужском пенсне — это не укладывалось в её голове. Но предпочтение его было даже демонстративным. Ей вспомнились странные слова тётки о том, что Нальянов — не человек, а нежить, и надо держаться от него подальше. Тогда Надежда Андреевна отказалась ей что-либо объяснять, да и разозлилась не на шутку. Но почему? В поведении Нальянова пока сквозило праздное волокитство за явно доступной и вульгарной девицей, и дипломат сказал, что Нальянов не ищет в женщине высоких достоинств и не умеет их оценить. Но во всём этом сквозило что-то нарочитое, точно напоказ сделанное. Почему?
Анна Шевандина тоже была расстроена, но по другому поводу. Нальянов одним брезгливым движением брови и презрительным взглядом странно обесценил всё, о чём она мечтала. Высокие идеалы сразу показались ничтожными и жалкими, цели — неважными и даже смешными, а сами её учителя, Осоргин и Харитонов, в присутствии Нальянова не могли вымолвить ни слова, жалко блеяли что-то невразумительное. Но сам Нальянов отказался сказать, что исповедует. Почему? Ей смутно подумалось вдруг, что он считал собравшихся не достойными откровенности и не хотел «метать бисер…»
Анна вдруг испугалась этих странных новых мыслей, они нервировали. Ей и самой иногда казалось, что Харитонов не особо-то верит в то, что декларирует, и, хоть и говорит о самопожертвовании для народа, сам никогда и ничем не пожертвует, что братья Осоргины вовсе не революционеры, а просто недалёкие и неприятные обыватели, а Гейзенберг, несмотря на провозглашаемую веру в идеалы, идеалом считает заливное из поросёнка и ножки телячьи под французским соусом. Теперь эти опасения почему-то стали для неё очевидным фактом. Но что проповедует Нальянов? Почему он скрывает свои взгляды?
…Анастасия засветила ночник и села на кровать. В дверь постучали. На пороге показалась Елизавета Шевандина.
— А Анюта-то не солгала, — проронила она, опускаясь в кресло, — он завораживает, глаз отвести невозможно.
— Он тебе понравился? — отстранённо поинтересовалась Настя.
— Не знаю… Но странно, что в одном человеке столько слилось: лицо, фигура, манеры, голос, ум… Он удивительный, конечно, — Лиза была грустна и вяла. В голосе проступила тоска.
Настя бросила внимательный взгляд на Елизавету. Некрасивая девица, лезущая из кожи вон, чтобы приглянуться красавцу, уподобляется нищенке на паперти, но Лиза не пыталась понравиться Нальянову. Настя подумала, что красота Нальянова просто заставила её присмотреться к Осоргину, и невольно возникшее сравнение не могло не расстроить её. Но ей не было жаль Лизу.
— Твоя крёстная говорит, на красивых мужчин нужно любоваться, как на картины в Эрмитаже.
— Правильно говорит, — вздохнула Елизавета, но голос её был совсем не уверенным.
Глава 11. Слёзы в ночи
Каждый несчастен настолько,
насколько полагает себя несчастным.
Нальянов вошёл в парадное тёткиного дома и поднялся в гостиную. Она освещалась только светом горящей лампады в углу и одной свечой на столе, почти догоревшей. К удивлению Юлиана, гостиная не была пуста: на диване спал брат. Валериан, видимо, принял ванну, лежал в банном халате и босой. Лицо его, неподвижное в сонном покое, казалось скорбным: свечное пламя, играя тенями, придавало ему то выражение страдания, то усталости.
Грудь Юлиана начала нервно подёргиваться, дыхание сорвалось. Он сжал зубы, пытаясь успокоиться, но тут Валериан открыл глаза, несколько секунд оглядывал гостиную, пытаясь вспомнить, как он тут оказался, потом разглядел в тени брата и поднялся на локте. Он заметил слёзы на лице Юлиана и несколько минут молчал. Потом сел на диван и поправил фитиль свечи. Юлиан присел рядом, молча обнял брата. Тот ответил ему, мягким жестом погладив то место, где под фраком угадывалось биение сердца.
— Ну что ты, Юль, всё в порядке. — Эти успокаивающие слова произвели, однако, на Юлиана совсем иное впечатление. Он истерично завыл, судорожно сжимая брата в объятиях и уткнувшись лицом в его плечо, руки его сильно тряслись. «Мальчик мой», повторял он словно в припадке.
— Нет, нет, перестань, Жюль, — руки Валериана гладили его плечи. Он понимал, что вызвало истерику брата. — Не нужно. Всё промыслительно. Меня это остановило перед стезями пагубными. Я только теперь понял, что мог бы натворить в бездумной похоти.
Юлиан тяжело дышал.
— Валериан, ты же ни одной женщине не можешь сказать: «Я тебя хочу».
Валериан болезненно поморщился и потёр рукой побледневшее лицо. Долго молчал, потом проронил.
— Пусть так. Но я спас душу и не потерял Бога. В этом же мире я не хотел бы терять только тебя. Успокойся. И ещё…
Юлиан резко повернулся к брату, побелев. Он вычленил из слов Валериана совсем другое.
— Не хотел бы терять? Ты можешь отречься от меня? — Лицо его испугало Валериана застывшей на нём маской отчаянного спокойствия.
Теперь побелели губы Валериана. Глаза братьев встретились
— «Брат мой Ионафан, любовь твоя была для меня превыше любви женской…» Подлинно превыше, — неожиданно услышал Юлиан и торопливо спрятал в карманы заледеневшие руки. — У меня никого нет, кроме тебя, отца и тёти. — Валериан обнял брата.
Старший Нальянов вздохнул.
— Она же сделала тебя калекой, а меня палачом. Я столько лет видел в снах это дебелое тело в прорези прицела, — Юлиан умолк, заметив, что Валериан резко отстранился от него. — Я виноват, — повторил он, раскачиваясь.
Валериан побледнел и тихо проговорил.
— Ты невиновен. Невиновен. Невиновен.
— Ты утешаешь меня или выносишь вердикт?
— Я не утешаю, я оправдываю тебя. Прости ей всё и моли Господа простить тебе.
— Я много лет считал себя убийцей, Валериан, — Юлиан вскинул руку, заметив нервный жест брата, — нет, выслушай. Я считал себя убийцей и не мог каяться. Я не считал себя виновным. Я считал себя правым. Я осудил её, я хотел убить её и считал, что вправе быть палачом. Я им и стал. Я отправил первую возжелавшую меня — в воды чёрные, и любая возжелавшая — пойдёт за ней. То, что потом случилось с матерью, — ведь это тоже моя вина. Я мог бы всё остановить…
— Молчи, не вспоминай. — Валериан, трепеща, придвинулся к брату вплотную. Боль и скорбь, жалость и мука сдавили горло. Он обнял его, судорожно дыша, пытаясь не разрыдаться. Руки Юлиана тоже сдавили его плечи.
Минуту спустя Валериан заметил, что голос Юлиана обрёл твёрдость, а взгляд — хладнокровие и безмятежность. Разговор усилил Юлиана, а Валериан, видя, что брат успокоился, вздохнул и улыбнулся.
— Скажи наконец, что за история с той девицей? Ты мне в марте так и не ответил… Левашов везде болтает, что всё из-за тебя…
— Мне нечего сказать. — Юлиан нахмурился, — за пару недель до Рождества я начал получать от неё длинные слезливые письма, из коих и первое не смог прочесть дальше второй страницы, а их было семнадцать. Я не отвечал… Да и что я мог ответить, Господи Иисусе? Остальные, не читая, сбрасывал в личное отделение стола. Потом по поручению отца поехал в Вильно на расследование дела Лисовских, а вернувшись, узнал, что она приняла сулему, оставив записку о моей жестокости. Я не запомнил её имени, но удивился. Какая жестокость? — Вид Юлиана был грустен и насмешлив одновременно. — Не мог же я читать её романтический бред? А чтобы ты сделал на моем месте?
Валериан был растерян.
— В городе говорят, что девице лучше полюбить чёрта, чем тебя. Я полагал, что ты… я боялся.
— Упаси Бог. Я ни одну никогда не ославил. Каким бы подлецом меня не называли, у меня есть честь. Думаю, что есть и совесть. И даже вера. Впрочем, ныне — это действительно черты вырождения, так что мы оба, боюсь, подлинно выродки, мой мальчик.
Валериан сел ближе, прильнул к плечу брата. Душа его была в смятении: он не подозревал, сколь мучительно для Юлиана прошлое, и теперь жалел, что не разделил его боль раньше. Юлиан же расслабился: то, что брат не осудил его, радовало. Он обнял своего мальчика, и, любуясь разрезом царственных глаз и тонкими чертами, поцеловал чистый лоб.
Но тут на лестнице послышался шум шагов — и Валериан, достав из кармана платок, быстро протянул его брату, сам же торопливо встал, качнул подсвечник, и фитиль утоп в расплавленном воске. Зала потонула в полумраке.
В комнату вошла тётя, неся в руках поднос с двумя дымящимися чашками кофе.
— Трофим сказал, что вы здесь. Что это вы оба впотьмах-то сидите? — она поставила поднос на стол, — принеси лампу, Валье, — она подошла к камину, вынула из свечного ящика новую свечу, — Юленька, как ты?
Старший из её племянников снова выглядел лощёным светским красавцем: он игриво улыбался, глаза его, правда, с чуть припухшими веками, сияли.
— Вернулся с юбилея Ростоцкого, танцевал до упаду, завтра еду в Павловск, его превосходительство пикник затеял.
— К нам заедешь?
— Да, не люблю в чужих домах ночевать.
— Весь в меня, — счастливо пробормотала Лидия Витольдовна. Она искренне забыла ненавистную невестку, и видела в племянниках сыновей. — Меня тоже не заставишь в чужом доме спать — всё равно не усну. Когда выезжаешь? Поездом? На рысаках?
— Тут и тридцати вёрст не будет, — почесал затылок Юлиан, — думаю, около девяти выехать. Если и не спешить, в десять там буду. В общем, как проснусь — так и в путь.
— Я с тобой экономке записку передам и письмо управляющему. Сама, наверное, или вечером, или в воскресение утром тоже приеду.
— Конечно, тётушка.
Лидия Витольдовна ушла писать письма, братья же снова сели вместе на диван. Ничего истеричного в Юлиане больше не проступало. Теперь это был спокойный разговор чиновников. Валериан деловито спросил, не заметил ли Юлиан чего на юбилее. Тот задумчиво пожевал губами.
— По твоему совету, я наступил на больную мозоль каждому. Полька эта, коньяка налакавшись, сказала, что во Франции отродясь не бывала. Я про любовь песенку завёл, она растаяла, но ничего ценного я из неё не выдоил. Не просить же дуру рассказать мне про всех её любовников. Француз… Прямо я о нём упомянуть не мог. Если на пикнике толку не будет, — лицо его перекосилось, — придётся приставить слежку. Недели за две всё выясним. Но время терять… не хочется.
— За ней уже следят, если она сегодня с кем-то встретится — Тюфяк доложит. Хоть и вряд ли. У них должны быть определённые дни для встреч.
— Если этот Француз её любовник, для случек им любой день подойдёт. Впрочем, нечего загадывать, как сложится, так и сложится. — Юлиан помрачнел. — Я жалею уже, что связался с Дибичем. Слабовольный истерик.