Константин Петрович Победоносцев
МОСКОВСКИЙ СБОРНИК
от Издателя
«Памятники исторической литературы» – новая серия электронных книг Мультимедийного Издательства Стрельбицкого.
В эту серию вошли произведения самых различных жанров: исторические романы и повести, научные труды по истории, научно-популярные очерки и эссе, летописи, биографии, мемуары, и даже сочинения русских царей.
Объединяет их то, что практически каждая книга стала вехой, событием или неотъемлемой частью самой истории.
Это серия для тех, кто склонен не переписывать историю, а осмысливать ее, пользуясь первоисточниками без купюр и трактовок.
Пробудить живой интерес к истории, научить соотносить события прошлого и настоящего, открыть забытые имена, расширить исторический кругозор у читателей – вот миссия, которую несет читателям книжная серия «Памятники исторической литературы».
Читатели «Памятников исторической литературы» смогут прочесть произведения таких выдающихся российских и зарубежных историков и литераторов, как К. Биркин, К. Валишевский, Н. Гейнце, Н. Карамзин, Карл фон Клаузевиц, В. Ключевский, Д. Мережковский, Г. Сенкевич, С. Соловьев, Ф. Шиллер и др.
Книги этой серии будут полезны и интересны не только историкам, но и тем, кто любит читать исторические произведения, желает заполнить пробелы в знаниях или только собирается углубиться в изучение истории.
ЦЕРКОВЬ И ГОСУДАРСТВО
I
Знаменательное явление нашего времени – борьба церковных начал с государственными. Когда начинается борьба из-за начал духовно-религиозных, невозможно рассчитать, какими пределами она ограничится и какие элементы вовлечет в себя; до чего дойдет и где уляжется море страстей, взволнованное спором за убеждения и верования. В вопросах верования народного государственной власти необходимо заявлять свои требования и установлять свои правила с особливою осторожностью, чтобы не коснуться таких ощущений и духовных потребностей, к которым не допускает прикасаться самосознание массы народной. Как бы ни была громадная власть государственная, она утверждается не на ином чем, как на единстве духовного самосознания между народом и правительством, на вере народной: власть подкапывается с той минуты, как начинается раздвоение этого, на вере основанного, сознания. Народ в единении с государством много может понести тягостей, много может уступить и отдать государственной власти. Одного только государственная власть не в праве требовать, одного не отдадут – того, в чем каждая верующая душа в отдельности и все вместе полагают основание духовного бытия своего и связывают себя с вечностью. Есть такие глубины, до которых государственная власть не может и не должна касаться, чтобы не возмутить коренных источников верования в душе у всех и каждого.
Главным источником возникших и грозящих еще усилиться недоразумений между народом и правительствами служит искусственно создаваемая теория отношений между государством и церковью. В историческом ходе событий на западе Европы, неразрывно связанных с развитием римско-католической церкви, сложилось и вошло в систему государственного устройства понятие о церкви как об учреждении духовно-политическом, со властью, которая, вступив в противоположение с государством, предприняла с ним борьбу политическую; событиями этой борьбы занято все поле истории на западе Европы. Из-за этого политического значения церкви отошло на задний план и померкло в сознании государственном простое, истинное, природное понятие о церкви как о собрании христиан, органически связанных единством верования в союз богоучрежденный. Это понятие таится, однако, в глубине народного сознания, соответствуя самой коренной и глубочайшей потребности души человеческой – потребности верования и единения в вере. В этом смысле церковь как общество верующих не отделяет и не может отделять себя от государства, как общества соединенного в гражданский союз. До какого бы совершенства ни достигло в уме логическое построение отношений, на разделении основанных, между государством и церковью, им не удовлетворится простое сознание в массе верующего народа. Удовлетворен может быть ум политический как наилучшею формою сделки, как совершеннейшею философскою конструкцией понятий; но в глубине духа, одущаю-щего живую потребность веры и единства веры с жизнью, это искусственное построение не отзывается истиною. Жизнь духовная ищет и требует выше всего единства духовного, и в нем полагает идеал бытия своего; а когда душе показывают этот идеал в раздвоении, она не принимает такого идеала и отвращается. Верование, по-свойству своему безусловное, не терпит ничего условного в своей идеальной конструкции. Правда, что в действительности жизнь всех и каждого есть непрерывная история падания и раздвоения – печального раздвоения между идеей и делом, между верой и жизнью; но в этой непрерывной борьбе дух человеческий держится в равновесии не иным чем, как верою в идеальное, конечное единство, и дорожит такою верою как первым и исконным сокровищем бытия своего. Приведите человека в сознание этого раздвоения: он никнет и смиряется мыслью. Покажите ему конец раздвоения, к которому стремится дух, он поднимает голову, сознает себя живущим и стремится вперед с верою. Но когда вы скажете ему, что жизнь сама по себе, а вера сама по себе, и это понятие станете возводить в теорию жизни, душа не принимает такого понятия с тем же отвращением, с каким встречает мысль о конечном и решительном уничтожении бытия.
Возразят, может быть, что здесь дело идет о личном веровании. Но личное верование не отделяет себя от верования церковного, так как существенная его потребность есть единение в вере, и этой потребности оно находит удовлетворение в церкви.
В Западной Европе издавна продолжается борьба церкви с государством и государства с церковью. Последнее слово этой борьбы еще не сказано и каково будет оно, еще не известно. Так и другая стороны меряют свои силы и скликают свои дружины. Государство опирается на силы интеллигенции, церковь опирается на верование народной массы и на сознание авторитета духовного. Нет сомнения, что в конечном результате победа будет на той стороне, на которой окажется действительное объединение глубокого, жизненного верования. Государственной интеллигенции предстоит во всяком случае трудная задача – привлечь на свою сторону и соединить с собою твердо народное верование. Но для того, чтобы привлечь верование и слиться с ним, нужно показать в себе живую веру; одной интеллигенции для этого недостаточно. Si vis me flere, dolendum est primum ipsi tibi. Народное верование чутко, и едва ли можно обольстить его видом верования или увлечь в сделку верований живая вера не допускает сделки, не признает абсолютного господства рассудочной логики. Хотя к верованию обыкновенно применяется понятие об убеждениях, но убеждение рассудка нельзя смешать с убеждением веры, и сила умственная, сила интеллигенции и мышления, весьма ошибается, если полагает в себе самой все нужное для силы духовной независимо от верования, составляющего самую сущность духовной силы.
В этом смешении понятий кроется для государства великая опасность в борьбе с церковью. Когда в эпоху реформации государственная власть в Германии становилась во главе движения против старой церковной власти и вырабатывала новую организацию церкви, она обладала действительною духовною силою верования. Движение, к которому присоединилась она, возникло в массе народной, проникнутое глубоким, сосредоточенным верованием: первые вожаки его, представляя в себе высшую интеллигенцию тогдашнего общества, в то же время горели огнем веры глубокой, объединявшей их с народом. Итак, в этом движении сосредоточилась громадная духовная сила, которой должна была уступить после долголетней борьбы веками утвердившаяся сила старого закона.
Ныне совсем другие обстоятельства. Со стороны государства произошло разъединение между верованием народным и политической конструкцией церковного отправления в государственном сознании. Со стороны интеллигенции разъединение еще более разительное между верованием и научной конструкцией верования. Богословская наука, не ограничиваясь первоначальной своей задачей привесть в сознание и обнять общим взглядом церковные верования, грозит уже поглотить в себе всякое верование, подчинив его беспощадному критическому анализу разума, как факт, как внешний предмет исследования. Политическая наука построила строго выработанное учение о решительном отделении церкви и государства, учение, вследствие коего, по закону не допускающему двойственного разделения центральных сил, церковь непременно оказывается на деле учреждением, подчиненным государству. Вместе с тем государство как учреждение в политической идее своей является отрешенным от всякого верования и равнодушным к верованию. Естественно, что с этой точки зрения церковь представляется не чем иным, как учреждением, удовлетворяющим одной из признанных государством потребностей населения – потребности религиозной, и новейшее государство обращается к ней с правом своей авторизации, своего надзора и контроля, не заботясь о веровании. Для государства как для верховного учреждения политического такая теория привлекательна, потому что обещает ему полную автономию, решительное устранение всякого, даже духовного, противодействия и упрощение всех операций церковной его политики. Но такие обещания обманчивы. Этой теории, сочиненной в кабинете министра и ученого, народное верование не примет. Во всем, что относится до верования, сознание народного успокаивается только на простом и цельном представлении, объемлющем душу, и отвращается от искусственно составленных понятий, когда чует в них ложь или разлад с истиною. Так, например, политическая теория может удобно мириться с оставлением в должности и на церковной кафедре пастора, или профессора на богословской кафедре, который (явление, к несчастью, ставшее уже обычным в Германии) публично объявил, что не верует в Божество Спасителя; но совесть народная никогда не поймет такой конструкции понятия о церковном пастыре и с отвращением назовет ее ложью. Печально и ненадежно будет положение государственной власти, когда ее распоряжение и действие по предметам, относящимся до веры, совесть народная привыкнет ставить в ложь и причитать к безверию.
II
Об отделении церкви от государства прекрасно рассуждает бывший патер Гиацинт, читавший по этому предмету публичные лекции в Женеве весною 1873 года. Война на смерть с церковью – это мечта революционной партии, по крайней мере, тех крайних ее представителей, которые в политике ставят себя якобинцами, а в области религиозных идей распространяют безбожие и материализм. Им служат орудием софизм и насилие. Все уже потеряли к ним доверие повсюду; они слепы и не в силах вести борьбу, потому что все смешивают в своем противнике, ничего не различая, и преувеличивают без меры его значение.
Французская революция поставила себе целью обновить общество; но обновить его можно было только применением к гражданскому обществу христианских начал. Возникла борьба между революцией и римской теократией, причем революция смешала римскую теократию с католическою церковью, со вселенством, которое объемлет всех верующих христиан, смешала с Евангелием и лицом Христа Спасителя. Итак, война объявлена была не столько Риму, сколько царству Христову на земле. В христианстве эти люди стали преследовать самое религиозное чувство, которое слилось уже в течение 2000 лет нераздельно с христианством. Вот какого противника вызвали они на бой, вооружившись на него двояким – низким, опозоренным оружием: секирою палача и живым словом софиста.
Католическая религия во Франции была не в доброй славе благодаря аббатам-вольнодумцам, наполнявшим дворцовые приемные благодаря известной легкости нравов тогдашнего общества. Вдруг ее будят, поднимают, влекут в темницы. Во имя ее всходят на эшафот священники, девы, поселяне, вместе с знатными дворянами, с поэтами, с государственными людьми – как было в эпоху первых цезарей. На ризах ее видна была кровь от Варфоломеевской ночи, видны были следы родительских и сиротских слез после отмены Нантского эдикта; все эти следы вдруг сгладились; ничего стало не видно за собственной ее кровью, за следами собственных ее слез. Вот почему, когда она после того встала, то встала в полном сиянии славы, безо всяких пятен. Это сияние приготовили для нее палачи ее.
Точно так же действовали и софисты-философы. Они стали раскапывать вопросы, которые новейшая наука объявляет недоступными для решения; стали доискиваться в таинстве смерти, увидели в нем одну мечту и выдумку; стали углубляться в происхождение человечества, и у колыбели его признали вместо библейского Адама, из земли созданного, какое-то неведомое существо, медленно выделяющееся из животной жизни, вырождающееся сперва в обезьяну, потом в человека. И вот, поставив этого человека и у начала его, и у исхода в сплошную среду животной жизни, унизив его за пределов гниения, они стали приветствовать его величие: «Как ты велик, человек, в атеизме и в материализме, и в свободе самочинной, ничему не покоряющейся нравственности!» Но посреди всего этого странного величия человек этот оказался подавлен грустью. Он утратил Бога, но сохранил потребность религии. Так ощутительна эта потребность, что возможна, мы видим, религия даже без Бога; таков буддизм – религия, одушевляющая миллионы последователей. И в самом деле, хотя бы и правда было, что первый человек выродился из среды животной, что мне в том? В книге Бытия указаны еще грубее материя, из которой создан человек, – грязь и прах, персть земная. Какая бы ни была та материя, разве в ней, разве в оболочке – весь человек? Он приял от Создателя своего живую душу, то дыхание жизни религиозной и нравственной, от которого не может, когда бы и хотел отделаться. Вот что не допустит еще некогда отречься от христианской религии.
Проповедуется отделение церкви от государства. Тут одни слова, но нет единой идеи, потому что под одним словом отделения разуметь можно многое. Пусть определят сначала, в чем оно заключается. Если дело состоит в более точном разграничении гражданского общества с обществом религиозным, церковным, духовного со светским, о прямом и искреннем размежевании, без хитростей и без насилия, – в таком случае все будут стоять за такое отделение. Если, становясь на практическую почву, хотят, чтобы государство отказалось от права поставлять пастырей церкви и от обязанности содержать их, это будет идеальное состояние, к которому желательно перейти, которое нужно подготовлять к осуществлению при благоприятных обстоятельствах и в законной форме. Когда вопрос этот созреет, государство, если захочет так решить его, обязано возвратить кому следует право выбора пастырей и епископов; в таком случае нельзя уже будет отдать папе то, что принадлежит клиру и народу по праву историческому и апостольскому. Государство, в сущности, только держит за собою это право, но оно не ему принадлежит.
Но говорят, что отделение надо разуметь в ином, обширнейшем смысле. Умные, ученые люди определяют его так: государству не должно быть дела до церкви и церкви – до государства, итак человечество должно вращаться в двух обширных сферах, так что в одной сфере будет пребывать тело, а в другой – дух человечества, и между обеими сферами будет пространство такое же, какое между небом и землею. Но разве это возможно? Тело нельзя отделить от духа; и дух и тело живут единою жизнью.
Можно ли ожидать, чтобы церковь – не говорю уже католическая, а церковь какая бы то ни была – согласилась устранить из сознания своего гражданское общество, семейное общество, человеческое общество – все то, что разумеется в слове «государство»? С которых пор положено, что церковь существует для того, чтобы образовывать аскетов, наполнять монастыри и выказывать в храмах поэзию своих обрядов и процессий? Нет, все это лишь малая часть той деятельности, которую церковь ставит себе целью. Ей указано иное звание: научите вся языки. Вот ее дело. Ей предстоит образовывать на земле людей для того, чтобы люди среди земного града и земной семьи сделались не совсем недостойными вступить в град небесный и в небесное общение. При рождении, при браке, при смерти – в самые главные моменты бытия человеческого, церковь является с тремя торжественными таинствами, а говорят, что ей нет дела до семейства! На нее возложено внушить народу уважение к закону и к властям, внушить власти уважение к свободе человеческой, а говорят, что ей нет дела до общества!
Нет, нравственное начало единое. Оно не может двоиться так, чтобы одно было нравственное учение частное, другое общественное; одно – светское, другое – духовное. Единое нравственное начало объемлет все отношения – частные, домашние, политические, и церковь, хранящая сознание своего достоинства, никогда не откажется от своего законного влияния, в вопросах, относящихся и до семьи, и до гражданского общества. Итак, требуя от церкви, чтобы ей дела не было до гражданского общества, ей придают лишь новую силу.
Говорят: государству нет дела до церкви. Под первоначальным семейственным устройством образовалось гражданское общество и каждого начальника семьи сделало гражданином; в ту пору общество верующих не отличалось еще от семьи, от целого народа. С течением времени усовершилось устройство гражданского общества и основалось вселенское христианство, объемлющее в себе и семейства, и народы. Как сказать теперь отцу, гражданину: ты сам по себе, а церковь сама по себе? На беду и отец, и гражданин уже давно сами себе это сказали. Отец стал равнодушен к религиозному сознанию и направлению в семейной среде своей. У него нет ответа, когда жена обращается к нему со своими сомнениями, когда его ребенок в детской простоте спрашивает: что такое Бог? И отчего ты Ему не молишься? И что такое смерть, которая ко всем приходит и детей уносит? Когда отцу ответить нечего на эти вопросы, как отвечает на них сам ребенок в уме своем? И если у отца найдется ответ, в нем слышится ребенку какая-то сказка, а не слышится голос живой веры, той веры, за которую умереть готов человек. И вот из ребенка выходит такой же скептик, каким был отец, или суевер, наподобие матери или ее духовника-патера. Вот как отражается в семействе разделение государства с церковью, и на место отца вводится в дом священник, извне пришедший в качестве духовного руководителя, владыка совести под видом учителя. Виноваты и священники, без сомнения, но еще виновнее сами отцы, потому что они допустили священника стать у домашнего очага на их место. Когда так, пусть не дивятся граждане и гражданские власти, если когда-нибудь возведенное ими здание рухнет и их задавит обломками. Вот куда ведет отлучение государства от сознания церкви!
III
Когда в начале 40-х годов прусскому королю донесено было, что некоторые берлинские жители вышли из христианской церкви, он удивился и спросил с улыбкой: «к какой же церкви хотят они причислиться?». Этот вопрос потерял уже ныне на западе Европы всякое значение. В то время казалось – кто выходил из христианской церкви, точно оставляет твердую почву и висит где-то в воздухе. Ныне это уже не воздух, а твердая почва – быть без всякой религии.
Когда бы кто в средние века объявил, что он отрекается от всякой веры, его сочли бы за безумца и притом столь отвратительного и опасного, что предали бы его сожжению.
В то время не было места гражданину неверующему, но могли быть верующие, лишенные прав гражданства – бродяги, бесправные люди, коим государство отказывало в законной защите, так что им приходилось ставить себя под защиту феодального владельца, одного из тех могущественных вассалов, которые, не подчиняясь государственной власти, могли вступать в борьбу со своим феодальным владыкою.
В наше время кто решился бы объявить себя свободным от государственной власти, не платить податей, не несть воинской повинности, никого не слушать и не подчиняться никому, быть самому себе государством, такого человека объявили бы безумцем, каким считался безверный в средние века, только не предали бы его сожжению, но принудили бы его или подчиниться государству или уходить из государства вон. Он ушел бы в другое государство, где бы также или привели бы его в послушание или выгнали вон.
Стало быть: ныне можем мы свободно уклониться от религии и от церкви, но от государства уклониться не можем. Государство обеспечивает нам полноту общественной жизни, а церковь уже не господствует над общественной жизнью так, как прежде господствовала. Наше время отличается стремлением привлечь все отношения к государственной власти; а когда бы церковь хотя наполовину того предприняла привлечь к себе общественные отношения, она встретила бы со всех сторон препятствия и противодействия.
Не взирая на всякие свободы, повсеместно провозглашаемые, мы стремимся во всем под власть государства. Мы требуем законов, мер правительства для всякого значительного проявления нашей общественной жизни; многие формально требуют сосредоточения и единообразного устройства индивидуальной жизни посредством государства. Чуть у кого жмет сапог на ноге, слышишь крик – государство должно вступиться; где двое-трое жалуются на тяготу, шлется жалоба, просьба к правительству. В прежнее время обращались бы, может быть, к церкви. Мысль, что вся частная жизнь должна поглощаться в общественной, а вся общественная жизнь должна сосредоточиваться в государстве и быть управляема государством, эта главная движущая идея социализма, а как эта мысль в ясном или неясном представлении угнездилась даже в самых крепких умах, то и самый простой заурядный человек бессознательно чем-нибудь приобщается к социалистам.
Нельзя не признать, что изменилось и самое отношение церкви к обществу верующих, составляющему союз церковный. Ныне и они не могли бы примириться с восстановлением старинных отношений церкви к ее чадам, со вмешательством ее в частную и семейную жизнь, в общественный быт и в политику, и в экономию общества. Государство издает ныне закон за законом: церкви ныне не приходится не только объявлять новые догматы, но и настаивать столь же формально и строго, как прежде, на истолковании и применении своих учений.
Итак, по-видимому, бессильна стала церковь, в сравнении с возрастающим до громадных размеров могуществом государства. Однако на деле не то выходит, ибо церковь опирается на духовные силы в народе (Риль).
IV
Самая древняя и самая известная система отношений между церковью и государством есть система установленной или государственной церкви. Государство признает одно вероисповедание из числа всех истинным вероисповеданием и одну церковь исключительно поддерживает и покровительствует, к предосуждению всех остальных церквей и вероисповеданий. Это предосуждение означает вообще, что все остальные церкви не признаются истинными или вполне истинными; но практически выражается оно в неодинаковой форме, со множеством разнообразных оттенков, и от непризнания и отчуждения доходит иногда до преследования. Во всяком случае, при действии этой системы чужие исповедания подвергаются некоторому более или менее значительному умалению в чести, в праве и преимуществе, сравнительно со своим, с господствующим исповеданием. Государство не может быть представителем одних материальных интересов общества; в таком случае оно само себя лишило бы духовной силы и отрешилось бы от духовного единения с народом. Государство тем сильнее и тем более имеет значения, чем явственнее в нем обозначается представительство духовное. Только под этим условием поддерживается и укрепляется в среде народной и в гражданской жизни чувство законности, уважение к закону и доверие к государственной власти. Ни начало целости государственной или государственного блага, государственной пользы, ни даже начало нравственное – сами по себе недостаточны к утверждению прочной связи между народом и государственною властью; и нравственное начало неустойчиво, непрочно, лишено основного корня, когда отрешается от религиозной санкции. Этой центральной, собирательной силы без сомнения лишено будет такое государство, которое во имя беспристрастного отношения ко всем верованиям само отрекается от всякого верования – какого бы то ни было. Доверие массы народа к правителям основано на вере, т. е. не только на единоверии народа с правительством, но и на простой уверенности в том, что правительство имеет веру и по вере действует. Поэтому даже язычники и магометане больше имеют доверия и уважения к такому правительству, которое стоит на твердых началах верования – какого бы то ни было, нежели к правительству, которое не признает своей веры и ко всем верованиям относится одинаково.
Таково неоспоримое преимущество этой системы. Но с течением веков изменились обстоятельства, при коих эта система получила свое начало, и возникли новые обстоятельства, при коих ее действие стало затруднительнее прежнего. В ту пору, когда заложены были первые основания европейской цивилизации и политики, христианское государство было крепко цельным и неразрывным союзом с единою христианскою церковью. Потом в среде самой христианской церкви первоначальное единство разбилось на многообразные толки и разноверия, из коих каждое стало присваивать себе значение единого истинного учения и единой истинной церкви. Таким образом, государству пришлось иметь перед собою несколько разноверных учений, между коими распределилась по времени масса народная. С нарушением единства и цельности в веровании может настать такая пора, когда господствующая церковь, поддерживаемая государством, оказывается церковью незначительного меньшинства, и сама ослабевает в сочувствии или вовсе лишается сочувствия массы народной. Тогда могут наступить важные затруднения в определении отношения между государством с его церковью и церквами, к коим принадлежит народное большинство.
V
С конца XVIII столетия начинается на Западе Европы поворот от старой системы к системе уравнения христианских исповеданий в государстве, с устранением, однако, от этого равенства сектантов и евреев. Государство признает христианство за существенное основание бытия своего и общественного благоустройства, и принадлежность к той или другой церкви, к тому или иному верованию обязательною для каждого гражданина.
С 1848 года изменяется существенно это отношение государства к церкви: нахлынувшие волны либерализма прорывают старую плотину и угрожают ниспровергнуть древние основы христианской государственности. Провозглашается освобождение государства от церкви – до церкви ему дела нет. Провозглашается и отрешение церкви от государства: всякий волен веровать как угодно или ни во что не веровать. Символом этой доктрины служат основные начала, провозглашенные Франкфуртским парламентом 1848/49 года. Хотя они и перестали вскоре считаться действующим законодательством, но послужили и служат доныне идеалом для проведения либеральных начал в новейшие законодательства Западной Европы. Сообразно с ними образуется оно ныне повсюду. Политические и гражданские права отрешаются от верования и от принадлежности к той или иной церкви и секте. Государство никого не спрашивает о вере. От церкви отрешается и заключение брака, и ведение актов гражданского состояния. Провозглашается полная свобода смешанных браков, а церковное начало неразрывности брака нарушается облегчением развода, отрешенного от судов церковных.
В виду всех этих изменений, достигающих в нынешней официальной Франции до отрицания веры и до насилия над церковным верованием, позволительно спросить: можно ли новейшее государство признать государством христианским? Но здесь открывается та же непоследовательность, какую видим в отдельном лице, когда оно, отрекшись от христианства, в то же время ведет жизнь, в которой отражаются все христианские начала. Подобно тому видим, что и новейшее государство, отрекаясь от органического союза с христианскою церковью, не может обойтись без форм и обрядов, предполагающих христианское верование. Церкви со своими служителями получают содержание из государственного бюджета, общественные учреждения, военные полки снабжаются духовными наставниками, христианские праздники удерживают значение праздников гражданских; в службе государственной, в судах присяга сохраняет свою обязательную силу. В Германии нет уже государственной церкви, однако главе государственной власти принадлежит верховенство в церкви евангелической, и государству в парламенте и во всех делах общественных приходится считаться с партиями того или иного вероисповедания. В Англии, при уравнении вероисповеданий на либеральных началах, не только король, но и важнейшие государственные сановники должны обязательно принадлежать к англиканской церкви. Североамериканский Союз есть страна религиозного равенства. Ко всякой отдельной церкви, ко всякому религиозному обществу государство относится не иначе как к частной корпорации. В школах, заведываемых государством, не допускается обучение Закону Божию и обязательное чтение Библии. И при всем том конгресс открывает свои заседания молитвою, при участии духовного лица. Духовные лица содержатся государством при армии и флоте. Президент объявляет от времени до времени установленные дни благодарственные и покаянные. Святость воскресного дня охраняется строгим законом. В некоторых штатах установлены строгие наказания за божбу и богохуление.
Не следует ли из этого, что государство безверное есть не что иное, как утопия невозможная к осуществлению, ибо безверие есть прямое отрицание государства. Религия, и именно христианство, есть духовная основа всякого права в государственном и гражданском быту и всякой истинной культуры. Вот почему мы видим, что политические партии самые враждебные общественному порядку партии, радикально отрицающие государство, провозглашают впереди всего, что религия есть одно лишь личное, частное дело, один лишь личный и частный интерес.
VI
Система «свободной церкви в свободном государстве» основана покуда на отвлеченных началах, теоретически; в основание ее положено не начало веры, а начало религиозного индифферентизма, или равнодушия к вере, и она поставлена в необходимую связь с учениями, проповедующими нередко не терпимость и уважение к вере, но явное или подразумеваемое пренебрежение к вере, как к пройденному моменту психического развития в жизни личной и национальной. В отвлеченном построении этой системы, составляющей плод новейшего рационализма, церковь представляется тоже отвлеченно построенным политическим учреждением с известною целью или частным обществом, для известной цели устроенным, подобно другим, признанным в государстве, корпорациям. Сознание этой самой цели представляется тоже отвлеченным, ибо на нем отражаются многообразные оттенки связанных с тем или другим учением представлений о вере, начиная с отвлеченного уважения к вере как к высшему моменту психической жизни до фанатического презрения к верованию как к низшему моменту и к началу вреда и разложения. Таким образом, в самом построении этой системы с первого взгляда оказывается двойственность и неясность основанных начал и представлений.
Что может выйти из этой системы на практике, это выяснится опытом веков и поколений. Покуда мы имеем перед собою опыт почти ничтожный, если сравнить его с опытом многих веков, в течение коих первая система действовала и действует. Но нетрудно предвидеть заранее, что действие новой системы не может быть последовательно, так как она не согласуется с первыми потребностями и условиями человеческой природы, как бы категорически ни выводилось отвлеченным учением правило: «все церкви и все верования равны; все равно, что одна вера, что другая», – с этим положением, в действительности, для себя лично, не может согласиться безусловно ни одна душа, хранящая в глубине своей и испытывающая потребность веры. Такая душа непременно ответить себе: «Да, все веры равны, но моя вера для меня лучше всех». Положим, что сегодня провозглашено будет в государстве самое строгое и точное уравнение всех церквей и верований перед законом. Завтра же окажутся признаки, по которым можно будет заключить, что относительная сила верований совсем не равная; пройдет 30, 50 лет со времени законного уравнения церквей и тогда обнаружится на самом деле, может быть, слишком неожиданно для отвлеченного представления, что в числе церквей есть одна, которая в сущности пользуется преобладающим влиянием и господствует над умами и решениями, или потому, что она ближе к церковной истине, или потому, что учением или обрядами более соответственна с народным характером, или потому, что организация ее и дисциплина совершеннее и дает ей более способов к систематической деятельности, или потому, что в среде ее возникло более живых и твердых верою деятелей. Примером этому есть уже немало. Великобританским законодательством установлено уравнение церквей в Ирландии. Но разве из этого следует, что церкви равны? В сущности, римско-католическая церковь именно с минуты законного уравнения получила полную возможность распространять и утверждать во всей стране свое преобладающее влияние не только на отдельные умы, но и на все политические учреждения в стране – на суды, на администрацию, на школы.
Североамериканский Союз поставил основным условием своего устройства не иметь никакого дела до веры. Последствием такого юридического состояния выходит на деле, что преобладающею церковью в Соединенных Штатах становится мало-помалу римское католичество. В Северной Америке пользуется оно такою свободою преобладания, какой не имеет ни в одном европейском государстве. Не стесняясь никаким отношением к государству, не подвергаясь никакому контролю, папа распределяет в Северной Америке епархии, назначает епископов, основывает во множестве духовные ордена и монастыри, окидывает всю территорию мало-помалу частою сетью церковных агентов и учреждений. Захватывая под свое влияние массы католиков, ежегодно увеличивающиеся с прибытием новых эмигрантов, папство считает уже ныне своею целую четверть всего населения, в виду отдельных трех четвертей, разбитых на множество сект и толков. Католическая церковь, пользуясь всеми средствами обходить закон, умножила свои недвижимые имущества до громадных размеров. В ее руках и под ее влиянием состоят уже во многих штатах целые управления политического свойства. В иных больших городах все городское управление зависит исключительно от католиков. Католическая церковь располагает миллионами голосов в таком государстве, где от счета голосов зависит все направление внешней и внутренней политики. Ко всем этим явлениям государство относится покуда равнодушно, с высоты своего принципа уравнения церквей и религиозного равнодушия. Но последующие события покажут, долго ли может устоять и в Североамериканском Союзе новая, излюбленная теория.
Защитники ее говорят еще покуда: что за дело государству до неравенств, возникающих не в силу привилегий или законных ограничений, а вследствие внутренней силы или внутреннего бессилия каждой корпорации? Закон не может предупредить такого неравенства.
Но это значит обходить затруднение, разрешая его лишь в теории. На бумаге возможно все примирить, все привести в стройную систему. На бумаге можно отличить определенною чертою и разграничить область политической деятельности от духовно-нравственной. На самом деле не то. Людей невозможно считать только умственными машинами, располагая ими так, как располагает полководец массами солдат, когда составляет план баталии. Всякий человек вмещает в себя мир духовно-нравственной жизни; из этого мира выходят побуждения, определяющие его деятельность во всех сферах жизни, а главное, центральное из побуждений проистекает от веры, от убеждения в истине. Только теория, отрешенная от жизни, или не хотящая знать ее, может удовольствоваться ироническим вопросом: что есть истина? У всех и у каждого вопрос этот стоит в душе основным, серьезнейшим вопросом целой жизни, требуя не отрицательного, а положительного ответа.
Итак свободное государство может, положить, что ему нет дела до свободной церкви', только свободная церковь, если она подлинно основана на веровании, не примет этого положения и не станет в равнодушное отношение к свободному государству. Церковь не может отказаться от своего влияния на жизнь гражданскую и общественную; и чем она деятельнее, чем более ощущает в себе внутренней, действенной силы, тем менее возможно для нее равнодушное отношение к государству. Такого отношения церковь не примет, если вместе с тем не отречется от своего божественного призвания, если хранит веру в него и сознание долга, с ним связанного. На церкви лежит долг учительства и наставления, церкви принадлежат совершение таинства и обрядов, из коих некоторые соединяются с важнейшими актами и гражданской жизни. В этой своей деятельности церковь по необходимости беспрестанно входит в соприкосновение с общественною и гражданскою жизнью (не говоря о других случаях, достаточно указать на вопросы брака и воспитания). Итак, в той мере, как государство, отделяя себя от церкви, предоставляет своему ведению исключительно гражданскую часть всех таких дел и устраняет от себя ведение духовно-нравственной их части, церковь по необходимости вступит в отправление, покинутое государством, и, в отделении от него завладев мало-помалу вполне и исключительно тем духовно-нравственным влиянием, которое и для государства составляет необходимую, действительную силу. За государством останется только сила материальная и, может быть, еще рассудочная, но и той и другой недостаточно, когда с ними не соединяется сила веры. Итак, мало-помалу вместо воображенного уравнения отправлений государства и церкви в политическом союзе окажется неравенство и противоположение. Состояние, во всяком случае, ненормальное, которое должно привести или к действительному преобладанию церкви над преобладающим, по-видимому, государством или к революции.
Вот какие действительные опасности скрывает в себе прославляемая либералами-теоретиками система решительного отделения церкви от государства. Система господствующей или установленной церкви имеет много недостатков, соединена со множеством неудобств и затруднений, не исключает возможности столкновений и борьбы. Но напрасно полагают, что она отжила уже свое время, и что формула Кавура одна дает ключ к разрешению всех трудностей труднейшего из вопросов. Формула Кавура есть плод политического доктринерства, которому вопросы веры представляются только политическими вопросами об уравновешивании прав. В ней нет глубины духовного ведения, как не было ее в другой знаменитой политической формуле: свободы, равенства и братства, доныне тяготеющей над легковерными умами роковым бременем. И здесь, так же как и там, страстные провозвестники свободы ошибаются, полагая свободу в равенстве. Или еще мало было горьких опытов к подтверждению того, что свобода не зависит от равенства, и что равенство совсем не свобода? Таким же заблуждением было бы предположить, что в уравнении церквей и верований перед государством состоит и от уравнения зависит самая свобода верования. Вся история последнего времени доказывает, что и здесь свобода и равенство не одно и то же, и что свобода совсем не зависит от равенства.
НОВАЯ ДЕМОКРАТИЯ
I
Что такое свобода, из-за которой так волнуются умы в наше время, столько совершается безумных дел, столько говорится безумных речей, и народ так бедствует? Свобода в смысле демократическом есть право власти политической, или, иначе сказать, право участвовать в правлении государством. Это стремление всех и каждого к участию в правлении не находит себе до сих пор верного исхода и твердых границ, но постоянно расширяется, и про него можно сказать что сказано древним поэтом про водяную болезнь: «Crescit indulgens sibi» Расширяя свое основание, новейшая демократия ставит ближайшею себе целью всеобщую подачу голосов – вот роковое заблуждение, одно из самых поразительных в истории человечества. Политическая власть, которой так страстно добивается демократия, раздробляется в этой форме на множество частиц, и достоянием каждого гражданина становится бесконечно малая доля этого права. Что он с нею сделает, куда употребит ее? В результате несомненно оказывается, что в достижении этой цели демократия оболживила свою священную формулу свободы, нераздельно соединенной с равенством. Оказывается, что с этим, по-видимому, уравновешенным распределением свободы между всеми и каждым соединяется полнейшее нарушение равенства, или сущее неравенство. Каждый голос, представляя собою ничтожный фрагмент силы, сам по себе ничего не значит: относительное значение может иметь только некоторое число, или группа голосов. Происходит явление, подобное тому, что бывает в собрании безымянных или акционерных обществ. Единицы сами по себе бессильны, но тот, кто сумеет прибрать к себе самое большое количество этих фрагментов силы, становится господином силы, следовательно, господином правления и решителем воли. В чем же, спрашивается, действительное преимущество демократии перед другими формами правления? Повсюду, кто оказывается сильнее, тот и становится господином правления: в одном случае – счастливый и решительный генерал, в другом – монарх или администратор с умением, ловкостью, с ясным планом действия, с непреклонной волей. При демократическом образе правления правителями становятся ловкие подбиратели голосов, с своими сторонниками, механики, искусно орудующие закулисными пружинами, которые приводят в движение кукол на арене демократических выборов. Люди этого рода выступают с громкими речами о равенстве, но в сущности любой деспот или военный диктатор в таком же, как и они, отношении господства к гражданам, составляющим народ. Расширение прав на участие в выборах демократия считает прогрессом, завоеванием свободы; по демократической теории выходит, что чем большее множество людей призывается к участию в политическом праве, тем более вероятность, что все воспользуются этим правом в интересе общего блага для всех, и для утверждения всеобщей свободы. Опыт доказывает совсем противное. История свидетельствует, что самые существенные, плодотворные для народа и прочные меры и преобразования исходили от центральной воли государственных людей или от меньшинства, просветленного высокою идеей и глубоким знанием; напротив того, с расширением выборного начала происходило принижение государственной мысли и вульгаризация мнения в массе избирателей; что расширение это в больших государствах или вводилось с тайными целями сосредоточения власти, или само собою приводило к диктатуре. Во Франции всеобщая подача голосов отменена была в конце прошлого столетия с прекращением террора; а после того восстановляема была дважды для того, чтобы утвердить на ней самовластие двух Наполеонов. В Германии введение общей подачи голосов имело несомненною целью утвердить центральную власть знаменитого правителя, приобретшего себе великую популярность громадными успехами своей политики… Что будет после него, одному Богу известно. Игра в собрание голосов под знаменем демократии составляет в наше время обыкновенное явление во всех почти европейских государствах и перед всеми, кажется, обнаружилась ложь ее; однако никто не смеет явно восстать против этой лжи. Несчастный народ несет тяготу; а газеты – глашатаи мнимого общественного мнения – заглушают вопль народный своим кликом: «Велика Артемида Эфесская»! Но для непредубежденного ума ясно, что вся эта игра не что иное, как борьба и свалка партий и подтасовывание чисел и имен. Голоса, – сами по себе ничтожные единицы, – получают цену в руках ловких агентов. Ценность их реализуется разными способами и прежде всего подкупом в самых разнообразных видах – от мелочных подачек деньгами и вещами до раздачи прибыльных мест в акцизе, финансовом управлении и в администрации. Образуется мало-помалу целый контингент избирателей, привыкших жить продажей голосов своих или своей агентуры. Доходит до того, как например во Франции, что серьезные граждане, благоразумные и трудолюбивые, в громадном количестве вовсе уклоняются от выборов, чувствуя совершенную невозможность бороться с шайкою политических агентов. Наряду с подкупом пускаются в ход насилия и угрозы, организуется выборный террор, посредством коего шайка проводит насильно своего кандидата: известны бурные картины выборных митингов, на коих пускается в ходе оружие и на поле битвы остаются убитые и раненые. Организация партий и подкуп – вот два могучих средства, которые употребляются с таким успехом для орудования массами избирателей, имеющими голос в политической жизни. Средства это не новые. Еще Фукидид описывает резкими чертами действие этих средств в древних греческих республиках. История Римской республики представляет поистине чудовищные примеры подкупа, составляющего обычное орудие партий при выборах. Но в наше время изобретено еще новое средство тасовать массы для политических целей и соединять множество людей в случайные союзы, возбуждая между ними мнимое согласие мнений. Это средство, которое можно приравнять к политическому передергиванию, состоит в искусстве быстрого и ловкого обобщения идей, составления фраз и формул, бросаемых в публику с крайнею самоуверенностью горячего убеждения, как последнее слово науки, как догмат политического учения, как характеристику событий, лиц и учреждений. Считалось некогда, что умение анализировать факты и выводить из них общее начало свойственно немногим просвещенным умам и высоким мыслителям: ныне оно считается общим достоянием, и общие фразы политического содержания, под именем убеждений, стали как бы ходячей монетой, которую фабрикуют газеты и политические ораторы. Способность быстро схватывать и принимать на веру общие выводы под именем убеждений распространилась в массе и стала заразительною, особливо между людьми недостаточно или поверхностно образованными, составляющими большинство повсюду. Этой наклонностью массы пользуются с успехом политические деятели, пробивающиеся к власти: искусство делать обобщения служит для них самым подручным орудием. Всякое обобщение происходит путем отвлечения: из множества фактов одни, не идущие к делу, устраняются вовсе, а другие, подходящие, группируются и из них выводится общая формула. Очевидно, что все достоинство, т. е. правдивость и верность этой формулы, зависит от того, насколько имеют решительной важности те факты, из коих она извлечена, и насколько ничтожны те факты, кои притом устранены как неподходящие. Быстрота и легкость, с которою делаются в наше время общие выводы, объясняются крайнею бесцеремонностью в этом процессе подбора подходящих фактов и их обобщения. Отсюда громадный успех политических ораторов и поразительное действие на массу общих фраз, в нее бросаемых. Толпа быстро увлекается общими местами, облеченными в громкие фразы, общими выводами и положениями, не помышляя о поверке их, которая для нее недоступна: так образуется единодушие в мнениях, единодушие мнимое, призрачное, но тем не менее дающее решительные результаты. Это называется гласом народа, с прибавкой – гласом Божиим. Печальное и жалкое заблуждение! Легкость увлечения общими местами ведет повсюду к крайней деморализации общественной мысли, к ослаблению политического смысла целой нации. Нынешняя Франция представляет наглядный пример этого ослабления, но тою же болезнью заражается уже и Англия…
II
На пороге двадцатого столетия видится точно сфинкс, предлагающий новым поколениям мудреные загадки. Как разрешить их, это великий вопрос. Как разрешат государства старого света вопрос об устройстве своих правительств? Чем дальше входим мы в область так называемого прогресса, тем более задача эта усложняется – ныне мы живем совсем не в тех условиях общественного быта, в каких жили сто лет тому назад. Политические предания наши – из древнего мира, из Греции и Рима. Но тогдашняя демократия была совсем непохожа на нынешнюю, основанную на равенстве. В древнем мире устройство правления вытекало непосредственно из обычая, местных обстоятельств и религии. В каждой из греческих республик при существовании рабства в правлении участвовали одни граждане, т. е. меньшинство, имущие и свободные люди, и в истории каждой из них мы видим постоянно сменявшееся преобладание и руководство властного лица, законодателя, властителя, заправилы государственными делами. В Риме семья была ячейкой социального и политического устройства: из нее выродился первый организованный орган правления – Сенат, по первоначальному устройству собрание стариков, старших людей: не было речи о выборе лучших людей – требовались только старшие, и они действительно были лучшие, способнейшие править делами государства. В новых европейских государствах формы правления образовались из обычая, без конструкции по какому-либо плану, без стремления к симметрии, применяясь в течение времени к идеалам, заимствуемым из древнего мира; но преобладающее значение в правлении принадлежало элементу аристократичесокому, высшим служебным, владеющим и богатеющим классам. Все это смела революция, и в конце концов рукою Наполеона поколебала основы прежнего политического устройства на Западе Европы. Теперь, всматриваясь в современную экономию общества, замечаем, как истощается старое, из рода в роде передававшееся понятие о благородстве, бывшее когда-то прежде ключевым сводом политического здания. И прежде мало-помалу подтачивалось оно несоразмерным развитием богатства, роскоши и соединенного с нею разврата в придворной и аристократической сфере. Но в наше время так умножились и облегчились разнообразные способы обогащения, т. е. приобретения денег, что всеми овладело стремление к этому приобретению, и порождаемая им деморализация составляет самый грозный признак упадка в общественном сознании. В сравнении с этою похотью побледнели все старые понятия о родовой чести и о чести звания. Но там, где, по-видимому, господствует демократическое начало с отрицанием аристократии, водворяется иного рода развращенная аристократия: изо всех состояний люди стремятся войти в какой-то особый класс общества, с иными потребностями, отличающими их от массы, с претензией на честь, сопряженную с достатком, которого у других нет, которая составляет принадлежность богатства; и эта новая аристократия вместо прежней приобретает значение властительного элемента в правительстве. Основное начало демократии – равенство граждан. Но одно это слово ничего еще не объясняет. Хорошо, если это равенство права на служение стране своей: каждый по своей способности и средствам обязан к этому служению, и в потребной мере участвует в правительственной деятельности. Так разумелось это понятие в древних демократиях, особливо в малых государствах, где люди могли знать друг друга, и дела общественные обсуждались на площади. Ради самосохранения посреди беспрерывных войн с соседями, надобно было звать к правительству лучших людей, и лучшими являлись способнейшие. Рим, с самого начала став завоевательной республикой, должен был следовать тому же пути, и Сенат его стал собранием лучших людей, державших в руках судьбы государства. Но в нынешних демократиях равенство означает право всех и каждого править делами страны своей – право целого населения обширной страны принимать участие в деле правления. На этом основана существующая система выборов всеобщею подачею голосов: в больших государствах это ведет к преобладанию массы, принадлежащей к классу наименее образованному и не имеющей ясного сознания ни о делах государственных, ни о людях, способных управлять ими. Очевидно, что при таком порядке достоинство и способность избираемого утрачивает свое значение: вот чём существенно отличается новая демократия от древней и вот что угрожает ей гибелью. Но при том подобно еще принять во внимание, что этот механизм демократии призван действовать в эпоху чрезвычайного и неслыханного прежде усложнения человеческих дел и отношений. Даже сто лет тому назад люди не мечтали о нынешнем развитии торговли, промышленности, механики, нынешнем развитии литературы, печати с громадным ее значением, о нынешней быстроте сообщений, известий и слухов всякого рода. Можно себе представить, до чего усложняются при этом все отправления правительственной и финансовой власти, и условия, посреди коих они должны действовать, и с каким бесчисленным множеством фактов и новых идей должна ныне считаться власть законодательная. В этом состоянии общества демократии предлежит страшная задача, с которой она не в силах справиться. Заступая верховную власть, она должна принять на себя дело верховной власти, а главное ее дело – выбирать людей на места и должности: в этом деле все; если оно несостоятельно, то становится несостоятельным и теряет значение всякий закон, каков бы ни был, и основной строй всего государственного учреждения лишается веры и колеблется. Правительство представляется для народа отвлеченной идеей, поскольку она не воплощается в агентах власти, состоящих в непосредственном соприкосновении с народом и праведными его нуждами: если эти агенты набираются случайно или по ложным побуждениям, то вся их деятельность становится горячим предметом толков, волнующих народное мнение, и орудием всех противников какой бы то ни было твердой власти. И вот мы видим, что с тех пор как в демократии потеряли всякое значение исторические понятия о лицах, по своему сословию и общественному положению, призываемых на служение государству, служебные назначения становятся орудием политических партий, усиливающих себя раздачею должностей, и вместе с тем число должностей непомерно увеличивается не к пользе, а к отягощению народа, для службы не столько общему, сколько своему интересу, в народе же при общем недовольстве возрастает страстное стремление к получению оплачиваемых и доходных должностей. Очевидную для всех картину этого упадка представляют новые демократии во Франции, в Италии и в Соединенных Штатах. Этот упадок отражается в особенности на высших и на выборных должностях, имеющих политическое значение, как-то на губернаторах, на членах законодательных собраний. Выборные должности имеют значение представительства, напротив того административные должности по существу своему должны быть чужды такого значения. Но со времени французской революции совсем помутилась мысль об этом различии в новой демократии, и напротив того вошла в обиход такая мысль, что административные должности служат наградою для лиц, послуживших той или другой властной партии, или держащихся в смысле партии тех или иных политических и социальных видов и мнений, – причем и не спрашивается, способен ли человек к особливому делу его должности или неспособен. В прежнее время все думали и верили, что правитель должен быть превосходнее тех, кем управляет, и опыт истории подтверждает, что все успехи цивилизации достигнуты желаниями способнейших людей вопреки противодействию среды, в которой приходилось им действовать. Но в новой демократии, вопреки этой бесспорной истине, укореняется такое мнение, что и обширное государство может быть успешно управляемо всякими людьми и низшего достоинства. Все это приводит к деморализации, благодаря коей частный интерес партии или компании лиц получает в обществе преобладающее значение на счет интереса общественного. Естественным последствием всего этого является полнейший упадок законодательных собраний или демократических парламентов. По демократической теории избранный представитель народа призван подавать свой голос не за то, что он признает полезным для народа или разумным и справедливым, но за то, что признают лучшим и нужным люди той партии, которая выбрала его и прислала, хотя бы это не согласовалось с личным его мнением. Таким образом, выбор представителей превращается в игру партий, столь же страстную, как всякое игорное состязание, – игру, управляемую интригою, лживыми приманками и подкупом. Так и законодательство попадает в руки людей непросвещенных, нерассудительных, нередко и корыстных, или равнодушных ко всему, что не соединено с интересом партии. Мало-помалу от участия в этой игре устраняются все люди прямой мысли, честного духа и высшей культуры, особливо когда каждый из них имеет на руках дело своего специального признания. Парламент превращается в машину, испускающую из себя массу законов непродуманных, неразработанных, несоглашенных между собою и совсем ненужных, неограждающих свободу, но стесняющих ее в интересе одной партии или одной компании. Все более или менее чувствуют и сознают, что нынешняя демократическая система законодательства совсем несостоятельна и основана на лжи; а когда в основании такого учреждения лежит ложь, чего ожидать обществу, кроме гибели? Сама демократия изверилась, можно сказать, в свой парламент, но принуждена мириться с ним, потому что заменить его нечем, а что стояло прежде, все разрушено, всякую же идею диктаторства демократия отвергает по принципу. Фальшиво построенное здание очевидно для всех колеблется, уже пошатнулось, но когда и как падет оно и что возникнет на его развалинах – вот задача сфинкса, стоящего на пороге XX столетия.
III
Как же дальше быть? Повсюду уже люди, еще хранящие совесть, чувство правды и любовь к отечеству, видят и ощущают, что господствующая система учреждать правление и правительство страны не обеспечивает свободу и не приводит к порядку, но распространяя и усиливая самовластие случайного большинства, ведет прямым путем к анархии. Умные и ученые люди, профессора политических учений начинают придумывать средства как поправить беду. Изобретают новые комбинации властей, новые системы выборов, новые формы, в коих могли бы выработаться и утвердиться, – истинное представительство народного разума и народной потребности, истинное правительство и достаточно уполномоченное, и достаточно ограниченное от злоупотреблений власти. Простые люди, не удаленные от жизни, спрашивают: как нам быть! Мы бежали от единовластного насилия – и вот пришли к горшему насилию безличной власти случайного большинства и своекорыстных партий. Хотели, чтобы у кормила правления стояли лучшие люди, истинные представители страны, знающие народ свой, а вместо того стали у кормила люди партии, оторванные от земли доктринеры и промышленники, ищущие своего интереса и прибытка, люди подобранные не свободным выбором, а лукавой игрой партий и насилием. Надеялись воспитать детей своих, возрастающее поколение в духе народном, в силе доброго предания, в началах веры, чести и правды; надеялись хотя со временем при помощи их организовать на местах здоровые в духе мира общины, которые могли бы лучших людей своих высылать представителями народного разума. Вместо того правители наши развращают наши общины, подбирая в них соблазном сторонников партий, стесняют свободу местной жизни произвольными законами в духе сменяющихся партий, и вместо школы, образующей людей в духе простоты и добрых нравов, навязывают нам школу, отрешенную от жизни, школу без веры, развращающую юношество. Ввиду общего недовольства, в виду очевидных несовершенств существующего порядка раскрываемых критикою слышатся голоса людей, неудовлетворяемых одним отрицанием и требующих положительного указания на средство к исцелению зла. Так больной, не терпя своей болезни, усиленно ищет и требует лекарства. Не напоминает ли это притчу о человеке, который всю свою жизнь проводил весело, давая волю всякому своему желанию и всякой похоти, безмерно ел, пил, развратничал, и наконец, расстроив весь свой организм, потеряв самую способность наслаждаться, требует от врача такого лекарства, которое поставило бы его на ноги и возвратило бы ему способность к наслаждению, т. е. возможность, по-прежнему, безмерно есть, пить и развратничать. Но разумный врач говорит ему: нет такого лекарства. Если хочешь быть здоров, войди в самого себя, обратись к природе, которую ты в себе и для себя оболживил, поставь себя на простую меру жизни, оставь противоестественные привычки и желания. Нет иного средства выздороветь.
ВЕЛИКАЯ ЛОЖЬ НАШЕГО ВРЕМЕНИ
I
Что основано на лжи, не может быть право. Учреждение, основанное на ложном начале, не может быть иное, как лживое. Вот истина, которая оправдывается горьким опытом веков и поколений. Одно из самых лживых политических начал есть начало народовластия, та, к сожалению, утвердившаяся со времени французской революции идея, что всякая власть исходит от народа и имеет основание в воле народной. Отсюда истекает теория парламентаризма, которая до сих пор вводит в заблуждение массу так называемой интеллигенции и проникла, к несчастию, в русские безумные головы. Она продолжает еще держаться в умах с упорством узкого фанатизма, хотя ложь ее с каждым днем изобличается все явственнее перед целым миром. В чем состоит теория парламентаризма? Предполагается, что весь народ в народных собраниях творит себе законы, избирает должностные лица, стало быть, изъявляет непосредственно свою волю и проводит ее в действие. Это идеальное представление. Прямое осуществление его невозможно: историческое развитие общества приводит к тому, что местные союзы умножаются и усложняются, отдельные племена сливаются в целый народ или группируются в разноязычные под одним государственным знаменем, наконец, разрастается без конца государственная территория: непосредственное народоправление при таких условиях немыслимо. Итак, народ должен переносить свое право властительства на некоторое число выборных людей и облекать их правительственною автономией. Эти выборные люди, в свою очередь, не могут править непосредственно, но принуждены выбирать еще меньшее число доверенных лиц – министров, коим предоставляется изготовление и применение законов, раскладка и собирание податей, назначение подчиненных должностных лиц, распоряжение военною силой. Механизм – в идее своей стройный; но, для того чтобы он действовал, необходимы некоторые существенные условия. Машинное производство имеет в основании своем расчет на непрерывно действующие и совершенно равные, следовательно, безличные силы. И этот механизм мог бы успешно действовать, когда бы доверенные от народа лица устранились вовсе от своей личности; когда бы на парламентских скамьях сидели механические исполнители данного им наказа; когда бы министры явились тоже безличными, механическими исполнителями воли большинства; когда бы притом представителями народа избираемы были всегда лица, способные уразуметь в точности и исполнять добросовестно данную им и математически точно выраженную программу действий. Вот при таких условиях действительно машина работала бы исправно и достигла бы цели. Закон действительно выдержал бы волю народа; управление действительно исходило бы от парламента; опорная точка государственного здания лежала бы действительно в собраниях избирателей, и каждый гражданин явно и сознательно, участвовал бы в правлении общественными делами. Такова теория. Но посмотрим на практику. В самых классических странах парламентаризма она не удовлетворяет ни одному из вышепоказанных условий. Выборы никоим образом не выражают волю избирателей. Представители народные не стесняются взглядами и мнениями избирателей, но руководятся собственным произвольным усмотрением или расчетом, соображаемым с тактикою противной партии. Министры в действительности самовластны; и скорее, они насилуют парламент, нежели парламент их насилует. Они вступают во власть и оставляют власть не в силу воли народной, но потому, что их ставит к власти или устраняет от нее могущественное личное влияние или влияние сильной партии. Они располагают всеми силами и достатками нации по своему усмотрению, раздают льготы и милости, содержат множество праздных людей на счет народа, – и притом не боятся никакого порицания, если располагают большинством в парламенте, а большинство поддерживают – раздачей всякой благостыни с обильной трапезы, которую государство отдало им в распоряжение. В действительности министры столь же безответственны, как и народные представители. Ошибки, злоупотребления, произвольные действия – ежедневное явление в министерском управлении, а часто ли слышим мы о серьезной ответственности министра? Разве, может быть, раз в пятьдесят лет приходится слышать, что над министром суд, и всего чаще результат суда выходит ничтожный – сравнительно с шумом торжественного производства. Если бы потребовалось истинное определение парламента, надлежало бы сказать, что парламент есть учреждение, служащее для удовлетворения личного честолюбия и тщеславия и личных интересов представителей. Учреждение это служит не последним доказательством самообольщения ума человеческого. Испытывая в течение веков гнет самовластия в единоличном и олигархическом правлении и не замечая, что пороки единовластия суть пороки самого общества, которое живет под ним, – люди разума и науки возложили всю вину бедствия на своих властителей и на форму правления, и представили себе, что с переменою этой формы на форму народовластия или представительного правления общество избавится от своих бедствий и от терпимого насилия. Что же вышло в результате? Вышло то, что mutato nomine (лат.: под другим именем) все осталось в сущности по-прежнему, и люди, оставаясь при слабостях и пороках своей натуры, перенесли на новую форму все прежние свои привычки и склонности. Как прежде, правит ими личная воля и интерес привилегированных лиц; только эта личная воля осуществляется уже не в лице монарха, а в лице предводителя партии, и привилегированное положение принадлежит не родовым аристократам, а господствующему в парламенте и правлении большинству. На фронтоне этого здания красуется надпись: «Все для общественного блага». Но это не что иное, как самая лживая формула; парламентаризм есть торжество эгоизма, высшее его выражение. Все здесь рассчитано на служение своему я. По смыслу парламентской фракции, представитель отказывается в своем звании от личности и должен служить выражением воли и мысли своих избирателей; а в действительности избиратели – в самом акте избрания отказываются от всех своих прав в пользу избранного представителя. Перед выборами кандидат, в своей программе и в речах своих, ссылается постоянно на вышеупомянутую фикцию: он твердит все о благе общественном, он не что иное, как слуга и печальник народа, он о себе не думает и забудет себя и свои интересы ради интереса общественного. И все это – слова, слова, одни слова, временные ступеньки лестницы, которые он строит, чтобы взойти куда нужно и потом сбросить ненужные ступени. Тут уже не он станет работать на общество, а общество станет орудием для его целей. Избиратели являются для него стадом – для сбора голосов, и владельцы этих стад подлинно уподобляются богатым кочевникам, для коих стадо составляет капитал, основание могущества и знатности в обществе. Так развивается, совершенствуясь, целое искусство играть инстинктами и страстями массы для того, чтобы достигнуть личных целей честолюбия и власти. Затем уже эта масса теряет всякое значение для выбранного ею представителя до тех пор, пока понадобится снова на нее действовать: тогда пускаются в ход снова льстивые и лживые фразы, – одним в угоду, в угрозу другим; длинная, нескончаемая цепь однородных маневров, образующая механику парламентаризма. И такая-то комедия выборов продолжает до сих пор обманывать человечество и считаться учреждением, венчающим государственное здание… Жалкое человечество! Поистине можно сказать: mundus vult decipi – decipiatur (лат.: мир желает быть обманутым – пусть же его обманывают). Вот как практикуется выборное начало. Честолюбивый искатель сам выступает перед согражданами и старается всячески уверить их, что он, более чем всякий иной, достоин их доверия. Из каких побуждений выступает он на это искательство? Трудно поверить, что из бескорыстного усердия к общественному благу. Вообще, в наше время редки люди, проникнутые чувством солидарности с народом, готовые на труд и самопожертвование для общего блага: это – натуры идеальные; а такие натуры не склонны к соприкосновению с пошлостью житейского быта. Кто по натуре своей способен к бескорыстному служению общественной пользе в сознании долга, тот не пойдет заискивать голоса, не станет воспевать хвалу себе на выборных собраниях, нанизывая громкие и пошлые фразы. Такой человек раскрывает себя и силы в рабочем углу своем или в тесном кругу единомышленных людей, но не пойдет искать популярности на шумном рынке. Такие люди, если идут в толпу людскую, то не затем, чтобы льстить ей и подлаживаться под пошлые ее влечения и инстинкты, а разве затем, чтобы обличать пороки людского быта и ложь людских обычаев. Лучшим людям, людям долга и чести противна выборная процедура: от нее не отвращаются лишь своекорыстные, эгоистичные натуры, желающие достигнуть личных своих целей. Такому человеку не стоит труда надеть на себя маску стремления к общественному благу, лишь бы приобрести популярность. Он не может и не должен быть скромен, – ибо при скромности его не заметят, не станут говорить о нем. Своим положением и тою ролью, которую берет на себя, он вынуждается лицемерить и лгать: с людьми, которые противны ему, он поневоле должен сходиться, брататься, любезничать, чтобы приобрести их расположение, – должен раздавать обещания, зная, что потом не выполнит их, должен подлаживаться под самые пошлые наклонности и предрассудки массы, для того чтоб иметь большинство за себя. Какая честная натура решится принять на себя такую роль? Изобразите ее в романе: читателю противно станет; но тот же читатель отдаст свой голос на выборах живому артисту в той же самой роли. Выборы – дело искусства, имеющего, подобно военному искусству, свою стратегию и тактику. Кандидат не состоит в прямом отношении к своим избирателям. Между ним и избирателями посредствует комитет, самочинное учреждение, коего главною силою служит – нахальство. Искатель представительства, если не имеет еще сам по себе известного имени, начинает с того, что подбирает себе кружок приятелей и споспешников; затем все вместе производят около себя ловлю, то есть приискивают в местной аристократии богатых и не крепких разумом обывателей, и успевают уверить их, что это их дело, их право и преимущество стать во главе – руководителями общественного мнения. Всегда находится достаточно глупых или наивных людей, поддающихся на эту удочку, – и вот, за подписью их, появляется в газетах и наклеивается на столбах объявление, привлекающее массу, всегда падкую на следование за именами, титулами и капиталами. Вот каким путем образуется комитет, руководящий и овладевающий выборами – эта своего рода компания на акциях, вызванная к жизни учредителями. Состав комитета подбирается с обдуманным искусством: в нем одни служат действующею силой – люди энергические, преследующие во что бы ни стало – материальную или тенденциозную цель; другие – наивные и легкомысленные статисты – составляют балласт. Организуются собрания, произносятся речи: здесь тот, кто обладает крепким голосом и умеет быстро и ловко нанизывать фразы, производит всегда впечатление на массу, получает известность, награждается кандидатом для будущих выборов, или, при благоприятных условиях, сам выступает кандидатом, сталкивая того, за кого пришел вначале работать языком своим. Фраза – и ни что иное, как фраза – господствует в этих собраниях. Толпа слушает лишь того, кто громче кричит и искуснее подделывается пошлостью и лестью под ходячие в массе понятия и наклонности. В день окончательного выбора лишь немногие подают голоса свои сознательно: это отдельные влиятельные избиратели, коих стоило уговаривать по одиночке. Большинство, т. е. масса избирателей дает свой голос стадным обычаем, за одного из кандидатов, выставленных комитетом. На билетах пишется то имя, которое всего громче натвержено и звенело в ушах у всех в последнее время. Никто почти не знает человека, не дает себе отчета ни о характере его, ни о способностях, ни о направлении: выбирают потому, что много наслышаны об его имени. Напрасно было бы вступать в борьбу с этим стадным порывом. Положим, какой-нибудь добросовестный избиратель пожелал бы действовать сознательно в таком важном деле, не захотел бы подчиниться насильственному давлению комитета. Ему остается – или уклониться вовсе в день выбора, или подать голос за своего кандидата по своему разумению. Как бы ни поступил он, – все-таки выбран будет тот, кого провозгласила масса легкомысленных, равнодушных или уговоренных избирателей. По теории, избранный должен быть излюбленным человеком большинства, а на самом деле избирается излюбленник меньшинства, иногда очень скудного, только это меньшинство представляет организованную силу, тогда как большинство, как песок, ничем не связано, и потому бессильно перед кружком или партией. Выбор должен бы падать на разумного и способного, а в действительности падает на того, кто нахальнее суется вперед. Казалось бы, для кандидата существенно требуется – образование, опытность, добросовестность в работе: а в действительности все эти качества могут быть и не быть: они не требуются в избирательной борьбе, тут важнее всего – смелость, самоуверенность в соединении с ораторством и даже с некоторою пошлостью, нередко действующею на массу. Скромность, соединенная с тонкостью чувства и мысли, – для этого никуда не годится. Так нарождается народный представитель, так приобретается его полномочие. Как он употребляет его, как им пользуется? Если натура у него энергическая, он захочет действовать и принимается образовывать партию; если он заурядной натуры, то сам примыкает к той или другой партии. Для предводителя партии требуется прежде всего сильная воля. Это свойство органическое, подобно физической силе, и потому не предполагает непременно нравственные качества. При крайней ограниченности ума, при безграничном развитии эгоизма и самой злобы, при низости и бесчестности побуждений, человек с сильною волей может стать предводителем партии и становится тогда руководящим, господственным главою кружка или собрания, хотя бы к нему принадлежали люди, далеко превосходящие его умственными и нравственными качествами. Вот какова, по свойству своему, бывает руководящая сила в парламенте. К ней присоединяется еще другая решительная сила – красноречие. Это – тоже натуральная способность, не предполагающая ни нравственного характера, ни высокого духовного развития. Можно быть глубоким мыслителем, поэтом, искусным полководцем, тонким юристом, опытным законодателем – и в то же время быть лишенным действенного слова; можно, при самых заурядных умственных способностях и знаниях, обладать особливым даром красноречия. Соединение этого дара с полнотою духовных сил – есть редкое и исключительное явление в парламентской жизни. Самые блестящие импровизации, прославившие ораторов и соединенные с важными решениями, кажутся бледными и жалкими в чтении, подобно описанию сцен, разыгранных в прежнее время знаменитыми актерами и певцами. Опыт свидетельствует непререкаемо, что в больших собраниях решительное действие принадлежит не разумному, но бойкому и блестящему слову, что всего действительнее на массу – не ясные, стройные аргументы, глубоко коренящиеся в существе дела, но громкие слова и фразы, искусно подобранные, усильно натверженные и рассчитанные на инстинкты гладкой пошлости, всегда таящиеся в массе. Масса легко увлекается пустым вдохновением декламации и, под влиянием порыва, часто бессознательного, способна приходить к внезапным решениям, о коих приходится сожалеть при хладнокровном обсуждении дела. Итак, когда предводитель партии с сильною волей соединяет еще и дар красноречия, – он выступает в своей первой роли на открытую сцену перед целым светом. Если же у него нет этого дара, он стоит, подобно режиссеру, за кулисами и направляет оттуда весь ход парламентского представления, распределяя роли, выпуская ораторов, которые говорят за него, употребляя в дело по усмотрению – более тонкие, но нерешительные умы своей партии: – они за него думают. Что такое парламентская партия? По теории, – это союз людей одинаково мыслящих и соединяющих свои силы для совокупного осуществления своих воззрений в законодательстве и в направлении государственной жизни. Но таковы бывают разве только мелкие кружки: большая, значительная в парламенте партия образуется лишь под влиянием личного честолюбия, группируясь около одного господствующего лица. Люди, по природе, делятся на две категории: одни – не терпят над собою никакой власти, и потому необходимо стремятся господствовать сами; другие, по характеру своему, страшась нести на себе ответственность, соединенную со всяким решительным действием, уклоняются от всякого решительного акта воли: эти последние как бы рождены для подчинения и составляют из себя стадо, следующее за людьми воли и решения, составляющими меньшинство. Таким образом, люди самые талантливые подчиняются охотно, с радостью складывая в чужие руки направление своих действий и нравственную ответственность. Они как бы инстинктивно «ищут вождя» и становятся послушными его орудиями, сохраняя уверенность, что он ведет их к победе – и, нередко, к добыче. Итак, все существенные действия парламентаризма отправляются вождями партий: они ставят решения, они ведут борьбу и празднуют победу. Публичные заседания суть не что иное как представление для публики. Произносятся речи для того, чтобы поддержать фикцию парламентаризма: редкая речь вызывает, сама по себе, парламентское решение в важном деле. Речи служат к прославлению ораторов, к возвышению популярности, к составлению карьеры, – но в редких случаях решают подбор голосов. Каково должно быть большинство, – это решается обыкновенно вне заседания. Таков сложный механизм парламентского лицедейства, таков образ великой политической лжи, господствующей в наше время. По теории парламентаризма, должно господствовать разумное большинство; на практике господствуют пять-шесть предводителей партии; они, сменяясь, овладевают властью. По теории, убеждение утверждается ясными доводами во время парламентских дебатов; на практике – оно не зависит нисколько от дебатов, но направляется волею предводителей и соображениями личного интереса. По теории, народные представители имеют в виду единственно народное благо; на практике – они, под предлогом народного блага, и на счет его, имеют в виду преимущественно личное благо свое и друзей своих. По теории – они должны быть из лучших, излюбленных граждан; на практике – это наиболее честолюбивые и нахальные граждане. По теории – избиратель подает голос за своего кандидата потому, что знает его и доверяет ему; на практике – избиратель дает голос за человека, которого по большей части совсем не знает, но о котором натвержено ему речами и криками заинтересованной партии. По теории – делами в парламенте управляют и двигают – опытный разум и бескорыстное чувство; на практике – главные движущие силы здесь – решительная воля, эгоизм и красноречие. Вот каково в сущности это учреждение, выставляемое – целью и венцом государственного устройства. Больно и горько думать, что в земле Русской были и есть люди, мечтающие о водворении этой лжи у нас; что профессоры наши еще проповедуют своим юным слушателям о представительном правлении, как об идеале государственного учреждения; что наши газеты и журналы твердят о нем в передовых статьях и фельетонах, под знаменем правового порядка; твердят – не давая себе труда вглядеться ближе, без предубеждения, в действие парламентской машины. Но уже и там, где она издавна действует, – ослабевает вера в нее; еще славит ее либеральная интеллигенция, но народ стонет под гнетом этой машины и распознает скрытую в ней ложь. Едва ли дождемся мы, – но дети наши и внуки, несомненно, дождутся свержения этого идола, которому современный разум продолжает еще в самообольщении поклоняться…
II
Много зла наделали человечеству философы школы Ж.-Ж.Руссо. Философия эта завладела умами, а между тем вся она построена на одном ложном представлении о совершенстве человеческой природы и о полнейшей способности всех и каждого уразуметь и осуществить те начала общественного устройства, которые эта философия проповедовала. На том же ложном основании стоит и господствующее ныне учение о совершенствах демократии и демократического правления. Эти совершенства предполагают – совершенную способность массы уразуметь тонкие черты политического учения, явственно и раздельно присущие сознанию его проповедников. Эта ясность сознания доступна лишь немногим умам, составляющим аристократию интеллигенции; а масса, как всегда и повсюду, состояла и состоит из толпы – «vulgus», и ее представления по необходимости будут «вульгарные». Демократическая форма правления – самая сложная и самая затруднительная из всех известных в истории человечества. Вот причина – почему эта форма повсюду была преходящим явлением и, за немногими исключениями, нигде не держалась долго, уступая место другим формам. И не удивительно. Государственная власть призвана действовать и распоряжаться; действия ее суть проявления единой воли, – без этого немыслимо никакое правительство. Но в каком смысле множество людей или собрание народов может проявлять единую волю? Демократическая фразеология не останавливается на решении этого вопроса, отвечая на него известными фразами и поговорками вроде таких, например: «воля народная», «общественное мнение», «верховное решение нации», «глас народа – глас Божий» и т. п. Все эти фразы, конечно, должны означать, что великое множество людей, по великому множеству вопросов, может прийти к одинаковому заключению и постановить сообразно с ним одинаковое решение. Пожалуй, это и бывает возможно, но лишь по самым простым вопросам. Но когда с вопросом соединено хотя малейшее усложнение, решение его в многочисленном собрании возможно лишь при посредстве людей, способных обсудить его во всей сложности, и затем убедить массу к принятию решения. К числу самых сложных принадлежат, например, политические вопросы, требующие крайнего напряжения умственных сил у самых способных и опытных мужей государственных: в таких вопросах, очевидно, нет ни малейшей возможности рассчитывать на объединение мысли и воли в многолюдном народном собрании: – решения массы в таких вопросах могут быть только гибельные для государства. Энтузиасты демократии уверяют себя, что народ может проявлять свою волю в делах государственных: это пустая теория, – на деле же мы видим, что народное собрание способно только принимать – по увлечению – мнение, выраженное одним человеком или некоторым числом людей; например, мнение известного предводителя партии, известного местного деятеля, или организованной ассоциации, или, наконец, – безразличное мнение того или другого влиятельного органа печати. Таким образом, процедура решения превращается в игру, совершающуюся на громадной арене множества голов и голосов; чем их более принимается в счет, тем более эта игра запутывается, тем более зависит от случайных и беспорядочных побуждений. К избежанию и обходу всех этих затруднений изобретено средство – править посредством представительства – средство, организованное прежде сего и оправдавшее себя успехом в Англии. Отсюда, по установившейся моде, перешло оно и в другие страны Европы, но привилось с успехом, по прямому преданию и праву, лишь в Американских Соединенных Штатах. Однако и на родине своей, в Англии, представительные учреждения ступают в критическую эпоху своей истории. Самая сущность идеи этого представительства подверглась уже здесь изменению, извращающему первоначальное его значение. Дело в том, что с самого начала собрание избирателей, тесно ограниченное, присылало от себя в парламент известное число лиц, долженствовавших представлять мнение страны в собрании, но не связанных никакою определенною инструкцией от массы своих избирателей. Предполагалось, что избраны люди, разумеющие истинные нужды страны своей и способные дать верное направление государственной политике. Задача разрешалась просто и ясно: требовалось уменьшить до возможного предела трудность народного правления, ограничив малым числом способных людей – собрание, призванное к решению государственных вопросов. Люди эти являлись в качестве свободных представителей народа, а не того или другого мнения, той или другой партии, не связанные никакою инструкцией. Но с течением времени, мало-помалу эта система изменилась под влиянием того же рокового предрассудка о великом значении общественного мнения, просвещаемого, будто бы, периодическою печатью и дающего массе народной способность иметь прямое участие в решении политических вопросов. Понятие о представительстве совершенно изменило свой вид, превратившись в понятие о мандате, или определенном поручении. В этом смысле, каждый избранный в той или другой местности почитается уже представителем мнения, в той местности господствующего, или партии, под знаменем этого мнения одержавшей победу на выборах, – это уже не представитель от страны или народа, но делегат, связанный инструкцией от своей партии. Это изменение в самом существе идеи представительства послужило началом язвы, разъедающей все системы представительного правления, Выборы, с раздроблением партий, приняли характер личной борьбы местных интересов и мнений, отрешенной от основной идеи о пользе государственной. При крайнем умножении числа членов собрания большинство их, помимо интереса борьбы и партии, заражается равнодушием к общественному делу и теряет привычку присутствовать во всех заседаниях и участвовать непосредственно в обсуждении всех дел. Таким образом, дело законодательства и общего направления политики, самое важное для государства, – превращается в игру, состоящую из условных формальностей, сделок и фикций. Система представительства сама себя оболживила на деле. Эти плачевные результаты всего явственнее обнаруживаются там, где население государственной территории не имеет цельного состава, но заключает в себе разнородные национальности. Национальность в наше время можно назвать пробным камнем, на котором обнаруживается лживость и непрактичность парламентского правления. Примечательно, что начало национальности выступило вперед и стало движущею и раздражающею силою в ходе событий именно с того времени, как пришло в соприкосновение с новейшими формами демократии. Довольно трудно определить существо этой новой силы и тех целей, к каким она стремится; но несомненно, что в ней – источник великой и сложной борьбы, которая предстоит еще в истории человечества, и неведомо к какому приведет исходу. Мы видим теперь, что каждым отдельным племенем, принадлежащим к составу разноплеменного государства, овладевает страстное чувство нетерпимости к государственному учреждению, соединяющему его в общий строй с другими племенами, и желание иметь свое самостоятельное управление со своею, нередко мнимою, культурой. И это происходит не с теми только племенами, которые имели свою историю и, в прошедшем своем, отдельную политическую жизнь и культуру, – но и с теми, которые никогда не жили особою политическою жизнью. Монархия неограниченная успевала устранять или примирять все подобные требования и порывы, – и не одною только силой, но и уравнением прав и отношений под одною властью. Но демократия не может с ними справиться, и инстинкты национализма служат для нее разъедающим элементом: каждое племя из своей местности высылает представителей – не государственной и народной идеи, но представителей племенных инстинктов, племенного раздражения, племенной ненависти – и к господствующему племени, и к другим племенам, и к связующему все части государства учреждению. Какой нестройный вид получает в подобном составе народное представительство и парламентское правление – очевидным тому примером служит в наши дни австрийский парламент. Провидение сохранило нашу Россию от подобного бедствия, при ее разноплеменном составе. Страшно и подумать, что возникло бы у нас, когда бы судьба послала нам роковой дар – всероссийского парламента! Да не будет.
III
Указывают на Англию, но к этим указаниям можно бы, кажется, применить пословицу: «слышали звон, да не знают, где он». Социальная наука в последнее время принялась вскрывать исторические и экономические ключи, откуда истекают особливые учреждения англосаксонской и отчасти скандинавской расы, сравнительно с учреждениями остальных европейских народов. Англосаксонское племя с тех пор, как заявило себя в истории, и доныне отличается крепким развитием самостоятельной личности: и в сфере политической и в экономической этому свойству англосаксонское племя обязано и устойчивостью древних своих учреждений, и крепкой организацией семейного быта и местного самоуправления, и теми несравненными успехами, коих оно достигло своею энергическою деятельностью и влиянием своим в обоих полушариях. Этой энергией личности успело оно в начале своей истории осилить чуждые норманские обычаи своих победителей и утвердить быт свой на своих началах, которые сохраняются и доныне. Существенное отличие этого быта состоит в отношении каждого гражданина к государству. Каждый привыкает с юности сам собою держаться, сам устраивать судьбу свою и добывать себе хлеб насущный. Родители не обременены заботой об устройстве судьбы детей своих и об оставлении им наследства. Землевладельцы держатся своих имений и сами стремятся вести на них хозяйство и промыслы. Местное управление держится личным, сознательным по долгу, участием местных обывателей в общественном деле. Учреждения административные обходятся без полчища чиновников, состоящих на содержании у государства и чающих от него обеспечения и возвышения. Вот на каком корне сами собою, исторически выросли представительные учреждения свободной Англии, и вот почему ее парламент состоит из действительных представителей местных интересов, тесно связанных с землею: – вот почему и голос их может считаться, в достаточной мере, голосом земли и органом национальных интересов. Прочие народы Европы образовались и выросли совсем на ином основании, на основании общинного быта. Свойство его состоит в том, что человек не столько сам собою держится, сколько своею солидарностью с тем или другим общественным союзом, к которому принадлежит. Отсюда, с ходом общественного и государственного развития слагается особливая зависимость человека от того или иного семейного или общественного союза, и, в конце концов, от государства. Эти союзы, быв в начале крепкими учреждениями – семейными, политическими, религиозными, общественными, крепко держали человека в его жизни и деятельности, и ими, в свою очередь, держалось все общественное и государственное устройство. Но эти союзы с течением времени или распались, или утратили свое вековое господственное значение, однако люди продолжают по-прежнему искать себе опоры и устройства судьбы своей и благосостояния – в семье своей, в своей корпорации и, наконец, в государственной власти (все равно, монархической или республиканской), возлагая на нее же вину своих бедствий, когда этой опоры, по желанию своему, не находят. Словом сказать, человек стремится к одной из этих властей пристроить себя и судьбу свою. Отсюда, в таком состоянии общества, оскудение людей самостоятельных и независимых, людей, которые сами держатся на ногах своих и знают, куда идут, составляя в государстве силу, служащую ему опорою, и напротив того, крайнее умножение людей, которые ищут себе опоры в государстве, питаясь его соками, и не столько дают ему силы, сколько от него требуют. Отсюда крайнее развитие в таких обществах, с одной стороны, чиновничества, с другой – так называемых либеральных профессий. Отсюда, при ослаблении в нравах самодеятельности, крайнее усложнение отправлений государственной и законодательной власти, принимающей на себя заботу о многом, о чем каждый для себя должен бы заботиться. В таком состоянии общество мало-помалу подготовляет у себя благоприятную почву для развития социализма, и привычка возлагать на государство заботу о благосостоянии всех и каждого обращается, наконец, в безумную теорию социализма государственного. В таких-то условиях своего социального развития все континентальные государства, с англосаксонского образца, учредили у себя представительное правление, иные еще при всеобщей подаче голосов. Очевидно, что при описанном составе общества и при легком отношении его к общественному делу оно не может выделить из себя истинных, верных представителей земли и прямых ее интересов. Отсюда печальная судьба таких представительных собраний и тяжкое, безысходное положение власти правительственной, которая неразрывно с ними связана, и народа, судьбы коего от них зависят. Что же сказать о народах славянского племени, отличающихся особливым у себя развитием общинного быта, при крайней юности своей культуры, о Румынии и о несчастной Греции? Сюда, поистине, представительные учреждения внесли сразу разлагающее начало народной жизни, представляя из себя в иных случаях жалкую карикатуру Запада, напоминающую басню Крылова «Мартышка и очки».
IV
Величайшее зло конституционного порядка состоит в образовании министерства на парламентских или партийных началах. Каждая политическая партия одержима стремлением захватить в свои руки правительственную власть и к ней пробирается. Глава государства уступает политической партии, составляющей большинство в парламенте; в таком случае министерство образуется из членов этой партии и, ради удержания власти, начинает борьбу с оппозицией, которая усиливается низвергнуть его и вступить на его место. Но если глава государства склоняется не к большинству, а к меньшинству, и из него избирает свое министерство, в таком случае новое правительство распускает парламент и употребляет все усилия к тому, чтобы составить себе большинство при новых выборах и с помощью его вести борьбу с оппозицией. Сторонники министерской партии подают голос всегда за правительство; им приходится во всяком случае стоять за него – не ради поддержания власти, не из-за внутреннего согласия в мнениях, а из-за того, что это правительство само держит членов своей партии во власти и во всех сопряженных со властью преимуществах, выгодах и прибылях. Вообще – существенный мотив каждой партии – стоять за своих во что бы то ни стало, или из-за взаимного интереса, или просто в силу того стадного инстинкта, который побуждает людей разделяться на дружины и лезть в бой стена на стену. Очевидно, что согласие в мнениях имеет в этом случае очень слабое значение, а забота об общественном благе служит прикрытием вовсе чуждых ему побуждений и инстинктов. И это называется идеалом парламентского правления. Люди обманывают себя, думая, что оно служит обеспечением свободы. Вместо неограниченной власти монарха мы получаем неограниченную власть парламента, с тою разницей, что в лице монарха можно представить себе единство разумной воли; а в парламенте нет его, ибо здесь все зависит от случайности, так как воля парламента определяется большинством; но как скоро при большинстве, составляемом под влиянием игры в партию, есть меньшинство, воля большинства не есть уже воля целого парламента: тем еще менее можно признать ее волею народа, здоровая масса коего не принимает никакого участия в игре партий и даже уклоняется от нее. Напротив того, именно нездоровая часть населения мало-помалу вводится в эту игру и ею развращается; ибо главный мотив этой игры есть стремление к власти и к наживе. Политическая свобода становится фикцией, поддерживаемою на бумаге, параграфами и фразами конституции; начало монархической власти совсем пропадает; торжествует либеральная демократия, водворяя беспорядок и насилие в обществе, вместе с началами безверия и материализма, провозглашая свободу, равенство и братство – там, где нет уже места ни свободе, ни равенству. Такое состояние ведет неотразимо к анархии, от которой общество спасается одною лишь диктатурой, т. е. восстановлением единой воли и единой власти в правлении. Первый образец народного, представительного правления явила новейшей Европе Англия. С половины прошлого столетия французские философы стали прославлять английские учреждения и выставлять их примером для всеобщего подражания. Но в ту пору не столько политическая свобода привлекала французские умы, сколько привлекали начала религиозной терпимости, или, лучше сказать, начала безверия, бывшие тогда в моде в Англии и пущенные в обращение английскими философами того времени. Вслед за Францией, которая давала тон и нравам, и литературе во всей западной интеллигенции, мода на английские учреждения распространилась по всему Европейскому материку. Между тем произошли два великих события, из коих одно утверждало веру, а другое – чуть было совсем не поколебало ее. Возникла республика Американских Соединенных Штатов, и ее учреждения, скопированные с английских (кроме королевской власти и аристократии), принялись на новой почве прочно и плодотворно. Это произвело восторг в умах, и прежде всего во Франции. С другой стороны – явилась Французская республика, и скоро явила миру все гнусности, беспорядки и насилия революционного правительства. Повсюду произошел взрыв негодования и отвращения против французских и, стало быть, вообще против демократических учреждений. Ненависть к революции отразилась даже на внутренней политике самого британского правительства. Чувство это начало ослабевать к 1815 году, под влиянием политических событий того времени в умах проснулось желание с свежею надеждой соединить политическую свободу с гражданским порядком в формах, подходящих к английской конституции: вошла в моду опять политическая англомания. Затем последовал ряд попыток осуществить британский идеал, сначала во Франции, потом в Испании и Португалии, потом в Голландии и Бельгии, наконец, в последнее время, в Германии, в Италии и в Австрии. Слабый отголосок этого движения отразился и у нас в 1825 году, в безумной попытке аристократов-мечтателей, не знавших ни своего народа, ни своей истории. Любопытно проследить историю новых демократических учреждений: долговечны ли оказались они, каждое на своей почве, в сравнении с монархическими учреждениями, коих продолжение история считает рядом столетий. Во Франции, со времени введения политической свободы, правительство во всей силе государственной своей власти было три раза ниспровергнуто парижскою уличною толпою в 1792 г., в 1830 и в 1848 году. Три раза было ниспровергнуто армией, или военной силой: в 1797 году 4 сентября (18 фруктидора), когда большинством членов директории, при содействии военной силы, были уничтожены выборы, состоявшиеся в 48 департаментах, и отправлены в ссылку 56 членов законодательных собраний. В другой раз, в 1797 году 9 ноября (18 брюмера) правительство ниспровергнуто Бонапартом, и наконец, в 1851 г. 2 декабря другим Бонапартом, младшим. Три раза правительство было ниспровергнуто внешним нашествием неприятеля: в 1814, в 1815 и в 1870. В общем счете, с начала своих политических экспериментов по 1870 год Франция имела 44 года свободы и 37 годов сурового диктаторства. Притом еще стоит приметить странное явление: монархи старшей Бурбонской линии, оставляя много места действию политической свободы, никогда не опирались на чистом начале новейшей демократии; напротив того, оба Наполеона, провозгласив безусловно эти начала, управляли Францией деспотически. В Испании народное правление провозглашено было в эпоху окончательного падения Наполеона. Чрезвычайное собрание кортесов утвердило в Кадиксе конституцию, провозгласив в первой статье оной, что верховенство власти принадлежит нации. Фердинанд VII, вступив в Испанию через Францию, отменил эту конституцию и стал править самовластно. Через 6 лет генерал Риего во главе военного восстания принудил короля восстановить конституцию. В 1823 году французская армия, под внушением Священного союза, вступила в Испанию и восстановила Фердинанда в самовластии. Вдова его, в качестве регентши, для охранения прав дочери своей Изабеллы против Дон-Карлоса, вновь приняла конституцию. Затем начинается для Испании последовательный ряд мятежей и восстаний, изредка прерываемых краткими промежутками относительного спокойствия. Достаточно указать, что с 1816 года до вступления на престол Альфонса было в Испании до 40 серьезных военных восстаний с участием народной толпы. Говоря об Испании, нельзя не упомянуть о том чудовищном и поучительном зрелище, которое представляют многочисленные республики Южной Америки, республики испанского происхождения и испанских нравов. Вся их история представляет непрестанную смену ожесточенной резни между народною толпою и войсками, прерываемую правлением деспотов, напоминающих Коммода или Калигулу. Довольно привести в пример хотя Боливию, где из числа 14 президентов республики тринадцать кончили свое правление насильственною смертью или ссылкой. Начало народного, или представительного правления в Германии и в Австрии – не ранее 1848 года. Правда, начиная с 1815 года поднимается глухой ропот молодой интеллигенции на германских владетельных князей за неисполнение обещаний, данных народу в эпоху великой войны за освобождение. За немногими, мелкими, исключениями в Германии не было представительных учреждений до 1847 года, когда прусский король учредил у себя особенную форму конституционного правления; однако оно не простояло и одного года. Но стоило только напору парижской уличной толпы сломить французскую хартию и низложить конституционного короля, как поднялось и в Германии уличное движение, с участием войск. В Берлине, в Вене, во Франкфурте устроились национальные собрания, по французскому шаблону. Едва прошел год, как правительство разогнало их военною силой. Новейшие германские и австрийские конституции все исходят от монархической власти и еще ждут суда своего от истории.
СУД ПРИСЯЖНЫХ
Вот что говорит знаменитый английский писатель, глубокий знаток истории (С.Ч. Мэн), о суде присяжных своей родины: «Народное правление вначале было тождественно с народным судом. Древние демократии занимались судом в гражданских и уголовных делах больше, чем делами политической администрации, и на самом деле историческое развитие народного правосудия несравненно непрерывнее и последовательнее, чем развитие форм народного правления… Мы у себя, в Англии, имеем живой памятник и след народного суда в отправлении суда присяжных. Суд присяжных есть не что иное, как древняя, творящая суд демократия, но только поставленная в пределы, в измененных и улучшенных формах, соответственно с началами, выработанными опытом целых столетий, – согласованная с новой идеей судебного процесса. И те изменения, коим подверглось притом учреждение народного суда, в высшей степени поучительны. Вместо собрания народного – двенадцать присяжных. Все их дело состоит в том, чтобы ответить «да» или «нет» на вопросы, конечно, весьма важные, но имеющие отношение к предметам ежедневного быта. Для того чтобы эти люди могли придти к заключению, в помощь им существует целая система приспособлений и правил, выработанная до тонкости и достигающая высшей искусственности. В исследовании дела они не предоставлены сами себе, но совершают его под председательством сведущего лица – судьи, представителя королевского правосудия образовалась целая громадная литература руководственных правил, под условием коих предлагаются им доказательства спорных фактов, подлежащих их осуждению. С неуклонною строгостью устраняются от них всякие свидетельские показания, обличающие намерение склонить их в ту или другую сторону. К ним обращаются и теперь, как бывало в старину, на народном суде стороны или представители сторон, но для охранения беспристрастия установлено новое действие, вовсе неизвестное на прежнем народном суде, именно – все исследование заключается самым тщательным изложением фактов, которое произносит искусный и опытный судья, обязанный званием своим к самому строгому беспристрастию. Если он сам впадает притом в ошибку или в ответе присяжных обличается заблуждение, вся процедура может быть уничтожена высшим судом сведущих людей. Таков настоящий вид суда народного, выработанный целыми столетиями заботливой культуры. Посмотрим же теперь, каков представляется народный суд в первоначальном виде, как его описывает, конечно, с натуры древнейший греческий поэт. Открывается заседание; предлагается вопрос: виновен или не виновен. Старейшины высказывают по очереди свое мнение; а вокруг стоящее и судящее демократическое сборище заявляет рукоплесканиями свое сочувствие тому или другому мнению, и взрывом рукоплесканий определяется решение. Вот какой характер носило на себе народное правосудие в древних республиках. Производившая суд демократия просто принимала, так сказать, с боя, то мнение, которое сильнее на нее действовало в речи тяжущегося, подсудимого и адвоката. И нет ни малейшего сомнения, что когда бы не было строгой регулирующей и сдерживающей власти в лице председателя-судьи, английские присяжные нашего времени словно потянули бы со своим вердиктом на сторону того или другого адвоката, кто сумел бы на них их подействовать». Вот что говорит англичанин, глубокий знаток своей истории и глубокий мыслитель. Мысль невольно переносится к несчастному учреждению суда присяжных в тех странах, где нет тех исторических и культурных условий, при коих он образовался в Англии. Очевидно, многие, вводя это учреждение, только «слышали звон, да не знали, где он». Неразумно и легкомысленно было вверять приговор о вине подсудимого народному правосудию, не обдумав практических мер и способов, как его поставить в надлежащую дисциплину, и не озаботившись исследовать предварительно чужеземное учреждение в истории его родины, и со сложною его обстановкой. И вот по прошествии долголетнего опыта всюду, где введен с примера Англии суд присяжных, возникают уже вопросы о том, как заменить его для устранения той случайности приговоров, которая из года в год усиливается. Эти вопросы возникают и обостряются и в тех государствах, где есть крепкое судебное сословие, веками воспитанное, прошедшее строгую школу науки и практической дисциплины. Можно себе представить, во что обращается это народное правосудие там, где в юном государстве нет и этой крепкой руководящей силы, но взамен того есть быстро образовавшаяся толпа адвокатов, которым интерес самолюбия и корысти сам собою помогает достигать вскоре значительного развития в искусстве софистики и логомахии, для того чтобы действовать на массу; где действует пестрое, смешанное стадо присяжных, собираемое или случайно, или искусственным подбором из массы, коей недоступны ни сознание долга судьи, ни способность осилить массу фактов, требующих анализа и логической разборки; наконец, смешанная толпа публики, приходящей на суд как на зрелище посреди праздной и бедной содержанием жизни; и эта публика в сознании идеалистов должна означать народ. Мудрено ли, что в такой обстановке оказывается тот же печальный результат, на который указывают вышеприведенные слова Чарльза Мэна: «Присяжные слепо тянут со своим вердиктом на сторону того или другого адвоката, кто сумеет на них подействовать».
ПЕЧАТЬ
I
С тех пор как пало человечество, ложь водворилась в мире, в словах людских, в делах, в отношениях и учреждениях. Но никогда еще, кажется, отец лжи не изобретал такого сплетения лжей всякого рода, как в наше смутное время, когда столько слышится отовсюду лживых речей о правде. По мере того как усложняются формы быта общественного, возникают новые лживые отношения и целые учреждения, насквозь пропитанные ложью. На всяком шагу встречаешь великолепное здание, на фронтоне коего написано: «Здесь истина». Входишь и ничего не видишь кроме лжи. Выходишь, и когда пытаешься рассказать о лжи, которою душа возмущалась, – люди негодуют и велят верить и проповедовать, что это истина, вне всякого сомнения. Так нам велят верить, что голос журналов и газет – или так называемая пресса, есть выражение общественного мнения… Увы! Это великая ложь, и пресса есть одно из самых лживых учреждений нашего времени. Кто станет спорить против силы мнения, которое люди имеют о человеке или учреждении? Такова уже натура человеческая, что всякий из нас, – что ни говорит, что ни делает, оглядывается, как это кажется и что люди думают. Не было и нет человека, кто бы мог считать себя свободным от действий этой силы. Эта сила в наше время принимает организованный вид и называется общественным мнением. Органом его и представителем считается печать. И подлинно, значение печати громадное и служит самым характерным признаком нашего времени, более характерным, нежели все изумительные открытия и изобретения в области техники. Нет правительства, нет закона, нет обычая, которые могли бы противостать разрушительному действию печати в государстве, когда все газетные листы его изо дня в день, в течение годов, повторяют и распространяют в массе одну и ту же мысль, направленную против того или другого учреждения. Что же придает печати такую силу? Совсем не интерес новостей, известий и сведений, которыми листки наполняются, – но известная тенденция журнала, та политическая или философская мысль, которая выражается в статьях его, в подборе и расположении известий и слухов и в освещении подбираемых фактов и слухов. Печать ставит себя в положение судящего наблюдателя ежедневных явлений; она обсуждает не только действия и слова людские, но испытует даже невысказанные мысли, намерения и предположения, по произволу клеймит их или восхваляет, возбуждает одних, другим угрожает, одних выставляет на позор, других ставит предметом восторга и примером подражания. Во имя общественного мнения она раздает награды одним, другим готовит казнь, подобную средневековому отлучению… Сам собою возникает вопрос: кто же представители этой страшной власти, именующей себя общественным мнением? Кто дал им право и полномочие – во имя целого общества – править, ниспровергать существующие учреждения, выставлять новые идеалы нравственного и положительного закона? Никто не хочет вдуматься в этот совершенно законный вопрос и дознаться в нем до истины; но все кричат о так называемой свободе печати, как о первом и главнейшем основании общественного благоустройства. Кто не вопиет об этом и у нас, в несчастной, оболганной и оболживленной чужеземною ложью России? Вопиют в удивительной непоследовательности и так называемые славянофилы, мнящие восстановить и водворить историческую правду учреждений в земле Русской. И они, присоединяясь в этом к хору либералов, совокупленных с поборниками начал революций, говорят совершенно по-западному: «Общественное мнение, то есть соединенная мысль, с чувством и юридическим сознанием всех и каждого, служит окончательным решением в делах общественного быта; итак, всякое стеснение свободы слова не должно быть допускаемо, ибо в стеснении сего выражается насилие меньшинства над всеобщею волею». Таково ходячее положение новейшего либерализма. Оно принимается на веру многими, и мало кто, вдумываясь в него, примечает, сколько в нем лжи и легкомысленного самообольщения. Оно противоречит первым началам логики, ибо основано на вполне ложном предположении, будто общественное мнение тождественно с печатью. Чтоб удостовериться в этой лживости, стоит только представить себе, что такое газета, как она возникает и кто ее делает. Любой уличный проходимец, любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы небольшую, собрать около себя по первому кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чем угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи, – и штаб у него готов, и он может с завтрашнего дня стать в положение власти, судящей всех и каждого, действовать на министров и правителей, на искусство и литературу, на биржу и промышленность. Это особый вид учредительства и грюндерства, и притом самого дешевого свойства. Разумеется, новая газета тогда только приобретает силу, когда пошла в ход на рынке, т. е. распространена в публике. Для этого требуются таланты, требуется содержание привлекательное, сочувственное для читателей. Казалось бы, тут есть некоторая гарантия нравственной солидарности предприятия: талантливые люди пойдут ли в службу к ничтожному или презренному издателю и редактору? ‹›Читатели станут ли брать такую газету, которая не будет верным отголоском общественного мнения? Но это гарантия только мнимая и отвлеченная. Ежедневный опыт показывает, что тот же рынок привлекает за деньги какие угодно таланты, если они есть на рынке, и таланты пишут что угодно редактору. Опыт показывает, что самые ничтожные люди – какой-нибудь бывший ростовщик, посредник-маклер, газетный разносчик, участник банды «червонных валетов», разорившийся содержатель рулетки – могут основать газету, привлечь талантливых сотрудников и пустить свое издание на рынок в качестве органа общественного мнения. Нельзя положиться и на здравый вкус публики. В массе читателей – большею частью праздных – господствуют, наряду с некоторыми добрыми, жалкие и низкие инстинкты праздного развлечения, и любой издатель может привлечь к себе массу расчетом на удовлетворение именно таких инстинктов, на охоту к скандалам и пряностям всякого рода. Мы видим у себя ежедневные тому примеры, и в нашей столице недалеко ходить за ними: стоит только присмотреться к спросу и предложению у газетных разносчиков возле людных мест и на станциях железных дорог. Всем известен недостаток серьезности в нашей общественной беседе: в уездном городе, в губернии, в столице – известно, чем она пробавляется – картами и сплетней всякого рода – и анекдотом, во всех возможных его формах. Самая беседа о так называемых вопросах общественных и политических является большею частью в форме пересуда и отрывочной фразы, пересыпаемой тою же сплетней и анекдотом. Вот почва необыкновенно богатая и благодарная для литературного промышленника, и на ней-то родятся, подобно ядовитым грибам, и эфемерные, и успевшие стать на ноги, органы общественной сплетни, нахально выдающие себя за органы общественного мнения. Ту же самую гнусную роль, которую посреди праздной жизни какого-нибудь губернского города играют безымянные письма и пасквили, к сожалению, столь распространенные у нас, – ту же самую роль играют в такой газете корреспонденции, присылаемые из разных углов и сочиняемые в редакции. Не говорим уже о массе слухов и известий, сочиняемых невежественными репортерами, не говорим уже о гнусном промысле шантажа, орудием коего нередко становится подобная газета. И она может процветать, может считаться органом общественного мнения и доставлять своему издателю громадную прибыль… И никакое издание, основанное на твердых нравственных началах и рассчитанное на здравые инстинкты массы, – не в силах будет состязаться с нею. Стоит всмотреться в это явление: мы распознаем в нем одно из безобразнейших логических противоречий новейшей культуры, и всего безобразнее является оно именно там, где утвердились начала новейшего либерализма, – именно там, где требуется для каждого учреждения санкция выбора, авторитет всенародной воли, где правление сосредоточивается в руках лиц, опирающихся на мнение большинства в собрании представителей народных. От одного только журналиста, власть коего практически на все простирается, – не требуется никакой санкции. Никто не выбирает его и никто не утверждает. Газета становится авторитетом в государстве, и для этого единственного авторитета не требуется никакого признания. Всякий, кто хочет, первый встречный может стать органом этой власти, представителем этого авторитета, – и притом вполне безответственным, как никакая иная власть в мире. Это так, без преувеличения: примеры живые налицо. Мало ли было легкомысленных и бессовестных журналистов, по милости коих подготовлялись революции, закипало раздражение до ненависти между сословиями и народами, переходившее в опустошительную войну. Иной монарх за действия этого рода потерял бы престол свой; министр подвергся бы позору, уголовному преследованию и суду: но журналист выходит сух как из воды, изо всей заведенной им смуты, изо всякого погрома и общественного бедствия, коего был причиною, выходит с торжеством, улыбаясь и бодро принимаясь снова за свою разрушительную работу. Спустимся ниже. Судья, имея право карать нашу честь, лишать нас имущества и свободы, приемлет его от государства и должен продолжительным трудом и испытанием готовиться к своему званию. Он связан строгим законом; всякие ошибки его и увлечения подлежат контролю высшей власти, и приговор его может быть изменен и исправлен. А журналист имеет полнейшую возможность запятнать, опозорить мою честь, затронуть мои имущественные права; может даже стеснить мою свободу, затруднив своими нападками или сделав невозможным для меня пребывание в известном месте. Но эту судейскую власть надо мною сам он себе присвоил: ни от какого высшего авторитета он не приял этого звания, не доказал никаким испытанием, что он к нему приготовлен, ничем не удостоверил личных качеств благонадежности и беспристрастия, в суде своем надо мною не связан никакими формами процесса и не подлежит никакой апелляции в своем приговоре. Правда, защитники печати утверждают, будто она сама излечивает наносимые ею раны; но ведь всякому разумному понятно, что это одно лишь праздное слово. Нападки печати на частное лицо могут причинить ему вред неисправимый. Все возможные опровержения и объяснения не могут дать ему полного удовлетворения. Не всякий из читателей, кому попалась на глаза первая поносительная статья, прочтет другую оправдательную или объяснительную, а при легкомыслии массы читателей – позорящее внушение или надругательство оставляют во всяком случае яд в мнении и расположении массы. Судебное преследование за клевету, как известно, дает плохую защиту, и процесс по поводу клеветы служит почти всегда средством не к обличению обидчика, но к новым оскорблениям обиженного; а притом журналист имеет всегда тысячу средств уязвлять и тревожить частное лицо, не давая ему прямых поводов к возбуждению судебного преследования. Итак – можно ли представить себе деспотизм более насильственный, более безответственный, чем деспотизм печатного слова? И не странно ли, не дико ли и безумно, что о поддержании и охранении именно этого деспотизма хлопочут всего более – ожесточенные поборники свободы, вопиющие с озлоблением против всякого насилия, против всяких законных ограничений, против всякого стеснительного распоряжения установленной власти? Невольно приходит на мысль вековечное слово об умниках, которые совсем обезумели от того, что возомнили себя мудрыми!
II
В нашем веке распространения изобретений всего удивительнее быстрое распространение газетной литературы, ставшей в короткое время страшною действительною общественною силой. Значение газеты возросло в первый раз после Июльской революции 1830 года, усугубилось еще после революции 1848 года и затем стало возрастать не годами только, но днями. Ныне с этою силой считаются правительства, и стало даже невозможно представить себе не только общественную, но и частную жизнь без газеты, и прекращение выхода газет, если б возможно было бы представить его себе, было бы однозначно с прекращением всякого действия железных дорог. Газета, несомненно, служит для человечества важнейшим орудием культуры. Но, признавая все удобство и пользу от распространения массы сведений и от обмена мыслей и мнений путем газеты, нельзя не видеть и того вреда, который происходит для общества от безграничного распространения газеты, нельзя не признать с чувством некоторого страха, что в ежедневной печати скопляется какая-то роковая, таинственная, разлагающая сила, нависшая над человечеством. Каждый день, поутру, газета приносит нам кучу разнообразных новостей. В этом множестве многое ли пригодно для жизни нашей и для нашего образовательного развития? Многое ли способно поддерживать в душе нашей священный огонь одушевления на добро? И напротив – сколько здесь такого, что льстит самым низменным нашим склонностям и побуждениям! Могут сказать, что нам дают то, что требуется вкусом читателей, что отвечает на спрос. Но это возражение можно обернуть: спрос был бы не такой, если б не так ретиво было предложение. Но пускай бы еще предлагались одни новости: нет, они предлагаются в особливой форме, окрашенные особливым мнением, соединенные с безымянным, но очень решительным суждением. Есть, конечно, серьезные умы, руководящие газетой; таких немного; а газет великое множество, и всякое утро некто, совсем незнаемый мною и, может быть, такой, какого я и знать не хотел бы, навязывает мне свое суждение, выдавая его авторитетно за голос общественного мнения. Но всего важнее то, что эта газета, обращаясь ежедневно даже не к известному кругу людей, но ко всему люду, умеющему лишь разбирать печатное, предлагает каждому готовые суждения обо всем и таким образом, мало-помалу, силою привычки, отучает своих читателей от желания и от всякого старания иметь свое собственное мнение; иной не имеет возможности сам себе составить его и воспринимает механически мнение своей газеты; иной и мог бы сам рассудить основательно, но ему некогда думать посреди дневной суеты и заботы, и ему удобно, что за него думает газета. Очевидно, какой происходит от этого вред именно в наше время, когда повсюду действуют сильные течения тенденциозной мысли, и стремятся уравнять всякие углы и отличия индивидуального мышления и свести их к единообразному уровню так называемого общественного мнения: в этих условиях газета служит сильнейшим орудием такого уравнения, ослабляющего всякое самостоятельное развитие мысли, воли и характера. А притом, для какого множества людей газета служит почти единственным источником образования, жалкого, мнимого образования, – когда масса разных сведений и известий, приносимая газетой, принимается читателем за действительное знание, которым он с самоуверенностью вооружает себя. Вот одна из причин, почему наше время так бедно цельными людьми, характерными деятелями. Новейшая печать похожа на сказочного богатыря, который, написав на челе своем таинственные буквы – символ божественной истины, поражал всех своих противников дотоле, пока не явился бесстрашный боец, который стер с чела его таинственные буквы. – На челе нашей печати написаны доселе знамена общественного мнения, действующие неотразимо.
III
В настоящем состоянии общества и при нынешнем его устройстве печать стала учреждением, с которым необходимо считаться, и крепко считаться, в ряду других учреждений, связанных государственною властью и подлежащих контролю и ответственности, – ибо нет учреждения, которое могло бы считать себя бесконтрольным и безответственным. Но чем дальше разрастается это учреждение печати, тем явственнее становятся, наряду с очевидными выгодами разумной и совестливой гласности, и те общественные язвы, которые им порождаются. Одна из этих язв печати состоит в том, что она производит и плодит до безмерности целое сословие журналистов, предпринимателей и писателей, «кормящихся и богатеющих пером». Самые серьезные деятели серьезной печати не перестают горько жаловаться на умножение числа этих собратий, с которыми стыдно, но приходится считаться в составе одного учреждения. Во всех больших государствах, на всех больших рынках из этого сброда пишущей братии образовалось сословие, которое не напрасно будет назвать паразитами общества. В самом деле, это – люди, стоящие на какой-то особой почве в отношении к благу общественному, которое должно бы связывать и одушевлять все учреждения. Эти люди не заинтересованы прямо в охранении общественного порядка, в умиротворении мятущихся умов и враждующих партий. И естественно. Всякая газета живет и питается ежедневными событиями, новостями всякого рода. Расход ее усиливается именно в смутное время, и тут именно все старание направлено к распространению новостей и слухов, раздражающих и смущающих умы; напротив того, в тихое время расход газеты значительно уменьшается. Лишь только поднимается смута, тотчас появляются на рынке новые газеты, чтобы покормиться ею, до тихой поры, когда они сокращаются и исчезают. Но и в тихое время надобно кормиться, а для этого требуется возбудить новое волнение умов, развести новые интересы: изобретаются сенсационные новости, раскрашиваются, преувеличиваются. Пищею для журналов, претендующих на серьезность, служит политика, и обсуждение политических вопросов, вспеняемых полемикой, происходит ежедневно. Любой журналист готов сразу рассуждать о каком угодно политическом вопросе, но, по своему положению, обязан рассудить и решить его немедля, сейчас – ибо он должен быть борзописцем, слугою не мысли, не разума, но – настоящего дня. Едва вскочила в голове мысль его, как она уже летит на бумагу, на печатный станок: некогда ждать, некогда дать созреть зародившейся мысли. Спросите этих людей, стыдно ли им? Нисколько. Они разве посмеются в глаза на такой вопрос: они убеждены, что совершают великое служение общественное. Разве, кои поумнее, те, между собою, подобно древним авгурам, сами подсмеиваются над собой и над публикой. Притом журнальный писатель, для того чтоб его услышали, чтобы обратили на него внимание, должен всячески напрягать свой голос; если можно – кричать. Этого требует ремесло его: преувеличение, способное переходить в пафос, становится для него второю натурой. Вот почему, пускаясь в полемику с противным мнением, он готов назвать своего противника дураком, подлецом, невеждою – взвалить на него всевозможные пороки: это ничего ему не стоит – это требуется журнальною акустикой. Это – искусство крика, подобного крику торговца на рынке, когда он заманивает покупателя. Вот какие привычки и качества развивает, к несчастию, печать в своих деятелях. И все это было бы смешно, когда бы не было так вредно. Вредно потому, что печать стала ныне ареною, на которой не только обсуждаются, но и решаются важнейшие вопросы и внутренней и внешней политики государства, вопросы экономии и администрации, связанные с самыми жизненными национальными интересами. Для всего этого мало одного задора; нужна мудрая рассудительность, зрелость мысли, нужен здравый смысл, нужно знание своей истории и своего народа, знание практической жизни. А между тем, ныне в Европе дошло уже до того, что из рядов журнальных ораторов выходят ораторы государственные и составляют в парламентах преобладающую силу, вместе с адвокатами, кои разделяют с ними искусство орудовать словом во всякую сторону. Так, ныне во Французской камере (здесь: парламент, палата депутатов) лишь 22 представителя крупной и 50 мелкой поземельной собственности, но вся говорильная сила – у журналистов, коих 59, и у адвокатов, коих 107. И эти люди считаются представителями страны своей и судьями народной жизни и ее потребностей. И народ стонет от законодательного смешения голосов, правящего судьбами государства, но не может от него освободиться.
НАРОДНОЕ ПРОСВЕЩЕНИЕ
I
Когда рассуждение отделилось от жизни, оно становится искусственным, формальным и вследствие того мертвым. К предмету подходят и вопросы решаются с точки зрения общих положений и начал, на веру принятых: скользят по поверхности, не углубляясь внутрь предмета и не всматриваясь в явления действительной жизни, даже отказываясь всматриваться в них. Таких общих начал и положений расплодилось у нас множество, особливо с конца прошлого столетия – они заполонили нашу жизнь, совсем отрешили от жизни наше законодательство, и самую науку ставят нередко в противоположность с жизнью и ее явлениями. Вслед за доктринерами науки, доходящими до фанатизма в своем доктринерстве, и за школьными адептами натвержденных учений идет стадным обычаем толпа интеллигенции. Общие положения приобретают значение непререкаемой аксиомы, борьба с коею становятся крайне тягостна, иногда совсем невозможна. Трудно исчислить и взвесить, сколько ломки произвели эти аксиомы в законодательстве, как опутали они по рукам и по ногам живой организм народного быта искусственными, силою навязанными формами! Впереди этого движения пошла Франция: она вела в моду нивелировку быта народного посредством общих начал, выведенных из отвлеченной теории. За нею потянулись все – даже государства, соединяющие в себе бесконечное разнообразие условий быта, племенного состава, пространства и климата. Сколько пострадало от того и наше отечество – не перечтешь. Вот, например, слова, натвержденные до пресыщения у нас и повсюду: даровое обучение, обязательное обучение, ограничение работы малолетних обязательным школьным возрастом… Нет спора, что ученье свет, а неученье – тьма; но в применении этого правила необходимо знать меру и руководствоваться здравым смыслом, а главное – не насиловать ту самую свободу, о которой столько твердят и которую так решительно нарушают наши законодатели. Повторяя на все лады пошлое изречение, что школьный учитель победил под Садовою, мы разводим по казенному лекалу школу и школьного учителя, пригибая под него потребности быта детей и родителей, и самую природу и климат. Мы знать не хотим, что школа (как показывает опыт) становится одной обманчивой формой, если не вросла самыми корнями своими в народ, не соответствует его потребностям, не сходится с экономией его быта. Только та школа прочна в народе, которая люба ему, которой просветительное значение видит он и ощущает; противна ему та школа, в которую пихают его насилием, под угрозою еще наказания, устраивая самую школу не по народному вкусу и потребности, а по фантазии доктринеров школ. Тогда дело становится механически: школа уподобляется канцелярии, со всею тяготою канцелярского производства. Законодатель доволен, когда заведено и расположено по намеченным пунктам известное число однообразных помещений с надписью: школа. И на эти заведения собираются деньги – и уже грозят загонять в них под страхом штрафа; и учреждаются с великими издержками наблюдатели за тем, чтобы родители, и бедные, и рабочие люди, высылали детей своих в школу со школьного возраста… Но, кажется, все государства далеко перешли уже черту, за которой школьное ученье показывает в народном быте оборотную свою сторону. Школа формальная уже развивается всюду на счет той действительной, воспитательной школы, которой должна служить для каждого сама жизнь в обстановке семейного, профессионального и общественного быта. Сколько наделало вреда смешение понятия о знании с понятием об умении! Увлекшись мечтательной задачей всеобщего просвещения, мы назвали просвещением известную сумму знаний, предположив, что она приобретается прохождением школьной программы, искусственно скомпанованной кабинетными педагогами. Устроив таким образом школу, мы отрезали ее от жизни и задумали насильственно загонять в нее детей для того, чтобы подвергать их процессу умственного развития, по нашей программе. Но мы забыли или не хотели сознать, что масса детей, которых мы просвещаем, должна жить насущным хлебом, для приобретения коего требуется не сумма голых знаний, коими программы наши напичканы, а умение делать известное дело, и что от этого умения мы можем отбить их искусственно, на воображаемом знании, построенном школой. Таковы и бывают последствия школы, мудрено устроенной, и вот причина, почему народ не любит такой школы, не видя в ней толку. Понятие «народное» о школе есть истинное понятие, но, к несчастью, его перемудрили повсюду в устройстве новой школы. По народному понятию, школа учит читать, писать и считать, но в нераздельной связи с этим, учит знать Бога и любить Его и бояться, любить Отечество, почитать родителей. Вот сумма знаний, умений и ощущений, которые в совокупности своей образуют в человеке совесть и дают ему нравственную силу, необходимую для того, чтобы сохранить равновесие в жизни и выдерживать борьбу с дурными побуждениями природы, с дурными внушениями и соблазнами мысли. Плохо дело, когда школа отрывает ребенка от среды его, в которой он привыкает к делу своего звания – упражнением с юных лет и примером приобретая бессознательно искусство и вкус в работе. Кто готовится быть кандидатом или магистром, тому необходимо начинать учение в известный срок и проходить последовательно известный ряд наук; но масса детей готовится к труду ручному и ремесленному. Для такого труда необходимо приготовление физическое с раннего возраста. Закрывать путь к этому приготовлению, чтобы не потерять времени для школьных целей, значит затруднять способы к жизни массе людей, бьющихся в жизни из-за насущного хлеба, и стеснять посреди семьи естественное развитие экономических сил ее, составляющих в совокупности капитал общественного благосостояния. Моряк воспитывается для морского дела, с детства вырастая на воде; рудокоп привыкает к своему делу и приучает к нему свои легкие – не иначе, как опускаясь с юных лет в подземные мины. Тем более земледелец привыкает к своему труду и получает любовь к нему, когда с детства живет, не отрываясь от природы, возле домашней скотины, возле сохи и плуга, возле поля и луга. А мы все препираемся о курсе для народной школы, о курсе обязательном, с коим будто бы соединяется полное развитие. Иной хочет вместить в него энциклопедию знаний под диким названием «Родиноведение»; иной настаивает на необходимости поселянину знать физику, химию, сельское хозяйство, медицину; иной требует энциклопедию политических наук и правоведение… Но мало кто думает, что отрывая детей от домашнего очага на школьную скамью с такими мудреными целями, мы лишаем родителей и семью рабочей силы, которая необходима для поддержания домашнего хозяйства, а детей развращаем, наводя на них мираж мнимого или фальшивого и отрешенного от жизни знания, подвергая их соблазну мелькающих перед глазами образов суеты и тщеславия.
II
Новейшая школа народных просветителей предлагает одно средство, один рецепт для блага человечества: войну с предрассудками и невежеством массы народной. Все бедствия человечества, по мнению писателей этой школы, происходили от того, что в массе народной держались слишком упорно в течение веков некоторые безотчетные ощущения и мнения, которые необходимо во чтобы то ни стало разрушить, вырвать с корнем. К таким вредным ощущениям и мнениям они относят все, чего нельзя доказать, что не оправдывается логикой. Когда бы, – так рассуждают эти философы, – все люди могли привести в движение свою умственную силу, развить свое мышление и им руководствовались бы вместо того, чтобы думать, чувствовать и жить по мнениям, принятым на веру, тогда начался бы золотой век для человечества. В одно поколение человечество подвинулось бы так, как доныне не подвигалось и в течение нескольких столетий. Когда бы хоть на один градус поднялся уровень мыслительной силы в массе, от этого произошли бы последствия неисчислимые. У всех почти есть какой-нибудь один силлогизм, который слагается в голове по непосредственному впечатлению с первых лет юности. Если бы к этому запасу прибавился у всех еще другой силлогизм, и мысль у каждого стала бы способна связать оба в одну цепь мышления, от этого одного изменился бы вид вселенной, преобразовалась бы судьба всего человечества. Вот цель, к которой хотят вести нас, вот задача просвещения и прогресса, которую ставят новые философы XIX столетию. Кажется, как спорить против этого? А между тем у предлагаемой задачи есть и другая сторона, оборотная и темная, которую обыкновенно упускают из виду. Есть в человечестве натуральная, земляная сила инерции, имеющая великое значение. Ею, как судно балластом, держится человечество в судьбах своей истории – и сила эта столь необходима, что без нее поступательное движение вперед становится невозможным. Сила эта, которую близорукие мыслители новой школы безразлично смешивают с невежеством и глупостью, безусловно необходима для благосостояния общества. Разрушить ее – значило бы лишить общество той устойчивости, без которой негде найти и точку опоры для дальнейшего движения. В пренебрежении или забвении этой силы – вот в чем главный порок новейшего прогресса. Что такое предрассудок? Предрассудок, говорят, есть мнение, не имеющее разумного основания, не допускающее логической аргументации; все такие мнения предполагается искоренить; каким способом? – возбудив в каждом человеке мыслительную деятельность и поставить мнение у каждого человека в зависимость от логического вывода. Прекрасно, но прекрасно лишь в отвлеченной теории. В действительной жизни мы видим, что в большей части случаев невозможно довериться действию одной способности логического мышления в человеке; что во всяком деле жизни действительной мы более полагаемся на человека, который держится упорно и безотчетно мнений, непосредственно принятых и удовлетворяющих инстинктам и потребностям природы, нежели на того, кто способен изменять свои мнения по выводам своей логики, которые в данную минуту представляются ему неоспоримым гласом разума. В таком расположении человеку легко сделаться послушным рабом всякого рассуждения, на которое он не умеет в данную минуту ответить, сдаваться безусловно, со всем своим мировоззрением, на всякий новый прием логической аргументации по какому-угодно предмету. Он становится беззащитен против всякой теории, против всякого вывода, если не обладает сам таким арсеналом логического оружия, каким располагает в данную минуту противник его. Стоит только признать силлогизм высшим, безусловным мерилом истины, – и жизнь действительная попадет в рабство к отвлеченной формуле рассудочного мышления, ум со здравым смыслом должен будет покориться пустоте и глупости, владеющей орудием формулы, и искусство, испытанное жизнью, должно будет смолкнуть перед рассуждением первого попавшегося юноши, знакомого с азбукой формального рассуждения. Можно себе представить, что сталось бы с массою, если бы удалось, наконец, нашим реформаторам привить к массе веру в безусловное, руководительное значение логической формулы мышления. В массе исчезло бы то драгоценное свойство устойчивости, с помощью коего общество успевало до сих пор держаться на твердом основании. Притом, справедливо ли признать, что упорство в мнении, на веру принятом, состоит необходимо и всегда в противоречии с логикой, что так называемый предрассудок означает всегда тупость или недеятельность мышления? Нет, несправедливо. Если человек склонен сдаться со своим мнением и верованием на доказательную аргументацию логики, это совсем еще не означает, что он логичнее, последовательнее того, кто, не уступая аргументации, упорно держится в своем мнении. Напротив того, приверженность простого человека к принятому на веру мнению происходит, хотя большею частью и бессознательно для него самого, от инстинктивного, но в высшей степени логического побуждения. Простой человек инстинктивно чувствует, что с переменою одного мнения об одном предмете, которую хотят произвести в нем посредством неотразимой, по-видимому, аргументации, соединяется перемена в целой цепи воззрений его на мир и на жизнь, в которых он не отдает себе отчета, но которые неразрывно связаны со всем его мышлением и бытом, и составляют духовную жизнь его. Эту-то цель и стремится разорвать по звеньям лукавая диалектика современных просветителей и, к несчастью, легко иногда успевает. Но простой человек со здравым смыслом чувствует, что, уступив беззащитно в одном первому нападению логической аргументации, он поступился бы всем, а целым миром своего духовного представления он не может поступиться из-за того только, что не в состоянии логически опровергнуть аргументацию, направленную против одного из фактов этого мира. Напрасно лукавый совопросник стал бы стыдить такого простого человека и уличать его в глупости: в этом простой человек совсем не глуп, а разумнее своего противника: он не умеет еще осмыслить во всей совокупности явления и факты своего духовного мира, и не располагает диалектическим искусством своего противника, но, упираясь на своем, тем самым показывает, что дорожит своим мнением, бережет его и ценить истину убеждения – не в форме рассудочного выражения, а во всей ее целости. А так хотят нынче просвещать простого человека. Про все подобные приемы просвещения можно сказать, что они от лукавого. Ночью, когда люди спят или в просонках бессильны, приходит лукавый и потихоньку под видом доброго и благонамеренного человека сеет свои плевелы. И совсем не нужно для этого быть ни умным, ни ученым человеком – нужно быть только лукавым. Требуется ли много ума, например, чтобы подойти в удобную минуту к простому человеку и пустить в него смуту: «Что ты молишься своему Николе? Разве видал когда-нибудь, чтобы Никола помогал тому, кто ему молится?». Или подольститься к девушке в простой семье такою речью: «Кто тебе докажет, что доля твоя – всегда зависеть от других и быть рабою мужчины? Разум говорит тебе, что ты равна ему во всем и на все решительно одинаково с ним имеешь право». Или прокрасться между родителями и юношею-сыном с такою речью: «По какой логике обязан ты повиноваться родителям? Кто тебе велел уважать их, когда они по-твоему разумению того не стоят? Что, как не случайное явление природы связь твоя с ними и разве ты не свободный человек, прежде всего равный всем и каждому?». С такими речами и множеством подобных бродит уже лукавый между простыми и малыми в близких и дальних местах земли нашей, отбивает от стада овец и велит звать себя учителем, уводит и выгоняет в пустыню…
ЗАКОН
Сколько стародавних понятий помрачилось и запуталось в наше время! Сколько стародавних имен, изменивших или на глазах у нас изменяющих свое значение! Изменяется – и не к добру изменяется – понятие о законе. Закон, с одной стороны, правило, с другой стороны – заповедь, и на этом понятии о заповеди утверждается нравственное сознание о законе. Основным типом закона остается десятисловие: «Чти отца твоего… не убий… не укради… не завидуй». Независимо от того, что зовется на новом языке санкцией, независимо от кары за нарушение, заповедь имеет ту силу, что она будит совесть в человеке, полагая свыше властное разделение между светом и тьмою, между правдою и неправдою. И вот где, а не в материальной каре за нарушение, основная, непререкаемая санкция закона – в том, что нарушение заповеди немедленно обличается в душе у нарушителя его совестью. От кары материальной можно избегнуть, кара материальная может пасть иногда без меры или свыше меры, на невинного, по несовершенству человеческого правосудия, а от этой внутренней кары никто не избавлен. Об этом высоком и глубоком значении закона совсем забывает новое учение и новая политика законодательства. На виду поставлено одно лишь значение закона, как правила для внешней деятельности, как механического уравнителя всех разнообразных отправлений человеческой деятельности в юридическом отношении. Все внимание обращено на анализ и на технику в созидании законных правил. Бесспорно, что техника и анализ имеют в этом деле великое значение; но совершенствуя то и другое, разумно ли забывать основное значение законного правила. А оно не только забыто, но доходит уже до отрицания его. И вот мы громоздим без числа без меры необъятное здание законодательства, упражняемся непрестанно в изобретении правил, форм и формул всякого рода. Строим все это во имя свободы и прав человечества, а до того уже дошло, что человеку двинуться некуда от сплетения всех этих правил и форм, отовсюду связывающих, отовсюду угрожающих во имя гарантий свободы. Пытаемся все определить, все вымерить и взвесить человеческими – следовательно, увы! неполными, несовершенными и часто обманчивыми формулами. Хотим освободить лицо, повсюду расставляем ему ловушки, в которые чаще попадается правый, а не виноватый. Посреди бесконечного множества постановлений и правил, в коем путается мысль и составителей, и исполнителей, известная фикция, что неведением закона никто отговариваться не может, получает чудовищное значение. Простому человеку становится уже невозможно ни знать закон, ни просить о защите своего права, ни обороняться от нападения и обвинения: он попадает роковым образом в руки стряпчих, присяжных механиков при машине правосудия, и должен оплачивать каждый шаг свой, каждое движение своего дела на арене суда и расправы… А между тем громадная сеть закона продолжает плестись и сплетается в паутину, сжимая и совершенствуя свои клеточки. Недаром еще в XVI столетии знаменитый Бэкон применял к этой сети древнее пророческое слово: «Сети спадут на них, говорит пророк, и нет сетей гибельнее, чем сети законов: когда число их умножилось, и течение времени сделало их бесполезными, закон уже перестает быть светильником, освещающим путь наш, но становится сетью, в которой путаются наши ноги». С XVI столетия в отечестве Бэкона эта сеть, которая в то время уже казалась ему невозможною, продолжала сплетаться ежедневно и достигла чудовищных размеров. Масса парламентских актов, постановлений, решений представляет нечто, хаотически громадное и хаотически нестройное. Нет ума, который мог бы разобраться в ней и привести ее в порядок, отделив случайное от постоянного, потерявшее силу от действующего, существенное от несущественного. Масса законов как будто сложена вся в громадный амбар, в котором по мере надобности выискивают, что угодно, люди, привыкшие входить в него и в нем разбираться. На таком состоянии закона опирается, однако, правосудие, опирается вся деятельность общественных и государственных учреждений. Если понятие о праве не заглохло в сознании народном, это объясняется единственно силою предания, обычая, знания и искусства править и судить, преемственно сохраняемого в действии старинных, веками существующих властей и учреждений. Стало быть, кроме закона, хотя и в связи с ним, существует разумная сила и разумная воля, которая действует властно в применении закона, и которой все сознательно повинуются. Итак, когда говорится об уважении к закону в Англии, слово закон ничего еще не изъясняет: сила закона (коего люди не знают) поддерживается в сущности уважением к власти, которая орудует законом, и доверием к разуму ее, искусству и знанию. В Англии не пренебрежено, но строго сохраняется главное, необходимое условие для поддержания законного порядка: определительность поставленных для того властей и принадлежащего каждой из них круга, так что ни одна из них не может сомневаться в твердости и колебаться в сознании пределов своего государственного полномочия. На этом основании власть орудует не одною буквою закона, рабски подчиняясь ей в страхе ответственности, но орудует законом в цельном и разумном его значении как нравственной силой, исходящей от государства. А где этой существенной силы нет, где нет древних учреждений, из рода в род служащих хранилищем разума и искусства в применении закона, там умножение и усложнение законов производит подлинно лабиринт, в коем запутываются дороги всех подзаконных людей, и нет выхода из сети, которая на них наброшена. Законы становятся сетью не только для граждан, но, что всего важнее, для самых властей, призванных к применению закона, стесняя для них множеством ограничительных и противоречивых предписаний ту свободу рассуждения и решения, которая необходима для разумного действования власти. Когда открывается зло и насилие, когда предстоит защитить обиженного, водворить порядок и воздать каждому должное, необходимо властное действие воли, направляемое стремлением к правде и к благу общественному. Но если при том лицо, обязанное действовать, на всяком шагу встречается в самом законе с ограничительными предписаниями и искусственными формулами, если на всяком шагу грозит ему опасность перейти ту или другую черту, из множества намеченных в законе, если притом пределы властей и ведомств, соприкасающихся в своем действии, перепутаны в самом законе множеством дробных определений, тогда всякая власть теряется в недоумениях, обессиливается тем самым, что должно бы вооружить ее силою, т. е. законом, и подавляется страхом ответственности в такую минуту, когда не страху, а сознанию долга и права своего надлежало бы служить единственным побуждением и руководством. Нравственное значение закона ослабляется и утрачивается в массе законных статей и определений, нагромождаемых в непрерывной деятельности законодательной машины, и напоследок самый закон в сознании народном получает значение какой-то внешней силы, неведомо зачем ниспадающей и отовсюду связующей и стесняющей отправления народной жизни… Тем опаснее становится для общества непомерное умножение законов, что способ приготовления и обсуждения их совершенно извращен в последнее время началами новейшей демократии. Все совершение закона становится делом партии и самый закон является орудием партии. Много требуется разумного, внимательного труда над приготовлением закона в большом, особливо в разноплеменном государстве: для того чтобы закон вышел действенный, нужно, чтоб он отвечал действительной потребности народной в той области, к которой относится, чтобы в нем было полное соответствие с экономией быта и с правдою души народной. Возможно ли соблюдение всех этих условий там, где обсуждение закона превращается лишь в состязание партий, в борьбу отвлеченных начал, и где все решается не разумною оценкою мнений, а лишь механическим счетом голосов многолюдного собрания. Решает большинство, искусственно составляемое подбором, двигателями коего служат равнодушие или стадное побуждение у одних, у других страсть или фанатизм доктрины, у иных интерес личный. Итак в основании решения – одна формула или условная фикция, в которой ничему реальному, разумному, устойчивому нет места. Вторая половина минувшего столетия была всюду эпохою преобразований, которые во многих местах соединялись с революционным движением, или с преобладанием доктринерства в деятелях преобразования. Вследствие того во многих местах преобразовательное движение отразилось смешением понятий в умах и ослаблением умственной и нравственной энергии в обществе. В преданиях и в обычаях народа таится глубокий смысл, отражающийся во всем движении явлений и событий прежней его истории. С разрушением этих обычаев и преданий разбивается и коренное единство духа народного, и единство власти, служащей его выразителем. Каждый гражданин является представителем личного своего вкуса и личных стремлений: одни – приверженцы форм старого порядка, уже утративших свое значение; другие – поклонники всякого рода теорий и химерических мечтаний об устройстве общественном. В этом смешении мнений и стремлений для установления какого-нибудь порядка берутся за законодательство – составляют новые кодексы, пишут новые законы. Так повсюду обычай, сила живая, свободная и способная к самостоятельному развитию заменяется буквою писанного закона – силы в сущности бездушной, отрицательной, карательной и стесняющей частную деятельность. И эта буква законов, горою накопляющихся над народом, становится во имя свободы орудием той или другой партии, в интересе того или другого излюбленного начала политики. Когда нужно, буква эта карает и подавляет; когда не нужно, масса законов, с торжеством проведенных, оставляется без действия, и посреди всяких беззаконий провозглашается имя закона как верховной силы, управляющей жизнью и водворяющей будто бы правду! Притом посреди непрерывной законодательной работы трудно бывает сохранить единство и цельность в массе отдельных постановлений, приобретающих значение закона. Отсюда – масса законов, возникающих по отдельным побуждениям, не соглашенных между собою и не примыкающих органически к общей системе законодательства и ко всему строю управления. Так образуется сеть законных правил, подлежащих обязательному исполнению, которое во многих случаях оказывается или невозможным, или соединенным с нарушением других правил, тоже имеющих силу закона. И закон мало-помалу теряет значение нормы, руководствующей и направляющей действие воли и распоряжение властей, поставленных для удовлетворения существенных нужд и потребностей населения, для управы, необходимой для охранения прав всех и каждого. На всяком шагу тот, кто призван действовать и распорядиться, должен боязливо осматриваться во все стороны, как бы не нарушить то или другое правило, ту или другую формальности, предписанную в том или другом законе. Вследствие того с умножением законов ослабляется нередко необходимая для управления энергия властей, смущается сознание долга, когда трудно определить пределы его в отдельных случаях, и закон, долженствующий способствовать правильному отправлению должностей, полагает ему на каждом шагу стеснение и препятствие.
БОЛЕЗНИ НАШЕГО ВРЕМЕНИ
I
Все недовольны в наше время, и от постоянного, хронического недовольства многие переходят в состояние хронического раздражения. Против чего они раздражены? – против судьбы своей, против правительства, против общественных порядков, против других людей, против всех и всего, кроме себя самих. Мы все бываем недовольны, когда обманываемся в ожиданиях: это недовольство разочарования, приносимое жизнью на поворотах, сглаживается обыкновенно на других поворотах тою же жизнью. Это временная, преходящая болезнь, не то, что нынешнее недовольство – болезнь повальная, эпидемическая, которою заражено все новое поколение. Люди вырастают в чрезмерных ожиданиях, происходящих от чрезмерного самолюбия и чрезмерных, искусственно образовавшихся потребностей. Прежде было больше довольных и спокойных людей, потому что люди не столько ожидали от жизни, довольствовались малой, средней мерой, не спешили расширять судьбу свою и ее горизонты. Их сдерживало свое место, свое дело и сознание долга, соединенного с местом и делом. Глядя на других, широко живущих в свое удовольствие, маленькие люди думали: где нам? – и на этой невозможности успокаивались. Ныне эта невозможность стала возможностью, доступною воображению каждого. Всякий рядовой мечтает попасть в генералы фортуны, попасть не трудом, не службою, не исполнением дела и действительным отличием, но попасть случаем и внезапной наживой. Всякий успех в жизни стал казаться делом случая и удачи, и этою мыслью все возбуждены более или менее, точно азартною игрою и надеждой на выигрыш. В экономической сфере преобладает система кредита. Кредит в наше время стал могущественным орудием для создания новых ценностей; но это средство сделалось доступно каждому, и при относительной легкости его употребления далеко не все создаваемые ценности получают действительное значение и служат для производительных целей: большею частью создаются ценности мнимые, дутые, для удовлетворения случайных и временных интересов, с расчетом на внезапное обогащение. Вследствие того успех каждого предприятия не в той мере, как бывало прежде, зависит от личной деятельности, от способности, энергии и знания предпринимателя: в общественной и экономической среде около дела образовалось великое множество невидимых течений, неуловимых случайностей, которых нельзя предвидеть и обойти. Каждому деятелю приходится вступать в борьбу не с тем или другим определенным затруднением, но с целою сетью затруднений, которыми дело со всех сторон обставлено. Расчеты путаются, потому что данные, с которыми необходимо считаться, ускользают от расчета. Отсюда – состояние неуверенности, тревоги и истомы, от которого все более или менее страдают. Всякая деятельность парализуется таким душевным состоянием, в котором деятель чувствует, что не в силах справиться с обстоятельствами, что воля его и разум бессильны перед окружающими его препятствиями. Энергия ослабевает, человек дела становится фаталистом и привыкает рассчитывать в успехе не на силу распоряжения и предвидения, но на слепой случай, на удачу. Вот одна из причин того пессимизма, которым заражены столь многие в наше время, и отчасти причина другой, общей болезни – практического материализма, – потребности чувственных наслаждений. Чувственные инстинкты возбуждаются с особенной силой в жизни, основанной на неверном и случайном, в тревожной и лихорадочной деятельности. Те же явления заметны и в других сферах общественной деятельности. Повсюду ее орудием становится тот же кредит, повсюду создаются с удивительною быстротою и легкостью мнимые, дутые ценности, которые иным при благоприятных случайностях приносят фортуну, у других – рассыпаются в прах от столкновения с действительностью жизни. Примечательно, с какой легкостью ныне создаются репутации, проходится, или лучше сказать, обходится воспитательная дисциплина школы, получаются важные общественные должности, сопряженные со властью, раздаются знатные награды. Невежественный журнальный писака вдруг становится известным литератором и публицистом; посредственный стряпчий получает значение пресловутого оратора; шарлатан науки является ученым профессором; недоучившийся, неопытный юноша становится прокурором, судьею, правителем, составителем законодательных проектов; былинка, вчера только поднявшаяся из земли, становится на место крепкого дерева… Все это мнимые, дутые ценности, а они возникают у нас ежедневно во множестве на житейском рынке, и владельцы их носятся с ними точь-в-точь как биржевики со своими раздутыми акциями. Многие проживут с этими ценностями весь свой век, оставаясь в сущности пустыми, мелкими, бессильными, непроизводительными людьми. Но у многих эти ценности вскоре рассыпаются в прах, и владельцы оказываются несостоятельными. Между тем самолюбие успело раздуться до неестественных размеров, претензии и потребности разрослись не в меру, желания раздражены, а в решительные минуты, когда надобно действовать, не оказывается силы, нет ни разума, ни характера, ни знания. Отсюда множество нравственных банкротств, которые происходят в своем роде от тех же причин, как и банкротства в сфере экономической. Трудно исчислить, сколько гибнет сил в наше время отнеправильного, уродливого, случайного их распределения, от неправильного обращения, всяческих капиталов на нашем рынке. В результате являются люди молодые, но уже надломленные, искалеченные, разбитые жизнью. Иные не выносят тяготы своей и, подобно сосуду, неравномерно нагретому, лопаются: в нетерпении они оканчивают жизнь самоубийством, которое, по-видимому, недорого стоит человеку, когда он привык себя одного ставить центром своего бытия, мерить его материальной мерой, и чувствует, что мера эта ускользает от него, и расчеты его спутались. Другие бродят по свету, умножая собою число недовольных, раздраженных, возмущенных против жизни и общества: беда, если их накопится слишком много, и откроются им случаи выместить свою злобу и удовлетворить свою похоть…
II
Древние ставили, говорят, скелет или мертвую голову посреди роскошных пиров своих для напоминания пирующим о смерти. Мы не имеем этого обычая: мы веселясь и пируя, желаем далече от себе отбросить мысль о смерти. Тем не менее она сама, смерть, за плечами у каждого, и грозный образ ее готов ежеминутно воспрянуть перед очами. Каждый день приносил нам известия о самоубийствах, то тут, то там случившихся, необъяснимых, неразгаданных, грозящих превратиться в какое-то обыденное, привычное явление нашей общественной жизни… Страшно и подумать, неужели мы уже привыкли к этому явлению? Когда у нас бывало что-либо подобное, когда ценилась так дешево душа человеческая, и когда бывало такое общественное равнодушие к судьбе живой души, по образу Божию созданной, кровию Христовой искупленной? Богатый и бедный, ученый и безграмотный, дряхлый и старец, и юноша, едва начинающий жить, и ребенок, едва стоящий на ногах своих, – все лишают себя жизни с непонятною, безумною легкостью – один просто, другой драпируя в последний час себя и свое самоубийство. Отчего это? Оттого, что жизнь наша стала до невероятности уродлива, безумна и лжива; оттого, что исчез всякий порядок, пропала всякая последовательность в нашем развитии; оттого, что расслабла посреди нас всякая дисциплина мысли, чувства и нравственности. В общественной и в семейной жизни попортились и расстроились все простые отношения органические, на место их протеснились и стали учреждения или отвлеченные начала, большею частью ложные или лживо приложенные к жизни и действительности. Простые потребности духовной и телесной природы уступили место множеству искусственных потребностей, и простые ощущения заменились сложными, искусственными, обольщающими и раздражающими душу. Самолюбия, выраставшие прежде ровным ростом в соответствии с обстановкой и условиями жизни, стали разом возникать, разом подниматься во всю безумную величину человеческого «я», не сдерживаемого никакой дисциплиной, разом вступать в безмерную претензию отдельного «я» на жизнь, на свободу, на счастье, на господство над судьбой и обстоятельствами. Умы крепкие и слабые, высокие и низкие, большие и мелкие – все одинаково, утратив способность познавать невежество свое, способность учиться, т. е. покоряться законам жизни, разом поднялись на мнимую высоту, с которой каждый большой и малый считает себя судьей жизни и вселенной. Так накопилась в нашем обществе необъятная масса лжи, проникшей во все отношения, заразившей самую атмосферу, которою мы дышим, среду, в которой движемся и действуем, мысль, которою мы направляем свою волю, и слово, которым выражаем мысль свою. Посреди этой лжи, что может быть, кроме хилого возрастания, хилого существования и хилого действования? Самые представления о жизни и о целях ее становятся лживыми, отношения спутываются, и жизнь лишается той равномерности, которая необходима для спокойного развития и для нормальной деятельности. Мудрено ли, что многие не выдерживают такой жизни и теряют окончательно равновесие нравственных и умственных сил, необходимое для жизни? Хрустальный сосуд, равномерно нагреваемый, может выдержать высокую степень жара; нагретый неравномерно и внезапно, он лопается. Не то же ли происходит у нас и с теми несчастными самоубийцами, о коих мы ежедневно слышим? Одни погибают от внутренней лжи своих представлений о жизни, когда при встрече с действительностью представления эти и мечты рассыпаются в прах: несчастный человек, не зная кроме своего «я» никакой другой опоры в жизни, не имея вне своего «я» никакого нравственного начала для борьбы с жизнью, бежит от борьбы и разбивает себя. Другие погибают оттого, что не в силах примирить свой, может быть возвышенный, идеал жизнь и деятельности с ложью окружающей их среды, с ложью людей и учреждений, разуверяясь в том, во что обманчиво веровали, и не имея в себе другой истинной веры, они теряют равновесие и малодушно бегут вон из жизни… А сколько таких, коих погубило внезапное и неравномерное возвышение, погубила власть, к которой они легкомысленно стремились, которую взяли на себя – не по силам? Наше время есть время мнимых, фиктивных, искусственных величин и ценностей, которым и люди взаимно прельщают друг друга; дошли до того, что действительному достоинству становится иногда трудно явить и оправдать себя, ибо на рынке людского тщеславия имеет ход только дутая блестящая монета. В такую эпоху люди легко берутся за все, воображая себя в силах со всем справиться, и успевают при некотором искусстве проникать без больших усилий на властное место. Властное звание соблазнительно для людского тщеславия; с ним соединяется представление о почете, о льготном положении, о праве раздавать честь и создавать из ничего иные власти. Но какого бы ни было людское представление, нравственное начало власти одно, непреложное: «Кто хочет быть первым, тот должен быть всем слугою» Если бы все б этом думали, кто пожелал бы брать на себя невыносимое бремя? Однако все готовы с охотою идти во власть, и это бремя власти многих погубило и раздавило, ибо в наше время задача власти усложнилась и запуталась чрезвычайно, особливо у нас. И так много есть людей, перед коими власть, легкомысленно взятая, легко мысленно возложенная, становится роковым сфинксом и ставит свою загадку. Кто не сумел разгадать ее, тот погибает.
III
Для того чтобы уразуметь, необходимо, подойти к предмету и стать на верную точку зрения: все зависит от этого, и все человеческие заблуждения происходят оттого, что точка зрения неверная. Мы привыкли доверяться своему впечатлению, а впечатление получаем скользя по поверхности предмета, чтб мы умеем делать с ловкостью и быстротою. Довольствуясь впечатлением, мы спешим обнаружить его перед всеми, по свойственному нам нетерпению; высказавшись, соединяем с ним свое самолюбие. Затем лень, совокупно с самолюбием, не допускает нас вглядеться ближе в сущность предмета и поверить свою точку зрения. Итак, по передаче впечатлений между восприимчивыми натурами, образуется, развивается и растет заблуждение, объемлющее целые массы и нередко принимаемое в смысле общественного мнения. Это верно и в малом и в большом. Целые системы мировоззрения господствовали в течение веков, составляя неоспоримое убеждение, доколе не открывалось наконец, что они ложны, ибо исходят из неверной точки зрения. Такова была Птолемеева астрономическая система. Люди в течение веков упорно смотрели на вселенную сбоку, искоса, потому что утвердили на земле свою центральную точку зрения, потому что земля казалась им так безусловно необъятна: иного центра не могли они себе и представить. Система была исполненапутаницы и противоречий, для соглашения коих изобретались наукою искусственные циклы, эпициклы и т. п. Века проходили так, пока явился Коперник и вынул фальшивый центр из этой системы. Все стало ясно, как скоро обнаружилось, что вселенная не обращается около земли, что земля совсем не имеет господственного значения, что она не что иное, как одна из множества планет и зависит от сил, бесконечно превышающих ее мощью и значением. Птолемеева система давно отжила свой век; но вот как понять, что в наше время восстановляется господство ее в ином круге идей и понятий? Разве не впадает в подобную же путаницу новейшая философия, опять от той же грубой ошибки, что человека принимает она за центр вселенной и заставляет всю жизнь обращаться около него, подобно тому, как в ту пору наука заставляла солнце обращаться около земли. Видно, ничто не ново под луною. Это старье выдается за новость, за последнее слово науки, в коей следуют одно за другим противоречия, отречения от прежних положений, новые, категорически высказываемые положения, опровержения на них, с той же авторитетностью высказываемые, поразительные открытия, о коих вскоре открывается, что лучше и не поминать об них. Все это называется прогрессом, движением науки вперед. Но, по правде, разве это не те же самые циклы и эпициклы Птолемеевой системы? И когда явится новый Коперник, который снимет очарование и покажет вновь, что центр не в человеке, а вне его, и бесконечно выше и человека, и земли, и целой вселенной? И разве не то же самое мы видим, например, в истории всех сект, начиная с гностиков или ариан, и кончая пашковцами, сютаевцами, толстовцами и нигилистами? Вся причина в том, что человек, следуя впечатлению, становится на ложную точку зрения, в своем я утверждает он эту точку, и ему кажется, что вся вселенная около него движется, и он ищет правды обо всем и всюду, на все и всех негодует, все обличает, исключая себя, с теми же грехами и страстями… Какое странное, какое роковое заблуждение!
IV
Упорство догматического верования всегда было и, кажется, будет уделом бедного, ограниченного человечества, и люди широкой, глубокой мысли, широкого кругозора, всегда будут в нем исключением. Одни верования уступают место другим – меняются догматы, меняются предметы фанатизма. В наше время умами владеет в так называемой интеллигенции вера в общие начала, в логическое построение жизни и общества по общим началам. Вот новейшие фетиши, заменившие для нас старых идолов, но, в сущности, и мы, так же как прапрадеды наши, творим себе кумира и ему поклоняемся. Разве не кумиры для нас такие понятия и слова, как, например, свобода, равенство, братство, со всеми своими применениями и разветвлениями? Разве не кумиры для нас общие положения, добытые учеными и возведенные в догмат, например, происхождение видов, борьба за существование и т. п.?… Вера в общие начала есть великое заблуждение нашего века. Заблуждение состоит именно в том, что мы веруем в них догматически, безусловно, забывая о жизни со всеми ее условиями и требованиями, не различая ни времени, ни места, ни индивидуальных особенностей, ни особенностей истории. Жизнь – не наука и не философия; она живет сама по себе, живым организмом. Ни наука, ни философия не господствуют над жизнью, как нечто внешнее: они черпают свое содержание из жизни, собирая, разлагая и обобщая явления жизни; но странно было бы думать, что они могут обнять и исчерпать жизнь со всем ее бесконечным разнообразием, дать ей содержание, создать для нее новую конструкцию. В применении к жизни всякое положение науки и философии имеет значение вероятного предположения, гипотезы, которую необходимо всякий раз поверить здравым смыслом и искусным разумом, по тем явлениям и фактам, к которым требуется приложить ее: иное применение общего начала было бы насилием и ложью в жизни. Одно то уже должно смутить нас, что в науке и философии очень мало бесспорных положений: почти все составляют предмет пререканий между школами и партиями, почти все колеблются новыми опытами, новыми учениями. Нет ни одной прикладной к жизни науки, которая представляла бы цельную одежду: всякая сшита из лоскутков, более илименее искусно, с изменением покроя по моде, – а иногда куски эти висят в клочках, разодранных школьною полемикою различных учений. Между тем представители каждой школы в науке веруют в положения свои догматически и требуют безусловного применения их к жизни. Стоит привести в пример хоть политическую экономию: экономисты составили себе репутацию величайших педантов и догматиков потому, что хотят непременно вторгнуться в жизнь, в законодательство, в промышленность непререкаемою властью, со своими общими законами производства и распределения сил и капиталов; но при этом все более или менее забывают о живых силах и явлениях, которые в каждом данном случае составляют элемент, противодействующий закону, возмущающий его операцию. Они вывели формулу из великого множество фактов и явлений, но не могли исчерпать всего бесконечного их разнообразия, всего ряда комбинаций, которые в каждом данном случае представляются. И эти формулы были великим благодеянием для науки, которая благодаря им уяснилась и двинулась вперед, но ни одна из них не составляет неподвижного, безусловного закона для жизни: каждая служит только указанием для исследования, каждая выражает только известное движение, направление силы, которая в данном случае непременно возмущается или уравновешивается другими силами, действующими в противоположных направлениях. Исчислить математически действие этих сил невозможно, их можно распознать только верным чутьем практического смысла, и потому общие заключения и выводы политической экономии, хотя и сделанные из бесспорных фактов, имеют только предположительное, гипотетическое значение, а не значение решительного, безусловного закона. Так и будет разуметь их всегда истинный ученый, незараженный педантизмом книжной науки. Но таковы далеко не все ученые. Что же сказать о массе, о тех поверхностных читателях, законодателях, юристах, администраторах, которые большею частию слышали звон, да не знают, где он, которые почерпают изредка все свое знание из нескольких страниц руководства, из современной журнальной статьи, и любят, без дальних исследований находить в минуту для каждой задачи готовое решение в статье указателя за номером и печатью? Для них каждое общее положение служит непререкаемым «авторитетом науки», дешевым средством для готового решения важнейших вопросов жизни и удобным оружием, которым отражаются все аргументы здравого смысла, опровергаются зараз все факты истории и практики. Благодаря этим-то общим положениям и началам, ныне так легко стало самому пустому и поверхностному уму, самому бездельному и равнодушному пролазу с помощью фразы послать за глубокого философа, политика, администратора, и одержать дешевую победу над здравым смыслом и опытом. Такой ученый может вспрыгнуть разом на «высоту науки и современной мысли». На этой высоте кто в силах ему противиться? Масса не может принять общего положения в истинном, условном его значении: разумению массы доступно всякое правило, всякое явление, только в живом, конкретном образе и представлении. Великая ошибка нашего века состоит в том, что мы, воспринимая сами с чужого голоса фальшивую веру в общие отвлеченные положения, обращаемся с ними к народу. Это – новая игра в общие понятия, пущенная в ход идеалистами народного просвещения в наше время, игра, слишком опасная потом, что она ведет к развращению народного сознания. В эту игру играет, к сожалению, слишком часто с народом наша школа; но прежде всего в нее начали играть народные правительства, и многие уже дорого за нее поплатились – поплатились правдою нравственного отношения к народу. Одна ложь производит другую; когда в народе образуется ложное представление, ложное чаяние, ложное верование, правительству, которое само заражено этою ложью, трудно вырвать ее из народного понятия; ему приходится считаться с нею, играть с нею вновь и поддерживать свою силу в народе искусственно – новым сплетением лжи в учреждениях, в речах, в действиях, сплетением, неизбежно порожденным первою ложью. Это можно видеть всего явственнее на примере Франции. В прошлом столетии фантазия идеалистов-философов издала новое Евангелие для человечества, Евангелие, которое все составилось из идеализации и отвлеченных обобщений. Школа Руссо показала человечеству в розовом свете натурального человека и провозгласила всеобщее довольство и счастье на земле – по природе; она раскрыла перед всеми вновь азгаданные будто бы тайны общественной и государственной жизни и вывела из нее мнимый закон контракта между народом и правительством. Появилась знаменитая схема народного счастья, издан рецепт мира, согласия и довольства для народов и правительств. Этот рецепт построен был на чудовищном обобщении, совершенно отрешенном от жизни, и на самой дикой, самой надутой фантазии; тем не менее, эта ложь, которая, казалось, должна была рассыпаться при малейшем прикосновении с действительностью, заразила умы страстным желанием применить ее к действительности и создать на основании рецепта новое общество, новое правительство. Еще шаг, и из теории Руссо вырождается знаменитая формула: свобода, равенство, братство. Эти понятия заключают в себе вечную истину нравственного, идеального закона, а нераздельной связи с вечною идеей долга и жертвы, на которой держится, как живое тело на костях, весь организм нравственного миросозерцания. Но когда эту формулу захотели обратить в обязательный закон для общественного быта, когда из нее захотели сделать формальное право, связующее народ между собою и с правительством во внешних отношениях, когда ее возвели в какую-то новую религию для народов и правителей, – она оказалась роковой ложью, и идеальный закон любви, мира и терпимости, сведенный на почву внешней законности, явился законом насилия, раздора и фанатизма. Общие положения эти брошены были в массу народную не как евангельская проповедь любви, не как воззвание к долгу, во имя нравственного идеала, но как слово завета между правительством и народом, как объявление новой эры естественного блаженства, как торжественное обетование счастья. Иначе не мог народ ни принять, ни понять это слово. Масса не в состоянии философствовать; и свободу, и равенство, и братство она приняла как право свое, как состояние, ей присвоенное. Как ей, после того, помириться со всем, что составляет бедствие жалкого бытия человеческого, – с идеей бедности, низкого состояния, лишения, нужды, самоограничения, повиновения? Терпеть невозможно, масса ропщет, негодует, протестует, волнуется, ниспровергает учреждения и правительства, не сдержавшие слов, не осуществившие ожиданий, возбужденных фантастическим представлением, созидает новые чреждения и вновь разрушает их, бросается к новым властителям, от которых заслышала то же льстивое слово, и – низвергат их, когда и они не в состоянии удовлетворить ее. И править этою массою стало уже невозможно прямым отношением власти, без льстивых слов, без льстивых учреждений; правительству приходится вести игру и передергивать карты. Жалкий и ужасный вид хаоса в общественном учреждении: с шумом мечутся во все стороны волны страстей, успокаиваясь на минуту, под волшебные звуки слов: свобода, равенство, публичность, верховенство народное… и кто умеет искусно и вовремя играть этими словами, тот становится народным властителем…
V
В древнем Риме расселась однажды земля: открылась бездонная пропасть, угрожавшая поглотить весь город. Как ни трудились, как ни старались поправить беду, – ничто не удавалось. Тогда обратились к оракулу; оракул ответил, что пропасть закроется, когда Римпринесет ей в жертву первую свою драгоценность. Известно, что за тем последовало. Курций, первый гражданин Рима, доблестный из доблестных, бросился в пропасть, и она закрылась. И у нас, в новом мире, открывается страшная бездонная пропасть, – пропасть пауперизма, отделяющая бедного от богатого непроходимою бездной. Чего мы не ввергаем в нее для того, чтобы ее наполнить! целыми возами деньги и всяческие капиталы, массу проповедей и назидательных книг, потоки энтузиазма, сотни и тысячи придуманных нами общественных учреждений – и все пропадает в ней, и бездна зияет перед нами по-прежнему. Нет ли и у нас оракула, который возвестил бы нам верное средство? Слово этого оракула давно сказано и всем нам знакомо: «заповедь новую даю вам – да любите друг друга. Как Я возлюбил вас, так и вы друг друга любите». Если б умели мы углубиться в это слово и взойти на высоту его, если б решились мы бросить в бездну то, что всего для нас драгоценнее – наши теории, наши предрассудки, наши привычки, связанные с исключительностью житейского положения, в котором каждый утвердил себя, – мы принесли бы себя самих в жертву бездне, – и она навсегда бы закрылась.
VI
Самое правое чувство в душе человеческой остается истинным чувством лишь дотоле, пока держится в свободе и охраняется простотою: что просто, только то право. Но камень преткновения для всякого простого чувства – это отражение всамосознании человека – это рефлексия. Чувство приобретает особую силу, когда укрепляется в душе сознанием, объединяется с идеею; но тут же оно подвергается опасности пережить себя в идее, поколебаться в простоте своей. Случается, что чувство, опираясь на идею и обобщаясь в ней, разрешается в формулу познания – и в ней выдыхается. Форма, как и буква, может убить дух животворный. Форма обманывает, потому что под формою незаметно развивается лицемерие, самообольщение человеческого я. Что светлее, что драгоценнее, что плодотворнее простого чувства любви в душе человеческой! Но с той минуты, как оно соединилось с идеей, – ему предстоит опасность от той же рефлексии. И оно может создать для себя форму, разбиться на виды, пути, категории, порядки, учения. Так приходит, наконец, такая минута, что не чувство простое и цельное наполняeт душу и оживляет ее, – а бедное я человеческое начинает воображать, что оно владеет чувством, или идеей чувства, служит eго носителем и деятелем. Здесь конец простоте, здесь начинаeтся разложение чувства и легко может перейти в лицемерие. Умножится, может быть, количество дел любви, установятся в них порядки, но простоты чувства уже нет, – благоухание его пропало. Приходят в голову эти мысли, когда смотришь на деятельность наших организованных благотворительных учреждений и обществ, с их уставами, собраниями, почетными членами, почетными наградами и пр. Все учреждение по идее посвящено любви и благотворительности, но при виде происходящих в нем явлений нередко спрашиваешь: где же обретается тут место простому чувству любви сострадательной и деятельной? Видишь собрание, на коем произносятся речи, видишь мужские и дамские комитеты, куда съезжаются со скукой и равнодушием лица, вовсе незнакомые с делом, обсуждать какие-то правила и параграфы, видишь бумаги, составленные секретарем, коему выпрашиваются за то награды и пособия; слышишь напыщенные рассуждения самозванных педагогов о школьных системах и методах преподавания; видишь – о, верх общественного лицемерия! – благотворительные базары, на коих иная продавщица-дама, ничего от себя не жертвующая, носит на себе костюм, стоящий иной раз не менее того, что выручается от целой продажи, – и это называется делом любви христианской!.. Эта любовь в виде общественного учреждения. Но вот еще – правда, правда, на которой мир стоит и держится, правда, без которой жизнь становится каким-то маревом дикого воображения, – чем она является в новейшей, искусственной, выглаженной и выстроганной по европейской моде, – форме судебного учреждения! Мы видим машину для искусственного делания правды, но самой правды не видно в торжественной суете машинного производства, не слышно в шуме колес громадного механизма. Вы ищите нравственной силы – увы! едва ли не вся сила, какая есть в действии машины, уходит на трение колес, совершающих непрерывное движение, – едва ли не все нравственные усилия деятелей уходят на смазку этих колес и проводников к ним. Заседают суды, в величавом сознании своего жреческого достоинства, и, подобно древним авгурам, слушают, сколько вместит внимание; ораторствуют адвокаты, проводя величавые слова и громкие фразы по узеньким коридорам и трубочкам хитросплетенного мышления, и заранее взвешивая на звонкую монету каждый из длинных своих периодов; тянутся длинные, томительные часы словесной пытки, а между тем главная жертва этой пытки, злосчастная правда, должна переходить в обетованный рай по тонкому волоску Магометова моста: горе тому, кто положится при этом переходе на свою собственную силу. Прав только тот, кто, изучив прежде в совершенстве искусство акробата, сумеет не оступиться и не упасть на дороге…
VII
Вся жизнь человеческая – искание счастья. Неутолимая жажда счастья вселяется в человека с той минуты, как он начинает себя чувствовать, и не истощается, не умирает до последнего издыхания. Надежда на счастье не имеет конца, не знает предела и меры: она безгранична, как вселенная, и нет ей конечной цели, потому что начало ее и конец – в бесконечном. Это бесконечное стремление к счастью одна монгольская сказка олицетворяет в виде матери, потерявшей любимую дочь, единственное дитя свое. Грубая фантазия степного жителя представляет эту мать в виде старой женщины с одним глазом на самой матушке. С воплем ходит она по свету, отыскивая потерянное дитя свое, и подходит по временам то к тому, то к другому предмету – туда, где ей чудится, не дитя ли свое она встретила. Она хватает руками свою находку, уносит ее и потом высоко подни– мает над головою, чтобы удостовериться, точно ли нашла свое сокровище. Но лишь только вглядывается в нее единственным глазом, как видит, что ошиблась, и с отчаянием бросает на землю и разбивает находку свою, и опять идет по свету на поиск. Счастье, которого ищет человек, определяет судьбу его, отзывается в ней несчастьем. «Несчастье человека, – сказано у Карлейля, – происходит от его величия: оттого он несчастен, что в нем самом – бесконечное, и это бесконечное человек, при всем своем искусстве, при всем старании, не в силах совершенно заключить и закопать в конечном». Стало быть, невозможно счастье, потому что оно необъятно. Но отчего же вместе с сознанием этой необъятной цели в душе человеческой так живо сознание настоящего, и отворачиваясь с отчаянием от будущего, обращается к прошедшему и находит эту возможность там? У редкого человека нет в прошедшем такой поры, про которую говорит дума его: «а счастье было так возможно, так близко»! Счастье отлетело от человека с той минуты, как он захотел овладеть бесконечным, сделать его своим, познать его. «Будете знать добро и зло, будете как боги». Этого знания не получил он, но в нем произошло раздвоение, и с тех пор одна половина его ищет другую для того, чтобы восстановить единство и целость сознания и жизни. Если есть где что-либо подходящее к званию счастья, так есть разве у иных, немногих, в той поре простого бытия и простого сознания, когда душа ощущает жизнь в себе и покоится в чувстве жизни, не стремясь знать, но отражая в себе бесконечное, как капля чистой воды на ветке отражает в себе солнечный луч. Если есть у кого такая пора, дай только Боже, чтоб она длилась больше, чтоб сам человек по своей воле не стремился из судьбы своей в новые пределы. Дверь такого счастья не внутрь отворяется: нажимал ее изнутри, ее не удержишь на месте. Она отворяется изнутри, и кто хочет, чтоб она держалась, не должен трогать ее. Прошедшее свое мы осудили, осудили за то, что не распознаем в нем тех принципов, которые составляют для нас мерило истины и благополучия. По кодексу этих принципов, из коих главный есть равенство, – хотим мы переделать жиэнь, отвести в другую сторону старые ключи ее, которыми питались прежние поколения, расположить ее вновь по сочиненному нами плану – и составляем и пересоставляем этот план по правилам науки, причем нередко обличаем в себе глубокое невежество в той самой науке, по которой планы составляются. Не беда! – говорим мы смело: – жизнь исправит ошибки нашего плана, и прохиворечим себе сами, ссылаясь на жизнь, которой знать не хотели, когда принимались за план свой. Жизнь на каждом шагу обличает нас следами неправды, вместо той правды, которую мы обещали внести в нее; явлениями эгоизма, корыстолюбия, насилия, – вместо любви и мира; язвами бедноети и оскудения вместо богатства и умножения силы; жалобами и воплями недовольства – вместо того довольства, которое мы пророчили. Не беда! – повторяем мы громче и громче, стараясь заглушить все вопросы, сомнения и возражения: – лишь бы принципы нашего века были сохранены и поддержаны. Что нужды, если страдает современное поколение; что за беда, если вместо крепких людей являются отовсюду дрянные людишки; пусть будет сегодня плохо: завтра, послезавтра будет лучше. Новые поколения процветут на развалинах старого, – и наши прннципы оправдают себя блистательно в новом мире, в потомстве, в будущем… Мечты, которыми наполнена жизнь наша и деятельность, осуществятся же когда-нибудь после… Увы! разве осуществятся они в таком смысле, как случилось со Свифтом: в молодости он устроил дом сумасшедиьих, и под старость нашел себе приют в этом самом доме.
VIII