Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Частное лицо - Андрей Александрович Матвеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Андрей Матвеев

Частное лицо

(роман)

Наташе

Часть первая

1

…Что–то, где–то, как–то (давно написанный рассказ), что–то, где–то, как–то (так нигде и не напечатанный рассказ), что–то, где–то, как–то и никак (в чем и была его суть, только вот почему именно сейчас вспоминается все это?). Остается многоточие, стрекозы чертят июльский воздух, странные пируэты, высший стрекозиный пилотаж. Вот одна зависла над ближайшей клумбой с оранжевыми и лилово–пунцовыми цветочками (как они называются? хотелось бы знать), крылья превращаются в радугу, что–то, где–то, как–то, стрекоза дергается, взмывает вверх, делает круг над клумбой и еще раз зависает, только уже выше, потом вновь дергается, вновь взмывает, и все это достаточно странно для толчковой ноги, для первого удара, для дефлорации, для все того же что–то, где–то, как–то (давно написанный рассказ), что–то, где–то, как–то (так нигде и не напечатанный рассказ), что–то, где–то, как–то и никак (но стоит ли вспоминать, в чем была его суть, когда намного приятнее смотреть на след от стрекозы, невидимый, но все еще явный?). Толчковая нога, первый удар, дефлорация. В общем, не более чем игра ума. Пролог к еще не написанному роману. Жаркий июльский полдень, клумба с оранжевыми и лилово–пунцовыми цветочками, стрекоза, мелькнувшая во времени (тут, по идее, и должно начинаться само действие, хотя лучше, может, начертать «действо», но слово это слишком театрально и более того — декоративно. А действие должно начинаться словами: «Они говорили о смерти Романа.» Именно, что с большой буквы, никакой смысловой двусмысленности. Роман как имя. Они сидели за небольшим, круглым, старым дачным столиком, естественно, что без всякой полировки, просто когда–то черный, а ныне уже выгоревший до буро–коричневого цвета, с многочисленными следами от блюдец, чашек, пепельниц и сигарет столик, нависающие виноградные гроздья, виноград еще зеленый, неспелый, но ягоды крупные, листья же большие, глубоко–зеленого цвета, сень, тень, птичий пересвист за домиком, домиком–домом, старым, кирпичным, двухэтажным, шестиквартирным, а может, не шести, может, четырех, но до домика–дома метров десять по дорожке, усыпанной крупной морской галькой, — как ее, интересно, везли сюда от самого моря, в гору, километра четыре, наверное, хотя, может, не четыре, может, не больше двух, это просто кажется, что четыре, словесная и синтаксическая вязь, вязь–грязь, грязь–болото, а они должны сидеть за этим маленьким круглым столиком когда–то черного, а сейчас буро–коричневого цвета, на старых венских стульях с гнутыми расшатанными спинками и говорить о смерти Романа. Именно так, именно с прописной, то есть Романа как некоего «я», неизвестной личности, человека во плоти и крови, который был, и вот — да, душа его воспарилась, а тело стало прахом. Тут надо бы закрыть скобку)…

Их четверо, один из них — это я. Точнее, не я, а как бы «я», то есть нечто персонифицированное, отчего–то, пусть и поверхностно, но схожее со мной. Впрочем, именно отчего–то и лишь схожее. Напротив сидит мужчина лет тридцати, с черной курчавой шевелюрой, загорелый, лицо чуть смазано, но если сделать фокус порезче, то можно увидеть, как появляются глубоко посаженные глаза того цвета, что называют карим, вот лоб прорезала морщина (так и хочется написать — решительная), капризная линия губ, крупный, массивный нос, именно в таком порядке, а ветер вдруг задул с моря, зашевелились виноградные листья, задышали, сень–тень, пересвист птиц где–то за домиком–домом, с мужчиной все ясно, поехали дальше. А дальше, то есть по левую руку от мужчины с крупным, массивным носом и глубоко посаженными глазами — женщина (ну а как иначе? иначе ведь просто никак!), ростом выше среднего, широкая в кости, большебедрая, уже явно рожавшая, лицо пока еще тоже смазано, видно лишь, что она очень загорела, а купальник (две узкие черные ленточки поперек тела) смотрится отчужденным от ее полной фигуры. Раз–два, наведем объектив на резкость. Весь фокус в фокусе, сень–тень, пересвист птиц, время пошло за полдень, ветер утих, лицо становится резким, да и как иначе, когда объектив наведен на резкость? Первое: волосы пепельного цвета (волосы не густые, такие еще называют «жидкими»), глаза (странное совпадение) серые, форма глаз необычная, нос маленький, но правильный, рот большой, зубы белые и неровные. Да, лоб высокий. Карточка заполнена. Особые приметы? Особых примет, по крайней мере, на лице, нет. — А это? — спрашивает она и показывает себе за правое ухо. Что там? А, шрам… Давно, еще маленькой была. — Значит, особые приметы: давний шрам за правым ухом (на лице действительно нет), небольшой, сантиметра два длиной. Шея длинная, плечи покатые, грудь, чуть подхваченная одной из двух черных ленточек, вполне под стать ее крупному (повторюсь) телу, загар ровный, интенсивно–коричневый. Тут ее зовут из дома, она встает и идет по дорожке (трюк необходим, чтобы проявить ее ноги, что же, они полноваты, но красивы — красивые, крепкие, полноватые ноги, все, что может заинтересовать, — запечатлено) и возвращается (а что ей там, у дома, делать?) через несколько минут. Уф, можно перевести дух. Сень–тень, тень–сень, за маленьким круглым столиком, на старых венских стульях, вчетвером. На столике пепельница, две пачки сигарет, коробок спичек, зажигалка, тарелка с персиками, персики небольшие, но спелые, надо отметить, что из своего (то бишь хозяйского) сада, что еще? Да, большой глиняный кувшин с водой. Просто вода. Просто чистая, холодная вода. Два круглых, тонкостенных стеклянных стаканчика. Ст–ст, стеклянных стаканчика, игра согласных, два язычка играют в поцелуе, но надо идти дальше по кругу.

Дальше, естественно, сидит еще одна женщина. Но это не жена моего «я-подобия», хотя сделать ее женой проще всего. Но это именно знакомая, причем — случайная, не подруга, не любовница, пришла и уйдет, вот–вот уйдет, встанет из–за стола, скажет всем «до свидания» и уйдет. Случайная знакомая из местных, познакомились (знакомая–по–знакомились) только вчера: одна, скучно, разговорились, живет рядом, чего бы не зайти, не посидеть за круглым набольшим столиком когда–то черного, а ныне буро–коричневого цвета? Загар у нее тоже буро–коричневый, лицо смазливо, но несколько вульгарно, хотя, может, это именно сейчас кажется так, сейчас, когда я решил, что женщина эта — явление здесь чисто временное, а может, и более того — моментно–мгновенное (сень–тень, пересвист птиц за домиком–домом), стоит ли проявлять ее лицо подробнее, стоит ли наводить на резкость и настраивать фокус? Нет, встала, ушла, сказав на прощание «до свидания», так что не четверо, уже трое, места больше, можно устроиться поудобнее.

Мужчину зовут Саша, Александр Борисович, Ал. Бор. Он москвич, коренной, из Кунцево. Женщина — да, это его жена, Марина, Мариша, Маринка. И еще есть дочь Машка. Девятилетняя упитанная секси с ободранными ногами. Сейчас в гамаке под орехом. Большой развесистый орех, это вам не развесистая клюква! Гамак качается, веревки поскрипывают. Марина местная, здесь живет ее мать. Отец давно умер, а мать живет с дедом, старым греком, старым крымчанином (вот оно, место, где все это было, — Крым. Такой полуостров. Когда–то там было очень хорошо), старым рыбаком, а ныне просто старым, больным человеком. Его зовут Николай Васильевич, фамилия у него Костаки. Фамилия известная, но к тому этот Костаки никакого отношения не имеет. До замужества Марина тоже была Костаки, хотя отец у нее украинец. Был. Был украинцем. Мать — полурусская–полугречанка. Интересно перевоссоздавать, интересно переделывать то, что было, но было не так и не тогда. Берешь и суешь все в один большой мешок, завязываешь и трясешь, долго–долго, шурум–бурум, сень–тень, тень–сень, шурум–бурум. Развязываешь мешок и начинаешь доставать из него. То, да не то, так, да не так, тогда, да не совсем. Опять ветер, опять с моря, опять шелестят крупные виноградные листья глубоко–зеленого цвета. У Саши фамилия нерусская, да и сам он нерусский. Фамилия у него еврейская (Штерен–берг), а сам он еврей. Хотя, может, и не чисто еврейская, а с немецким акцентом–налетом. Но суть не в этом, он еврей, жена у него частью гречанка, частью русская, частью украинка (еще одна часть где–то затерялась), а герой русский. По паспорту. Впрочем, как и все в этой стране. Ведь было иго. Триста лет татары совместно с монголами употребляли славянок, а в герое еще есть кровь польская, немецкая и — говорят — даже шведская. Но по паспорту он русский. Как и все в этой стране. Я имею в виду, все русские. Все русские в этой стране по паспорту русские. Убойная логика. Раньше бы сказали — убийственная. До развала языка, до его полисемантизма. Язык — гермафродит, он и она, и все одновременно. И нормы постоянно меняются, язык слабо нормирован. Саша — еврей, Марина — гречанка/украинка/русская, еще одна часть потеряна, герой — уже было сказано.

Они сидят за небольшим круглым столиком когда–то черного, а ныне буро–коричневого цвета, со следами (многочисленными) от чашек, блюдец, пепельниц и сигарет. На столе тарелка с маленькими, но спелыми персиками (ах, ты мой персик, сказал бы я ушедшей четвертой, если бы сюжет стал развиваться иначе, ум-м, ответила бы она, томно сощурив глазки), два тонкостенных стеклянных стаканчика (ст–ст, игра согласных в поцелуе), кувшин (именно, что кувшин) с чистой, холодной водой, две пачки сигарет, коробок спичек, зажигалка и пепельница. Сидят и говорят о смерти Романа.

Точнее, говорят они. Точнее, не говорят — рассказывают. И не они, а один Саша. Марина все это знает, Марине это рассказывают со вчерашнего вечера, Марина уже устала все это слушать, но — ведь Мариша ангел — послушно остается за столом, теребя верхнюю из двух черных ленточек купальника. Мужа надо слушать, мужья любят, когда их слушают, мужья чувствуют, что они интересны своим женам, и это утверждает их как личность. Или личностей? Ненормированность языка — натянутый лук для прозаика. Вот тихо дзинькает тетива, вот стрела — куда? В центр мишени или в молоко? В белый свет или в самое яблочко? В чисто поле или в лягушку–царевну? Скинет шкурку и станет прекрасной девственницей, ожидающей своего принца. Но только если стрела попадет в цель, а если нет?

Сень–тень, тень–сень, опять ветер дует с моря, опять шелестят виноградные листья. Роман, Сашин приятель из местных, в такой же вот день, в такую же сень–тень, поехал по трассе в сторону Севастополя, то ли в Форос, то ли в Кастрополь, поехал рано–раненько, не один, с клюшкой, то бишь с телкой, то бишь с девкой, то бишь с девахой, похожей на ту, что вот только что ушла, — они все здесь друг на дружку похожи, этакие плотненькие пупырчатые огурчики, приятно взять в руки и с хрумканьем откусить (ум-м, говорит она в ответ одними губами, показывая самый кончик маленького розового язычка и томно скашивая — уже не опуская, а именно скашивая — глазки), решили, видимо, поразвлекаться на природе, говорит Саша, кушая очередной персик. А Роман был с похмелюги, жуткой, тут что–то с башкой у него и произошло, может, удар, проще говоря, кровоизлияние, может, что еще, только руль не удержал и в поворот не вписался, а трасса утренняя, машин мало, шел на лихой скорости, машина в парапет, девка–деваха дверку–то открыла (как только? никто не знает), ее на дорогу и швырнуло, покалечило всю, руки–ноги ободраны, похлеще, чем у нашей Машки, башка сотрясена, лицо всмятку — пузырь один большой, но жива, черт бы ее побрал, а Роман… Машина через парапет, а там лететь…

Саша машет рукой, а я вижу, как зависает маленький «жигуленок» в нескольких метрах над парапетом (ну будто та стрекоза, что над клумбой с оранжевыми и лилово–пунцовыми цветочками без названия), а потом вниз. Что же дальше? Каждый может себе представить. — Не езди с похмелья, — говорит Марина. — Лучше просто не пить, — говорит редко пьющий Саша. — Тебе лишь бы спорить, — обижается Марина, поправляя верхнюю из двух черных ленточек. — Вот сейчас поедем медленно и узнаешь, — парирует Саша и идет выводить из гаража машину. — Ты поедешь с нами на пляж? — спрашивает Марина.

2

Пора окончательно переходить к третьему лицу. Прыг–скок, через лог. Путанность–запутанность. Два клоуна, Бим и Бом. Два теннисиста, мяч над сеткой, уимблдонский турнир кто знает какого года. Третье лицо. Он, о нем, ему. Ему–кому. Кому–тому. Прием избитый, но что–то в нем есть, по крайней мере, мне он еще не надоел. Курсив, скобки, разрядка, перескок с лица на лицо. Прыг–скок, перескок. Бедные корректоры и наборщики, бедные редакторы. Все правильно, только последовательность не та, надо бы в обратном порядке, но, впрочем…

Но, впрочем, уже после многоточия, надо как–то объяснить, что все же происходит. Что и когда. Скажем так: герой только что, прямо на глазах, перевоплотился (можно еще: трансформировался) в третье лицо и жарким июлем 1981 года (а почему нет? ведь это было не так уж и давно) оказался в Крыму. Приехал зализывать раны. Взял билет на самолет — и в Крым. (Было такое место, в котором не так уж и давно — тут ввернем оборот «в общем–то» — было, в общем–то, хорошо). Как уже сказано, приехал зализывать раны. История простая, ушла жена. Вполне вероятно, что к другому. Который намного лучше. Богаче. Респектабельней. И — надежнее. Трынь–брынь, оторви–брось. Жена была первой, второй еще не завел. Больше она упоминаться не будет, по крайней мере, на десятке последующих страниц, хотя, может, уже завтра все изменится. Проза как игра, правила в которой не всегда соблюдаются. Точнее — правила устанавливаешь ты сам. Еще точнее — правила устанавливает сама проза. Так вот, его бросила (оставила, покинула, отшвырнула, хильнула и прочая, прочая, прочая) жена (ласточка, жаворонок, соловей, зайчик, ангел, нежный друг и тому подобное). Бывает, и достаточно часто. В этом случае остается одно: расслабиться, развеяться, переключиться, переждать, отчего–то всплывает слово «передрыгаться». И — передрыгаться. На пляже, в воде, на набережной, где угодно. Прийти в себя, найти себя снова, пришить утраченную тень. Тень–сень, сень–тень, пересвист птиц за домиком–домом. Кувшин, два тонкостенных стакана, поцелуй согласных. Из аэропорта — на троллейбусе — в Ялту. В Ялте — на автостанции — ярмарка хозяев. Одиноких берут не очень, лучше с женами, с женами, но без детей, одинокий может кого–нибудь привести: ведь юг, Крым, море, захочется потрахаться (посношаться, подолбиться, по), а с кем — найти всегда можно, придешь, приведешь, хозяевам и беспокойство. От детей, между прочим, тоже, они шумят, галдят, плачут, отказываются спать днем, наводят шухер. Лучше, чтобы он и она, и печать в паспорте, в одном и в другом. Так спокойнее. Но ему повезло. Выплыла из тени необъятных размеров старуха–великанша (необъятная великанша, то есть мало того, что широкая, но и высокая, — да толстотой–то это уже не назовешь), отчего–то вся в черном, со здоровенным посохом–клюкой, и нос у нее был такой же клюковатый, да и глаза какие–то клюквенно–клюкнутые, и прямиком его и загребла одной лапищей. Спросила только: — Вести себя как будешь, тихо? — Он, уже замаявшись на жаре, на чертовом солнцепеке, размягченный перелетом и переездом, с чем–то сосущим и режущим в желудке, просто припал к этой глыбе.

— Иди за такси, — сказала глыба, — ноги плохо ходят, на такси поедем.

Выстояв добрых полчаса в очереди, постоянно озираясь по сторонам в опасении, что старуха передумает, исчезнет (а может, ее, старухи, и просто не было?), он наконец водрузился в нечто волгообразное с шашечками и подкатил к тому месту, где оставил старуху и свои вещи. И то, и другое было в сохранности, старуха уселась на заднем сиденье, вещи погрузили в багажник, и машина запетляла по улицам куда–то в гору.

— От моря далеко? — спросил он, чувствуя, как кровь приливает к лицу.

— Зато душ есть, — здраво ответила старуха и замолчала, глядя в окошко.

За окошком были дома и домики, особняки и особнячки, цветы, деревья и кустарники, местный и приезжий люд (что было хорошо различимо по загару и по одежде), а также море, которого он не видел, но которое явно присутствовало во всем, что сменялось за окнами машины. Наконец они затормозили и подъехали к двухэтажному кирпичному дому.

— Нет, это не здесь, — сказала старуха, с трудом выбираясь из машины, — здесь хозяева, — и мотнула клюкой–посохом куда–то в сторону. Он посмотрел в указанном направлении и увидел, что среди всяческих густых зеленых насаждений виднеются некие беленькие домишки — сарайчики, малухи, летовки, как их не назови, суть та же. Старуха бодро уковыляла, попросив не отпускать такси, он тем временем достал вещи из багажника и стал ждать, совершенно запарафиненный и раздрыганный, потный, грязный, голодный, с изжогой в желудке и тоской в сердце. Тут появилась старуха, только уже с хозяйкой — невысокой женщиной в возрасте, удивительно приятного, интеллигентного вида. Судя по всему, она развешивала белье — на шее висела бечевка с прищепками.

Пожилая дама внимательно посмотрела на него, почмокала отчего–то губами и как бы выкатила изо рта (как карамельку или орешек) первую фразу: — Вы надолго?

— Дней на двадцать, а может, и больше. — Если один, то дороже, не два пятьдесят, а три рубля. — В день? — Конечно, и деньги вперед! Он тут же отсчитал хозяйке деньги. — Еще десятку, — утробно сказала старуха, — куртаж. Он дал старухе десятку и еще пятерку, чтобы расплатиться с таксистом, а сам, подхватив вещи, двинулся за дамой, двинулся какой–то нетвердой, покачивающейся походкой, но — слава Богу — идти всего ничего, метров десять–пятнадцать (потом он вымеряет расстояние точно, и получится, что между двором большого дома и тем местом, где стояла его мазанка, малуха, времянка, летовка, всего двенадцать с половиной метров, из которых часть пути занята тем самым старым столиком когда–то черного, а ныне буро–коричневого цвета, да четырьмя — иногда их становилось больше, но никогда — меньше, старыми же венскими стульями), дама (все же так говорить и приятнее, и точнее, чем пожилая, милая женщина) открыла ключом почти сплошь застекленную дверь и показала ему маленькую комнатушку с двумя кроватями, столиком, тумбочкой и двумя стульями. — Кто–нибудь тут еще будет жить? — спросил он. — Наверное, — удивленно ответила дама, а потом добавила: — Ваш паспорт, пожалуйста, — и как бы извиняясь, — прописать надо.

— Да, да, пожалуйста, — и он протянул паспорт. — Располагайтесь пока, — сказала дама, — я скоро приду. Он бросил вещи на постель, вышел из домика и сел на табуретку, стоящую под большой сливой. На душе было паршиво, вот только отчего? Нет, совсем не из–за того, что… Да, правильно, один, пусть еще каких–то два месяца назад… Все это чепуха, просто устал, нервы ни к черту, а тут вдруг отпустило, да и как иначе: небо (голубое, с чуть палево–зеленоватым оттенком), горы (Ай — Петринская яйла, вот она, сразу за домиком, нависает тревожной тенью, гонит мрак и прохладу), море (его не видно, но он–то знает, что оно внизу, он его уже видел, пока ехал из Симферополя, горы отступили, и что–то розово–синее возникало на несколько минут, заливая собою весь горизонт), да и дышится здесь совсем по–другому, и слышны редкие звуки машин, что проезжают улицей неподалеку от дома. Но паршиво, а спелые сливы висят слишком низко над головой, интересно, их можно есть? Впрочем, вопрос надо уточнить: можно ли их есть бесплатно или надо доплачивать хозяйке отдельно? Не забыть бы спросить, в таких вопросах он всегда скрупулезен (точнее сказать, дотошен, хотя жена говорила, что он просто зануда, и это тоже вписала в счет). Раздеться бы, принять душ, лучше холодный, хотя откуда здесь горячий, откуда здесь вообще горячая вода, ведь дом–то, скорее всего (тот, кирпичный, на шесть или четыре квартиры — поди, разберись), не благоустроен, хорошо, если газ есть, но холодный душ — это то, что сейчас необходимо… — Ну и как вам у нас? Он даже не заметил, как подошла хозяйка. — Паспорт я верну завтра утром, чаю хотите с дороги? — Да, но вот если бы сначала в душ…

Она смущенно засмеялась и как–то нелепо взмахнула руками: — Да, да, что вы, я совсем забыла, вот он, рядышком, — и открывает дверь в небольшую деревянную кабиночку. — Вода, должно быть, уже нагрелась, накачали с вечера… — Отлично, а потом можно и чай.

(Можно, можно и возможно, воз ос, освоз, почти освод, общество спасения на водах, спасение утопающих — дело рук самих утопающих, вода же не очень теплая, но и не совсем холодная, как раз то, что нужно, намылиться, смыть дорожные пот и грязь, самолет летел три часа, потом еще три часа езды в троллейбусе, потом еще два часа на солнцепеке, итого восемь, а учитывая час в Симферополе, то девять, полный рабочий день плюс час на обеденный перерыв, освоз, освод, от плавок напрело в паху, намылить получше, потом не забыть смазать детским кремом, какого черта она ушла, что ей так не нравилось? Ну ее к дьяволу, пущусь сейчас во все тяжкие, вот обсохну после душа, попью чайку, поем где–нибудь и пойду на набережную, девок кадрить, там должны быть хорошие девки, они прогуливаются и ждут, кто бы их закадрил, так отчего бы не я? Гоп–стоп, освоз–освод, где тут закрывается вода?)

— Вы кто? — спросила его маленькая упитанная девочка с ободранными коленками, сидевшая на уже (все же быстро осваивается человек) как бы его табуретке под как бы его сливой. — Новый жилец? — А ты кто? — Я — Маша. — Ну и что ты здесь делаешь?

— А мы к бабушке на лето приехали, мама, папа и я. — Откуда? — Из Москвы.

«Будет весело, — подумал он, — полный дом народа, да еще три рубля за койку дерут, не отдохнешь…»

— Ладно, я пошла, — сказала вдруг Маша, соскочила с табуретки и исчезла. Он зажмурился, открыл глаза, снова зажмурился. Все начиналось как–то странно, точно сформулировать, почему, он не мог, но что–то чувствовалось, какая–то непонятная аура, что ли. А впрочем…

— Здравствуйте, — услышал он за спиной низкий женский голос того приятного тембра, что называют грудным, — вы наш новый жилец?

Тут надо бы сказать (написать), что он обернулся и увидел, и он действительно обернулся и увидел, а через десять (ну, может, пятнадцать минут — какой может быть хронометраж, ведь столько лет прошло) его уже вели в дом обедать и знакомили с мужем (— Саша, — сказал тот, рука твердая, крепкая, но ладонь мягкая, голос же уверенный, чуть барственный, хотя, может, это не барство, а капризность), а после обеда они все погрузились в светлые, цвета слоновьей кости, «Жигули» — на пляж. «Началось, — грустно подумал он, а потом: — странная все же аура…»

3

Первая развилка дорог. Можно, конечно, пойти по прямой, но тогда далеко не все будет ясно, хотя прямая, как известно, намного короче. А можно сделать круг и потом опять вернуться к развилке. Крым Крымом, море морем, яйла яйлой, но ведь в основе всего то, что было когда–то и о чем сейчас можно даже не вспомнить (если заняться разбором словарного ряда, то «можно» — одно из самых употребительных, надеюсь, никому не надо объяснять, почему?).

Но сам он помнил, да, скорее всего, помнит и сейчас. Такое не забывается. Как говорится — без этого никуда. Ни в орешник, ни в малинник. Везло всегда и во всем, кроме любви. Что поделать, такой уж уродился, хотя не урод, не дурак, да и талантом вроде Господь не обидел (смеется, нашаривая под подушкой большой фантомный револьвер, калибр желательно побольше, чтобы сразу — по стенке размазало). Жена? Не в жене дело, жена — следствие, силлогизм наподобие следующего: женщины любят трахаться, моя жена — женщина. Значит, моя жена любит трахаться. Но можно и по–другому: моя жена любит трахаться, моя жена — женщина. Эрго: женщины любят трахаться (смеется, револьвер ускользает из рук, с неслышимым стуком падает на пол, происходит самоспуск, пуля вдребезги разносит несуществующую стену — что же, бывает и такое), но как это рассказать?

(Он идет по пустынной полосе вечернего пляжа. Удивительно, но людей практически никого, лишь они вчетвером — он, Саша, Марина и Машка, — да еще несколько человек. Слишком поздно, остались лишь те, кто с машинами. Только что они с Мариной вылезли из воды, еще совсем немного, и солнце уйдет за яйлу, а тогда не видно ни линии берега, ни линии горизонта. Уплывешь в Турцию — но что там делать? Марина плавает отлично, ничуть не хуже, чем он, — крымчанка, что с нее взять, крымчанка–гречанка, пусть даже на одну четверть. Вот Саша сегодня плещется у берега, но это его проблемы. А сам он идет по пустынной полосе вечернего пляжа, солнце с минуты на минуту упадет за яйлу. Развилка дорог, одна накатанная, вторая же — просто лесная, давно заброшенная, влево, в самую чащобу. Комары, слепни, прочая летняя прелесть. Да еще бабочки, много, великое множество, в основном одни сатиры да крупноглазки, занимаются свальным грехом, какой–то лепи–доптерологический промискуитет, шесть, восемь, вот двенадцать, лишь бы не раздавить, не втоптать в бурый грунт эфемерное счастье чешуекрылых…)

Это как заноза в сердце. Сравнение затаскано и банально, практически трюизм, но от этого–то и его точность: да, да, именно заноза и именно в сердце, а еще вернее — такая длинная хирургическая игла, посверкивающая на солнце. Серебристая, мрачная игла, которую вгоняют тебе под лопатку, она выходит из груди, и с самого кончика капает кровь. Кап–кап, кап–кап, на лбу выступает испарина, становится нечем дышать, в голове появляется звон, в ногах — легкость, потом вдруг исчезает зрение, лишь радостный, радужный, цветной туман (туман–турман, турман–обман), и сколько лет уже так?

В общем, именно из–за этого он и женился. Чтобы вытащить занозу, навсегда забыть длинную сверкающую иглу. Был знаком неделю. По прошествии этой недели, под утро, сделал предложение. Следовательно, и здесь оказался из–за этого, ведь если бы не жена — не полетел бы в Крым, но опять — тропинки, тропинки, где же дорога, где ее бурый грунт и эфемерное счастье чешуекрылых? А все началось еще в школе, в самом конце, в десятом (странно, что когда–то это было). Он рос одухотворенным мальчиком (смеется, револьвер вновь склабится из–под кровати) и очень много читал. А потому ходил в библиотеку. Библиотекаршей была женщина–монстр лет пятидесяти. Жаба. Так и называл ее про себя — большая, мрачная, бородавчатая жаба. Жаба, да еще в очках. Книжки она давала с каким–то утробным ворчанием (или урчанием), и после этих посещений книжного храма (районного книжного храма) всегда хотелось мыться — будто в дерьме тебя вываляли.

Но скоро читать там стало нечего, и он пошел в городскую. Да, как сейчас… Зима, ранняя еще, снежок только недавно установился, день будний, тоска, как это водится, в шестнадцать с небольшим да без тоски? Библиотека в старом здании дворянского собрания (сердце негромко екает, бабушка — дворянка, об этом, правда, в семье не говорят, советская власть таких все еще не любит, да и грамоту, жалованную неизвестно когда, еще в тридцать седьмом в печке спалила — от греха подальше, от бутырок–мутырок, но сердце все равно екает, резные двери, из холла большая мраморная лестница на второй этаж, когда–то дамы в шелках и кринолине, па–де–спань, менуэт и какая–нибудь полька–кадриль, тяжелые мужские енотовые шубы с бобровыми воротниками (или бобровые с енотовыми — поди сейчас, разберись), фрачные лакеи с канделябрами в руках, шампанское, мадера, шустовский коньяк (тот, что с «колоколом»), но это когда–то, а сейчас просто мраморная лестница с затрюханной ковровой дорожкой, белые облезловатые двери с тусклой бронзой ручек (давно не чистили), зал абонемента, как входишь, так справа закуток библиотекаря. Тут он ее и увидел.

Ей было двадцать шесть, и она была жутко разочарована в жизни. (Ж–ж–жутко, гулкое уханье филина в еловом лесу.) Полгода назад развелась с мужем — тот не понимал ее тонкой натуры, жлоб несчастный. Пришлось даже работу сменить, из секретарш в библиотекари (вот только зачем?). А ведь в ней погибает художник, она знает, она чувствует это всей душой, недаром еще в детстве так любила рисовать. А сейчас… Чертова жизнь, сидишь тут как пень (женский род — что, пенька, пниха?) и обслуживаешь великовозрастных балбесов и балбесих, вот еще один подвалил, что тебе надо, мальчик, и глазами на него: зырк, зырк. Тут–то игла, заноза плюс спица, и прямо в сердце. Даже сказать вначале ничего не мог. Стоит, смотрит и млеет, очень уж красивой показалась, как раз такую себе всегда и представлял: ладненькая, ровненькая, грудь, бедра, талия, в общем, типичное женское место, да еще голос — тихий, напевный, как бы сонный, ох как потом он этот голос возненавидит. Голос и имя (Нэля, Нэлли, Нинель, надо же было такое придумать!).

— Что стоишь, смотришь? Чего почитать–то? Фантастику? Приключения?

— А чего злитесь? — вдруг выдавил из себя. — Я же не кусаюсь! — Тут она улыбнулась, тропинка вновь вывернула на давно заброшенную лесную дорогу, что–что, а кусаться такие юные и нетронутые (теорема, которую еще предстоит доказать) и впрямь не умеют, так что безопасны, а раз безопасны, то и забавность в них определенная появляется. И она улыбнулась ему одними ресницами, пошлая эта деваха с чрезмерными честолюбием и женской гордыней (не его характеристика, моя).

Он взял книжку, какую–то очень уж серьезную и модную в то время (в графы «автор» и «название» каждый может подставить что–то свое) и прочитал ее за ночь. Не потому, что книжка попалась очень уж занимательная, скорее, наоборот — более нудной ему давно не попадалось, но вот вернуть ее и взять новую хотелось поскорее, лучше, если завтра. Да, завтра, это будет вернее всего. Так и повелось, он брал книгу, прочитывал ее за ночь, шел в школу, сидел на уроках, сдерживая зевоту, а потом, перекусив что–нибудь дома на скорую руку (милая и забавная идиома), мчался в бывшее дворянское собрание, по мраморной лестнице с затрюханной ковровой дорожкой, на второй этаж, за облезлые белые двери с давно не чищенными бронзовыми ручками. Но только через несколько недель набрался смелости и попросил разрешения проводить ее до дому. Что же, она не отказала.

По дороге рассказывала ему про себя, про то, что (повторим) натура она непонятая и романтичная, что в ней погибает художник, вот вынуждена торчать в этой проклятой библиотеке вместо того, чтобы ваять что–нибудь вечное, муж, жлоб (как уже было сказано) несчастный, ее никогда не понимал — да, песня привычная и не новая, ситуация лишь пикантна, ибо что приглянулось ей в этом молоденьком пареньке? Да кто сейчас знает…

(Его позвали в машину, и он с сожалением пошел обратно, солнце кануло за яйлу, эйфоричные чешуекрылые взлетали прямо из–под ног, дорога сильно петляла и шла в гору. Саша уже включил мотор, Марина с Машкой устроились на заднем сиденье, скорее, пора, завтра рано вставать, поедем в дальнюю бухту, в гору же идти намного сложнее, надо ли было сворачивать на развилке влево, надо ли было идти сюда, куда и Макар в последний раз телят гонял очень давно, дорога поросла травой, машина трогает с места, он прямо на ходу захлопывает дверь, Саша дает газ, вот дорога еще раз петляет, теперь спуск…)

От библиотеки до ее дома они шли пешком, он впервые провожал женщину, взрослую женщину, акцент на оба слова, пойнтер встает как вкопанный, ш–ш–у-ур-р, здоровенная птаха вылетает из заросшей болотины. Падал снег, начало декабря, дни на грани сильных морозов, скоро Новый год, каникулы, потом еще полгода — и все, адье, школа, вот здесь, прямо за железодорожным мостом, я и живу, поезда ночами очень мешают, особенно если как сейчас, сплю одна (зачем говорить, не подумав, хотя, может, наоборот — подумав достаточно?). Он краснеет, никто не видит, это главное, но он–то чувствует, как покраснели и щеки, и лоб, и нос, кровь прилила к ушам, набрать воздух и медленно выдохнуть, иногда помогает, но вот сердце успокоилось, нет, сегодня он зайти не сможет, он просто хотел проводить ее до подъезда, ему пора домой, уже заждались, ах так, что же, спасибо, и он поворачивается, птаха опять исчезла в обочине, а пойнтер, виляя задом и уткнувшись носом в землю, тихо затрусил куда–то в сторону.

Все же это немыслимо (смеется, револьвер опять ускользает из рук, как здоровенная лягушка, как жаба–монстр, очкастая жаба в районном книжном храме), пошло сплошное бездорожье, колдобина на колдобине, все тело в испарине, волосы мокрые, он не может уснуть. Нэля, Нэлли, Нэличка, странное единение «н» и «э», упругое и твердое, как вздыбленная плоть, мягкое и круглое, как она же, но уже успокоившись (же–уже, уж–еж, еж–нож, этот револьвер никогда не выстрелит, недаром он фантомообразный, так что нечего, смеясь, пытаться выловить его под кроватью), и стыдно, стыдно от собственного рукоблудия, скорее бы завтра, чистым, подмытым, в чистый и светлый день, все туда же, на второй этаж, по старой мраморной лестнице, в самую чащобу, нет просвета, не видно дороги, «н» и «э», вензель, изящно вышитый на тонком батистовом платочке небесно–голубого цвета, ты меня сегодня не проводишь (уже сама спрашивает, как этому не порадоваться?), конечно, провожу, зайди в семь, ладно?

Он заходит за ней в семь, они сначала идут в магазин — хлеб, чай, молоко, потом, уже на трамвае, до того самого железнодорожного полотна, того самого моста–места. Сегодня она его не приглашает, просто само собой разумеется, что он зайдет выпить с морозца чайку, а то стоит ли, так промерзнув, сразу возвращаться обратно? Вот и дверь, обитая черным дерматином, первый этаж, как войдешь в подъезд — налево, столько лет прошло, а стоит закрыть глаза, так будто снова в этом подъезде, как уже потом, когда стоишь часами, надеясь что–то вернуть, ухватить за хвост, поймать за узду, обратить вспять, но часы идут, тик–так, тик–так, проходят соседи, со второго этажа, с третьего, это, видимо, с четвертого, вот с этой же площадки, а вот и с пятого, чего стоишь, мальчик, кого ждешь? И выбегаешь из подъезда, затаиваешься неподалеку и вновь возвращаешься через полчаса, пока не понимаешь, что и сегодня она не придет, но потом, потом, все это потом, а потом суп с котом, коты же бывают разные, бывают даже рыжие и красные, а дверь все так же обита черным дерматином, квартира с соседями, ее комната — поменьше, раньше–то она жила не здесь, у них с мужем была квартира, но еще в процессе развода (движется процессия к залу суда, вам туда, а нам сюда) они ее разменяли, мужу — однокомнатную, ей — комнату, ему нужнее, он скоро женится, ну да черт с ним, с мужем, соседка одна, старушонка такая согбенная, ее почти и не видно, проходи в комнату, сейчас чай принесу.

(Тут следует, наверное, описать комнату. Если делать это по часовой стрелке, то: большая кровать, у окна стол, туалетная тумбочка, секретер, старенькая радиола, книжный стеллаж, какая–то акварелька на стене.

Несколько стульев. Напольная ваза с засохшими ветками. Из–з–зящ-щ-щно, — прохрипел ободранный попугай. Можно пустить стрелку обратно, хотя известно, что от перемены мест слагаемых. — Да, правильно: сумма не изменяется!)

Она вносит поднос с чайником, чайничком, чашками–блюдцами–тарелочками–блюдечками да плюс чайными ложечками. Такую кучу всего приволокла, нет, чтобы попросить помочь. — Будь как дома. — Звон ложки о чашку. — Ты не куришь? — Молчаливый моток головой. — Я покурю, ладно? — Длинный мундштук, а в нем маленькая сигаретка без фильтра.

— Хороший чай получился? — Залазит на кровать, сворачивается в клубочек, мурлыкает, пускает дымок, так и хочется за ушком почесать. — Что молчишь–то все? А что тут скажешь? Вот и молчит.

(Всю обратную дорогу, намаялись, накупались, наплавались. Тело расслаблено, вот только голова какая–то чугунная, перенырял, что ли? Тьма глухая, лишь луч фар шарит по дороге. Марина с Машкой на заднем сиденье похрапывают, счастливые, Саша же ведет легко, при этом чуть насвистывая, ас, настоящий ас Александр Борисович, как руль–то у него в руках покоится — легко, будто нимб небесный.) — Слушай, молчун, пошли в выходные на лыжах кататься? Сердце замирает и падает, еще одна игла, спица, заноза, под ту же лопатку, дыхание перехватывает от боли, а выходные — это когда? — Сегодня четверг, дурачок.

— Что же, давай в воскресенье, — и он начинает собираться, окутывает себя шарфом, нахлобучивает шапку, запаковывает тело в пальто (так себе пальтецо–то, на рыбьем меху) и идет к дверям.

— Подожди, — говорит она ему, поправляет шарф, а потом вдруг быстро, как бы клюнув, целует в щеку: — Спокойной ночи!

— Приехали, — говорит Саша, — просыпайтесь, девки, надо машину в гараж ставить.

— Спасибо, ребята, — и он идет к себе в малуху, падает на кровать и сует под нее руку в поисках револьвера.

4

В воскресенье хозяйка разбудила его рано, около семи. Он вышел на улицу, поежился, помахал руками (как бы стараясь согреться) и, шурша старым номером «Крымской правды», отправился в туалет (этакий каменный особнячок в самом конце двора). Саша уже выгнал машину, сонная Машка лениво пила чай, Марина что–то делала в хозяйской квартире. Перечисление, начало сюжета дня, день–тень, тень–сень, все тот же пересвист в кустах за домом, надо еще успеть в душ да чашку чая, голова легкая, небо безоблачное, вчера — что вчера, мало ли «вчера» уже было в твоей жизни, было и прошло, забылось, как забудется и это, день–тень, тень–сень, незамысловатый теневой орнамент на клеенке, внезапно покрывшей когда–то черный, а ныне буро–коричневый круглый столик. Александр Борисович, а, Александр Борисович, скоро? Скоро, милые, скоро, хотя совсем не так и безо всяких «милых», но машина уже готова, мотор поуркивает, Марина в одном купальнике — только ленточки на этот раз красные (две узенькие красные ленточки), Машка в шортах и майке, легкий набросок цветными карандашами, а еще лучше — мелками на асфальте, детский примитив, наивное искусство, Пиро–смани и бабушка Мозес, две косички, бантик, еще бантик, желтые шортики, белая с красным маечка, полные, округлые, предлолитные коленки в цыпках и ссадинах. Марина же вальяжна, женщина в теле, аппетитная женщина в аппетитном теле, странная аура, с ней хорошо сидеть рядом, ощущаешь тепло и радость, исходящие от этой пышной плоти. Саша, наверное, зарывается в нее с восторгом, но сегодня Марина рядом с Машкой, он с Сашкой, хозяйка машет рукой, что, поехали? — Поехали, милые, поехали!

Солнце еще чуть взошло над горизонтом, ехать около часа, туда, к Севастополю, затем свернуть, вообще–то там запретная зона, но у Марины родственники, пропуск заказан, машину есть где оставить, а сами — пешочком и вниз, в уютную безымянную бухту, мало кто знает, что еще есть такие. Александр Борисович ведет машину в полном упоении, дорога так и стелется под колеса, женский пол на заднем сиденье посапывает — рано, не выспались, а он смотрит в окно: слева море, справа — горы, склоны поросли невзрачными кустиками испанского дрока, такие высокие зелененькие кустики с маленькими желтенькими цветочками, колкие, если взять их в руки, колкие и ядовитые, а выше начинаются сосны, те самые, крымские, реликтовые, едешь и вертишь головой, слева море, справа горы, снизу земля, вверху небо, дорога плавно стелется под колеса, милейший Александр Борисович, чудеснейший Ал. Бор. что–то насвистывает, то ли «Хава нагила», то ли «На реках Вавилона», но что он–то сам понимает в чужом фольклоре? Вчера вечером, когда Машку уложили спать, а они втроем пошли прогуляться вниз, до самой набережной, Саша сказал ему, что совсем скоро они должны получить визы, и тогда все, адье, мадам и мусью, пусть эта страна катится к чертям, в ней слишком душно, не будем о политике, попросил он, у меня начинает болеть голова, когда говорят о политике. Не будем, согласился

Александр Борисович, Марина же молчала и только шла рядышком, зябко (странно, если бы не возникло это слово) кутаясь в его (ни разрядки, ни курсива) куртку — вечер, с моря тянет прохладой, хотя и июль.

— Ну и куда, — спросил он, когда они подошли к причалам. — В Бостон, там родственники, хотя хочется в Австралию, ой как хочется в Австралию.

— Всем хочется в Австралию, — буркнул он. — А в чем дело? — Кому я там нужен.

Марина засмеялась, они с Александром Борисовичем переглянулись и почувствовали, как что–то крепкое, мощное, мужское тесно соединяет их в этой мистической близости от пустых ночных причалов — ни корабля, ни кораблика, ни самого захудалого пароходика, а ведь мог бы стоять сейчас большой и многопалубный, под редким, экзотическим, к примеру, австралийским флагом, поднялся по трапу, предъявил стюарду билет, и все — адье, мадам и мусью. Нет, вы правы, Александр Борисович, вы правы, что делаете это, если, конечно, уверены, что там кому–то нужны. Вы уедете в Бостон, получите со временем «Грин–карт», а потом махнете в Австралию, поселитесь где–нибудь в районе Брисбена и много лет спустя, когда все мы (если даст Господь) будем старыми и слезливыми, вспомните этот вечер, спуститесь со своей, к тому времени совсем уж располневшей и ставшей необъятно–бесформенной (а может, наоборот, по–западному мосластой и сухопарой) женой к самому Тихому океану и спросите друг друга: где он, что стало с ним? А потом вернетесь в коттедж (дом, виллу, шале), нальете по стаканчику чего–нибудь крепкого, но со льдом и выпьете за здоровье давнего случайного знакомого, а потом взгрустнете без слез, в тени эвкалиптов, вспоминая березки, хотя все это не более чем просто досужее конструирование вымышленной ситуации.

— Скоро приедем, — сказал Саша и еще поддал газу. — Не жалеешь, что Томку с собой не взяли?

(А может, и вправду надо было взять Томчика с собой? И чего это он еще тогда, в самые первые дни, решил отказаться от того, что само шло в руки? Вкусно похрустывающий на зубах огурчик, персик, в который приятно вонзать свои плохие, желтые, прокуренные зубы. А ведь вчера, на набережной, они снова встретились, как раз когда пошли от причалов обратно, тему, само собой, пришлось сменить, так, шли, хохмили, заигрывали друг с другом, от Томки шло тепло, да и желание он чувствовал — идет рядом и хочет, но вот это–то сразу и обломало ему все, нет, заноза, игла, спица в сердце, револьвер, так все еще и не найденный под кроватью, да и потом — давши слово, держись! Ведь уговаривались, что будет их трое, не считая Машки, странная аура, не возникший — хотя кто его знает? — треугольник, по крайней мере, все неясно, неотчетливо и непонятно, а будь рядом Томчик — что же, гуд бай и в койку. Так и расстались они неподалеку от ее дома, вкусный пупырчатый огурчик, истекающий спелостью персик, слива, упавшая прямо в гамак, в котором ты проводишь послеобеденный отдых. Так что нечего жалеть, что Томчика с собой не взяли, ведь верно, Марина?)

— Нет, милейший Александр Борисович, — и тут они сворачивают с шоссе и останавливаются у закрытого шлагбаума. Откуда–то из ближайших кустов к ним спешит явно заспанный молодец, в южного типа хаки и матерчатой шляпе с опущенными полями. — Вы куда?

Марина, лениво потягиваясь на заднем сиденье, протягивает солдату пропуск. Тот зыркает глазами в бумажку, переводит их на Марину, зырканье сменяется затравленностью и тоской. — Проезжайте, — и машет рукой в сторону кустов. Шлагбаум медленно поднимается, Саша берется за руль, они трогаются и начинают плавно ехать под гору по прекрасной асфальтовой дороге.

— Так что все же здесь? — не удержавшись, спрашивает он. — Правительственные дачи, — все так же лениво потягиваясь, объясняет Марина, — мы сейчас доедем до дома обслуги, а там пойдем пешком, но сами дачи ты увидишь.

— Да, ковровая дорожка прямо в море, — не отрываясь от руля, бросает Саша. — И никого, — добавляет Марина.

— Ну и черт с ними, — говорит он и видит, что по правую сторону от машины начинается высокий забор из колючей проволоки.

— Приехали, — останавливает Александр Борисович машину прямо у единственного подъезда трехэтажного дома. — Ты к тетке зайдешь?

Марина молча берет канистру для воды и скрывается в доме, а они начинают выгружать свой скарб. Сумка с едой, еще одна сумка с вещами, его ласты и маска, Сашины ласты и маска, Маринины ласты и маска, его подводное ружье, Сашино подводное ружье, Машкин надувной матрац. Сашин надувной матрац, Маринин надувной матрац, у него надувного матраца нет. А вот и Марина возвращается с полной канистрой, да еще пластиковым пакетом, полным фруктов, теперь вниз, пешочком, не торопясь, смотри только под ноги, встречаются змеи, ползают мрачные герпеты, хватают зевак за пятки, так что будь внимательней, жарко, очень жарко, идти с полчаса, но они идут, смеются, переговариваются, Машка пыхтит и тащит сумку с вещами, они — все остальное, уже не похоже на пикник, экспедиция, обживание неведомых земель, фронтир, прорыв на Запад, какие здесь бабочки, парусники, махаоны, черные аполлоны и всякая прочая чешуекрылая тварь Божья, и цикады, цикады! А вот здесь кто–то жил, кто–то и когда–то, остатки фундамента, два зачуханных кипариса, одичавший, ссохшийся виноградник, пеньки на месте вырубленного яблоневого сада, осыпавшиеся ирригационные канавки, что это? — Татары жили, — объясняет Марина, меняя сумку и матрац местами, — до выселения, богатое место, говорят, было, — и снова начинает шагать по узкой тропинке под гору, внимательно поглядывая под ноги: кто знает, вдруг герпеты так и шастают? Он идет вторым, за ним Саша, Машка тянется последней, устала, высунула язычок, щен, умаявшаяся собачонка, Марина же идет плавно и спокойно, покачивая красивыми, округлыми бедрами, привыкла с детства по таким тропинкам шагать, сейчас выбралась из Москвы и довольна, да и потом, кто знает — вдруг в последний раз? Вдруг все это не снится и действительно вскоре будут и Бостон, США и Брисбен, Австралия, и много лет спустя, поздней австралийской весной, то есть в самом конце заунывной российской осени, они с Сашей спустятся к океану и вспомнят его, смотря на то, как луна отражается в беспокойных и бесконечных волнах? Тропинка еще раз резко ныряет под гору, и вот уже бухточка, маленькая, крохотная, естественно, что безлюдная, крупная галька, скатившиеся со скал валуны, если пьян, то можно и ноги поломать, тут надо влево, помнится, там было хорошее местечко, да вот оно! Они начинают копошиться, отдых — дело серьезное, надо натянуть тент, солнце печет жутко, без тента никак, надо поставить канистру в море, да так, чтобы не унесло, надо убрать продукты в тень (тент–тень, тень–сень, только пересвист птиц уже где–то там, в зарослях у подножия ближайшей скалы), все сделали? Все. Можно и в воду. Ух!

Пока еще без ружья, только в ластах, наперегонки с Мариной, этой женщиной–дельфинихой, нет буйков, вода прозрачна до невозможного, такой воды не должно быть просто потому, что так не бывает. Александр Борисович с дочерью плещутся у берега, а они туда, в открытое море, он уже устал, ему тяжело и немного жутковато, а ей хоть бы хны, спокойно, мощно, размеренно, наяда, Венера, Афродита пенорожденная, крымчанка–гречанка, Маринка–малинка, тело в воде еще более загорелое, только из–под сбившейся верхней ленточки заметна белая полоска кожи, тяжелая округлая грудь с большим коричневым соском. Он не выдерживает, переворачивается на спину, качается на волнах, прикрыв глаза от нестерпимо яркого солнца. — Поплыли обратно? — спрашивает Марина. — Только потихоньку.

Она плавно, без брызг, разворачивается и так же мощно гребет к берегу. Ускользает стремительной рыбой. Кефаль, пеламида, никогда не виданная здесь морская щука–барракуда. Скользкая мурена, жесткая и великолепная большая белая акула, «Корхиродон корхиродонус», она же «Белая смерть», таинственная акула–людоед. Маринка–малинка, наяда, Венера, Афродита пенорожденная, белая полоска кожи, тяжелая округлая грудь с большим коричневым соском, одиноко и случайно выпавшая из купального бюстгальтера, из этой узенькой красной ленточки, перехлестнувшей тело.

— Ну и долго же вы, — с объятиями встречает их улыбающийся Александр Борисович.

— За ней разве угонишься, — он в отчаянии машет рукой. — А мы с Машкой пока тут, у берега…

— Не пора ли перекусить? — спрашивает Марина, насухо вытершись большим махровым полотенцем.

— Отчего же, — разводит руками Ал. Бор., — после первого купания это самое милое дело — перекусить!

— Маша! Вылезай из воды! — кричит Марина, а потом: — Отдохните немного, мальчики, сейчас что–нибудь приготовлю…

Большой парусник–подалирий планирует на разложенные аккурат–ненькой кучкой только что вымытые помидоры, а потом перелетает к такой же аккуратненькой кучке абрикосов.

— Интересно, — вдруг спрашивает он, — в Бостоне есть абрикосы? — В Бостоне все есть, — со смехом отвечает Саша, а Марина добавляет, не обращаясь ни к кому конкретно: — Что же будет?

— Все будет о'кей, — прожевавшись, мрачно изрекает Александр Борисович.

— Знаете, ребята, — говорит он, чтобы переменить тему, — у меня послезавтра день рождения, не придумать ли что–нибудь? — Вот это да! — удивляется Марина. — Вот это совпадение. — В чем? — Просто Крым, море, день рождения… — Ну, упаси, Господь, от таких совпадений, уже было. — Пойдем в ресторан, — говорит Саша, — да не куда–нибудь, а в «Кара–голь», вступим в долю и пойдем? — и он подмигивает им с Мариной, а Машка, доев последний абрикос, опять быстро ушмыгивает к воде.

5

Действительно, упаси, Господь, от таких совпадений, а потому перебросим на заржавленной проволочке несколько небольших деревянных кругляшков. Не все ведь идти вперед, можно и назад, только тогда уже не одна развилка, а две, да и то — пока, а там: кто знает? Несколько кругляшков — это несколько лет, значит, женился он столько–то деревяшек тому назад. Да, да, все та же, единственная и неповторимая, предложение на седьмой день знакомства, под утро, в общежитской комнате ее подруги, подруга на соседней койке, тоже не одна, так, студенческая гулянка, можно и скопом, скопом, но без групповухи, до этого тогда еще не дошло, тогда, не потом, но это вне, за рамкой, за кадром, просто две пары, одна на одной койке, другая, соответственно, на другой. Зайчик, прядущий своими длинными серыми ушками, ладненькая такая, замуж, говорит, отчего бы и нет? А через год, через один скромный деревянный кругляшочек — вместе на море, сюда же, в Крым, он–то вообще впервые, если не считать, конечно, детства, только кто его, детство, считает?

Дурная была поездка, игла постоянно под лопаткой, игла, спица, заноза, особенно под вечер, пора отдыха, пора любви, полная апатия, плоть не шелохнется, лишь представишь себе это липкое, чужое тело. А зайчик ничего, улыбался зайчик, ушками прядал, глазки строил, ножки показывал. И тогда–то, в ту самую поездку, это совпадение, Крым и его день рождения. Они уже знакомыми обзавелись, из Белоруссии парочка, из Минска, да с ними еще одна девица — двоюродная сестра половины парочки (вот только какой?). С утра умахали на пляж, на дальний, на катере, взяли с собой сухого вина, бутылочку коньячка, жена бутербродов наделала, день рождения ведь, надо, чтобы все, как у людей, чин чинарем, так, как должно (Марина с Сашей опять пошли в воду, Саша, в маске и с ружьем, поплыл к камням), день начался тихо, спокойно, а к обеду шторм, плюнули на все, решили еще на пляже покантоваться, а вот к вечеру — столик в ресторане заказан, да и странно, как это так, на юге, в день рождения, да в ресторан не сходить? Сухое допили, принялись за коньяк, потом пошли плавать, долгое и нудное нанизывание слов (Марина что–то кричит Машке, видимо, чтобы не уплывала от берега), карты достали, никогда не любил играть в карты, а тут ничего, все равно делать нечего (ничего–нечего), пьют коньяк, поздравляют, двоюродная сестра половины парочки ему глазки строит, лет двадцать, тоже этакое общее женское место, опять игла под лопаткой, опять ноет, кровь с металлического кончика капает, кап–кап, кап–кап, вот пришел палач, вот достал топор, вот топором взмахнул, а шторм все сильнее, уже белые буруны на волнах, пляж заливает, не пойти ли в сторону?

Это куда? Да вон же полянка… Собрали все в охапку, сгребли себя в охапку и туда, на полянку. Жена пьяная, спать захотела, пара все играет, двоюродная сестра ее половины зовет гулять, глазки строит, взяли недопитую бутылку коньяка, пошли по ближайшей тропинке, все цветет, все зеленое, все, как это водится, благоухает, олеандры там разные, магнолии и прочий курортный набор, включая рододендроны и мушмулу. Ящерки юркие на камушках греются, двоюродная сестра половины парочки вдруг подскользнулась, подхватил ее, теплая, потная, соленая, только и успели в заросли рухнуть, как она уже с него плавки стянула, а апатия — да какая тут апатия, ведь и незнакомы почти, ничего, кроме имени, даже фамилии нет, так что ни надежды, ни спасения, просто соединение плоти, коитус в походных условиях, и быстро так, чтобы никто не увидел, кончили, и ладно. А потом самое смешное началось, вернулись, разбудили жену, подняли жену, подняли парочку, поперлись вверх на трассу, пьяные, в гору, коньяк давно допит, сухое тоже, через три часа надо в ресторане быть, море штормит не на шутку, на катере–то минут двадцать, а вот так, пехом, да потом еще по трассе — автобусы переполнены, надо мотор ловить или частника, а их пять человек, кто такую ораву посадит, но ничего, ползут, смеются, базарят, двоюродная с ним все время заигрывает, да и он повторить не прочь, ведь даже фамилии не знает, а это такая роскошь, когда одно имя, и больше ничего. Выползли на трассу, сели перекурить, одна машина за другой, одна за другой, и ни один хмырь не остановится, минчанин аж измахался руками у обочины. Жена совсем измаялась, какой ей ресторан, лишь бы в койку, а он еще ничего, эта девица действительно его подстегивает, ба, притормозил один, какой–то волгарь неумытый, многовато вас, накинем, вались, ребята, жена первой юркнула, он вторым, затем супруга минчанина, потом двоюродная умудрилась лечь им на колени, минчанин сел вперед и —

Покатили без всяких знаков препинания один с тремя женщинами на заднем сиденье кайф страшный мотор ревет машина фырчит склоны с испанским дроком проносятся машины встречные машины обгоняющие троллейбусы встречные троллейбусы обгоняющие еще бы коньячку еще бы сухарика нажраться до поросячьего визга до зеленых соплей до утренней блевотины нажраться и трахаться с этой что на коленях да и с женой а можно одновременно если еще коньячку шарахнуть то можно и одновременно на трех не хватит а вот на двух вполне стоп ребята пробка в чем дело черт его знает но заслон видите мент стоит в парадной дорожной белый шлем комбинезон краги жезл новенький ба да ведь сегодня Леня на отдых едет кто–кто пьяная твоя харя Брежнев в Крым на отдых приехал Брежнев вопросительный знак Брежнев восклицательный знак ну и уй с ним выпуская для скромности «х» нахал это жена сонная задавленная не трахнутая да ей и не надо ей бы домой и в койку да еще в душ и лежать спать проснуться покурить опять уснуть ненавижу мурло мегера мерзость пиявка присосалась блядь девать тебя некуда опять заноза опять спица опять игла кровища не просто капает хлещет всю машину залило весь салон в алых потоках когда этот хмырь проедет достал чертов пердун прикатил сюда теперь стой как бобик выпить бы это двоюродная да минчанин с первого сиденья что ребята невтерпеж день рождения же забашляете бутылка мадеры есть сколько давай чирик на только присосался как мент жезлом машет мол кочумайте быстрее долбодоны не устраивайте пробку не лей мадеру мимо лей мадеру в рот тебе мне и мне это жена курва проснулась чтоб ей всю машину своей кровью загадил какого она тогда согласилась да ведь и блядует со всеми подряд у кого в рот у кого меж ног сейчас мадерки бы еще глоток вот только ссать хочется но уже Ялта куда к автовокзалу вопросительный знак так и минует строку давай дальше не договаривались еще башляй да не елозь ты по мне все отдавишь трахать нечем будет какая попка жесткая так бы и вставил все ребята дальше не ездок вот бабки парень спасибо тебе парень благодетель ты наш парень дай я тебя поцелую это жена и я это двоюродная и я это супруга минчанина а мы не будем давай прощай спасибо тебе.

Отправляем точку в конец предыдущего абзаца. Чертовы совпадения: Крым и его день рождения. Сколько–то деревянных кругляшков тому назад. Женился на один кругляшок раньше. Ласковый зайчик, прядущий ушами, ушки длинные, мягкие, серые. Мягонькие и серенькие. Какой ресторан, когда еле жива. А столик? Пойдешь с ребятами. Конечно, а сам уже пьяный, злой, сухое, коньяк, мадера, сейчас бы соснуть часок, а потом прикинуться и на набережную, в семь ребята у ресторации будут ждать, вот только если двоюродная не придет, ласковая, податливая, уже опробованная двоюродная… Нет, пришла, и пара пришла, где жена? Увы, устала, раз устала — спать легла… Песенка не получается, срывается песенка, ни смысла, ни мотива, да и рифмочки хиловаты… У нас столик заказан… Что же, проходите, вон туда, где на пятерых накрыто… Но нас четверо… Ничего не поделаешь, гуляйте как пятеро… Водку несут и шампанское. Что будут дамы? Шампанское? Дамы требуют водки, дамы берут рюмки с водкой, дамы чокаются с ним рюмками с водкой, тут и музыка начинается, кабацкий гоп–стоп, пошли, потанцуем, чернявая? Именинное танго, двоюродная надела просвечивающее черное платье, девочка–воробышек, все женщины напоминают ему лишь одну, опять игла, опять заноза, опять спица, сколько же в нем сердец и неужели все они продырявлены? Как прижимается, всем телом, ласковым, податливым, опробованным в обед, хорошее тело, удобное, бедра так покачивают, когда в них устроишься и погружаешь… Погружаешься. — Не спи, родной… Вот уже и родной, надо выпить, к черту вся и всех, просто надо еще выпить… Водка есть? И водка, и шампанское… Опять музыка, опять танцы–шманцы обжиманцы, пара куда–то свалила, что, кто–то блюет? Салат мерзкий и гнусный, все здесь мерзко и гнусно, к морю надо, на свежий воздух (Господи, а Марина–то с Сашей куда заплыли, нет, давно уже пора в воду), так что, идем? Только водку с собой захватим и пойдем. А твои где? Они на улице ждут, поздно уже, закрывают — Ну и нажрался же я… Тебе положено, у тебя праздник… Многоточие на многоточие. Отточие на отточие. Перевести дух, перекурить, допить водку, опять перекурить, спуститься к морю и окунуть голову в воду. Что, полегчало? Ну и дал я, ребята! А мы что, хуже? Куда пойдем? Пошли к нам, у нас еще флакон сухаря есть„Сейчас, только зайдем ко мне, посмотрю жену. Пошли, все смеются, особенно двоюродная. Что же, на месте жена, спит жена, ты куда? Я еще погуляю. Только не буди, когда придешь, я себя плохо чувствую. Не будить, так не будить, пошли, ребята! (Марина машет рукой, мол, плыви сюда, легкий ветерок подул с моря.) Совсем недалеко, через улицу и еще через двор. Снимают однокомнатную квартиру, дорого, но удобно, уютно, комфортно, давайте сюда, в комнату, зовет половина, двоюродная идет на кухню, лезет в холодильник, ба, да тут не один сухарь, а три. Что там? Рислинг? Ркацители? Просто виноградное белое столовое вино? Рислинг, три бутылки венгерского рислинга. Ну, живем, ну, гуляем, сейчас проблююсь только — это половина, ей опять плохо, что же, сухое, коньяк, мадера, водка, шампанское, снова водка, снова сухое. Через бутылку минчанин отрубился, его супруга, покачиваясь, в очередной раз добрела до ванной и рухнула там. Перенесем? Конечно, что у унитаза–то спать! Положили, раздели, укрыли, муж рядом, под боком, пусть храпят. Допьем? Пойдем на кухню. Черное платье давно отброшено, лифчик да трусики, а вот и лифчик побоку, давай сюда, на пол, подожди, одеяло хоть принесу, так удобнее, с одеялом? Иди ко мне, ух ты какая горячая, какая влажная, какая узкая, повернись на животик, нет, больно, а если так, все равно, ну пожалуйста, черт с тобой, а–а–а, потише, подожди, давай еще выпьем (наконец–то он встал, взял ружье и маску и пошел к воде), эта бутылка похолоднее, давай ее сюда, как ты булькаешь, так аппетитно, попои меня в рот, ну вот, облил всю, оближи, облизывает ей плечи, грудь, живот, лобок, промежность, хватит, хватит, я уже кончать не могу, давай еще разок, последний, дай тогда еще выпить (смеется), все, пьяная, совсем пьяная, иди ко мне, ну, в последний раз, поверни меня, дай его сюда, ну, у–м–м…

— Боже, как от тебя разит, — сказала ему жена утром, — какой ты липкий и противный, иди помойся. — А потом, когда уже насухо вытерся и лег в постель: — Что, натрахался вдоволь, кобелина? А то у меня как раз месячные начались!

— Иди сюда, зайчик, — сухой звук пощечины. — А вот это ты зря, — той же монетой.

— Квиты, я буду спать (спокойно и отдышавшись, ныряет в набежавшую волну, держа ружье, как это и положено, вперед и чуть в сторону).

6

Пришло воскресенье, но еще в субботу вечером он почувствовал себя неважно, першило в горле, ощущалась слабость, хотя температуры не было, но он догадывался, что это ненадолго, что вот–вот, как придет болезнь, и вставал вопрос: что тогда делать? Лыжи уже стояли в прихожей, смазанные впервые за последние три года, в школе он старался манкировать физкультурой, а если и приходилось, то брал лыжи напрокат, в маленьком деревянном корпусе той самой спортивной базы, откуда начиналась их учебная трасса (под соснами и елями еще не свалявшийся в омерзительное месиво снежок, разноцветные куртки соучениц и соучеников, маячащие впереди, слово за слово, метр за метром, сосны и ели, ели и сосны, температура поднимается, уже, наверное, тридцать семь с половиной, надо выпить таблетку и пораньше лечь, может, все обойдется, может, утром температуры не будет, вчера после школы прогрел и смазал лыжи, разноцветные куртки, красные, желтые, голубые, зеленые, шапочки с помпошками, снег свежий, недавно выпавший, стук дятла где–то неподалеку, дятел, такая маленькая, пестренькая птичка, дятел носом тук да тук, приготовь скорее сук, и веревку приготовь, дальше с рифмою «авось», и набрось ее на сук, дятел носом тук да тук).

Он проснулся посреди ночи от сильного жара, кое–как добрел до туалета, а потом до кухни — взять термометр. Тридцать восемь и три, еще аспирину, лишь бы мать не заметила, надо ехать, все равно надо ехать, ведь он обещал, она будет ждать его под часами справа, у пригородных касс, дойти до комнаты, лечь в кровать, накрыться с головой, перед глазами что–то блестящее, сверкающее, яркое, что–то переливающееся, ничего не разобрать, яркий, блестящий, сверкающий, переливающийся туман, колотит озноб, надо взять еще одно одеяло, самое толстое, пуховое, китайское, что лишь в сильные морозы, в декабре–феврале, но ведь и так морозы со дня на день, уже под минус двадцать, может, вообще никуда не ходить? Ноги ватные, руки не поднимаются, болит позвоночник, почему это она поцеловала его тогда, когда он уходил, ведь на десять лет старше, такая странная, такая милая и нежная, опять туман, только уже другой, слишком мрачный, от него не по себе, дрожь, все тело дрожит, какое–то липкое, потное, противное тело, да и сам он липкий, потный, противный, такой нескладный, терпеть не может смотреть на себя в зеркало. Откуда эта напасть, отчего именно сейчас, когда завтра такой день, так ждал его, и вот… Раньше, когда был поменьше, болеть любил, не надо ходить в школу, можно капризничать, надувать губы, все будет по–твоему, лишь бы скорее выздоровел. Мать тогда старается раньше прийти с работы, начинает появляться и отец, видимо, она звонит ему и говорит — он заболел, и тогда он начинает заходить вечерами, приносит какие–то подарочки, сидит с полчаса у кровати, а потом уходит, давно не видел отца, да ведь и не болел давно, с прошлого года, а дятел носом все тук да тук, ты приглядел уже крепкий сук, веревку прочнее скорей приготовь, выброси чертову рифму «авось», веревку затем перекинь через сук, пестренький дятел носом все тук.

Проснулся он часа через четыре, на будильнике, что стоял в изголовье кровати, было семь тридцать. Через полтора часа, ровно в девять, она будет ждать его под часами. Еще будет темно, они так специально рассчитали — ехать около часа, значит, пока приедут, уже почти рассветет, совсем светло станет примерно в начале одиннадцатого, покататься им надо часа два, меньше не имеет смысла, а там как раз обратная электричка, к обеду — дома. Еще позавчера, в пятницу, он специально забежал к ней в библиотеку, пусть и не договаривались, но надо было все обсудить, хотя это был, конечно, предлог, скрывать тут нечего, он пришел к самому концу, на абонементе уже никого не было, она сидела и куталась в большую пуховую, какую–то старушачью шаль, откуда у нее такая? Провожать не надо, сказала она, вечер занят, должна увидеться с подругой (я тебя познакомлю, я тебя обязательно познакомлю, она фотограф с моей прежней работы, очень талантливый человек, старше меня, ей уже за тридцать, самый мой большой друг, самый близкий мне человек, думаю, тебе она понравится), он расстроился, ведь втайне надеялся, что и сегодня (то есть в пятницу) проводит ее до самых дверей, и — кто знает, но, может, и сегодня вечером она как бы клюнет его в щеку при прощании? Надо ехать, обязательно надо ехать!

Он померил температуру, тридцать восемь и две, упала на один градус. Нет, на лыжах нельзя, он просто не сможет передвигать ногами, если бы у нее был телефон, насколько все было бы проще. Попросить мать съездить на вокзал предупредить? Это будет смешно, такой большой и просит об этом маму. Нет, он должен сам, еще темно, но мать уже встала, лишь бы не зашла в комнату, лишь бы не увидела, что с ним. Надо встать, надо одеться и хоть что–нибудь съесть, впрочем, это лишнее, ведь он ничего не хочет. Раньше, в прошлые болезни, всегда выпрашивал себе что–нибудь вкусненькое, больше всего он любил свежий куриный бульон, и чтобы обязательно золотистого цвета (это от морковки), горячий, терпкий, вкусный куриный бульон, а когда начинал поправляться, то махонькие, как бы пуховые пирожочки с мясом. Пирожочек–пирожок, на пенечек–на пенек, совсем махонькие, какие мать делает, но сегодня ничего не хочется, совсем ничего, ты встал уже? нет, я еще сплю, лишь бы голос казался здоровым, ладно, я в магазин, скоро приду, вот это повезло!

Он с трудом оделся, на часах уже восемь тридцать, чистой езды до вокзала минут двадцать, он должен успеть. Взял из своей заначки три рубля (между двумя плотными глянцевыми страницами в самом конце девятого, кажется, последнего тома старой детской энциклопедии, читать ее сейчас невозможно, очень наивно, но девять толстых рыжих томов — выбрасывать жалко, подарить кому–нибудь? Стоит ли? Вот и стоят, занимают место, собирают пыль. Отец любит старые энциклопедии, когда еще жил с ними, то в их комнате стоял дореволюционный Брокгауз и Ефрон, он помнит, что маленьким очень любил смотреть картинки, они были переложены папиросной бумагой, и шрифт красивый, вот только читать трудно, ять, фита, что–то лишнее, ненужное, взял три рубля, осталось еще шесть) и вышел в подъезд.



Поделиться книгой:

На главную
Назад