Анатолий Ильин
Соленый берег
Повести и рассказ
Соленый берег
(Повесть)
Пароходные гудки как междометия. Одни радостные, другие тревожные. Одни зовут за собой, другие прощаются. Одни пароходы, скорее для приличия, резко и коротко гуднут, сбивая со швартовых бочек сонных чаек, — и нет их, уплыли, торопясь. Другие долго-долго тянут свою нерадостную песню. И парохода уже не видно, и провожатые ослепли, вглядываясь в блестящую под солнцем полоску воды, скрывшую их мореходов, а гуд парохода живет, летит над городом, как широкая, шумная птица. Все прощается…
Я люблю вот эти последние гудки, теплые, живые. Жалко, что у моего парохода нет гудка. Прошлым месяцем, когда обдирали ржавчину с дымовой трубы, гудок грохнулся на палубу и рассыпался. Старый и пароход. Его вроде сначала хотели порезать, но потом передумали, поправили слегка и поставили на вечные швартовы под общежитие для моряков. Про него придуманы анекдоты, у остряков в веселых компаниях при его упоминании чешутся языки, морячки, прогуливая по набережной девушек, скалят зубы, завидев «Маныч», но ночевать приходят.
Жалко, конечно, что мой пароход не настоящий. Да и я — какой из меня еще матрос. Десятилетку этой весной кончил. Служу на подхвате. Когда на палубе, а когда швабру в зубы — и марш, марш в номера. Работа клевая, что и говорить. Да мне-то… Главное, Юрку, братуху, с рейса дождаться. На «Маныче» — самый раз. Мы стоим друг друга. «Маныч» — межрейсовая гостиница моряков — на меня не в обиде, а я и подавно. «Маныч» меня кормит, поит, вечером спать укладывает, а я его скоблю, чищу, мою.
Морячки хихикают, дворником называют. Какой-нибудь нафраеренный, в блестящей курточке, в блестящих «мокасах» — из-за границы вернулся, — посморкается в платочек, прежде чем ступить на палубу, и скажет:
— А-а, Славка… Все метешь? Смотрю, ты на этом лапте, — тут он пошлепает по палубе своим блестящим «мокасом», — ты на этом лапте что сучок на пеньке. Расти надо, дорогой, пока сопли зеленые.
Посмеивается. Такой он довольный, благополучный, аж тельняшка сквозь курточку светится. А у самого небось кошки на душе скребут. Какими бы матерыми ни были эти морские волки, а у каждого душа домой просится. А дом-то не у каждого. Да что — дом? Встретить некому моряка. Вроде и отштормил свое, а солнышко земное не греет. Вроде и растаяла в ближайшей портовой баньке под душистым, горячим веничком соль от походного рабочего пота, ржавого корабельного железа, а продолжаешь идти все тем же румбом бесконечного рейса. Холодно, пусто…
Ну что вот скажешь такому? Пусть повыламывается, раз ему нравится. Жить-то нам вместе, на «Маныче». Я такой же, как и он. Война пожгла наши родительские крылечки.
— Юрку, братуху, с рейса жду. Вернется, вместе и отчалим.
— Он «марконит» на «Вишере»?
— Ну.
«Волк» угостит меня сигаретой, сам покурит со мной, с тоской глядя на избитый подзор «Маныча», нависший над головой, и потащится по трапу наверх со своим заграничным чемоданом. Будто тянет кого-то за руку.
Юрка старше меня на пять лет. Всю жизнь мы с ним вместе. Из одного детдома вышли, к одному берегу прибило. Пять лет назад Юрка в последний раз умылся пресной водичкой и с тех пор мотается по морям.
«Понимаешь, Славка. Все эти шторма, циклоны, тайфуны — все это вроде дождичка, обтерся да и о зеркальце тут же подумаешь, чтоб, значит, побриться. К стихии привыкнуть можно. Но вот когда после вахты разойдутся твои ребята по углам, залезешь и ты на койку — вот тогда-то самое главное и начинается. Тоска душу выворачивает. Другие, у кого есть семья — жена там, мать, дети, — о них думают, вроде не один… А я? Ну, с тобой поговорю, запланирую что-нибудь. Цирк там, кино какое… Крутишься с боку на бок, а потом как ударит по голове — думать-то больше не о чем. Пустота в голове, хоть плачь! Это как в тумане. Гребешься где-нибудь в Бристоле. День, другой, третий. Все так надоело. Глазу не за что зацепиться. Возьми и выколи. Один черт слепой. Вот. И вдруг судно, «рыбак» какой-нибудь паршивенький навстречу идет, гудки дает. До того обрадуешься, будто звон малиновый во сне услыхал. А он так и не пропечатался в тумане. А ты стоишь у борта, одни гудки подсчитываешь, как кукушкины голоса…»
Мне всегда было как-то не по себе от этих Юркиных разговоров. Как же так? Какая может быть пустота? Я ведь у него есть. Что нам — плохо вдвоем было? И сейчас, когда Юрка в море, о чем я люблю больше всего думать, так это о Юрке. Ведь он мне все равно что отец. Я это давно понял, может, еще тогда, когда и соображать-то толком не мог.
Мы часто убегали из детдома. Не насовсем. Когда скучно становилось, мы уходили в город. Пропадали в основном в парке культуры и отдыха, глазели на публику, развлекающуюся различными аттракционами, или ходили на футбол, или на пляж. Зимой, когда зубришь уроки, только о пляже и думаешь. На пляже — хорошо. Но там нас однажды побили местные пацаны. Я сейчас не помню, чего они от нас хотели. Помню, Юрка куда-то делся. А когда пацаны начали меня бить, стал кричать — Юрку звать. Юрка прибежал, чтобы защитить меня, но сил у него не хватило, и они его тоже побили. Не помню, за что они меня били, боли не помню, помню, как на моих глазах били Юрку, и от этого каждый раз хочется плакать, особенно ночью, когда я думаю о нем.
Но все эти воспоминания сейчас вроде уже ни к чему. Последний раз, прежде чем уйти в море, Юрка забежал ко мне на минуту (раньше мы часами болтали) и сообщил, что скоро женится на какой-то студентке. Вот придет с рейса и женится. Специально выбрал большой денежный рейс куда-то в Антарктиду, чтобы купить кооперативную квартиру. Был он весел, как бы слегка чем-то ошарашен, несколько раз порывался обнять меня (этому его, наверно, студентка научила). Он так торопился, что даже не покурил со мной. Дверь закрылась за ним, а у меня было такое чувство, что Мой Юрка просто закрылся от меня. В общем, поплыл Юрка за кооперативной квартирой, а я пошел зачищать кнехты, чтобы ржавчина с «Маныча» не перебралась на стальные швартовы. Они еще новые.
Утром началась болтанка. Редкий в наших местах норд-норд-вест ворвался в бухту. Циклон, возмутив покой нашей лужи, обрушил на нас покореженные первыми холодами листья городского парка, уличный мусор, афиши. Реющие высоко над мачтами газеты на наших глазах раздирались в клочья, как будто невидимые пернатые разбойники потрошили на лету белокрылую птицу.
По случаю штормовой погоды наш кэп Егор Иванович Жмакин, за какую-то веселую историю списанный на берег и целыми днями не вылезавший из каюты, обидевшись, наверно, на весь белый свет, вдруг очутился на мостике и оттуда что-то орал. Ему, как директору гостиницы, больше бы подходило руководить коллективом из своего рабочего кабинета с телефоном. Но Егор Иванович, видно, из тех моряков, которые, несмотря на преклонный возраст, постанывающие от всяких воспоминаний косточки, считают, что их ребра — самый надежный шпангоут судна.
А кэп орал по делу. «Маныч» прижало к пирсу так, что на палубе ржавчина потрескивала. А в каютах нижнего яруса с подветренной стороны бедствовали, матерясь, «пассажиры». Их через незадраенные иллюминаторы заливало.
— Степаныч! — ревел в мегафон Жмакин. — Гони с ребятами швартовы крепить!
Кэп был в ударе. Казалось, дело не в шторме, не в истошных воплях, доносившихся из-под палубы, а в мегафоне. Он прямо грыз его, перегнувшись через перильца мостика, так что на нем китель закручивался.
Боцману Степанычу, маленькому, курносому мужичку лет пятидесяти, постоянно ходившему в долгополом водолазном свитере, крупной, почти веревочной вязки, на котором, как медали, светилась рыбья чешуя (целыми днями пропадал с удочкой на баке), видно, передалось душевное состояние Егора Ивановича, и он, на ходу подтягивая свисающий до колен свитер, бросился к швартовым, призывно крича непроспавшимся ребятам из палубной команды.
Я уж было собрался бежать за Степанычем, но с мостика как ударило:
— Славка! Чего рот раскрыл? Беги узнай, что там у «пассажиров»!
«Пассажиры» бедствовали. Не все, правда. Громче всех голосили морячки из 17-й каюты. Обосновавшись на «Маныче», они начисто забыли морской устав, решив, что море для них на «лапте» кончилось, и на ночь, несмотря на все признаки надвигающегося шторма, оставили иллюминаторы открытыми. Но «Маныч», что бы они ни говорили, не Дом колхозника, а иллюминатор — не форточка. И море напомнило им об этом. Они нежились в своих кроватках, безмятежно просматривая разнообразные сны на заграничные мотивы: пальмы там над белым песочком или, может, как бегемоты в пятнашки играют, и очнулись только тогда, когда начались сны, страшные, с потопами и падениями в черную бездну. И правильно сделали, потому что здесь, на «Маныче», они были так близки к этому, как никогда, возможно, не были в открытом море. Двери-то, в отличие от иллюминаторов, были задраены, и вода уже стучалась в эту дверь.
Первым делом я, конечно, сунулся в этот орущий номер. Вода уже схлынула, ушла по коридору в неизвестном направлении, а та, что осталась, была по щиколотку и держалась в каюте за комингсом, как за маленькой плотиной. За этой плотиной бродили двое парней в мокрых трусах и с матерщиной подбирали разные туалетные принадлежности. Тут же плавали пустые бутыли с ушедшими в самостоятельное плавание водочными этикетками. Бутылки позванивали, попадая под злые, обтянутые гусиной кожей, ноги морячков. Со стороны посмотреть, гуляют по речке ребята. Вроде раков ищут.
— Вы что же, гады, утопить нас захотели?! — обратился ко мне с вопросом самый вымокший из парней. Мокрые волосы слиплись и от этого казались редкими, как гребенка.
Я, в общем-то, был тоже перепуган этой историей, но сейчас при виде этих «пассажиров», не скрывавшихся под заносчивыми курточками, облаченных в обыкновенные черные сатиновые трусы до колен, которые носят тысячи простых смертных, они показались мне такими домашними, обыкновенными ребятами, что я улыбнулся непроизвольно и, чувствуя большое облегчение, сказал:
— Что вы, ребята! Это же море, сами знаете.
— Мы-то знаем. А вот ты у меня только сейчас узнаешь. Суну тебя носом сюда, — сказал этот же парень. И в том месте, где, по его мнению, должен был находиться мой нос, он выбил ногой фонтанчик.
— Сами виноваты. Надо было иллюминатор задраить.
— Иллюминатор задраить, — передразнил меня парень. — Видал салагу? — кивнул он второму парню, который вроде бы уже успокоился и молча выжимал майку. Парень укоризненно покачал головой. — Моряк… Вот твое море! И он снова выбил из-под себя фонтанчик. — Бери швабру и наводи марафет.
Этот парень был злой, но и я разозлился не меньше.
— Лучше я гальюны буду чистить, чем твою каюту убирать!
— Ну-ка! Где твоя швабра, мальчик?! — прошипел он и схватил меня за ухо. Мне показалось, что я сейчас разорвусь на мелкие кусочки от бешенства. Но удержался и только оттолкнул его от себя.
— Брось, Сашка. Чего связался с пацаном, — сказал второй парень. — Давай шмутки спасать, а то они не только для барахолки — в утиль не сгодятся.
Упоминание о шмутках заставило Сашку поостыть. Он выругался и полез под стол, откуда выплывали какие-то тряпки.
«Спекулянты паршивые, — думал я, пробираясь по коридору. — Перепились да еще виноватого ищут».
Я поднялся на палубу. «Маныч» раскачивало меньше. Степаныч с ребятами сделали свое дело, набили швартовы, укоротили сколько можно. «Теперь и перышки почистить самое время», — подумал я, решив, что сначала покурю, а уж потом пойду докладывать обстановку в номерах. Обстановка, в общем, была нормальная. Больше криков было. Эти барахольщики из семнадцатой всех всполошили.
Мимо пробежал Колька Еременко, мой товарищ по каюте, с бухтой троса.
— Славка, тебя чего-то Степаныч ищет.
Степаныча я нашел под лебедкой.
— Ты что это, Савельев? Обязанностей не знаешь? Почему у механиков из семнадцатой не убрал? Нагрубил им, понимаешь. А ну марш в каюту!
— Не пойду.
— Чего? — удивился Степаныч, поддергивая свитер.
Глядя в вопрошающие глаза боцмана, я вспомнил, как неделю назад он попросил меня помочь отнести ему домой ведро с рыбой. Два других уже отягощали его руки. С утра на баке у нас был бешеный клев. Я спросил у него, зачем ему столько рыбы. «Чего?» — спросил он. А вечером того же дня его видели наши ребята на Мальцевском рынке. За две красноперки он брал по рублю.
— Я сказал, что не пойду в семнадцатую.
— Ты, это самое, убирать не хочешь?
— Это самое.
Степаныч покраснел и снова подтянул свитер.
— Не озоруй, парень. Дисциплину не знаешь?
— Не знаю.
— А ну, пошли к капитану.
Степаныч преобразился. Глаза, обычно сонные, Проснулись, засветились, а лицо приняло выражение сосредоточенности и торжественной строгости, как будто он только что прослушал лекцию о международном положении.
Жмакин, когда мы пришли к нему, сидел за столом и пил большими глотками чай.
— Глотку чуть не порвал, — сообщил он с довольной улыбкой. — Давненько нас так не тормошило… Ну что там в каютах, Славка?
Я было открыл рот, чтобы обрисовать обстановку, но тут получил тычок от Степаныча.
— Этот Савельев убирать в семнадцатой не хочет. Да нагрубил еще ребятам, обзывался по-всякому. Меня… это, понимать не хочет.
Степаныч был очень расстроен.
— Так-так. — Жмакин отодвинул от себя недопитый стакан с чаем. — Как же это все называется, Славка?
— Недисциплинированностью крайней степени, — сказал Степаныч и вздохнул.
— Ну чего молчишь?
Я стал рассказывать про историю в семнадцатой.
Жмакин, молча сидел в кресле и хмуро смотрел в иллюминатор, в котором летело низкое, в разрывах туч, серое небо.
— Вот что, Славка. — Жмакин моргнул. — Мы хоть и на приколе, но дисциплина у нас должна быть. Какие бы жуки в семнадцатой ни жили, а убирать, кроме нас, некому.
— Егор Иванович, как же это? После всего, что они наговорили, я должен бежать к ним ручки целовать!?
— Ну ты это брось.
— Да что я?.. Убирать за них должен?
— Должность у нас такая, Славка, что поделаешь, — сказал Жмакин.
У меня вмиг вспотели ладони, будто их паром обдало. Боцман громко высморкался.
— Пошли, Савельев.
Ну что мне было делать? Убрал я эту каюту. Хорошо, хоть алкашей не было. Но зато в каюте на веревочках сушились аккуратно развешенные тряпки: плавки, носки, галстуки, женские кофточки, и все с немыслимой искрой. Они победно раскачивались, поддуваемые ветром, бившим в открытый иллюминатор, роняя мне за шиворот холодные капли воды.
Остаток дня я просидел на мостике под шлюпбалкой. Шлюпки не было. Ее отсутствие лишний раз напоминало мне о том, где я нахожусь. Этот огромный ржавый пароход ничего не имел общего с морем; то, чем я занимался здесь… мою должность можно было исправлять в любом захолустном райцентре, в любой гостинице. Во всяком случае, там бы это не выглядело столь унизительно. Смотрели бы как на идиота и привыкли бы и не обращали внимания. А здесь… Здесь у меня роба и ремень с крабом на бляхе и мичманка…
Крючья шлюпбалки с пузырями старой краски слегка вздрагивали от порывов ветра, и тогда на них шелестели обрывки иссохших веревок. На город шел туман. Вот он закрыл противоположный берег бухты, вскарабкался на Орлиную сопку, прилип к сырым, раздувшимся тучам и медленно, как занавеска, пополз по Ленинской, закрывая дома, деревья, потушил поблескивающие нитки трамвайных путей; голоса трамваев стали глуше, и скоро город совсем исчез, и только трамваи еще долго о чем-то шептали.
Я думал о Юрке. Я представил себе огромный пустой океан, по которому медленно, как часовая стрелка, ползет Юркино судно. Мой Юрка сидит, наверно, в наушниках, вслушиваясь в шорохи эфира. И думает о чем-нибудь… Скорее всего, он сейчас думает о том, как отпразднует свадьбу со своей студенткой в новой кооперативной квартире. Хороший все-таки у него этот рейс. Есть о ком подумать.
Внизу кто-то громыхнул пустым ведром. В брезентовой штормовке и с ведром, из которого торчали удочки, шел на бак Степаныч.
«Уйду я с этого парохода», — подумал я.
Обедали всей компанией. Над борщом сидели молча, крепко. Обстоятельно рубал за красным местом — в торце длинного прямоугольного стола — Степаныч. Прикончив борщ, облизал ложку и платком вытер вспотевшую лысину. Покосился на нашу официантку, замешкавшуюся с макаронами по-флотски.
— Значит, такое дело. Обшкерить надстройку надо. Скоро Октябрьская, а наш лапоть что бич на танцплощадке. Глядеть тошно.
— Гы-гы, — задвигался Витька Носонов, наш весельчак и ухарь. Палец ему покажи — во сне смеяться будет.
— Потом покрасим быстренько. Савельев пойдет на «воронье гнездо».
— Спасибо, — сказал я. Степаныч насупился.
— За что же благодать ему такая? — отрываясь от чашки, спросил дядя Володя Власов.
— А знает он, — ответил с усмешкой Степаныч и с таинственным видом подмигнул мне. Мол, у нас своя компания, нечего всякому в наши дела нос совать.
— Ты, Степаныч, загадки не загадывай. Видное ли это дело — пацана на верхотуру, — не отступал Власов. — У меня и то там перед глазами круги стелются.
— Это у тебя с перепоя, дядя Володя, — сказал Носонов.
Власов посмотрел на него как на дурака.
— Да ладно, дядя Володя! «Воронье гнездо» так «воронье гнездо». Подумаешь… Еще и лучше, — сказал я, а сам внутренне съежился. «Воронье гнездо» — метров тридцать над водичкой…
— Во-во. Они же романтики, — непонятно в чей адрес бросил Степаныч. — Просвистит его там маленько, умней станет.
— Да чего он натворил?
— Хватит травить! — отрезал Степаныч.
Кончен разговор. Дядя Володя покачал головой.
— Ох, Степаныч, Степаныч. Что-то ты не туда правишь. Это же надо — на мальчишку взъелся. За что? Чего ты его шпыняешь? Посмотрите, люди добрые, какой боцман на «Маныче». На последней закрутке морская дисциплина… Я смотрю, ты вообще не туда гребешь. Целыми днями где-то пропадаешь. Говоришь, по делам, да что-то дел твоих не видать. Все кэпом загораживаешься. Чего его имя-то трепешь? Ни на какие ответственные задания он тебя не посылает. Чего людей смешишь? Пользуешься тем, что человек от моря отвернулся, глаза на тебя закрыл. Нехорошо, Степаныч. Это что же получается? Вместо того чтобы молодых делу учить, покрикиваешь, гоняешь без толку… Вон, на Славку зверем смотришь. По-человечески надо работать. Некрасиво здесь, за столом, распинаться, но я тебя предупреждаю: не бросишь свои штучки — на собрание вытащим и так отдраим, как новогодний станешь. И не пугай меня, не пугай! Ишь смотрит, будто я у него жену увел.
Действительно, Степаныч уставился на дядю Володю, и непонятно было, то ли жевал, то ли желваками двигал. Но молчал, видно, не хотел лишними словами свой авторитет портить.