Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эротическaя Одиссея, или Необыкновенные похождения Каблукова Джона Ивановича, пережитые и описанные им самим - Андрей Александрович Матвеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Андрей Матвеев

Эротическaя Одиссея,

или необыкновенные похождения Каблукова Джона Ивановича,

пережитые и описанные им самим

От издателя

…но продолжим. До сих пор имя Джона Каблукова мало что говорит даже профессиональным ценителям и знатокам литературы. Единственный экземпляр его рукописи, еще недавно хранившийся в спецхране Государственной публичной библиотеки имени В. И. Ленина (впрочем, а где еще — по совести говоря — и должна храниться рукопись, названная автором «Эротической Одиссеей»?), исчез сразу же, как сие потайное место прекратило свое существование и его обитатели обрели наконец–то долгожданную свободу. Все, но не Джон Каблуков! Подлинник утрачен, а о том, что есть еще и копия, какое–то время ведал лишь я.

Два года назад один полу (а может, что и полностью) сумасшедший поэт, ныне, естественно, покойный, зная, что меня давно уже привлекают малоизвестные (по вполне определенным причинам) страницы российской словесности, прислал на мой домашний адрес забавное и весьма интригующее письмо. «Милостивый государь, — обращался он, — простите, что отрываю Вас от столь уважаемых занятий (до сих пор не могу понять, что он имел в виду. — А. М.), но кажется мне, что предмет, находящийся сейчас на моем столе, может привлечь Ваше внимание…» Высокопарность и витиеватость слога насторожили меня, но потом я спокойней отнесся к прочитанному и решил вступить с этим человеком (тогда ведь я не знал еще, что он сумасшедший, хотя это к теме Каблукова и его «Эротической Одиссеи» не относится. — А. М.) в переписку. Так довольно толстая пачка бумаги, представляющая из себя сильно правленую машинопись, и оказалась у меня в руках.

Что сказать о ней? Думается, лучше всего — самому прочитать это безумное и нелепое повествование, аналогов которому, на мой взгляд, не существует. Я практически не прикасался к тексту ни как цензор (пусть даже неформальный), ни как редактор, лишь расставил (где мог) недостающие запятые да покручинился, что почти полностью отсутствует первая глава, остался лишь один абзац (что, впрочем, не преминул отметить и сам Джон Иванович). Единственное, о чем хотелось бы предупредить читателя: не все в каблуковском творении можно (да и нужно) принимать за чистую монету. Литература во все века была прежде всего литературой, то есть чем–то существенно отличающимся от реальной действительности. Но предисловие и так затянулось. Остается одно: быстрее перейти к следующей странице.

А. М.,

ноябрь,

Екатеринбург

К. Т.В.

и всем остальным женщинам в моей жизни.

Д. И.Kaблуков

Часть первая

Глава первая,

утерянная, от которой остался лишь один абзац

……………………. Хорошо быть беглецом, хорошо, когда никто не знает, где ты и что надо сделать, чтобы тебя найти. Куда пойти, куда поехать, чтобы отыскать твои следы, убежавший кусок загнивающей плоти? Внезапно опять пошел дождь. — Но от чего все–таки я убежал? — спросил ДК — От любви, конечно, — немного подумав, ответил я.

Глава вторая,

в которой Д. И. Каблуков рассказывает историю своего рождения

Но почему, собственно говоря, именно от любви, что, больше бежать не от чего? Впрочем, для того, чтобы объяснить абсолютно все, надо рассказать и всю свою жизнь, хотя именно этим я и пытаюсь заняться вот уже какую страницу, пытаюсь, да ничего пока не выходит, но — все же — от чего это я бежал? Проще сказать, что от жизни. Но что она такое, жизнь? Снова зададим вопрос «кто я»? Ладно, ответим: я, Джон Каблуков, названный так по неразумию моей безумной маменьки (история сия достаточна печальна и будет поведана, может, что даже вскоре) и совсем уж безумного папеньки, сказать о котором нечего, ибо известно о нем лишь то, что был он абсолютно, неисправимо, безысходно безумен. Пойдем дальше. По социальному происхождению я — вырождающийся квартерон (довольно долго Д. К. пытался определить свое происхождение и когда дошел — сам, своим умом, всем естеством своим именно до такого словосочетания — вырождающийся квартерон, то был очень доволен, а вот что это значит…), по роду занятий — тут я ухмыляюсь, лезу в сигаретную пачку, очередную закуриваю, откидываясь на спинку стула, и начинаю тихо, с подвыванием, похохатывать, ибо в голове вертится лишь одно слово: мистик. По роду занятий я — мистик (еще можно добавить — маг), и понимайте это, как знаете. Что же касается способов зарабатывать на жизнь, то об этом просто не будем, способов море, океан, целая вселенная, тьма–тьмущая, можно что–то куда–то пописывать, можно быть на содержании у богатой вдовицы (очаровательное занятие, надо отметить), можно вызывать за плату духов в бессмысленных салонах, да, в конце концов, имеется и знакомый миллионер, монстр бизнеса красавец Зюзевякин, у которого всегда можно перехватить немного — чего? Да денег, естественно, хотя он сам называет подобное так: я спонсирую таланты. Впрочем, оставим пока в покое Зюзевякина, как и безумную маменьку (совсем скоро дойдет до нее очередь, а пока надо вот тут, прямо в скобках, объяснить, что же это за явление, вырождающийся квартерон? Скажем просто: это смесь из четырех составных, то есть крепостной+пролетарий+разночинец+дворянин, которая и дает столь гремучее сочетание, как в моем, Джона Каблукова, Д. К., случае), и перейдем уже к совершенно иным, не социальным, а физиологическим, точнее же говоря — физическим параметрам: а) Рост. С ним все ясно, мой рост колеблется, то он 1 метр 70 сантиметров, то я становлюсь меньше, но насколько — зависит от обстоятельств; б) Вес. Что же, он связан с тем, как плотно я поел, но в любом случае не меньше семидесяти двух килограммов. Вот так — 72 кг; в) Объем черепной коробки — говорить об этом просто неудобно, ибо временами я бываю патологически умен, а временами — патологически глуп; г) Объем бицепсов, трицепсов и прочего. А хрен его знает, никогда не интересовался; д) Для желающих. Мой член в спокойном состоянии имеет длину семь с половиной сантиметров. В состоянии эрекции — от семнадцати до семнадцати с половиной (всегда интересовало, почему полсантиметра блуждающие), если мерить от корня, ну, многие знают, как это делается…), ж), з) и прочее надо опустить, а о цвете шевелюры можно умолчать, ибо она давно сведена почти на нет. Но это мне по фиг, говорит сам себе ДК, то есть говорю себе я.

Лет мне, как уже было выяснено в предыдущей главе, тридцать пять, хотя сейчас я опять в этом сомневаюсь, ведь дело в том, сколько сам ты себе даешь с утра, тут амплитуда колебаний у меня громадная, от четырнадцати до семидесяти, так что сегодня мне, пожалуй, не больше тридцати трех. Остается добавить немного, и тогда можно продолжать исповедь дальше. Астрологические характеристики. Я — Рак. Да, то самое мистическое (может, именно отсюда и предполагаемый род моей деятельности), таинственное существо, любитель воды, луны и тому подобное, но говорить об этом надо много и всерьез, что сейчас лень, а значит — продолжим. Лучше же вот так: …но продолжим. Родился я в том самом городе, где и прожил добрые две трети своей жизни. Как он называется? Умолчим для полной ясности или же скажем точнее: в городе № (латинской «н» нет на моей пишущей машинке, старой «Эрике», зато у нее есть два дефекта. Иногда она отказывается переводить строки, но это легко поправимо, надо лишь посильнее стукнуть по штырю переводной рукоятки, а вот второй порою доводит меня до отчаяния. Лента любит выпазить из лентодержателя и, соответственно, приходится постоянно засовывать ее обратно, от чего пальцы черные, будто самыми кончиками я — негр. Как понимаете, удовольствие сомнительное, но это не значит, что Д. К. расист и не любит негров, как неграм до него, так и ему до негров нет, в общем–то, никакого дела. Правда, Зюзевякин неоднократно предлагал Каблукову спонсировать его — а еще лучше с разрядкой, вот так: с п о н с и р о в а т ь — новой пишущей машинкой, а как–то раз, будучи в очень хорошем расположении духа, даже персональным компьютером с достаточно большим объемом памяти, но я отказался, ибо с «Эрикой» у меня некая мистическая любовная связь, но хватит об этом). Итак, родился я в том же самом городе, где и прожил добрые две трети своей жизни. Правда, был один выездной эпизод, который до сих пор отзывается сладкой негой и томлением в моем, то бишь в каблуковском сердце, но к нему я позволю себе вернуться позже. Родился же я, как говорила об этом моя безумная маменька, еще в то время, когда я не был сиротой, прямо на полу в дощатом бараке, неподалеку от железнодорожной станции, рядом с которой находился наш городской дурдом, иначе психбольница, или — если кому–то хочется словесной изысканности — дом скорби, приют теней и прочее. Но тут, как мне кажется, пора все же окончательно перейти к образу безумной маменьки и не интриговать дальше гипотетического читателя сих записок.

Так вот, гипотетический читатель, основное ее (моей маменьки) безумие состояло в том, что — еще будучи девочкой — она была безупречно добра по отношению к мужскому полу. Говоря же более точным и научным языком, еще с раннего отрочества она стала нимфоманкой. То есть давала всем и везде и делала это исключительно по любви. Она была одна сплошная, воплощенная любовь Другое дело — в чем воплощенная. С тех пор, как она родила меня, мне не доводилось видеть ее лона, а как дородовые, так и собственно родовые мои воспоминания начисто отсутствуют. Но порою мне кажется, что лоно это было уникальным, всем межножьям межножье, всем лонам лоно, ибо к двадцати пяти годам, то есть ко дню своей скоропостижной кончины, число ее партнеров — как она обронила одним погожим летним вечером своей подруге, когда я, тогда еще совсем юный, лишался девственности этой самой подругой, а было мне… Да, было мне одиннадцать лет, ибо матушка родила меня в четырнадцать, соответственно папенька, мир праху его, трахнул маменьку в ее тринадцать, но пора перестать скакать с одного на другое, порядок нужен во всем, тем паче — в хронологии жизни ДК. Как уже было сказано, к двадцати пяти годам список сексуальных партнеров моей матушки превысил совместные достижения Пушкина и Казановы (кто хочет, пусть подсчитает), можно представить, что это было за лоно, которое выдержало триста да еще почти полста членов и сколько спермы оно в себя приняло. (Удивительно, что Господь не дал мне ни брата, ни сестры, впрочем. Бог правильно рассудил, что хватит одного ублюдка, то есть меня.) Во всей этой истории остаются еще три недоговоренных момента.

Первый, собственно, и касающийся моего зачатия.

Второй — подсчет маменькой количества своих любовий и мое (мимолетом, походя, всуе, так, попутно) лишение девственности ее же подругой.

Третий. Смерть маменьки, трагичная и в чем–то великолепная. По пунктам, по порядку, пытаясь изложить события как можно логичнее.

Папенька мой, имени которого маменька так никогда и не узнала (в графе «отчество» у меня стоит дебильное «Иванович», так что я Джон Иванович Каблуков, то бишь Иван Иванович, но на это особого внимания я никогда не обращал), был на пожизненном поселении в том самом приюте скорби, неподалеку от которого и находился барак, ставший местом моего рождения. Собственно говоря, и маменька проживала в данном бараке с момента своего рождения, будучи потомственной рабоче–крестьянской девицей (это от нее у меня первая половина моего вырождающегося квартерона, ибо именно ее отец происходил из крепостных, а мать — из потомственных пролетариев). Да и девственности маменька лишилась тоже в этом самом бараке (как и я, только — естественно — с разрывом во времени). Своего первого мужчину маменька запомнила на всю жизнь и любила рассказывать мне о нем вечерами, когда мы сидели с ней на подоконнике и смотрели — предположим — на луну. Он был главным местным дворником, шел ему сороковой год, маменьке же только–только исполнилось двенадцать. Он трахнул ее под лестницей на втором этаже, когда застукал там за невинным занятием мастурбацией. Дай покажу, как это делается, сказал он, покажи, сказала маменька, ну–ка, разведи пошире ноги, скомандовал он, доставая рукой из дерюжных штанов свой огромный прибор, ой, сказала маменька, но с удовольствием подставила передок и даже не вскрикнула, когда главный дворник сломал ей целку. Что же касается папеньки, то, как я уже сказал, он был на постоянном поселении в доме скорби и работал там водовозом. Впрочем, тут в этой истории начинается некая причудливая причинно–следственная связь, замыкающаяся все на том же главном дворнике, что первым опробовал потрясающее лоно моей родительницы. По своей службе тот был вхож в приют, многих психов знал лично, а с папенькой моим даже поддерживал определенные профессиональные отношения: один водовоз, другой — главный дворник. Как–то раз, общаясь с главным врачом по поводу необходимости срочной уборки территории перед какой–то высокой столичной комиссией, главный дворник (главный врач и главный дворник, чудесное единение, почти что слияние в начальственном экстазе) от нечего делать — как я понимаю, моменты уборки территории уже были оговорены, необходимое количество спирта выпито — спросил своего главного коллегу (спросил просто так, от нечего делать, лишь бы потрепать языком) о своем знакомом водовозе и узнал потрясающую вещь. Да, сказал главный врач, несчастный человек, из дворян ведь, мать у него дворянка, причем потомственная, столбовая, отец же был профессором в Петербурге, сам он учился играть на виолончели, да вот… — И главный врач крутанул рукой у виска. — А что же, никто не знает, как его зовут? — поинтересовался главный дворник. — Да так получилось, — сурово промолвил главный врач, — кто он — знаем, а как зовут — не знаем, один он сейчас, все у него померли, лучше скажи, спирту хочешь? — Главный дворник с удовольствием дерябнул добавочные пятьдесят граммов неразведенного спирта и почувствовал по тяжести в приборе, что ему пора кого–нибудь трахнуть, к примеру, мою предполагаемую маменьку. Что же, он пошел в барак, завалил матушку на спинку, быстренько кончил и, отпыхиваясь, поведал ей фантастическую историю про водовоза из благородных и даже пообещал матушке его показать. Так завязалась собственно моя судьба, ибо на маменьку рассказ этот произвел неизгладимое впечатление.

На следующий же день она подкараулила водовозную бочку неподалеку от барака и стала разглядывать загадочного психа из непростых. Тот в это время меланхолично смотрел, как толстая каурая лошадь срет прямо посреди дороги, а потому не хочет трогаться с места. Маменька посмотрела на лошадь, на дымящиеся лепехи навоза, на одетого в телогрейку и ватные стеганые штаны возницу, а потом вдруг подбежала и задрала юбку. Под ней, естественно, ничего не было, и, показав бедолаге–вознице свой, уже неоднократно опробованный передок, матушка опустила юбку и убежала. Подобные провокации с ее стороны продолжались еще какое–то время, пока, наконец, возница не выдержал и не овладел моей будущей родительницей прямо на железнодорожной насыпи, что шла как раз между дурдомом и бараком.

Да, я забыл сказать еще одно. Папенька страдал заторможенностью речи, а значит, практически ничего из того, что он говорил, разобрать не удавалось. Но маменьке это тоже нравилось, и вообще она считала, что родитель мой был образцовым самцом. Соития их продолжались в течение пары месяцев, а потом папенька отдал Богу душу, честно говоря, по вине маменьки — она так распалилась в один прекрасный момент, что решила произвести с ним оральный акт, проще говоря, взять минет (еще можно — заняться французской любовью). Делала это она столь страстно, что в тот момент, как папенька спускал в еще юный маменькин ротик, она откусила ему головку, и бедный псих этого не пережил. А через неделю, как раз когда пришел срок очередному маменькиному кровоизлиянию, месячные не наступили, не было их и еще через неделю, и матушка поняла, что понесла. Главному дворнику в то время уже была дана отставка, так что понести она могла лишь от уже покойного водовоза, хоронили которого скромно, даже без оркестра, только главный врач в надгробном слове упомянул, что скончался этот замечательный человек столь достойно, что подобной смерти можно пожелать любому. Вот так и получилось, что я произошел на свет в бараке, как уже было сказано, и родила меня маменька в неполных четырнадцать лет. Ей оставалось одиннадцать до того дня, как она ушла в мир иной, и почти столько же до того, как я и ее подруга узнали количество мужчин, бывших в ее жизни. Разговор этот столь распалил подругу, что она сбегала еще за одной бутылкой водки, а потом мы завалились все вместе на брошенный на пол матрац (кровати у нас никогда не существовало, маменька говорила, что от этого только жир на теле появляется, а если жира много, то плохо трахаться), я лежал с краю, маменька уже храпела, а подруга внезапно засунула руку мне в трусики и стала ощупывать мой маленький детский членик. Внезапно он встал (до той ночи сие происходило с ним лишь несколько раз и всегда приводило меня в смущенное недоумение. Мама, спрашивал я, показывая вздыбленную письку, что это такое? Подожди, говорила матушка, смеясь, придет время — узнаешь), и тогда подруга положила меня на себя, раздвинула свои огромные, как мне показалось, ноги и погрузила мою письку во что–то глубокое и влажное. Ой, вскрикнул я, что вы делаете, черти, пьяно пробормотала маменька, а потом приподнялась, посмотрела, как подруга сладострастно потряхивает меня на себе, и начала хохотать. — Ну все, — сказала маменька, — теперь и подыхать можно, сыночка при мне выебали! — тут я и кончил.

Да, да, именно тогда, в предпоследнюю ночь жизни моей горячо обожаемой матушки, я и кончил в первый раз, кончил впервые, кончил, практически ни разу до этого не предаваясь онанизму, а начав сразу с женщины, что же, хотя бы за это надо сказать маменьке спасибо. Спасибо, маменька, говорит Д. К, большое тебе спасибо, слезы внезапно брызгают из его глаз, ведь это просто невозможно — так ощутимо ясно представить себе это ностальгическое видение собственного детства: пустая комната барака, большой матрац, две распитые поллитры, закатившиеся в угол, обнаженная, смеющаяся маменька, хрупкая, тонкая, полногрудая, длинноногая маменька, приподнявшаяся на матраце и смеющаяся при виде того, как потная подруга елозит на себе одиннадцатилетнего мальчика, прижимая его головку к своим грудям, а еще безволосый член — к огромному и мохнатому межножью. Увы, все это в прошлом, как папенька, так и маменька покинули меня, оставив одного в этой печальной юдоли слез, именуемой жизнью. На следующий же вечер мать нажралась до поросячьих соплей (еще говорят — поросячьего визга) и попыталась сама полюбить себя непонятно откуда взявшимся кукурузным початком огромных размеров. «Скорая» увезла ее в три ночи, а наутро подруга пришла за мной и сказала: ну все, Ванька, отъебалась твоя маманя, пошли, у меня пока поживешь, a после похорон что–нибудь придумаем. Конечно, о том, как умерла маменька, я тогда не знал. Это уже позже, достигнув совершеннолетия и вернувшись в родной город, я получил через знакомых работников милиции доступ к ее архивному делу (поди сохранили как казус, не иначе) и целую ночь провел, перелистывая пять уже выцветших листочков, заполненных бледной фиолетовой машинописью через полтора интервала. Заключение судмедэксперта, показания соседей, что–то еще. (Кстати, последней фразой моей родительницы была: «Я достигла седьмого неба, кобеля проклятые!») Но это уже не важно, все это уже не важно, спите спокойно, любезные мои родители, Джон Каблуков рожден и продолжает жить, жаль лишь, что нет у меня родных могил, некуда прийти и всплакнуть в минуты не столь уж редкой хандры, у всех есть, а у меня вот нет, но ведь и это отличает меня от прочих, меня, Джона Ивановича Каблукова, с одним «в», а не двумя «ф» на конце. Похороны маменьки состоялись через пять дней, народу почти не было, и совсем уж не было мужчин, если не считать, конечно, меня. «Сик транзит глория мунди», сказал бы я сейчас, начертав это красивой латынью и еще переведя — мол, так проходит слава мирская. Но тогда я даже не знал, что есть такой язык, латынь, тогда я не знал даже, что русский язык может быть совсем иным, не тем, на каком говорили маменька и прочие обитательницы нашего прелестного барачного рая, что неподалеку от психушки, сразу же за железнодорожным полотном. Недавно я посетил те места, барака уже нет, да и дурдом перевели за город. Я миновал беспардонно вторгшийся в этот тихий мир детских грез кооперативный гараж, дошел до железнодорожной насыпи, постоял немного у того самого места, где — по преданию — папенька впервые овладел маменькой, а потом и у того, где — все по тому же преданию — он отдал концы, лишившись (простите невольный каламбур) конца, и тут я понял, что детство прошло. Еще через несколько дней после похорон Д. К. был увезен непонятно откуда взявшимися родственниками на другой конец страны, что и послужило началом его отрочества.

Глава третья,

в которой появляются простой российский миллионер

Фил Зюзевякин с дочерью и яхта «Лизавета»

…но продолжим. Кошмарики, думает он, и чего это всю ночь лезли в голову бедные папенька с маменькой, делать им, что ли, нечего? Но начало положено, думаю я, вот и первые странички моей долгожданной (кем только? вопрос на дурачка) исповеди легли в ящик письменного стола. ДК смеется, ДК счастлив, хорошее утро для Джона Каблукова, просто–таки замечательное раннее утро, распогодилось, солнышко, всяческие букашки–таракашки, стрекозы–бабочки шмыгают и по земле, и по воздуху, нет, думает ДК, отличнейшее все же занятие — писать мемуары. Хотя я их и не пишу, хотя я их просто сочиняю и так и оставляю жить в мире — без перевода на белый лист бумаги. Надо отметить, что ДК тут несколько лицемерит. Никогда он не собирался воплощать весь опыт своей тридцатипятилетней жизни в том, что сам называет исповедью, даже мысли у него такой не было. Вся загвоздка в Зюзевякине. Каблуков, молвил как–то раз Зюзевякин, а не слабо тебе писателем заделаться, ведь ты же мистик? Ну и что, мрачно ответствовал я, писателей много, а я один, так зачем мне–то еще этим заниматься? Нет, не унимался Зюзевякин, знаешь, Каблуков, мне кажется, что получится очень прибыльная штука — твоя исповедь. — Да? — удивленно спросил Каблуков и серьезно задумался. История знакомства простого российского мистика Джона Каблукова и далеко еще не старого по возрасту, простого российского миллионера Фила Зюзевякина к моменту приведенного абзацем выше диалога насчитывала уже несколько лет, проще же говоря, уже несколько лет, как Фил и Джон были знакомы, а вот история самого знакомства… Происходило все дело в Крыму, куда ДК прибыл на летние вакации вместе с очередной длинноногой знакомой (это такой у него тогда период был — длинноногих. Вообще, все свои периоды Каблуков делил исключительно по типам женщин, которые его окружали в тот момент. Был период болышегрудых и был, соответственно, худощавых, был, наоборот, переходящий в период крупных, был период блондинок, был — соответственно — брюнеток, эт сетера, эт сетера, выстукивает моя «Эрика» за неимением латинского шрифта, что, впрочем, уже подчеркивалось). Очередная знакомая была моложе лет на десять, не очень умна и не очень глупа, любила деньги и хай лайф (а кто из длинноногих этого не любит?), трахалась как кошка, и единственное, чего терпеть не могла, так это одной маленькой сексуальной склонности Каблукова, о которой пока можно умолчать. — Не надо, дусик, — шептала она, — Д. К. мрачно сглатывал слюну и не менее мрачно раздвигал кошане ноги. Как–то раз они решили заняться этим прямо на побережье, лишь отойдя за валуны (слава богу, дело происходило на диком пляже, где валунов гораздо больше, чем отдыхающих). Каблуков только примерился забабахать свой прибор, как был остановлен рыкающим басом, будто слетевшим с небес. — Ну уж, — промолвил бас, — ведь это просто негигиенично, хотя бы одеяльце подстелили, что ли. — Каблуков поперхнулся, кошаня фыркнула, прибор сник, а рыкающий бас перешел в громовой хохот. — Фил, — представился громовой бас после того, как Каблуков и кошаня привели себя в порядок, поняв, что на данный момент их времяпрепровождению положен конец (не будем играть в ненужные каламбуры), — Фил Зюзевякин. — Д. К. и кошаня с восторгом смотрели на нового знакомца. Несмотря на свой громоподобный голос был тот роста среднего, можно сказать, что даже чуть ниже. Или вот так чуть пониже. Чуть пониже среднего. Но это совсем не мешало внезапно появившемуся индивидууму как бы возвышаться и над ними, и над всем окружающим. Может, дело тут было в абсолютно пропорционально сложенном теле, может, в мощном рельефе мускулов, может, в чем еще, только вот это «ниже среднего» существовало отдельно от самого Фила Зюзевякина, похохатывающего, помаргивающего, подмигивающего, заслоняющего им солнце. — Ну что, будем знакомы? — спросил тот, очень уж игриво посматривая на кошаню. — Будем, будем, — мрачно ответил так и не спустивший Каблуков и протянул (по инерции, нехотя, без особой приязни, хотя ДК, человек вежливый и всегда старается все делать как бы с приязнью) руку. Ее радостно тряхнули, пожали до боли, до помутнения в глазах. — Да, — с восторгом вымолвил после этой процедуры Д. К. — А что, ребята, — возопил Ф. З. (для разнообразия будем иногда сокращать и его), — а что, ребята, не хотите ли на яхте прокатиться? — А откуда у вас яхта? — заинтересованно промяукала кошаня. — У меня все есть, — пробасил невысокий крепыш, отливающий смуглым загаром, — даже вертолет. — Свой? — вновь обалдела кошаня. — У меня все свое. Кошаня была выше Зюзевякина на полголовы, но именно это, как оказалось, и привлекло Ф. З. к ним в тот момент, когда он увидел шевелящиеся за валуном две переплетенные пары ног. Он любил женщин высоких, длинноногих и статных. То есть именно таких, как кошаня. И этот период в его жизни был всегда. Всегда только высоких, только длинноногих, только статных. С самого детства, с того момента, когда на выпускном балу после окончания десятого класса (дело было в небольшом сибирском городке, занесенном далеко не на каждую карту) предмет его обожания, его высокой и трепетной любви вот уже на протяжении последних трех лет, отказалась танцевать с ним медленный, обжимающий танец, аргументировав свой поступок трезво и жестоко для столь юного возраста: вот еще, будешь между грудей болтаться, малявка. Ф. З. затаил в себе боль, Ф. З. так и не смог забыть и простить, и с тех пор лишь высокие, лишь длинноногие и статные стали предметом его интереса. А так как Ф. З. был миллионером, то особых проблем для него сейчас это не представляло. (Хотя перед тем, как употребить глагол «был», надо бы использовать еще один — «стал». Но сие не входит в правила игры, пусть считается, что чуть ли не с рождения, то бишь с того момента, как Ф. З., простой российский предприниматель Фил Леонидович Зюзевякин, появляется на страницах данного повествования, он обладает многомиллионным состоянием, это снимает очень много проблем, прежде всего в жизни ДК, Джона Ивановича Каблукова, то есть в моей собственной жизни.) Остановить же свое внимание на кошане Ф. З. был вынужден по самой прозаической причине: оказалось, что его дворецкий–распорядитель предусмотрел для отдыха на яхте все, кроме одного. Да, правильно, ни одной высокой, статной, длинноногой в поле зрения. Так что пришлось самому идти на поиски, которые достаточно быстро увенчались успехом. Все на месте, даже красиво подбритый лобок. Подбритый ромбом, никогда еще такого не видел. — Ну что, — говорит Фил Леонидович, — принимаете приглашение? — А шампанское будет? — с придыханием интересуется кошаня. — Я же сказал, что у меня все есть. Значит, и шампанское есть. — И французское? — с ехидцей вступает в разговор Д. К, то есть я. — И французское, — с безразличием отвечает Зюзевякин и начинает посматривать на большие золотые часы с небрежно перекатывающимися под стеклом бриллиантами. — Ой, — взмявкивает кошаня, — как хочется на яхту! Каблуков начинает понимать, что его безмятежному периоду длинноногих приходит конец (отчего–то это слово так и просится в каламбур), но ему нравится невысокий крепыш, нравится его нездешний загар, нравятся его большие золотые часы с бриллиантами, нравится то, что им предлагают покататься на яхте, он понимает кошаню, он сам бы поступил точно так же, если бы был вот такой длинноногой кошаней, не очень умной и не очень глупой, с ромбически подстриженным лобком и минутным счастьем между ног. Да и потом, не надо забывать, что есть одна маленькая штучка, которую она никогда не позволяет делать с собой, да, просто недостаток воспитания, заторможенность какая–то, что ли, но Каблукову очень нравится это невинное занятие — ласкать языком мягкое и влажное женское межножье, а вот тут кошаня явно подкачала. — Что же, приглашение принимается, — с несколько обреченным видом говорит Д. К. Кошаня радостно взвизгивает и бросается на шею, вот только не Каблукову, а Зюзевякину. — Отлично, — говорит тот, — когда хотите, прямо сейчас? — А что, это неподалеку? Зюзевякин усмехается и достает из–за спины радиотелефон. Небольшая манипуляция, и он приставляет трубку к уху. Говорит Ф.3., слышит наша парочка, я на траверсе, затем идет перечисление каких–то цифр, высылайте лодку. Все, обращается он к Д. К. и кошане, через полчасика нас заберут, а пока я предлагаю прогуляться, и он внезапно смотрит на Каблукова с какой–то непонятной нежностью, будто говоря ему: милый, не беспокойся, сторицей воздается тебе за потерю кошани, так что прости меня, будь великодушным, ладно? — Ладно, ладно, — воистину великодушно отвечает Каблуков, — ну а пока–то что? — А пока просто побродим, — меланхолично пропeвает Зюзевякин, — ну а там и продолжение последует. — Последует? — взволнованно уточняет кошаня. — Последует, последует, — степенно уверяет ее Зюзевякин. И продолжение действительно следует. Даже побродить не успели, лишь спустились к самой воде да сели на бережок, поболтать в ней ножками, как показалась на горизонте быстро приближающаяся точка. — Это за нами, — сказал Зюзевякин, — быстро же несутся. Д. К., все так же мрачно насупленный, все так же мрачно курящий, как и в тот момент, когда понял, что все, лишился он кошани, подумал уже было о том, что бог с ней, яхтой, надо мне это, что ли, пусть себе плывут, пусть развлекаются, а я потихоньку доберусь до места дислокации и займусь чем–нибудь иным, не связанным ни с кошаней, ни с так называемым Филом Леонидовичем Зюзевякиным, отпущу их на свободу, лишу своего драгоценного общества, но тут Зюзевякин, будто чувствуя перепад настроения Джона Ивановича, легкомысленно ткнул его в бок и сказал: — Да перестань ты, все будет нормалек, это я тебе говорю, Зюзевякин! И, как оказалось впоследствии, он был абсолютно прав. Впрочем, пока до «абсолютно» еще остается какое–то время, пока лишь катер лихо подлетает (подруливает, подныривает, по волнам, подвывая, подмахивает) к берегу, водила–рулила глушит мотор, и маленькая изящная скорлупка начинает покачиваться метрах в десяти от берега, ближе не подгрести, не подплыть, ближе камни, пропорет катер брюхо, и никакой тебе яхты, никакого светлого, обещанного Зюзевякиным, будущего, так что приходится собственноножно брести по воде, стараясь не повредить ничего о камни, впрочем, кошане легче, кошаня взгромоздилась на зюзевякинскую шею и трется сейчас о нее своим ромбически стриженным лобком. Но оказались, наконец–то, на борту катера, плюхнулись на мягкие сиденья, некто, сидящий у руля, включил мотор, и катер вновь понесся туда, к горизонту, оставляя за кормой берег, камни и всякую другую чертовщину. — Что на яхте? — спросил Ф. З. у рулевого. — Все в порядке, босс, — ответил тот, лихо сплевывая за борт, — ждем вас уже вторые сутки. — Ничего, дождались, — пророкотал Ф.3., и само наше повествование погружается в небольшую сладкую истому, столь присущую любой поездке на быстроходном катере. Яхта Зюзевякина оказалась не столь сказочно великолепна, как это можно было бы предположить, просто нормальная крейсерская яхта о двух мачтах да с мощным мотором, ну, кубрик, естественно, ну, парочка кают со всеми удобствами — одна для Зюзевякина с кошаней, одна — для гостей, то есть для меня, камбуз еще имелся, машинное отделение, впрочем, я абсолютно ничего не понимаю в яхтах, лишь совсем недавно узнал, что яхта, к примеру, не плывет, а ходит, а уж прочие премудрости, все эти брамселя да фокс–брас–шкот–хреномутию оставим настоящим профессионалам, молодцевато–подтянутым седеющим молодчикам, белозубо улыбающимся навстречу соленому, как и положено, ветру. — Есть хочется, — кокетливо заявила кошаня сразу же, как расположилась в шезлонге на палубе. — Это можно, — голосом душевного (да так оно и было в действительности) хозяина промолвил Зюзевякин, — эй, Лизаветта (отчего–то подчеркивая неправильное местонахождение второй «т»), — как у нас с обедом, лапонька? — Лапонька вынырнула откуда–то из яхтового нутра, была она невысока, смугла, блондиниста, лифчик на ней отсутствовал, небольшие грудки задорно смотрели в разные стороны, а белые спортивные шорты аппетитно оттеняли крепкие ножки с полными щиколотками. Каблуков подтянулся. Каблуков понял, что и ему на этой яхте что–то светит, да, да, именно светит, горит фонарь, сверкает люстра, переливается нечто люминесцентнообразное, подтянулся, воспрял, воспарил, и телом, и духом, так что осталось одно, представиться, и он делает шаг вперед, наклоняет резким движением голову, чуть ли не щелкает босыми пятками, будто на нем сапоги, да вдобавок со шпорами, и говорит отчего–то хорошо поставленным (кто меня знает, может с полной уверенностью заявить, что это стопроцентная ложь) голосом: — Каблуков, Джон. Каблуков с одним «в», а отнюдь не с двумя «ф» на конце. — Это как, Каблукофф, что ли? — смеется Лизавета (впредь не будем подчеркивать остаточно–рудиментарное второе «т»). — Нет, Лизка, Каблуков, — встревает в разговор ее босс, — а вот как у нас с обедом на четыре персоны? — А четвертая кто? — спрашивает смуглотелая блондинка. — Ты, дура, — рычит Зюзевякин, — ведь и тебе жрать надо. — Нормалек, — кокетливо улыбается всем вновь прибывшим Лизавета и опять исчезает в (а может, и на) камбузе. — Пока посмотрите свои каюты, — многозначительно обращается к своим гостям Ф. З. и предлагает пройти вниз. Каблуков распахивает дверь и останавливается пораженный. Нет, не роскошью. Этого бы следовало ожидать по всем правилам игры, но отнюдь не так прост его новый знакомец, то бишь мой новый знакомец, то есть наш с ним новый знакомец, простой российский миллионер. Нет в каюте обалденной роскоши, а есть в ней до мелочей продуманные удобства, то есть то, что один каблуковский дружок обозначил в свое время формулой «состояние комфорта», и Д. К, делая первый же шаг, полностью погружается в упомянутое состояние. Ему уже плевать на кошаню, на ее столь замысловато стриженный лобок, на то, что далеко не всегда все получается так, как задумано, Д. К. плюхается в мягчайшее, огромное, нежнейшее и нежнейше–бежевое кресло (надо отметить, что все в моей каюте выдержано именно в таких, нежнейше–бежевых тонах), и хочется сейчас ему только одного: чтобы открылась дверь, вошел стюард в белоснежном форменном костюме, держа в одной руке на отлете серебряный поднос, на котором одиноко стоял бы запотелый (со льдом ведь, естественно) бокал, наполненный любимым каблуковским коктейлем (на два пальца водки, на четыре — апельсинового сока, а еще лучше сока грейпфрута), а в другой — белоснежно накрахмаленную салфетку, и тут раздается стук в дверь, войдите, нежнейше прошептал из своего кресла Д. К., дверь открылась, сладко заныло каблуковское сердце, ибо точь–в–точь описанный выше стюард как бы вплыл в каюту, и через мгновение Д. К. уже омочил губы в своем любимом напитке. — Сигары и сигареты в среднем ящике стола, — вежливо сказал стюард, покидая каблуковскую каюту, — одежда в шкафу, полотенца в ванной, обед через полчаса, дозвольте идти? Каблуков молча кивнул головой, не будучи в силах оторваться от холодного пойла. Стюард вышел и тихо прикрыл дверь, в этот момент яхта дернулась и Д. К. услышал, как глухо и размеренно застучал мотор. «Значит, не под парусом идем, — подумалось мне, — что же, но и это приятно, и шум мотора не мешает», стакан уже был почти пуст, и надо было решить, чем занять себя в оставшееся до обеда время. Но сделать это не сложно, ведь стюард уже дал все указания: сигары и сигареты в среднем ящике стола, полотенца в ванной, одежда в шкафу, так что остается одно — просто выбрать то, что сейчас наиболее подходяще. Каблуков выбирает ванну и полотенца, ванна оказалась не ванной в собственном смысле, а маленькой, но очень уютной душевой с нежнейше–бежевой (естественно) раковиной унитаза, с какими–то тубами, флакончиками и пузырьками на полочке, с тремя мягкими и мохнатыми (опять же нежнейше–бежевыми) полотенцами, различающимися только размерами (одно большое, одно поменьше, а одно — совсем маленькое). Каблуков побрился станком «Вилкинсон», Каблуков хорошо намылился мылом «4711», сделанным в форме Кельнского собора, Каблуков насухо вытерся тремя полотенцами поочередно. Каблуков высушил волосы феном, Каблуков одезодорантил себя спрэем «Диор», а щеки и подбородок протер лосьоном после бритья «Матадор», да еще прошелся по ним туалетной водой «Грезы Парижа», и уже после всех этих приятнейших процедур, пожалев лишь об одном, что не нашлось здесь массажиста, а еще лучше, массажистки. Каблуков, в чем, как говорится, мать родила, вальяжно прошествовал обратно в каюту и распахнул палисандровую дверцу встроенного в стену каюты шкафа. Ему предстояло чрезвычайно важное занятие, ему предстояло выбрать себе одежду к обеду, и этому он собирался посвятить оставшиеся в его распоряжении семь с половиной минут. Проще всего обошлось дело с плавками, тоненькие хлопковые трусики были навалены горой на самой верхней полке, причем размер тут был только один — его собственный, то есть мой. Ну а вот все остальное… Правда, надо учесть, что на яхту Ф. З. Каблуков явился лишь в шортах и майке, обед же, как предвиделось, предстоял серьезный, можно сказать, ритуальный. К такому обеду и одеваться надо как положено, так что Каблукову предстоит поработать головой. И он поработал. Через пять минут, одетый в белоснежный смокинг, легкие черные брюки, черную же рубашку с белой бабочкой, белые, естественно, носки и черные туфли мягкой кожи (с сожалением оставив в шкафу для всяческих других случаев десяток пар различных джинсов, десяток джемперов, пуловеров и свитеров, твидовый пиджак, кожаную куртку на молнии, «Эрика» вновь выстукивает латинское эт сетера, эт сетера). Каблуков поднимался на палубу, где под центральной мачтой (интересно, как называется она на профессиональном языке, что–нибудь типа «грот» или «фокс») уже был накрыт стол на четыре персоны: скромная бежевая льняная скатерть, бежевые же накрахмаленные салфетки, а в самом центре стола, в массивном, серебристого цвета металлическом ведерочке, остужались среди глянцевых граней льда две бутылки никогда мною не пробованного шампанского «Дом Периньон». Зюзевякин, в красном бархатном пиджаке, палевой рубахе и переливающихся жемчужных брюках, давал последние указания стюарду, что же касается кошани, то она вползла в какое–то подобие змеиной шкуры, впрочем, прикрывающее всего лишь треть длиннющего кошаниного тела. — А вот и мы, — игриво забасил Фил Леонидович, отпуская стюарда и направляясь навстречу Д. К., — ах, как нам идет, ах, какой мы красивый, да не стесняйтесь, не стесняйтесь, чувствуйте себя как дома, я вас умоляю, Джон Иванович. Джон Иванович смущенно оглянулся в ответ и начал шарить глазами по сторонам. — Что, Лизку потеряли? — ехидно спросил Ф. З. — Сейчас, придет моя лапонька, а, вот и она, друзья мои, позвольте вам представить: моя дочь Лизавета (второе «т» давно осталось в прошлом), девка красивая, но дура, должен вам сказать, порядочная! Прошу к столу! — и Зюзевякин громко захохотал.

Глава четвертая,

в которой едят лангустов, пьют «Божоле», Лизавета расстегивает лифчик, а потный Каблуков снимает с себя смокинг

…но продолжим. Слова эти не случайно так часты на страницах моей исповеди. Ведь это не просто забавное словосочетание, а родовой девиз нашего рода, рода Каблуковых, возникший еще тогда, когда даже прапрадед моего безумного папеньки (а мой — что, прапрапрапрадед? или еще одно «пра»?) не был в проекте, как не был в проекте и прапрадед прапрадеда моего безумного папеньки и даже… Пора остановиться, а то меня сразу же тянет рассказать историю отцовского прапрадеда, что, впрочем, я вскоре и сделаю (ведь исповедь же), но пока надо описать тот самый родовой герб, на котором и начертан наш фамильный девиз, вот так:

но продолжим,

запятой там, естественно, нет, она просто понадобилась мне сейчас, а есть лазоревое поле, вписанное в геральдический щит, по лазоревому полю идет косая червленая полоса, пересекаемая тремя фаллообразными фигурами. Собственно надпись же идет в левой верхней половине щита, и что все это значит, мне, естественно, не может сообщить никто, ведь та единственная папенькина тетка, что нашлась, когда я пребывал уже в зрелом возрасте (то есть перейдя ту черту, которую не удалось преодолеть моей бедной маменьке — напомним, она прожила всего двадцать пять лет), кроме того, что завещала мне весь семейный архив (состоял он из двух тоненьких папок, в одной — этот самый фамильный герб с надписью, да еще жалованная кем–то из императоров российских грамота, подтверждающая благородство рода Каблуковых на вечные времена, а во второй — свод разрозненных событий из прошлой жизни моего рода, записанных тетушкой еще в то время, когда она не пребывала в маразме, ведь встретились мы, когда ей было под девяносто), не смогла сообщить ничего, а только плакала и говорила:

— Ну вот, ну вот..

С этим «ну вот» на устах она и скончалась через несколько дней, оставив меня абсолютно одного на земле. Похоронив тетку, я всю ночь просидел на кухне ее квартиры, доставшейся мне в наследство, пил водку и читал то, что тетка смогла в свое время вспомнить и записать. Сразу должен отметить, что все последующие экскурсы в историю рода Каблуковых базируются исключительно на ее воспоминаниях и лично я, то есть Д. И. Каблуков, никакой ответственности за возможное искажение правды не несу. Но все это так, по поводу, добавить же мне хочется лишь одно: особый интерес мой именно к отцовскому роду объясняется не столько тем, что я предпочитаю благородное происхождение неблагородному, я никогда не стыдился своей бедной и несчастной маменьки, а наоборот — порою восхищение овладевает мною, когда я вспоминаю ее. Дело в другом, ведь я уже обронил, что владею особым, мало кому свойственным даром, можно назвать его мистическим, чтобы не пускаться в долгие и подробные объяснения. Так вот, именно этот мой дар — наследие рода Каблуковых, пришедшее ко мне из глубины веков, и значит, интерес мой к фамилии моего отца должен стать понятен, и хватит дальнейших объяснений и уведомлений, вся эта преамбула, вызванная к жизни истовей нашего родового девиза, слишком затянулась, Зюзевякин с кошаней уже удобно устроились за столь мило накрытым столом, да и Лизавета (я не описал ее наряд? Что же, к трапезе она одела свободную блузу, примерно того же переливающе–жемчужного цвета, как и брюки ее родителя, и облегающие, узкие, блекло–дымчатые штанишки ниже колена, скромно и со вкусом, как и положено дочери простого российского миллионера) уже отодвигает стул, предлагая и мне воспользоваться ее примером, ну, что же у нас на обед, Лизавета Филовна? — вопрошает сбою блондинисто–смуглую дочь Фил Леонидович.

Ах, папа, — говорит она, — какой ты все же нудный. Ну, устрицы, ну, омар с лангустом, ну, мясо в красном вине, ну, салат из десяти белков а'ля Казанова, ну, филе средиземноморского морского окуня, да, я забыла еще настоящий марсельский «буйабес», это, естественно, на первое. Тебя устраивает?

— Вполне, а что пьем?

— Шампанское, как видишь, — раздраженно заявляет дочка, — а еще есть «Бордо», «Божоле», «Дир фрау мильх» и прочая вкуснятина. Коньяка тебе за обедом не положено.

Зюзевякин вздыхает, Зюзевякин громогласно трубит носом, будто жалуясь на судьбу, лишившую его доброй порции обеденного коньяка, но что поделать, единственная дочка, радость и услада, страдание и мука, так что остается одно — слушаться.

— Хорошо, — говорит Ф. З., — можно и приступать.

Опустим банальное описание сей милой трапезы, что толку перечислять, как одно блюдо сменяло другое, как открывал стюард бутылки с шампанским, как смеялась кошаня, глядя на солнце сквозь дымчатый хрусталь бокала, наполненного веселящим душу французским шампанским, как изысканно и со вкусом работал своими мощными челюстями хозяин яхты, как я, Джон Каблуков, с жадностью вгрызался в сладковато–непривычное мясо лангуста и столь же непривычно–сладковатое мясо омара, как пищали устрицы во рту милой Лизаветы (для тех, кто не знает: устрицы не жуют, их глотают), как реяли чайки над нашим столом, пытаясь урвать, украсть, унести с собой хоть кусочек, как показался неподалеку от нашей яхты пограничный катер, взвыла сирена, но Зюзевякин даже не повернул голову, лишь стюард просемафорил что–то с носа двумя разноцветными флажками, и замолкла сирена, развернулся катер и отбыл восвояси, а яхта продолжала свой путь, но вот и капитан, наконец–то, почтил нас своим присутствием, подошел этакий волчара лет пятидесяти, в белых джинсах и свитере на голое тело, выпил стоя бокальчик «Дом Периньон», поговорил о чем–то с Зюзевякиным, и сразу затих мотор, а бессловесные, непонятно откуда появившиеся, матросы начали ставить паруса. Какой толк описывать все это! Лизавета давно вышла замуж и проживает сейчас где–то в районе Сейшельских островов, а Зюзевякин напрочь забросил свою яхту и предпочитает собственноручно гонять небольшой спортивный самолет с очередной кошаней, возлежащей в кресле рядом со штурвалом.

Но мой астрологический знак — Рак, знак воды, а не воздуха, и потому столь приятно вспоминать мне сейчас именно самое начало нашего знакомства с Филом Леонидовичем: яхта, море, капитан, уверенно направляющий это симпатичное суденышко к берегам Турции, к проливам Босфор и Дарданеллы.

Да, я почему–то все забываю сказать, как называлась яхта. Что же, на ее борту красивым готическим шрифтом было начертано: «Лизавета».

— Ну, — сказал Зюзевякин, заканчивая трапезу, — подкрепились? Теперь и отдохнуть можно, а, Кошаня? (Имя нарицательное незаметно вползло в собственное) что, хочется бай–бай?

Кошаня вяло улыбнулась, ибо одна опустошила бутылку шампанского, и сейчас ее разморило, повело, стала она ленивой, утратила гибкость членов, одного хочется, лечь да поспать, так что прав Зюзевякин, надо бай–бай, и они отправляются в свою каюту, невысокий крепыш в красном бархатном пиджаке и долговязая аппетитная штучка в платье а'ля змеиная кожа.

— Вот так всегда, — говорит Лизавета, расстегивая блузку и вновь показывая свои небольшие, задорно торчащие в разные стороны грудки. — Стоит папаше новую кралю завести, как сам не cвой, пока пару раз не впендюрит, а потом ему новую подавай, — и она лениво откидывается на спинку стула, достав из пачки длинную дамскую сигаретку нежно–коричневого (отчего все сегодня имеет именно нежный оттенок?) цвета.

— Прикурить дай.

Я щелкаю массивной золотой зажигалкой, небрежно лежащей прямо здесь, на столе, среди мятых салфеток и грязной посуды, Лизавета прикуривает и спрашивает меня:

— А не позагорать ли нам?

Д. К. соглашается. Д. К. не может не согласиться. Д. К. перестает вообще понимать что–либо, и они с Лизаветой, оставив стол на растерзание стюарду, отправляются на корму, где все устроено именно для того времяпрепровождения, которым они и собираются сейчас заняться.

Лизавета сбрасывает блузку и брюки, стягивает практически несуществующие плавочки и хорошеньким голеньким тельцeм шмякается на матрац. — Давай, — говорит она Д. К., — вались рядом. — Д. К смущается, Д. К. отчего–то краснеет, Д. К. явно чувствует себя не в своей тарелке, да и потом, что толку загорать после столь обильной и сытной трапезы, после марсельского супчика «буйабес» (ударение на последний слог), после омаро–лангуста и лангусто–омара, устриц, мяса в вине и салата из яичных белков а'ля Казанова? Да еще «Дом Периньон», да еще «Божоле», да солнце, да море, да… — Вались, вались, — со смешком говорит Лизавета, уже повернувшись на спину, уже разметав бесстыдно свои крепкие ножки с полными щиколотками, уже подставив глазам Д. К. безмятежный рыжий кок, столь отличающийся по цвету от ее изысканно–блондинистых волос.

— Сейчас, — говорит ей потный Каблуков, — айн момент, — и он начинает суетиться, снимая с себя смокинг, бабочку, рубашку, башмаки, брюки, очередь доходит до трусов, давай, давай, говорит Лизавета, кого стесняешься, меня, что ли?

Каблуков действительно стесняется юную наследницу российских миллионов, Каблуков чувствует себя сейчас толстым, липким и противным, а самое главное, что сейчас ему не хочется, ну вот совсем не хочется, прибор беспомощно болтается между ног, и он прикрывает его руками, а это что, спрашивает Лизавета, беспардонно тыкая пальцем в грудь Каблукову.

И происходит чудо, прибор вдруг оживает. Каблуков смело отводит руки от собственного паха и садится на матрац рядом с Лизаветой.

— Это? — как–то отстраненно–гордо спрашивает он. — Это мой талисман, точнее — фамильный талисман мужской линии рода Каблуковых, хочешь посмотреть?

— Конечно, хочу, — отвечает Лизавета, и Д. К. снимает с шеи цепочку чистого золота, на которой болтается маленький единорог из слоновой кости с двумя крохотными изумрудными глазками (в начале главы, когда мне довелось описывать папенькин герб, я совсем забыл упомянуть про изысканное произведение неведомого мастера, врученное мне теткой прямо, что называется, у порога, то есть у гробовой доски, то есть за несколько мгновений до того, как тетушкины глаза закрылись навеки.)

— Что он означает? — как–то уважительно спрашивает Лизавета.

— В нем моя магическая сила, — смеется Д. К, — пока я ношу его на себе, он хранит меня и помогает мне, дарует добавочное зрение и добавочное осязание, помогает проникать в суть вещей, предсказывать будущее и видеть прошлое… — Ну да, — широко открывает рот Лизавета. Каблукову остается лишь склониться пониже и впиться в него своим. — Отстань, — барабанит Лизавета кулачками по его спине, но потом затихает и отвечает на поцелуй, сладко и влажно, как и положено. Каблуков отстраняется от нее, нежно отбирает цепочку с единорогом и вешает себе на шею, рука Лизаветы играет его прибором, пальчики Лизаветы щекочут каблуковские яйца, а потом она склоняет к прибору лицо и вновь широко открывает рот.

— Нет, нет, — умоляюще просит Д. К., — только не это. Лизавета недоумевает, первый мужчина отказывает ей в минете, но вот почему, отчего?

— Что с тобой? — с усмешкой спрашивает она. Каблукову ничего не остается, как спокойно лечь рядом и поведать историю своего рождения, мне ничего не остается, как вновь вызвать к жизни духи папеньки и маменьки, и, когда я дохожу до печальной истории папенькиной кончины (смотри вторую главу данного повествования), глаза Лизаветы, что называется, находятся на мокром месте.

— Бедненький мой, — говорит она ДК, нежно гладя его по голове, — бедненький мой, ведь это же надо, чего они тебя лишили! Но ничего, — продолжает Лизавета, — я помогу тебе, я излечу тебя.

— Только не сейчас, — просит обессиленный исповедью Каблуков, — Лизавета замолкает. Несмотря на свои (предположим) восемнадцать, она тонкая и хорошо чувствующая партнера девочка, не хочет сейчас — не надо, и она начинает вновь гладить Каблукова по голове, неотрывно смотря на маленькую фигурку единорога из слоновой кости с двумя махонькими изумрудными точками глаз.

— Это еще символ моей астрологической декады, — говорит ей Д. К, вторая декада Рака — единорог и святой Георгий.

— Ишь разлеглись, бесстыжие, — слышится за спиной добрый и довольный жизнью голос Фила Леонидовича Зюзевякина.

— Папа, — вскакивает Лизавета с матраца, — знаешь, Джон рассказывает совершенно удивительные вещи!

Зюзевякин, одетый на сей момент в одни лишь шорты, Зюзевякин, почесывающий правой рукой свое ладное волосатое брюхо, Зюзевякин, держащий в левой руке большую толстую сигару «корона–корона», улыбается с какой–то отчаянной нежностью, глядя на голенькое порождение своих, до сих пор еще неутомимых чресел.

— Девочка моя, — шепчет он в пароксизме родительской страсти, — кровинушка моя единственная.

— Ха, папа, — пунцово, как и положено блондинке, вспыхивает Лизавета, — ну что ты, право!

Ф. З. смахивает умильно накатившую слезу, затягивается сигарой и плюхается на матрац рядом с голым Каблуковым. — Оденься, — велит он Лизавете, — а то неудобно смотреть и понимать, что я уже старый. — И он начинает хохотать, Лизавета натягивает плавочки и блузку, а Д. К. просит позволения отлучиться в каюту и выбрать себе что–то более подходящее моменту, чем потерявший актуальность смокинг. — Все, как того хочет гость, — мирно отвечает Зюзевякин, швыряя окурок сигары за борт яхты.

(Память моя устала, и действие забуксовало на месте. Экспозиция немного затянулась, эта чертова яхта никак не может приплыть хоть куда–нибудь. Д.K. идет к себе в каюту, Д. К. роется в шмотках и выбирает себе белые джинсы и белую же капитанскую рубаху с короткими рукавами. Когда он появляется вновь на палубе, то к Лизавете и Зюзевякину уже присоединилась Кошаня. Втроем они нависли над правым бортом, манипулируя с рыболовными снастями. Матросов и капитана опять не видно, опять такое ощущение, что яхта управляется призраками, хотя сейчас и паруса поставлены, и мотор работает, и достаточно быстро шлепает их посудина к берегам уже упоминавшейся Турции. — Что поймать собираемся? — интересуется Каблуков. — Да мне все равно, — азартно отвечает Фил Леонидович, — я ужасно люблю морскую рыбалку, и для этого у меня есть даже большая накладная борода. — Он щелкает пальцами, неведомо откуда появившийся стюард протягивает боссу большую седую бороду, которую тот и приспосабливает к подбородку. — Ну что? — спрашивает довольный Зюзевякин, строя рожу отчаянного громилы. — Кошаня и Лизавета давятся от смеха, Каблуков садится в шезлонг и берет из рук стюарда очередной запотелый бокал со своим любимым пойлом, обородевший же Ф. З. внимательно смотрит за борт, всерьез надеясь поймать какую–нибудь громадную рыбину. — Вот наловим рыбки к вечеру, — говорит Зюэевякин, — Лизонька нам ее приготовит, и мы вновь потрапезничаем. А потом Джон Иванович нам что–нибудь расскажет. Ведь вы, как оказалось, рассказчик удивительный, а, Джон Иванович?

Каблуков польщен. Каблуков чувствует, что сегодня он обрел не просто покровителя, а друга, даже больше, чем друга — молочного брата, ведь он уступил Ф. З. Кошаню, он не пожалел для него длинноногой, статной, высокой твари с ромбически подстриженным лобком, так что теперь они соединены незримой нитью, связаны ей на всю жизнь, сентиментально думает Каблуков и посматривает на хорошенькую попку Лизаветы.

— Трудно сказать, Фил Леонидович, — говорит Д. К., — но некоторым нравится. Вот дочери вашей понравилось, например.

— А значит, и нам понравится, — уверенно заявляет Ф. З. — Клюет, — кричит на все море Кошаня, и Зюзевякин начинает подсекать…)

…но продолжим. Зюзевякин начинает подсекать, Лизавета с Кошаней прыгают рядом на палубе. Каблуков невозмутимо думает о том, что единорог действительно приносит ему счастье, как то и предвещала покойная тетушка. А ведь жизнь ломала Д. К., жизнь измывалась над ним, по крайней мере, стоит вспомнить хотя бы первые три года после маменькиных похорон, когда его, совсем еще малолетку, увезли из родного города на Богом забытое океаническое побережье. Да, частенько вспоминает до сих пор Д. К. те три года, но не о них сейчас речь, все должно идти своим чередом, дойдет пора и до океанического побережья, а пока надо вновь глотнуть пойла да подумать, что бы такого веселого рассказать вечером Зюзевякину и милым дамам. Повторить историю папеньки и маменьки (смотри вторую главу данного повествования)? Но буквально каких–то полчаса назад он рассказал ее Лизавете, так стоит ли?

— Не стоит, — говорит он сам себе, с прежним восторгом поглядывая на крутую Лизину попку, ему хочется пошлепать ее по ягодицам, хочется стянуть с нее плавки и впендюрить ей свой прибор, у которого сегодня сплошные обломы с самого утра. — Все, — говорит Зюзевякин, вытаскивая на палубу здоровенную рыбину непонятного происхождения, — а вот и наш ужин. — Он снимает бороду и бросает ее на палубу, рыба тяжело бьется о доски, Лизавета велит стюарду унести ее на камбуз (так принято говорить, если ты ходишь на яхте. Не в камбуз, а на камбуз, поначалу меня это очень смешило). — Отдохнем до ужина, Кошаня, — обращается Ф. З. к своей новой подруге. Та, и так уже измученная неутомимостью зюзевякинских чресел, соглашается с мрачным мужеством, и они удаляются в каюту. — Ну что, — говорит Лизавета, сидя на бортике яхты и массируя собственную грудь, — хочешь мне помочь? — Каблуков впивается губами в ее влажное, липкое лоно и понимает, что сегодня вечером он расскажет всей честной компании о своем прапрапрададушке. Да, том самом, который был прапра. — Еще, — шепчет Лизавета, стискивая его шею ногами, — еще, Джон Иванович…

Глава пятая,

в которой Д. К. начинает рассказ о корнях своего рода

Есть ли что более упоительное, чем ночи на яхте в открытом море? Давно пройдены Босфор и Дарданеллы, остался позади великий град Константинов с золоченой иглой Айя — Софии, совсем немного и до таинственных берегов Африки, где, по преданию, некогда водились магические единороги, что покровительствуют роду Каблуковых. Джон Иванович сидит на корме, в шезлонге, как это принято на борту сего суденышка, Лизавета расположилась прямо на палубе у его ног, милая, покорная, объезженная Лизавета, Ф. З. вновь смолит очередной «корoной–короной», Кошаня тихо посапывает у него на коленях (совсем миллионер девку заездил), стюард уже убрал остатки ночного пиршества, капитан несет вахту, матросы спят в кубрике, все при деле, как говорится, можно начинать.

Что же сказать вам, друзья мои, какую интонацию выбрать для очередного эпизода моего повествования? Что–то надоело ерничать, быть брутально–ехидным и насмешливо–грубым, ночь настраивает Д. К. на лирический лад, милая Лизавета, лапонька моя блондинистая, как мне понравился рыжий кок твоего межножья, как сладко мне было целовать твой пах, а потом входить в сладостную бездетную щель, нежнее которой на данную ночь нет для меня в мире! Но опомнись. Каблуков, говорю я сам себе, опять тебя повело, опять ты становишься брутально–ехидным и насмешливо–грубым, циничным ты стал, Каблуков, вот что я должен сказать тебе, а разве может цинизм украсить такого мага и мистика, как ты? И единорог, средоточие чистоты и невинности, проклянет тебя, рак уползет обратно в свою нору, смотри, Каблуков, сколь очаровательна этой ночью луна, ведь она тоже твой символ, именно в такие ночи гороскоп возвещает тебе необыкновенный прилив сил, ты способен уподобиться Богам этой ночью, так что забудь Лизкино лоно, воспари в эмпиреи, начни свободно странствовать в хаосе мира, сними фигурку единорога с шеи, поднеси к губам, попроси прощения за все, чем оскорбил ты его, хотя можно ли это сделать? — Нельзя, — отвечает, посмеиваясь, единорог, он соскальзывает с цепочки, вырастает до размеров большого и нежного зверя и ложится в тени основной (никак не могу уяснить, как все же она называется) мачты.

— Что же, Каблуков, — говорит он, — начинай.

И я начинаю. — Господа, — говорю я, обращаясь непосредственно к Зюэевякину, сделав вид, будто ни Кошани, ни Лизаветы не существует рядом с нами на этой палубе, — господа, прежде чем перейти непосредственно к рассказу о жизни и судьбе моего чертова прапрапрадедушки Каблукова (а может, что и еще несколько «пра», ничего существенного это не меняет), я должен хотя бы вкратце поведать вам печальную и до сих пор во многом неясную судьбу того рода, последним представителем которого являюсь. Да, я, Джон Иванович Каблуков, выродившийся квартерон (смотри уже неоднократно упоминавшуюся вторую главу данного повествования), принадлежу к роду, когда–то блистательному и могущественному, и лишь злая ухмылка судьбы видна в том, что сам я рожден безумными маменькой и папенькой, место моего зачатия — железнодорожная насыпь, да и родился я даже не в хлеву, а в деревянном бараке, на неструганом полу. А ведь начиналось все больше шестисот лет назад, одним тихим июньским утром, когда фелюга сенегальского пирата Эфраим–бея подошла к берегам того, что нынче известно по всем картам и путеводителям как Крымский полуостров. Недаром меня тянет сюда почти каждый год, недаром столь люблю я эту достопочтенную землю, на которую одним тихим июньским днем (как это гласят предания) ступил мой дальний предок, основатель нашего рода, рода Каблуковых. Эфраим–бею тогда еще не исполнилось двадцати лет, а пиратство уже было его судьбой. Не сохранилось, естественно, никаких изображений этого замечательного человека, но стоит мне закрыть глаза, как я представляю себе его: вот он, высокий, атлетически сложенный негр, некая смесь Мухамеда Али и Эдди Мерфи, идет по утреннему одинокому крымскому берегу. На нем ярко–алый плащ, на боку болтается кривоватая сабля сенегальских пиратов, белоснежные зубы скалятся в кровожадной усмешке просвещенного дикаря, простите мне мою иронию, господа, но что еще сказать о досточтимом Эфраим–бее, кроме того, что он любил гашиш и драгоценности, а фелюга его считалась самой быстроходной на всем Средиземном море? Так же сложно объяснить вам и то, как сенегальский молодчик стал видным деятелем средиземноморского пиратства, ибо я никогда не был в Даккаре не говорю на языках народностей волоф, фульбе, тукулер, серер и мандинго. Но какая мне сейчас разница, да и вам, господа, ведь главное во всем этом лишь то, что неведомыми нам путями загадочный Эфраим–бей оказался на Крымском побережье, да не один, а с прекрасной албанской пленницей, обитательницей одного из тогдашних турецких гаремов, любовь к которой пленила Эфраим–бея, что называется, с первого взгляда.

(Как успела мне рассказать тетушка, основоположник нашего рода увидел основоположницу в тот момент, когда его бравые молодчики захватили большое торговое судно одного турецкого деятеля, везшее розовое масло, золото, слоновую кость и албанских невольниц. Нина, так звали прекрасную албанку, отбивалась от мощных объятий первого помощника Эфраим–бея, уже приглядевшего симпатичный укромный уголок, но не тут–то было. Плененный ее красотой и возмущенный столь бесцеремонным отношением к ней своей правой руки, Эфраим–бей просто отсек первому помощнику голову (сделал, что называется, секир–башка), а Нину потащил в уголок уже сам — страстным и диким человеком был основатель нашего рода. Остается добавить, что вскоре после переезда в Крым Нина разрешилась от бремени, и еще один кирпичик прибавился в роду Каблуковых.)

После Эфраим–бея и Нины следовал их сын, Али–паша, какое–то время боровшийся за власть в Крыму и очень любивший (опять же, если верить преданиям) юных греческих пленниц и таких же юных татарских наложниц. От этого он, собственно, и пострадал — одна из них задушила его шелковым шнурком. (Но тут надо оговориться, все это лишь мужская линия Каблуковых, была еще и женская, чисто славянская линия, но о ней пока мои представления достаточно слабы, ведь до момента, когда потомок Эфраим–бея женится на русской княжне Апраксинoй, пройдет еще минимум сто лет, а корни Апраксиных меня как–то не интересуют.) Так вот, у Али–паши было два сына, уже не столь сенегалистых, один видом вылитый грек, другой — татарин. Собственно, матушка второго и придушила собственного муженька, очень ревнивая, по всей видимости, попалась дамочка. Двое наследников Али–паши долго (где–то в течение года) выясняли отношения, кто главный, но грек замочил татарина, отрубил голову ему и его ревнивой мамаше (не преминув заодно угробить и свою) и начал царствовать сам, но недолго счастье продолжалось. Хан Гирей I, предок того знаменитого пушкинского Гирея, намял бока моему греку (которого звали, почему–то, Али–паша II), и грек должен был смыться с Крымской земли. След его возникает сначала в Испании, затем — во Франции, где он и производит на свет моего очередного официального предка, французского шевалье д’Арсаньяка. Хорош переходик, а, господа? — возмущаюсь я, обращая свои взоры к усыпанному звездами небосводу, от паши к шевалье? Господа в лице Зюзевякина меланхолично кивают головой, мол, да, милостивый государь, вы абсолютно правы в своем недоумении, что хорошего в той неразборчивости связей, которую проявили ваши предки, то гречанки, то татарки, а то затесавшаяся француженка, да и с законностью происхождения тогда как? Ну, с этим все нормально, говорю я, Али–паша II быстренько переметнулся из мусульманства в католичество, ибо смог увезти с собой такое количество бриллиантов и золота, что римский папа (очередной Пий или Бонифаций, поди, вспомни сейчас) с удовольствием отпустил Али–паше II его мусульманские грехи и окрестил именем Али де Гиша, шевалье д’Арсаньяка, так что сын Али де Гиша, рожденный ему законной французской женой, маркизой д’Этуаль, тоже стал шевалье д’Арсаньяком, маркизом д’Этуаль.

Сволочью этот сыночек, надо сказать, оказался порядочной, больше всего он любил драться на шпагах, трахать замужних дам, быстренько спустил папочкины восточные накопления, завербовался под знамена испанской короны и даже умудрился прогуляться с Колумбом в одну из его поездок к берегам Америки. Но только в одну, ибо по возвращении обратно в Испанию вскорости отдал концы, успев, к счастью, оставить на свете и собственного сыночка, графа Таконского, (ибо женой его была бедная графиня Таконская), тут и мелькает впервые истинная тень Каблуковых, ибо «tacon» по–испански означает «каблук», судя по всему, первый из графов, Таконских был столь маленького роста, что носил сапоги на очень высоких каблуках, иное объяснение найти трудно, но именно младшего графа Таконского, сына бедной графини Таконской (бедной в самом прямом смысле, как церковная крыса, как нищий на паперти) и шевалье д'Арсаньяка, маркиза д’Этуаль за заслуги отца в экспедиции Христофора Колумба назначили посланником в Россию. Посланник Их Испанских Величеств Арнольдо Арсаньяк (первое «д» улетучилось), маркиз д'Этуаль, граф Таконский — замаешься, пока выговоришь. Конечно, граф не был счастлив, собираясь в далекую и неведомую Московию. Знал он об этом крае лишь одно: там всегда холодно и есть такое наказание Божие, что именуется снегом, а потому все ходят в шкурах, по улицам в стольном их граде Москве бродят медведи, лица смазливых девиц намазаны от мороза толстым слоем непонятного жира, в общем, маловато счастья, как сказал он своей матушке, да ехать надо. От королевских милостей не отказываются, тем паче что в родной Испанской империи младшему Таконскому ничего не светило — слишком уж от странного мезальянса произошел он на свет.

Арнольдо Таконский добирался до Московии добрых полгода, выехал он в январе, а в первопрестольную добрался аж в начале июля. Снега не было, медведей на улицах тоже, девки все выглядели здоровыми и ухоженными и пахли чем угодно, но только не жиром. Поселившись на посольском дворе, Арнольдо стал ожидать торжественного момента вручения своих верительных грамот и начал усовершенствоваться в питии местных напитков (один из них, что на меду, очень ему нравился), а стоял тогда на дворе одна тысяча пятьсот третий год, правителем Руси был Великий князь Иван Ш, и верительные грамоты наш Арнольдо должен был вручить именно ему.

Но вручение все затягивалось, прошло лето, наступила осень, погода все больше становилась похожа на ту, что представлял себе незадачливый дипломат еще там, в Испании, вот–вот выпадет снег, медовуха больше не веселит душу, а здоровые и ухоженные девки как–то враз слиняли и стали подобны тоскливому ненастному небу поры российской непогоды.

Впрочем, именно в это время об испанском посольстве вспомнили и одного из думских бояр, Василия Ртищева, Великий князь послал на посольский двор за молодым графом. Нашел боярин графа в состоянии затяжного перманентного похмелья, изба была грязной, воняло в ней чем–то тухлым и прокисшим, камзол графа поистрепался, да и сам он давно уже не напоминал того гордого идальго, что почти год назад покинул столь сладко вспоминаемые Пиренеи.

Вручение грамот Великому князю назначили на десятый день, и время это достопочтенный боярин употребил на приведение в порядок Поела Их Испанских Королевских Величеств, шевалье Арнольдо Арсаньяка, маркиза д’Этуаль, графа Таконского. Каждый день они парились в бане, каждый вечер боярин через толмача общался с Арнольдо на предмет этикета и прочих сложных и славных вещей, Арнольдо заказал себе шубу (видимо, не столько к моменту встречи с Великим князем, сколько к наступающим холодам) и стал вновь так же бодр и весел, как в уже давнем теплом июле, когда впервые ступил на эту варварскую землю.

Минуло десять дней, и Арнольдо проводили ко двору. Но тут, господа, думается мне, надо сделать пропуск всей официальной части бытия испанского посла, ибо это довольно далеко отводит нас от собственно темы разговора, не так ли, Фил Леонидович? — обратился я к милейшему хозяину, совсем уже разнеженному моим рассказом и нагло гладящему Кошаню в том самом месте, где находится такое теплое и уютное межножье. — Истинно так, Джон Иванович, — благостно отвечает мне хозяин, закуривая очередную «корону–корону», а яхта все так же неторопливо плывет по спокойному Средиземному морю, то ли к Африке, то ли куда еще, что, впрочем, абсолютно неважно, думаю я, и вновь обращаюсь к попутчикам:



Поделиться книгой:

На главную
Назад