Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Расстрельные ночи - Виталий Александрович Шенталинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

7) Надо изображать живого человека со всеми его достоинствами и недостатками, избегать штампов, агитплакатности и т. п.;

8) Надо учитывать, что Страна Советов все еще является по преимуществу страной крестьянской и потому удельный вес попутчиков и крестьянствующих писателей продолжительное время будет весьма значительным, а пока и определяющим. Пролетарское искусство пока слабее искусства попутчиков;

9) Классовость в искусстве отнюдь не противоречит гуманизму.

К этим и другим подобным положениям, которые развивались мною, я присоединил еще один важный пункт, под влиянием статей Троцкого — о том, что в переходный период диктатуры пролетариата невозможно пролетарское искусство, как в момент, когда преобладают чисто боевые задачи; в период же социалистического строительства речь будет идти уже не о пролетарском классовом искусстве, а об искусстве бесклассовом, социалистическом. Этот тезис разделялся, однако, не всеми перевальцами.

В 1925–1926 гг. «Перевал» быстро разрастался и креп, включив в себя до 60–65 писателей и поэтов серьезной литературной квалификации…

«Перевал» осенью 1932 г. ликвидировал себя как организация…

19–25 февраля 1937 г. А. Воронский».

Воронский пытается отделить от троцкизма свою систему взглядов, «воронщину». Но эта кличка, вороньим граем прокатившаяся в печати, уже существует независимо от него. Пропагандистская и карательная машины работают синхронно, а тюремный его трактат суждено прочесть лишь потомкам.

В тот самый момент, когда он на Лубянке мучается над своим сочинением, совсем недалеко, в Союзе писателей, проходит Пушкинский пленум. Утром 25 февраля на нем выступает с обширным докладом ответственный секретарь Союза Владимир Ставский. Речь его мало похожа на юбилейную.

«Товарищ Ставский, — сообщают «Известия», — на конкретных примерах показывает, как пытался использовать враг в своих гнусных целях высокое звание советского писателя. Воронский был знаменем контрреволюционного троцкизма в литературе… От советских писателей требуется…» Что же требуется от советских писателей? Талант? Мастерство? Нет, «максимальное повышение революционной бдительности, умение распознавать врага, какой бы маской он ни прикрывался», — вот что требуется от писателей! Послушали бы это наши классики, которые мечтали увидеть небо в алмазах, и сам Александр Сергеевич, под портретом которого все собрались.

Инопланетным существом смотрится здесь Пушкин. Его поминают в основном многочисленные представители братских советских республик. «Каждый народ в нашей стране чувствует Пушкина своим родным поэтом! — восклицает туркмен Таш — Назаров. — И не только родным, но и нашим современником, воспевающим нашу свободу и счастье».

А вот поэт Николай Тихонов, предлагавший когда–то «гвозди бы делать из этих людей, крепче бы не было в мире гвоздей», — он неизменно суров, он упрекает русских поэтов в необычайной пассивности и безразличии. Ряд поэтов — товарищи Пастернак, Сельвинский, Асеев и другие — не только не выступили, но и не пришли на пленум! «Я объясняю это отсутствием исторического понимания момента», — сказал товарищ Тихонов под аплодисменты всего зала.

Девятым марта помечен обширный протокол допроса Воронского — по сути это те же самые его «собственноручные показания», но упрощенные, «выпрямленные» в интересах следствия и расписанные следователем Шулишовым по форме — в виде диалога: вопрос — ответ. Программа «Перевала» сведена до грубой пропаганды «воронщины» как литературного троцкизма.

Из того же протокола мы узнаем о сгинувшем навсегда сочинении Воронского.

«Вопрос. …В рукописи «Литературный дневник», отобранной у вас при обыске, на стр.69 есть запись под заголовком «Исповедь одного писателя». Кем эта запись сделана?

Ответ. Это моя собственноручная запись.

Вопрос. Для какой цели эта запись вами сделана и кого вы в ней имеете в виду?

Ответ. Я записывал так иногда все, что мне приходило в голову, в этой записи я имел в виду писателей вообще, которые неискренне относятся к своей литературной работе. Основная цель и мысль этой записи — обличение двурушничества в среде писателей, что я неоднократно делал раньше в ряде статей».

Сколько литературы украла у нас Лубянка! Еще об одной пропавшей рукописи «перевальцев» мы узнаем из доноса на Андрея Платонова, вокруг которого тоже затягивалась петля.

«22 июня 1937 г. литератор Андрей Платонов на вопрос, был ли он в «Перевале», ответил, что никогда членом этой группы не был, что его путают с Алексеем Платоновым, действительно состоявшим в «Перевале»”.

«Откуда вы так близко знаете перевальцев?» — допытывался сексот. Платонов объяснил, что встречался с ними у Пильняка, когда тот, вместе с Иваном Катаевым, учреждал общество «Тридцатые годы».

«Платонов рассказывал о тетради, в которую перевальцы записывали свои мысли, и сказал, что даже для 1929 г. эти записи звучали совершенно явно контрреволюционно. Точнее он ни про состав людей, ни про содержание записей не сказал, ссылаясь на то, что многое забыл: «Они с тех пор много новой чепухи придумали». Он думает, что если этой тетради не оказалось у Ивана Катаева при аресте, то она, вероятно, осталась у Пильняка. «Если она попадется чекистам, многим из этой шпаны достанется».

Сам Платонов в тетрадь ничего не написал, хотя ему, по его словам, ее подсовывали несколько раз. Он спросил Пильняка: «Что же это за чертовщина?» Пильняк ответил: «Пусть ребятишки побалуются»”.

Допросы Воронского продолжались весь март. Следователь даже пробовал выжать из него показания на дочь Галину, якобы сообщницу отца–контрреволюционера, но получил гневный отпор. Это был обычный чекистский прием — сталкивать друг с другом даже самых близких людей. В деле есть заявление арестованного троцкиста Сергея Кавтарадзе, где он рассказывает о последней, случайной встрече с Воронским на Каменном мосту. Александр Константинович был тогда с дочкой и, крайне возмущенный, рассказал, что ей, комсомолке, райком предложил шпионить за ним, собственным отцом!

Сам Воронский пока держится последовательно и твердо, не дает ни на кого компромата, говоря только о творческой и личной дружбе, литературных вечеринках, а не о подпольных собраниях заговорщиков.

СЛОВО И ДЕЛО

Тогда же, в марте, 18‑го числа, был арестован другой «перевалец» — Иван Катаев. Основание — все те же агентурные данные, в просторечии — доносы. В одном из своих рассказов этот писатель рискнул сказать о системе охранного доносительства, в основе которой — страх человека перед государственной машиной, в любую минуту готовой его раздавить. Теперь автор и сам попал под эту обезличенную, безжалостную машину.

На допросах в марте и апреле Катаев еще держался, вину свою отрицал. А потом сдался, в Бутырской тюрьме написал заявление, в котором «признался», что является участником антисоветской организации и решил дать чистосердечные признания.

И вот в показаниях от 9 июня его рука вывела под диктовку следователей Павловского и Щавелева роковое слово «террор», после чего высшая мера наказания «перевальцам» была предопределена.

«Осенью 1932 г. у меня на квартире собрались Воронский, Зарудин, Губер. Воронский информировал нас о новых формах антипартийной, контрреволюционной борьбы троцкистов или, как он выражался, «большевиков–ленинцев». Основной формой борьбы с ВКП(б), говорил Воронский, должен быть террор. В этой беседе Воронский, а вслед за ним все мы, характеризовали положение в стране следующим образом:

1. О внутрипартийном положении

В нарушение всех норм партийной демократии — образование узкой партийной олигархии в руководстве ВКП(б). Бюрократическое окостенение партийного аппарата, инертность и чинопочитание.

2. О положении в деревне

Нарастает хозяйственный развал в колхозах на основе непригодности для мелкобуржуазной крестьянской массы методов коллективного хозяйствования и управления. Бюрократизм в руководстве колхозами, несостоятельность колхозной системы в деле снабжения городов и развал всех торговых связей между городом и деревней.

3. Об индустриализации

Неспособность сталинского государственного руководства организовать и освоить мощную индустрию (в качестве иллюстрации приводился пример безуспешности попытки наладить нормальное производство на Сталинградском тракторном заводе).

4. О материальном положении населения городов

Население городов голодает. Царит беспримерная эксплуатация, потогонная система прогрессивки и т. д. Утеряна радость жизни.

5. Об искусстве и литературе

Узость и казенщина в тематике. Безнадежно низкий качественный уровень искусства и безысходность создавшегося положения в силу того, что создание единого ССП не меняет бюрократической системы руководства, господствовавшего при РАПП…»

Точная, пристальная оценка положения. Нет, не так уж слепы и безропотны были советские писатели! Но здесь и кончается правда, а рядом — навязанные следствием преступные замыслы со всеми детективными подробностями, пародийными по своей нелепости.

Друзья договариваются убить самого Сталина. Это должно произойти на приеме литераторов, исполнить теракт готовы они все — и Катаев, и Зарудин, и Губер. Прием отменили. Отпал и план.

И вот уже созрел новый заговор. Как–то на квартире у Багрицкого Катаев познакомился с женой Ежова Евгенией Соломоновной — она постоянно была окружена писателями: работала заместителем главного редактора журнала «СССР на стройке» и собирала у себя «литературный салон». Катаев сблизился с ней и, бывая у нее дома, познакомился и с самим Ежовым, тогда еще не наркомом, а членом Оргбюро ЦК и замом председателя Комиссии партийного контроля. И конечно же, сразу возникает коварный замысел убийства важного сталинского аппаратчика.

Конкретный план у «перевальцев» готов к октябрю 1934‑го. Теперь уже прием литераторов переносится на квартиру Ежова, предполагается, что заговорщики соберутся попозднее, поскольку сам хозяин обычно появляется дома после своих титанических трудов не раньше часа ночи. Кроме участников тергруппы туда будут приглашены и «соучастники», не имеющие к ней прямого отношения, например Василий Гроссман. И вот что произойдет:

«После того как Ежов вернется домой, все будут сидеть за столом, кто–либо из нас либо в данный момент, либо заранее должен будет открыть двери в доме и таким образом предоставить возможность быстро вошедшему боевику совершить теракт против Ежова при помощи револьвера. Мы рассчитывали также, что боевику удастся скрыться либо через заранее открытый черный ход, либо через парадную дверь, с учетом того, что в силу позднего времени он на заранее подготовленном автомобиле успеет скрыться, не будучи никем замечен. Для того, чтобы его не опознали, боевик должен будет надеть полумаску. Кроме того, имелся в запасе другой вариант теракта — совершение его лично мною».

Полумаска! Невольно подсказанный образ. Попытка–пытка изо всех сил совместить в себе большевика и художника. Двойственность, с которой Иван Катаев прожил свою оборванную полужизнь.

И что же помешало заговорщикам? Волна репрессий после убийства Кирова — вот что спасло жизнь высоко вознесенного карлика и заставило террористов затаиться на время.

Получив показания от Катаева, торжествующие следователи уже на следующий день предъявили их Воронскому, вместе с новым, смертельным обвинением — террор.

Итак, в июне в следствии наступил перелом. Павловский и Щавелев «раскалывают» теперь и вождя «перевальцев». В обстоятельных «личных показаниях» на 67 страницах он уже начинает признаваться в мыслимых и немыслимых грехах. Меняется и почерк: если в феврале–марте он писал четко и аккуратно, то теперь — с помарками и исправлениями, неровными строчками.

Сержанты дожимают, требуют прямого ответа на вопрос о терроре. А узник еще не расстался с собой прежним, то вдруг выпрямляется, то поддается, и тогда опять — о своих идеях, но уже так, как им надо: «Выражением троцкизма в литературе являлась система взглядов, известная под именем воронщины». Это уже говорит другой, надломленный человек.

И наконец выдавливает из себя то, чего больше всего ждут от него следователи: «Установку на террор получил от Тэра в 1932‑м». Эту фразу они жирно и победно подчеркивают! Партийный деятель и публицист Тер — Ваганян уже был расстрелян по делу «Антисоветского троцкистско–зиновьевского центра», так что ссылка на него ничем ему не грозила. Но слово вылетело, и следователи его поймали.

«Все, что вышло из–под моего пера более или менее доброкачественно, связано с моей жизнью в рядах партии, — заканчивает Воронский нетвердой рукой, — все же, что в этой моей работе было гнило, ничтожно, вредно, связано с моим пребыванием в рядах троцкистов».

Ударный труд Павловского и Щавелева был достойно отмечен начальством: через месяц сержанты стали младшими лейтенантами — не иначе как за разгром литературного троцкизма.

Теперь можно было брать и других «перевальцев», еще гулявших на воле.

Николая Зарудина и Бориса Губера арестовали в один день — 20 июня. Им оставалось жить меньше двух месяцев.

«Не нам ли, молодой Спарте героической эпохи, принадлежит право первыми услышать «подземное пламя», опалившее лицо Данту?» — вопрошал Николай Зарудин, поэт, прозаик и публицист, стремившийся совместить верность факту и романтическую окрыленность.

Увы, вам, хотя и не первым и не последним. Вам дано будет спуститься в Дантов ад, в его «подземное пламя». Такова будет кара за то, что не захотели даже в интересах горячо любимой революции поступиться своей душой и даром художника, за то, что искали гармонии социального и природного в человеке, что пытались соединить в словах «революционная совесть» две вещи несовместные.

28 июня в Бутырках Зарудин, «разоружаясь», напишет заявление на имя Ежова: что и он заговорщик из группы Воронского. И он тоже предполагал убить великого вождя на приеме писателей в Кремле, а потом замышлял прикончить и своего адресата, Ежова, прямо на его квартире. Зарудин счел необходимым сообщить еще и о другой тергруппе писателей, в составе троцкистов Голодного, Уткина и Светлова, и что с последним тесно связан и Артем Веселый…

Эту преступную цепочку следователи могли плести сколько угодно, в конце концов она могла бы включить в себя весь писательский цех. Как чекисты по–своему организовывали литературу, раскроет сам Зарудин, в показаниях на единственном допросе 9 июля, а переутомленные оперы опрометчиво пропустят это разоблачительное признание:

«…Следователь, когда мы вместе писали письмо наркому НКВД Н. И. Ежову, спрашивал меня попутно о различных участках литературы и, в частности, назвал террористическую группу поэтов М. Голодного, И. Уткина, М. Светлова. Сначала мне показалось неправильным сказать, что я знаю такую группу, ибо такая мне не известна. Но поскольку я помню о настроениях М. Голодного, Н. Дементьева в 1927–1928 гг., я написал, что могу дать показания и, считаю, поступил правильно. Следователи НКВД поразили меня прежде всего тем, что они делали со всеми фактами как раз противоположное тому, что привыкли мы делать с этими же фактами в «Перевале»”.

«СЛОВО И ДЕЛО!» — этот крик проходит через все века русской истории. Так кричали, когда хотели сообщить властям о каком–нибудь преступлении. Но о чем кричит Слово, заключенное в тюремную клетку следственного дела?

Может быть, Зарудин пытался как–то дать знать, что протоколам допросов верить нельзя? Был же случай, когда один из хитроумных узников Лубянки, подписываясь под протоколами, хвостом своей подписи зачеркивал ее.

Таковы были последние сочинения «перевальцев», сочинения литературные, если иметь в виду, что в них много плодов воображения.

И все же, вчитываясь в них, вдруг натыкаешься, как на живой нерв, на острую мысль, гордое, непокорное слово и ясно видишь, что писатели на самом–то деле видели жизнь зорким взглядом, оценивали ситуацию трезво. Особенно обострялось это зрение во время поездок по стране, «хождения в народ». И все они дорого заплатили за мысль и слово, одни — жизнью, другие — свободой.

Зарудин в своих показаниях признается:

«Сталинского чиновника, работника аппарата, Воронский рассматривал как абсолютного противника гуманитарной культуры, лирики и романтики, действовавшего формально и слепо выполняющего волю одного, в данном случае «генсека», как он любил выражаться о Сталине. «Положение в стране настолько серьезное, что пришло время защищаться, иначе будет поздно, — говорил Воронский. — Все честное в партии и в стране загнано и будет уничтожено, вместо демократии будет формальный социализм с чиновником и подхалимом. Пора от ни к чему не обязывающих разговоров перейти к делам»”.

Но вот перейти от слов к делам они оказались не способны, потому что были гуманитарии. Их Делом было Слово, дела же за них выдумывали их мучители, низводя писателей до сочинителей, быль — до абсурда.

«Я сломал перо критика» — такой итог подвел Александр Воронский в собственноручных показаниях.

ДВЕ ЖИЗНИ

Вождь «Перевала» держался упорнее и мужественнее всех. Он был поставлен на конвейер непрерывных ночных допросов. В то же время следователи начали сводить его с учениками, друзьями–соратниками на очных ставках. Сначала, 20 июля, — с Губером, 21‑го — с Зарудиным и 23‑го — с Катаевым. Словно не казенный каратель — автор этого изуверского замысла, этих душераздирающих сцен, а невидимый, изощренный трагик–драматург!

Впрочем, как проходили на самом деле очные ставки, как вели себя их участники и что в точности говорили, мы можем только представить. Перед глазами же — протоколы, протоколы и протоколы, составленные Щавелевым и Павловским и лишь подписанные их жертвами, документы, созданные специально с целью исказить правду. Тут мысль изреченная есть ложь, мысль записанная — ложь вдвойне. Вот истина лубянских следственных дел, и надо помнить об этом каждую минуту, хотя у нас нет другой возможности восстановить события, как только по этим казенным поделкам. И кровь проступает сквозь бумажные бинты…

А иногда арестанты делают программные заявления и в деле появляются беспощадные документы, раскрывающие правдивую картину нарастания террора в стране, картину, далекую от той показухи, которой прельщали Запад.

Конечно, было и слепое увлечение коммунистической идеей, однако сталинщина — не только массовый психоз «обожания» вождя. Многие всё видели и понимали, но хоронили правду в себе, ценой разрушения своего внутреннего мира, а выходя за его пределы, сразу же оказывались без защиты на пронизывающем ветру истории, тоже вынужденные, чтобы уцелеть, подчиниться, стать как все. А кто не хотел, был обречен. Если человек не поддавался идеологическому гипнозу, действие переносилось в кабинет следователя.

Странный жанр — следственное дело. В нем два сюжета, два политических детектива развиваются параллельно: один — выдуманный, халтурный, где писателей сделали террористами, другой — настоящий, трагический, где действительные террористы играют роль судей. Совпадает лишь то, что в любом случае финал — смертелен.

На очных ставках, перед лицом учеников и товарищей, к Воронскому вернулась стойкость и он отверг обвинения в терроре. Но ничего изменить было уже нельзя: от личного мужества ничто не зависело. Следователи спешили скорее разделаться с этим делом, сверху торопили, и 1 августа появилось обвинительное заключение, составленное Щавелевым и Журбенко и утвержденное Литвиным, — итог следствия. Враг народа Воронский, завербованный лично Троцким и связанный с Каменевым, Серебряковым и Тер — Ваганяном, организовал тергруппу писателей, в чем полностью сознался, в дальнейшем от этих показаний отказался, но, будучи уличен на очных ставках, признал, что давал задания убить Сталина и Ежова.

Последние слова — откровенная ложь, но кого это интересовало?

И уже на следующий день, 2 августа, вся четверка «перевальцев» попала в сталинский расстрельный список:

«…12. Воронский Александр Константинович…

16. Губер Борис Андреевич…

28. Зарудин Николай Николаевич…

35. Катаев Иван Иванович…»

Резолюция не замедлила себя ждать: «За» — Сталин, Молотов, Каганович, Ворошилов.

А совсем рядом та же страна жила совсем по–другому, в ином мире.

Накануне суда над «перевальцами», 12 августа, с подмосковного аэродрома отправился в беспосадочный перелет через Северный полюс в Америку красавец–самолет Н-209 под командованием Сигизмунда Леваневского. Газеты сплошь заполнены материалами об этом полете, фотографиями и шапками «Счастливого пути!». Пишут они и об очередном триумфе советского искусства в Париже — спектакле МХАТа «Анна Каренина». На нем побывал Ромен Роллан, испытавший большое удовольствие от «блестящей постановки, передающей атмосферу толстовского романа». Статья в газете «Эр нувель» по этому поводу называется пространно: «Русское искусство показывает нам, что драма целиком основана на действии». Если бы догадались просвещенные французы, почитающие русское искусство, какие «блестящие постановки» проходят за кулисами советской жизни, какие там ставятся драмы и на каких действиях они основаны!

Летят тревожные сводки с фронтов Испании. Льдина со станцией «СП‑1», с четверкой отважных папанинцев, благополучно дрейфует. В это же время подошел к концу «дрейф» по тюрьмам другой четверки — Александра Воронского.

Он предстал перед Военной коллегией (председатель — В. В. Ульрих, члены — Л. Я. Плавнек и Ф. А. Климин) в пятницу, 13 августа, в 17.20. В 17.40 его вывели. А в 17.53 радиостанция мыса Шмидта на далекой Чукотке приняла сообщение с самолета Леваневского: «Как меня слышите? Ждите». На этом связь прервалась. Навсегда. До сих пор в точности не известно, где в просторах Арктики, когда и как погиб самолет.

Как погибли «перевальцы», стало известно лишь теперь. В последнем, самом последнем своем слове Воронский заявил, что не подготавливал терактов, но вот доказать свою невиновность никак не может, так как на него есть ряд свидетельских показаний. Другие «перевальцы» виновными себя признали, показания подтвердили. Зарудин просил дать ему возможность работой искупить «тягчайшую вину». Губер оправдываться и приводить смягчающие обстоятельства не стал.

Их расстреляли в тот же вечер, 13 августа.

Ивана Катаева придержали, отправили вслед за его друзьями через шесть дней — 19 августа. В последнем слове он заявил, что его контрреволюционная деятельность не имеет никаких оправданий. На следствии он разоблачил себя и своих соучастников. Просил сохранить ему жизнь.

Еще один «перевалец» — ведущий литературный критик этого содружества Абрам Захарович Лежнев — почему–то был арестован лишь осенью и прошел свой путь на Голгофу особняком. Проповедовавший «моцартианство», искреннее творчество — в противоположность «сальеризму», рассудочности, ратовавший за большое, «трагедийное искусство», выступавший против теории «социального заказа», Абрам Захарович в конце концов никуда не ушел от него — был вынужден писать саморазоблачающее заявление на имя Ежова: и он тоже, оказывается, троцкист–террорист.

На суде Лежнев бросил вызов своим мучителям: виновным себя не признал, показания, данные на предварительном следствии, отверг и заявил, что они были даны им ложно. В последнем слове ничего сказать не пожелал. Исход тот же — высшая мера наказания, приговор приведен в исполнение 8 февраля 1938‑го.

Вожак «перевальцев» Александр Константинович Воронский, призывавший писателей быть верными правде, до конца старался не изменить ей и ушел из жизни, не склонив головы.

«Есть две жизни. Они не сливаются друг с другом, — писал он в своей книге «За живой и мертвой водой». — Одна рассыпается по улицам и площадям суетливо бегущими, шагающими, гуляющими людьми. Эта жизнь — на виду, на глазах. Она никуда не прячется, не таится.

Есть другая жизнь… Такая жизнь никнет матерью, сестрой, мужем, женой у праха, у последнего дыхания любимых, единственных, неповторимых, у могил, уже ненужных, уже забытых всем миром. Тщетно иногда она напоминает, зовет к себе истошным криком, воплями, звериным, нечеловеческим воем, напрасно она молит, жалуется, говорит последними смертными словами — обычная, нормальная жизнь, жизнь–победительница, умеет заглушить ее».

Рядом с «перевальской» четверкой в сталинском расстрельном списке от 2 августа 1937‑го есть еще два литературных имени:

«…23. Есенин Георгий Сергеевич…

61. Приблудный Иван Петрович…»

Вина — та же: контрреволюционная фашистско–террористическая группа, замышляли убить товарища Сталина.

Военная коллегия судила их в тот же день, что и «перевальцев», только утром, отмерив каждому стандартные двадцать минут. И расстреляли их тоже вечером 13 августа те же умельцы 12‑го отделения 1‑го спецотдела НКВД под командой лейтенанта Шевелева. Место погребения — Донское кладбище.

Георгию Есенину, сыну знаменитого поэта, в момент ареста было только двадцать два года. Иван Приблудный прожил на десять лет больше. Перед расстрелом он оставил на стене камеры надпись: «Меня приговорили к вышке». Спустя полвека на его родине, в Харьковской области, встал памятник — первый памятник репрессированному при сталинском режиме поэту.



Поделиться книгой:

На главную
Назад