Общий подход советского руководства к возможности сочетания дипломатических и экономических инструментов для завоевания политического влияния в СССР в сопредельных аграрно-промышленных странах коренился в том же своеобразном реализме, который на протяжении большей части межвоенного двадцатилетия диктовал ему страх перед интервенцией и вызывал обвинение в «национальной ограниченности» со стороны левой оппозиции и традиционалистов-государственников[367]. В полемике с Чичериным относительно «нашей экономической политики в государствах Востока» в начале 20-х гг. Сталин отчетливо сформулировал возражения против идеи «противодействовать поглощению восточных стран», Латвии и Польши, «антантовским капиталом». «Для меня несомненно, – отвечал Сталин, – что мы ни по торговой, ни по промышленной линии тягаться с врагами в упомянутых выше [восточных. –
В минуту «откровенности» влиятельный чехословацкий дипломат Ф. Папоушек передал полпреду СССР слова президента Чехословакии Т.Г. Масарика: «Русские не понимают, каких псов они могли бы иметь против Европы в лице среднеевропейских малых государств»[371]. Разумеется, было бы неоправданной наивностью буквально воспринимать эту оценку применительно к политике СССР в отношении своих западных соседей, игнорируя сложность внутренних и международных процессов в Восточно-Центральной Европе. В ретроспективе представляется, однако, несомненным, что Москва лишь в малой степени сумела реализовать как потенциал политического и хозяйственного сотрудничества со странами, lingva franco которых еще оставался русский язык, так и возможности сотрудничества с ними в европейской политике в интересах региональной стабильности. Заключение договоров о взаимной неагрессии переросло в нащупывание общих с соседями международно-политических интересов. При этом, однако, главные усилия Москвы оказались сосредоточены на вхождении в круг великих держав, чему было отдано предпочтение перед непосредственным сотрудничеством с соседними странами. Едва оправившись от синдрома окружения по периметру западной границы, советское руководство перешло к быстрому усвоению великодержавного тона в отношении своих соседей. Наиболее отчетливо эта перемена проявилась в советско-польских отношениях, являвшихся в значительной степени осью отношений СССР с его западными соседями в конце 20-х – середине 30-х гг.
20 декабря 1928 г.
4. – О пакте Келлога (т. Литвинов).
Принять предложение НКИД об обращении к Польше и Литве с предложением подписать протокол о быстрейшей ратификации пакта Келлога и о признании его вступившем в силу между ними и СССР, независимо от ратификации других участников пакта. В ноте указать, что это предложение отнюдь не снимает вопроса о заключении специального пакта о ненападении, но является лишь первым шагом к нему.
Выписка послана: т. Литвинову.
Рассмотрение в Политбюро проблематики пакта Бриана-Келлога и реализация советской дипломатией соответствующих решений прошли два этапа. На первом из них (июль-август 1928 г.) было принято решение о присоединении к Договору об отказе от войны в качестве орудия национальной политики пакт (Бриана-Келлога), подписанном в Париже 27 августа 1928 г. пятнадцатью государствами, включая западные великие державы и Польшу. Преодолев колебания, двумя днями позже Москва официально присоединилась к Договору об отказе от войны; СССР первым из государств-участников ратифицировал его. Декабрьское решение Политбюро продолжило намеченную в августе-сентябре 1928 г. линию по использованию участия СССР в пакте Келлога в целях внешнеполитической пропаганды, однако существо новой инициативы далеко выходило за эти рамки и привело к непредвиденным политическим последствиям.
Выдвигая ее, руководство НКИД исходило из идеи «сразу предложить Польше и Литве подписать один протокол, который бы связывал все три государства в их взаимоотношениях», что и было одобрено Политбюро 20 декабря 1928 г. Инициатива заключения трехстороннего политического соглашения противоречила одной из основных установок советской дипломатии «чичеринской» эпохи. Несмотря на то, что постепенная интеграция СССР в международную политическую жизнь требовала расширять диапазон применяемых средств, Москва упорно держалась взгляда, что единственное в мире социалистическое государство неизбежно проиграет, согласившись на участие в какой-либо многосторонней комбинации, даже если другими ее участниками будут страны, состоящие в наилучших отношениях с СССР или находящиеся на периферии большой политики. Еще в марте 1928 г. Политбюро постановило отвергнуть предложение (исходившее, вероятно, от дружественной Турции) о заключении четверного пакта о ненападении между СССР, Турцией, Италией и Грецией, поручив советским представителям «вести переговоры в том духе, что СССР готов заключить как одновременно, так и в различное время пакты о ненападении с каждым государством в отдельности»[372].
Вероятно поэтому, вслед за одобрением предложений исполняющего обязанности наркома по иностранным делам М.М. Литвинова руководство Политбюро решило взять назад свое согласие с идеей заключения тройственного протокола. «Вследствие некоторых возражений со стороны инстанции», руководители Наркоминдела «остановились на предложении Польше и Литве двусторонних протоколов»[373]. 29 декабря Литвинов вручил польскому посланнику в СССР ноту с приложенным к ней проектом советско-польского протокола и передал копию этих документов литовскому посланнику Ю. Балтрушайтису, официально предложив Каунасу подписать «этот же протокол»[374]. Однако уже через несколько дней Литвинов фактически добился возвращения к прежней директиве Политбюро. На вопрос С. Патека о том, идет ли речь о тройственном протоколе, двусторонних протоколах или же о присоединении Литвы к советско-польскому протоколу, Литвинов дал следующий ответ: «Мы не хотели навязывать ни Литве, ни Польше какой-либо определенной формы участия всех трех государств в протоколе, хотя и наиболее желательной нам. Могут быть и двусторонние протоколы между нами и Польшей, между нами и Литвой, между Литвой и Польшей. Мы мыслим, однако, одновременное подписание всеми тремя государствами единого протокола». Как на решающий аргумент и.о. наркома сослался на намерение Литвы «подписать втроем протокол о скорейшем введении в действие пакта Келлога»[375]. «В действительности Вольдемарас такого согласия не давал, а изъявил лишь готовность присоединиться к советско-польскому протоколу», расхождение между этими версиями якобы было вызвано «недоразумениями при передаче из Ковно»[376]. Эта «ошибка» в точности соответствовала тому, чего ожидали от Литвы в руководстве НКИД – выступить с предложением «общего протокола»[377], и хотя она была вскоре разъяснена, советская позиция относительно целесообразности подписания общего протокола в дальнейшем не претерпела изменений.
Указание на то, что в подготавливаемой ноте следует указать, что предлагаемый протокол рассматривается СССР в качестве первого шага к пакту о ненападении, вероятно, отражает несогласие Политбюро с трактовкой этого вопроса руководством НКИД. Полпред СССР в Польше видел основное достоинство нового предложения Польше в том, что «подписание такого протокола делало бы совершенно ненужным какой-нибудь куцый пакт о неагрессии»[378]. В пользу этого предположения свидетельствует и тот факт, что и в 1927, и в 1931 г. при обсуждении перспектив заключения пакта ненападения с Польшей, Политбюро подталкивало НКИД к максимальным усилиям в этом направлении. Наряду с вероятными принципиальными возражениями руководства НКИД против актуализации вопроса о советско-польском пакте ненападения, оно стремилось избежать указания на него по соображениям переговорной тактики. Будучи хорошо осведомлен о польской позиции, Литвинов не исключал того, что идея дополнительного протокола может развиться в подписание его не только СССР, Польшей, Литвой, но и всеми западными соседями СССР, и опасался, что в будущем это ослабит советскую дипломатию в ее отказе от подобной схемы заключения пакта о ненападении. «Наше одновременное обращение к Польше и ко всей Прибалтике было бы неудобным для нас потому, что оно вызвало бы упрек со стороны Польши в отклонении нами в свое время польского предложения о подписании общего пакта о ненападении», – разъяснял он[379].
Вероятно, в силу этих причин, в советской ноте от 29 декабря, указание Политбюро было выражено в смягченной форме. Отмечалось, что «своим настоящим предложением Союзное правительство не снимает ранее сделанного Польскому правительству предложения о пакте ненападении, заключение которого в дальнейшем послужило бы еще большему укреплению добрососедских отношений между СССР и Польской республикой»[380].
Идея подписания с Польшей и Литвой соглашения об ускоренном вступлении в силу между ними пакта Бриана-Келлога явилась первой крупной инициативой Литвинова как фактического руководителя советского дипломатического ведомства. 9 августа 1928 г. он был назначен временно исполняющим обязанности наркома «в связи с предоставлением Г.В. Чичерину отпуска для лечения»[381]. Все дипломатические акции, связанные с подготовкой и ведением переговоров о дополнительном протоколе, осуществлялись самим Литвиновым или по его указаниям. В частности, полпреду в Польше было запрещено вести на эту тему беседы в Варшаве: «переговоры начаты и будут вестись только здесь»[382].
Мотивы внесения Литвиновым (и принятия Политбюро) предложения о дополнительном протоколе документально не установлены. Вероятно, они носили троякий характер. Во-первых, присоединением к пакту Келлога и выступлением за скорейшее введение его в силу СССР впервые демонстрировал свою готовность принять общие правила международной игры. При этом обстоятельства заключения и содержание пакта Келлога позволяли СССР ни изменять своей враждебности к Версальской системе (и, в частности, Лиге Наций), ни поступаться интересами внешнеполитической пропаганды, поскольку пацифистский пафос пакта Келлога в основном совпадал с официальной советской позицией. В своем отношении к Парижскому договору правительство СССР руководствуется стремлением представить еще одно доказательство своих мирных намерений, объяснял исполняющий обязанности наркома по иностранным делам итальянскому представителю, но также рассчитывает, что этот договор может ослабить значение Лиги Наций – «центра интриг и махинаций против Советского Союза»[383]. Дальнейшее обыгрывание пакта Келлога позволяло Советскому Союзу выступать «как одной из великих держав»[384] и предоставляло ему дополнительные пропагандистские возможности (в особенности, для подготовки восстановления дипломатических отношений с США).
Во-вторых, дополнительный протокол позволял стабилизировать международное положение Литвы. Несмотря на то, что в декабре 1927 г., Каунас официально признал прекращенным состояние войны между Литвой и Польшей, состояние отношений между ними на протяжении 1928 г. продолжало серьезно беспокоить Москву. В январе, феврале и апреле 1928 г. НКИД предпринял энергичные демарши перед правительством Литвы, преподавая ему «советы умеренности» и «гибкости», призывая «идти по такому пути, который привел бы к установлению деловых отношений между Литвой и Польшей хотя бы в некоторых областях»[385]. Мотивы СССР отличались от побуждений Франции, Англии, Италии и Германии, подталкивавших Литву в том же направлении. Советские опасения вызывали как «возможность внезапных авантюристских импульсов Пилсудского»[386], так и безответственные расчеты главы литовского правительства Вольдемараса. В ходе визита в Каунас 10–11 июля 1928 г. Стомоняков убеждал литовского премьера, что ему не следует строить свою тактику и стратегию на близости советско-польской войны, напротив, ей будет предшествовать расправа Польши с Литвой. Поэтому было бы безумием полагать, что Литве можно не спешить с урегулированием отношений с Варшавой[387]. Осенью 1928 г. советская сторона проявила максимум настойчивости, чтобы доказать Вольдемарасу наивность его предположений о якобы гарантированном пактом Келлога «двухлетнем спокойствии Европы». В этой обстановке на литовско-польской конференции в Кенигсберге (ноябрь 1928 г.) Вольдемарас выступил с предложением, если пакт Келлога не будет ратифицирован всеми подписавшими его государствами, заключить аналогичное соглашение «в рамках территориально более ограниченных, например, пакт, имеющий участниками лишь ближайшие государства, как Германию, СССР, Польшу, Литву, Латвию»[388]. Тем самым, как признавали советские дипломаты[389], было положено начало идее подписания дополнительного протокола.
Третьим побудительным мотивом советской инициативы являлось стремление преодолеть тупик, возникший в отношениях с Польшей после срыва переговоров о пакте ненападения. Решение о его безотлагательном заключении было принято советским руководством в августе 1926 г.[390] и возобновлено в апреле 1927 г. Главным камнем преткновения служило последовательное требование Польши о том, чтобы одновременно с польско-советским пактом обязательства ненападения охватили и сферу отношений СССР с другими западными соседями, т. е. тремя балтийскими государствами и Румынией. Однако к началу 1929 г. Литва оставалась, как подчеркивалось в последующей ноте СССР, «единственной прибалтийской страной, присоединившейся уже к Парижскому договору»[391]. В числе других препятствий на пути заключения пакта о ненападении были настояния Польши упомянуть в нем обязательства, вытекающие из ее принадлежности к Лиге Наций, и предусмотреть процедуру арбитража при рассмотрении спорных вопросов. Подписание Польшей пакта Келлога без условий об арбитраже и без согласования его с Ковенантом предоставляло Советам возможность указать, что тем самым «Польша доказала совершенную несостоятельность своей позиции при переговорах» о советско-польском пакте ненападения в предшествующие годы[392]. Тем самым, адресованное Польше предложение о подписании дополнительного протокола давало возможности размыть ее принципиальную позицию относительно условий принятия на себя обязательств ненападения на СССР и одновременно сделать шаг к стабилизации советско-польских отношений. Изобретение новой дипломатической формулы такой нормализации было «очень удачным» еще и потому, что к ней «со стороны Германии тоже не может быть предъявлено нам никаких претензий»[393], но, поскольку такие претензии все же предъявлялись, советская сторона указывала, «что основной целью нашего предложения является в первую очередь связать Польшу в отношении Литвы»[394]. Косвенным подтверждением того, что Политбюро воспринимало предложение о дополнительном протоколе главным образом с точки зрения своих отношений с Варшавой является, рабочее наименование, использованное для этого соглашения в позднейшем решении Политбюро – «пакт с Польшей»[395].
В дипломатических кругах Хельсинки и Варшавы было распространено убеждение, что инициатива Литвинова вызывалась также его личными амбициями – желанием продемонстрировать руководству СССР, что он способен достичь лучших результатов в проведении внешней политики, нежели отсутствующий нарком Чичерин. «Согласно информации, полученной польским посланником в Москве», идея заключения дополнительного протокола с Польшей и Литвой «была представлена Литвиновым Чичерину» в середине ноября 1928 г. и отклонена им. Недавно Литвинов вновь поднял этот вопрос и оказал такое сильное давление на Чичерина, что тот согласился»[396]. Внутриполитические мотивы поддержки этой дипломатической акции со стороны Кремля усматривались в стремлении обеспечить спокойствие на западных рубежах на случай крестьянских волнений весной 1929 г. и тем самым, в частности, уменьшить свою зависимость от армейских кругов, представляющих потенциальную угрозу для правителей СССР[397].
10 января 1929 г.
13. – О Польше (т. Литвинов)
Для составления проекта ответа на ноту Польши создать комиссию в составе т.т. Рыкова, Сталина, Бухарина, Литвинова.
Выписки посланы: т.т. Рыкову, Сталину, Бухарину, Литвинову.
10 января в НКИД была передана нота временного поверенного в делах Польши в СССР Зелезинского, являвшаяся ответом польского правительства на предложение СССР о досрочном введении в действие пакта Бриана-Келлога. Польское правительство заявляло о готовности «в принципе к подписанию дополнительного протокола и подтверждало свою позицию о необходимости совместного обсуждения всеми заинтересованными государствами вопроса безопасности на востоке Европе» и сообщало о намерении выяснить их мнение относительно советской инициативы[398]. Правительство Вольдемараса, вопреки расчетам Москвы, вообще не откликалось на советское предложение (23 января оно заявило о категорическом отказе подписывать протокол к пакту Бриана-Келлога вместе с Польшей). Затягивание переговоров способствовало осуществлению планов Варшавы на объединение вокруг себя западных соседей СССР. По той же причине в Москве стремились подстегнуть ход событий, что объясняет срочность постановки доклада Литвинова на Политбюро. Решение о создании комиссии с участием руководителей ЦК, Совнаркома объяснялось как отсутствием у НКИД проекта ответной ноты, так и необходимостью внести изменения в ранее намеченный советским руководством план дипломатических и пропагандистских усилий.
По своему составу комиссия по подготовке ответа Польше совпадала с комиссией Политбюро, на которую 6 декабря была возложена ответственность «за организацию и характер выступлений по докладу НКИД», утверждение тезисов доклада Литвинова и «всей диспозиции постановки этого вопроса» на Сессии ЦИК СССР 10 декабря 1928 г.[399]. 11 января Литвинов, Рыков и Бухарин собрались у Сталина (либо, поочередно посетили его кабинет)[400]. В тот же день Сталина (возможно, вместе с наркомом торговли) посетил Б.С. Стомоняков, который не вошел в состав новой комиссии, хотя его обязанности как члена Коллегии НКИД состояли в курировании отношений СССР с Польшей, странами Прибалтики и Скандинавии. Полугодом ранее именно ему Политбюро поручало окончательную редакцию ноты Польше[401]. Неучастие Стомонякова в комиссии было, по всей вероятности, обусловлено характером его письма Рыкову и Сталину, в котором он заявлял о нежелании продолжать работу в НКИД. Вопрос об уходе Стомонякова из НКИД был поднят летом 1928 г., и Политбюро приняло решение назначить его торгпредом в Париже и ввести в состав Коллегии НКТорга. 1 ноября Политбюро подтвердило откомандирование Стомонякова в Наркомторг, но 5 ноября отменило это решение[402]. 27 декабря 1928 г. Политбюро признало новое обращение Стомонякова «неправильным по существу и недопустимым по форме, заслуживающим порицания» и обязало его «работать в НКИД». Текст письма Стомонякова или его изложение в изученных материалах отсутствуют. Письмо датировано 21 декабря 1928 г. и направлено руководителям ЦК ВКП(б) и СНК СССР непосредственно после одобрения Политбюро инициативы о предложении Польше и Литве подписать с СССР дополнительный протокол к пакту Келлога (20 декабря 1928). Это обстоятельство, как и некоторые оттенки в переписке Стомонякова с полпредствами, позволяет полагать, что заявление члена Коллегии НКИД о своей отставке было если не вызвано, то связано с его несогласием с решением Политбюро о дополнительном протоколе.
Около 22.30 11 января заведующий 1 Западным отделом Карский сообщил Зелезинскому по телефону, что Литвинов незамедлительно хотел бы с ним увидеться для вручения ответной ноты. Из-за болезни Зелезинский не выходил из дома, и, по договоренности с Литвиновым, Карский в полночь доставил ответ в польскую миссию[403]. Таким образом, к разочарованию польской дипломатии, «этот обширный документ был составлен, размножен и подписан в течение двадцати четырех часов со времени получения польской ноты, ответом на которую он явился», и надежды Варшавы затянуть переписку с Москвой до ратификации Парижского договора американским сенатом потерпели неудачу[404]. Советская нота была выдержана в духе наступательной риторики. При этом в ней акцентировалось намерение СССР предложить всем западным соседям присоединиться к дополнительному протоколу, как только они официально заявят о своем участии в пакте Келлога[405]. Это заявление не означало, что комиссия Политбюро приняла требование Польши о придании протоколу регионального характера. Напротив, ввиду «опасности», что Польша предложит «общие переговоры со всеми нашими соседями о заключении специального пакта Восточной Европы», Наркоминдел дал директиву полпредам в Риге, Ревеле, Гельсингфорсе «всеми возможными мерами противодействовать успеху подобного польского предложения»[406].
31 января 1929 г.
7. – О Польше (т. Литвинов).
Принять второй вариант предложения НКИД.
Выписки посланы: т. Литвинову.
Точных сведений о характере внесенных НКИД предложений не выявлено, их содержание устанавливается исходя из доступных документов. В ноте С. Патека от 19 января 1929 г. и в ходе его последующих встреч с Литвиновым польская сторона настойчиво отстаивала принцип участия балтийских государств и Румынии в предложенном СССР протоколе о досрочном введении в действие пакта Бриана-Келлога. Попытки и.о. наркома форсировать подписание такого протокола между Советским Союзом и Польшей, предложив остальным западным соседям присоединиться к нему несколько позднее, успеха не имели. Польша поспешила пригласить страны Балтии к заключению общего соглашения и поставила Москву перед фактом согласия Эстонии, Латвии и Румынии «участвовать в протоколе, но при непременном участии и одновременном подписании его с Польшей и СССР». Упрекнув Польшу в нелояльности, Литвинов сообщил, что «прежде, чем дать ответ в Москве должны знать, готова ли она к немедленному подписанию протокола в случае принятия этих условий»[407]. Высшему советскому руководству предстояло принять окончательное решение – либо настаивать на немедленном подписании протокола Польшей и СССР, сохраняя открытым вопрос о присоединении к нему трех балтийских стран и Румынии, либо изменить директиву Политбюро от 20 декабря 1929 г. и согласиться с многосторонним характером Московского протокола. «Второе предложение» НКИД, по всей вероятности, состояло в том, чтобы пойти на совместное и одновременное подписание протокола СССР, Польшей, Эстонией, Латвией и Румынией, прикрывая свое отступление заявлением о предпочтительности первого пути и требуя от Польши гарантий, что она в этом случае не выдвинет новых условий и не станет затягивать заключения этого акта. Именно это и было сделано в ходе беседы Литвинова с Патеком 31 января[408]. Если наше предположение верно, то решение Политбюро 31 января носило во многом формальный характер. Переговоры руководителя НКИД с польским правительством зашли к тому времени уже так далеко, что возвращение к первоначальной советской позиции было невозможно без нанесения советским внешнеполитическим интересам большого урона[409]. 19–21 января советское руководство решило, вместо того, чтобы оспаривать польское требование о модификации протокола, начать «практическое обсуждение процедуры заключения протокола». Наделение Литвинова соответствующими полномочиями[410] произошло без официального постановления Политбюро. Это обстоятельство, как и оттягивание до 31 января постановки в Политбюро вопроса о совместном подписании протокола Польшей, Румынией, Эстонией и Латвией, могло быть вызвано как разногласиями НКИД и Политбюро относительно реагирования на формирование Польшей общего фронта восточноевропейских государств, так и нежеланием Политбюро принимать окончательное решение в период с кратковременного отхода Сталина от дел. («Я очень устал и боюсь, что если не передохну, обязательно слягу», – писал Сталин товарищам по Политбюро-, прося дать ему «хотя бы десятидневный отпуск»[411]. Ни в записке, ни в соответствующем решении Политбюро не указывалось, с какого дня начинается десятидневный отпуск; вероятно, он продолжался с 18–19 по 27–28 января.) Утвержденное 31 января изменение в советской позиции тщательно маскировалось. «Я вполне понимаю, что во всех разговорах наших с поляками и представителями других государств, мы должны подчеркивать, что совместное подписание вытекало уже из первоначального предложения т. Литвинова. Так мы всегда и делаем», – докладывал полпред в Варшаве[412]. Это не меняло того основного обстоятельства, что в силу логики собственной инициативы Москва оказалась вовлечена в переговоры, приведшие ее к частичному согласию с традиционным польским требованием о «круглом столе» западных соседей СССР, и заставившие ее решиться на подписание первого в советской истории многостороннего политического соглашения[413].
7 февраля 1929 г.
14. – О Польше (ПБ от 31.1.29, пр. № 62, п. 7.) (т. Литвинов).
Принять к сведению сообщение т. Литвинова.
По всей вероятности, на заседании Политбюро Литвинов доложил о затягивании Польшей подписания Московского протокола. В беседах с Патеком 4, 5 и 6 февраля и.о. наркома настаивал на предложенном им ранее сроке подписания протокола (7 февраля). Не возражая против этого в принципе, польский посланник «подчеркивал, что не является исключенным, что этот срок должен быть отсрочен на несколько дней, не позже, однако, 9-го текущего месяца». Литвинов принял оговорки Патека к сведению, «не заявляя со своей стороны никаких возражений». 7 февраля Литвинов направил в польскую миссию письменное предложение «подписать сегодня в 20 часов протокол о введении в действие Парижского договора 1928 г. – пакта Келлога». В ответном письме Патека заявлялось: «Хотя в принципе мы готовы подписать протокол каждую минуту, но, однако, в связи с временным нездоровьем прибывшего сегодня румынского уполномоченного г-на министра Давила, я предлагаю настоящим выставленный мною ранее срок подписания протокола 9-го февраля с.г.»[414].
Препирательства по этому поводу были вызваны желанием советской дипломатии избежать одновременного и совместного подписания Московского протокола Польшей и странами Балтии, тогда как польская дипломатия развила кипучую деятельность по включению Эстонии и Латвии в состав первоначальных участников соглашения[415]. Возможно, на заседании Политбюро 7 февраля Литвинову было рекомендовано продолжать усилия по срыву польского плана. Основные надежды Москва возлагала на Латвию, где была развернута кампания против попыток создать балтийский блок под своим водительством, депутаты-коммунисты получили указание голосовать против ратификации пакта Келлога, другим депутатам Сейма предлагались выгодные торговые заказы и щедрые «подарки»[416]
Около полудня 8 февраля Давила и Патек нанесли и.о. наркома визит вежливости. Литвинов с большой настойчивостью убеждал посетителей в необходимости подписать протокол втроем вечером того же дня, без участия Латвии и Эстонии, правительства которых не заявили еще о своем присоединении к протоколу. Несколькими часами позже, во время ответного визита Давиле в польской миссии Литвинов был поставлен перед фактом готовности Эстонии к немедленному подписанию протокола. В конечном счете, было условленно, что оно состоится либо вечером 9 февраля, либо 11 февраля (если посланник Озолс поручится, что к этому дню правительство Латвии не только даст окончательный ответ, но и будет готово произвести подписание)[417]. Вечером 9 февраля в здании на Кузнецком мосту представители СССР и четырех соседних стран (Польши, Эстонии, Латвии, Румынии) подписали Московский протокол о досрочном введении в действие между ними пакта Бриана-Келлога. Впоследствии к этому протоколу присоединились Турция и Литва, а также Иран.
Иностранные наблюдатели проявили исключительный интерес к тому, как в СССР было воспринято подписание протокола. Например, финский посланник Артти в своих докладах подчеркивал, что безусловного удовлетворения общественное мнение в СССР явно не испытывает, хотя сомнения прямо и не высказываются. Фактически Москве пришлось подписывать пятисторонний документ, ставший своего рода демонстративным подтверждением наличия «антисоветского блока», чего изначально советская дипломатия стремилась избежать[418].
14 февраля 1929 г.
8. – О Финляндии (т.т. Стомоняков, Ворошилов, Менжинский, Сулимов).
Передать на рассмотрение комиссии в составе т.т. Ворошилова, Микояна, Стомонякова и Зофа, с внесением на утверждение Политбюро в 3–4 дневный срок. Созыв за тов. Ворошиловым.
Выписки посланы: Ворошилову, Микояну, Стомонякову, Зофу.
На заседании Политбюро рассматривался вопрос о заключении с Финляндией Конвенции о таможенном надзоре в Финском заливе. Создание комиссии Политбюро было вызвано разногласиями между НКИД, НКВМ и ОГПУ СССР относительно границ этих зон. По итогам работы комиссии было принято приводимое ниже решение.
21 февраля 1929 г.
10. – О Финляндии (т.т. Стомоняков, Ворошилов).
Принять согласованное предложение комиссии т. Ворошилова:
а) Согласиться на частичное принятие финской таможенной зоны к югу от острова Гогланда в последнем варианте НКИД.
б) Обусловить уступку по п. 1-му согласием Финляндии на распространение нашего навигационного и антиалкогольного контроля на север от Большого Кораб. фарватера в районе нашей таможенной зоны у Бьорке.
в) Оговорить в соглашении с Финляндией право наибольшего благоприятствования в смысле ширины финских таможенных зон.
г) Срок действия конвенции о таможенном надзоре в Финском заливе установить такой же, как и для тройственного соглашения 1923 (sic) г. между СССР, Эстонией и Финляндией.
Выписки посланы: т.т. Стомонякову, Ворошилову.
Определение границ зон таможенного, навигационного и противоалкогольного надзора вне пределов территориальных вод прибрежных государств в Финском заливе на протяжении всех 20-х гг. оставалось актуальной проблемой советско-финляндских отношений. Тройственное соглашение между СССР, Эстонией и Финляндией, являвшееся составной частью международной Конвенции о пресечении контрабанды алкогольных товаров, было подписано в Хельсинки 19 августа 1925 г. (в тот же день была подписана и Конвенция). Однако ни Конвенция, ни соглашение не были к моменту обсуждения вопроса на Политбюро ратифицированы СССР (это произошло 10 сентября 1929 г.). В июле 1923 г. была подписана советско-финляндская конвенция, определявшая надзор за порядком в Финском заливе вне территориальных вод.
Поводом для очередного обсуждения этого комплекса вопросов явилось издание 30 мая 1927 г. декрета Президента Финляндской Республики № 156, определявшего функции и структуру таможенного ведомства (Asetus tullihallinosta annettu 30.5.1927). В тексте этого декрета руководство НКИД усмотрело ряд положений, которые создавали формально-правовые предпосылки для одностороннего расширения Финляндией границ зон таможенного контроля, что входило в противоречие со статьей 3 мирного договора 1920 г. 14 июля 1927 г. член Коллегии НКИД Б.С. Стомоняков от имени советского правительства вручил ноту, предлагавшую урегулировать вопрос с таможенными зонами. Поскольку ответ задерживался, 11 апреля 1928 г. поверенный в делах Г. Залкинд вручил повторную ноту. Только после этого финская сторона согласилась приступить к переговорам, однако, предложение провести их уже летом, было отклонено (глава МИД в этот период должен был находиться в отпуске, а советник А. Ахонен, главный специалист по проблемам советско-финляндских отношений, был крайне занят решением других проблем, к тому же состояние его здоровья внушало опасения)[419].
В середине августа 1928 г. финской стороне был передан советский проект таможенной конвенции. Этот вариант проекта отличался от утвержденного ранее правительством СССР тем, что, как писал заведующий НКИД М.М. Добраницкий, «не заключал в себе уступок последнего». О каких именно возможных уступках шла речь, и почему от уступок решено было отказаться, выяснить не удалось. В конце августа Коллегия НКИД утвердила состав делегации на переговорах с финской стороной в нее вошли Б.С. Стомоняков (председатель), С.С. Александровский, M.М. Добраницкий, Н.П. Колчановский, Рутенбург (от ГУПО), представитель Морского ведомства[420].
Финская делегация (А. Ахонен и В. Поппиус) прибыла для переговоров в Москву 3 сентября. В сентябре состоялось пять заседаний конференции по вопросу о таможенных зонах в Финском заливе. Финская сторона подняла вопрос о борьбе с алкогольной контрабандой в Финском заливе к западу и востоку от 27 меридиана. Она просила предоставить право финским патрульным судам досматривать вставшие на якорь в международных водах и явно занимающиеся контрабандой корабли. При этом указывалось, что советский посланник в Хельсинки будет ставиться в известность о проведении и результатах подобных досмотров. Настойчивость финской стороны в этом вопросе объяснялась тем, что еще не вступившее в силу тройственное советско-финско-эстонское соглашение 1925 г. уже не соответствовало изменившейся тактике контрабандистов. Предложение расширить финскую зону на запад от 27 меридиана, судя по всему, не вызвало возражений с советской стороны, иной была реакция в отношении попыток расширения зоны к востоку от 27 меридиана, что ограничило бы советскую зону таможенного контроля[421]. Неуступчивость Хельсинки побудила Стомонякова заявить, со ссылкой на советские «правительственные круги», что «такие версальские методы переговоров неуместны в отношениях между двумя дружественными государствами»[422]. В начале октября 1928 г. переговоры были прерваны отъездом финской делегации. Тем не менее, поиск компромиссного решения сторонами был продолжен.
Посланник Артти считал избранную в Хельсинки тактику переговоров ошибочной. Ему удалось во время своего пребывания в столице Финляндии добиться в МИДе разрешения пойти на уступку в вопросе о зоне к востоку от 27 меридиана. Во время беседы со Стомоняковым 23 октября Артти высказал предположение, что финская делегация для продолжения переговоров может приехать в ноябре. К тому времени со стороны НКИД была проведена большая работа по согласованию позиций всех заинтересованных советских ведомств. Выяснилось, что компетентные органы «не понимают», зачем финской стороне необходимо иметь право на преследование занимающихся контрабандой спиртовозов в восточной части залива (т. е. в советской зоне контроля). «Непонимание» было вполне уместным, поскольку было известно, что даже попыток осуществления «алкогольной контрабанды» в этой зоне не было. Фактически советская сторона дезавуировала своего полпреда в Хельсинки (Александровского). Финскому посланнику было сказано, что беседы Александровского имели частный характер, полпред говорил только от своего имени, поэтому ни о каком задержании спиртовозов во всей части залива к западу от Гогланда в тех местах, где Большой Корабельный фарватер перекрывается финскими таможенными зонами, и речи быть не может. Советская сторона соглашалась только на задержание пароходов, стоящих на якоре в районе, прилегающем к о. Гогланд[423]. Фактически переговорный процесс был в ноябре 1928 г. остановлен. Не в последнюю очередь на это повлияло и то, что самый активный участник переговоров – Стомоняков – был вынужден в то время основное внимание уделять отношениям с Германией. Можно предположить, что созванное в конце ноября по этой проблеме межведомственное совещание проходило без его участия. Информация о принятых на совещании решениях крайне скупа. Известно, что на нем было решено издать специальную брошюру (для командного состава флота) «о положении в Финском заливе до и после 1917 года»[424], что вызвало негативную реакцию со стороны Колчановского и Александровского.
Они считали, что развитие событий непредсказуемо и Москва может в будущем с этой брошюрой попасть в неловкое положение, когда придется отказываться от некоторых юридически обоснованных положений. В результате руководство НКИД решило предполагаемую брошюру выпустить под псевдонимом (чтобы формально не нести ответственности за ее содержание, как признавал Добраницкий). Задача брошюры должна была быть сведена к «поднятию квалификации комсостава нашего флота в вопросах международно-правового положения Финского залива», а не к «закреплению литературным путем спорных положений международного права»[425]. До конца декабря 1928 г. вопрос о таможенной конвенции не ставился на обсуждение Коллегии НКИД.
Вопрос о дате очередной поездки финской делегации в Москву стал обсуждаться в МИД Финляндии только в январе 1929 г., после состоявшейся 5 января беседы Артти со Стомоняковым, в которой последний поставил вопрос: приедет ли для переговоров финская делегация или переговоры следует считать прерванными?
В Москве ждали более подходящих для достижения компромисса предложений финской стороны. Советская сторона была заинтересована в подписании Конвенции между СССР и Финляндской республикой о таможенном надзоре в Финском заливе, как, впрочем, и не могла затягивать более ратификацию международной конвенции о борьбе с алкогольной контрабандой (1926 г.), чтобы обеспечить гарантии свободы передвижения, как для торгового флота, так и для кораблей Балтийского флота. Еще в 1926 г. Колчановский в затяжке ратификации соглашения Москвой видел угрозу создания такой ситуации, когда разрешение вопроса о таможенных зонах было бы найдено путем многостороннего договора, который превратил бы Финский залив в своего рода Дарданеллы, когда ни о какой свободе передвижений для Балтийского флота не могло идти и речи. Намек Стомонякова был понят в Хельсинки, и уже 7 января министр иностранных дел Финляндии Я. Прокопе в беседе с полпредом Александровским заявил, что он хотел бы достичь положительного результата и в отношении зон таможенного контроля, и в отношении борьбы с алкогольной контрабандой, добавив, что, возможно, советник Ахонен будет послан в Москву[426]. Спустя неделю Прокопе поручил Артти добиваться окончательного разрешения только вопроса о зонах таможенного контроля, советуя посланнику увязать этот вопрос (не на прямую) с вопросом о снижении советской стороной «новых тягостных тарифов за проход судов по Неве»[427]. (Прокопе имел в виду новый размер сборов с частнособственнических судов, проходивших по Неве из Финского залива в Ладожское озеро, введенный постановлением ЦИК и СНК СССР 24 октября 1928 г.). Инструкции финской делегации были обсуждены на заседании комиссии по иностранным делам финского правительства 21 января. При этом в качестве предпосылки продолжения переговоров о таможенных зонах выдвигалось согласие советской стороны на досмотр занимающихся контрабандой судов к западу и востоку от 27 меридиана[428].
К февралю 1929 г. переговорный процесс зашел в тупик. Финская сторона в качестве условия подписания конвенции настаивала на своем требовании о дополнительной «прирезке» зон таможенного контроля на юг и восток от Гогланда. Наркомат путей сообщения и ОГПУ, с которыми НКИД согласовывал свои действия, не возражали против данной уступки. По мнению Стомонякова (уполномоченного подписать Конвенцию), требование финской стороны было выставлено только «для сохранения лица», так как сколько-нибудь серьезного значения эти уступки для Финляндии не имели. Однако резко отрицательную позицию в этом вопросе занял PBC, считавший, по всей видимости, что подобная уступка может только усугубить и без того сложное положение Балтийского флота. Внимание этому вопросу уделяло руководство НКВМ, включая Начальника военно-морских сил РККА Р.А. Муклевича. Особо учитывались при этом планы строительства военно-морских сил Финляндии «в расчете на активную борьбу с СССР за расширение территории» («исправление Юрьевского договора»), а также на угрозу Большому корабельному фарватеру. Добиться положительного ответа от Ворошилова НКИД не удавалось. 1 февраля 1929 г. на совместном заседании Коллегии НКИД с представителями PBC удалось достичь частичного компромисса: военные соглашались на «прирезку» к финским зонам контроля территории к востоку от Гогланда[429]. Финской стороне было известно, что ее главным противником на переговорах являлся Ворошилов, который якобы «вбил себе в голову, что правительство Финляндии желает запереть русский флот в конце Финского залива и поставить под контроль все морские сообщения своего восточного соседа»[430].
Образование особой Правительственной комиссии по этому вопросу на заседании Политбюро 14 февраля означало, что НКИД не удовлетворился этой уступкой PBC. Однако, судя по всему, добиться большего дипломатам, вначале, не удалось; в беседе с А.А. Ахоненом 18 февраля Б.С. Стомоняков был вынужден заявить, что «согласно постановлению Правительственной комиссии, финское предложение о включении известного треугольника на юг от Гогланда в таможенные зоны Финляндии нами отвергается» и посоветовал полностью отказаться от этого требования[431]. Комиссия Политбюро не обсуждала вопрос о согласии на «ловлю спиртовозов» финнами в открытом море (в Москве были категорически против этого). Улаживание этого вопроса оставалось целиком в руках НКИД. Уже в конце января 1929 г. полпред Александровский был уверен, что в результате дипломатических усилий удастся свести уступки в этом вопросе к чисто словесно-декоративным изыскам («прибавить что-нибудь осторожное на тему о готовности благосклонно относится к таким обращениям» (читай: просьбам к советской стороне в каждом конкретном случае о задержании спиртовоза в открытом море), поскольку, по мнению полпреда, необходимо учитывать действительно существующий в Финляндии «антиалкогольный психоз»)[432].
20 февраля до сведения советской стороны было доведено, что правительство Финляндии отклоняет предложение о подписании конвенции на условиях отказа от гогландского треугольника[433]. И уже на следующий день – утром в четверг 21 февраля – вопрос вторично обсуждался на заседании Правительственной комиссии, где Б.С. Стомонякову удалось склонить на свою сторону большинство (либо Ворошилов, либо Зоф не изменили своей позиции), а затем и на Политбюро. Выработанные условия уступки были доведены до сведения финской стороны 22 февраля[434].
5 марта 1929 г. А. Ахонен довел до сведения Б.С. Стомонякова отрицательный ответ своего правительства[435]. В Хельсинки в тот же день представитель МИД заявил полпреду Александровскому, что советские предложения произвели впечатление диктовки сильного слабому своей воли, что советская сторона затруднила подписание конвенции чуть ли не «шиканозным отношением» к делу. Необходимость взаимных уступок была ясна обеим договаривающимся сторонам. К концу марта условия компромисса были в целом выработаны. В обмен на передачу Советским Союзом контроля за судоходством к югу от Суурсаари (Гогланда) и Тютерсов, Финляндия уступала контроль за судоходством у Сейвясте. В Дополнительных инструкциях своим делегатам на переговорах финская сторона особо указывала, что уступка зоны у Сейвясте согласована со всеми заинтересованными финскими ведомствами, в том числе и с Генеральным штабом. Его начальник полковник Валлениус на совещании в МИДе 22 марта заявил, что «выгоднее было бы не уступать эту зону, но ее военное значение не настолько велико, чтобы могло служить препятствием для уступки, если против нее нет иных причин»[436].
Специального обсуждения этого вопроса на Политбюро более не было. В конечном итоге стороны согласились на следующее: 1) зона советского таможенного контроля простирается между Стирсуденскими банками и островом Сескар на 4 мили от советских территориальных вод и на 2 мили между островом Лавансаари и южным рукавом международного морского пути; 2) финская зона навигационного надзора лежит к северу от северной кромки Большого корабельного фарватера, советская зона – к югу; навигационный надзор СССР распространяется на указанную выше зону таможенного надзора, частично выходящую за пределы северной кромки Большого корабельного фарватера, но из-под действия навигационного надзора СССР изымается таможенная зона Финляндии между территориальными водами финских островов Родшер, Малый и Большой Тютерс; 3) противоалкогольная советская зона надзора распространяется на всю советскую зону таможенного надзора.
Конвенция была подписана в Москве 13 апреля 1929 г. (с советской стороны – Б.С. Стомоняковым, начальником главного таможенного управления А.П. Винокуром и Н.П. Колчановским, с финской – советником А. Ахоненом и директором Таможенного управления В. Поппиусом). В районе острова Гогланд (Суурсаари) граница таможенного контроля должна была проходить на расстоянии одной морской мили к югу от южной оконечности острова, а оттуда по границе неразрывных территориальных вод Финляндии. (Параграф 60 упомянутого выше декрета президента Финляндской Республики от 30.5.1927 г. устанавливал трехмильную зону территориальных вод вокруг островов Финского залива и Балтийского моря, с которой совпадала таможенная зона; правда, оговаривалось – «если особо не установлено иначе»). Согласно ст. 3 Конвенции, договаривающиеся стороны соглашались на то, что занимающиеся контрабандой или подозреваемые в этом суда могут преследоваться сторожевыми кораблями и за пределами таможенных зон своей страны (уступка финской стороне), но не в пределах зон контроля другой стороны. К Конвенции был приложен Протокол, определявший изменение границ зон. Конвенция и протокол вступили в силу 10 октября 1929 г. (через месяц после обмена ратификационными грамотами). За подписанием Конвенции последовало издание Циркуляра Главного гидрографического управления СССР от 15 мая 1929 г. № 151, которым, со ссылкой на п. 2 Инструкции для плавания судов в береговых водах в пределах зоны обстрела береговых батарей в мирное время (Приказ РВСР от 5 июля 1924 г. № 897), было оповещено о закрытии ряда районов: у мыса Каравалдай, Красной Горки, маяка Толбухин и острова Котлин[437].
Подписание советско-финляндской конвенции не устранило полностью обсуждение данной темы. Спустя полтора года, в ноябре 1930 г. эстонский посланник в Москве Эпик предложил подписать дополнительное соглашение к Противоалкогольным актам 1925 г., которое позволило бы эстонским и финским властям задерживать на международном морском пути в Финском заливе занимающиеся контрабандой алкогольными товарами суда. Тогда ему было заявлено, что советская сторона не пойдет на такой шаг, поскольку он означал бы аннулирование Тройственного советско-финско-эстонского соглашения 1925 г., на подписание которого СССР пошел лишь при условии соблюдения свободы мореплавания на международном морском пути в заливе[438].
Особой настойчивости в обсуждении вопроса на этот раз не было проявлено со стороны Таллина и Хельсинки.
7 марта 1929 г.
9. – Заявление т. Литвинова (т. Литвинов)
а) Предложить Наркомпросу объявить выговор Главлиту за помещение в журнале «Чудак» необоснованной и оскорбительной заметки о польском представителе и за опубликование в «Вечерней Москве» заметки о японском морском атташе.
б) Объявить выговор редакциям «Чудака» и «Вечерней Москвы» за опубликование, без согласования и вопреки указаниям НКИД, заметок, касающихся личного состава дипломатического корпуса.
в) Поручить т.т. Криницкому и Литвинову принять решительные меры для обеспечения согласования с НКИД опубликования в газетах и журналах статей, заметок, карикатур и т. п., касающихся личного состава дипломатического корпуса.
8 феврале 1929 г. юмористический журнал «Чудак», выпускавшийся Акционерным издательским обществом «Огонек» под редакцией М. Кольцова (в 1930 г. слит с журналом «Крокодил»), поместил фотографию военного атташе Польши в Москве (1925–1928 гг.) майора Кобылянского, сопроводив ее комментарием о том, что он ранее был уличен в контрабандном ввозе в СССР «известных резиновых изделий»[439]. Эта версия, впервые запущенная «Вечерней Москвой» весной 1925, в свое время вызвала энергичный протест польского посланника Кентжинского[440]. В начале марта 1929 г. временный поверенный в делах Польши в СССР А. Зелезинский обратился к заведующему 1 Западным отделом Карскому с решительным протестом против публикации в «Чудаке»[441]. По инициативе Стомонякова и Карского Коллегия НКИД немедленно постановила (а) просить Главлит конфисковать номер «Чудака» с оскорбительной заметкой о Кобылянском, (б) предложить редакции опубликовать извинения, (в) выразить Зелезинскому сожаления по поводу этого инцидента и сообщить о принятых мерах[442]. «Конфискация «Чудака» после того, как номер разошелся, является комедией», считали в Варшаве[443]. Получив официальные извинения Наркоминдела, польская миссия пыталась добиться помещения опровержения в «Известиях», но ей пришлось удовольствоваться редакционной заметкой в «Чудаке»[444].
Принимая это решения, Коллегия руководствовалась как нежеланием вызывать осложнения в отношениях с Польшей, так и потребностями поддержания корректных отношений с иностранными правительствами и их дипломатическими представителями. Полутора месяцами ранее Коллегия приняла специальное обращение к В.Э. Мейерхольду, прося его устранить из пьесы «Д. Е.» «оскорбительные для членов Польского Правительства гримировки, фамилии и т. п.»[445]. Вместе с тем, руководство НКИД решило использовать рецидив абсурдных оскорблений в адрес майора Кобылянского не только для того, чтобы «обратить внимание ЦК на то, что подобные бесконтрольные действия нашей прессы осложняют наши отношения с иностранными правительствами», но и для расширения прерогатив НКИД в этой области. Коллегия просила Политбюро разрешить НКИД «возбудить судебное дело против Редакции «Чудака» за помещение заметки о Кобылянском»[446]. Это обращение продолжало усилия НКИД по установлению контроля за публикациями в советской печати. 28 июня 1928 г. Политбюро утвердило принятое тремя днями ранее решение Оргбюро «О порядке помещения в печати статей и материалов по вопросам иностранной политики». Оно обязывало редакции периодических изданий, Главлит и книгоиздательства, освобожденные от предварительной цензуры, согласовывать с НКИД и его представителями на местах опубликование статей, речей, брошюр и книг членов правительства (т. е. членов ЦИК и СНК Союза и союзных республик). Редакции газет, выходящих в приграничных районах и являющихся официальными органами местных властей, должны были согласовывать с местными представителями НКИД выступления «по вопросам, затрагивающим интересы смежных с этими районами государств»[447]. Поднимая вопрос о судебном процессе против М. Кольцова, руководство НКИД стремилось, как показывают пояснения Стомонякова, к введению такого порядка, при котором не только официальные, но и формально независимые от властей издания не имели бы права помещать «заметок, статей и карикатур, вызывающих осложнения с другими государствами» «без визы НКИД»[448].
Как показывает решение Политбюро от 7 марта, Кремль отказался поступиться в пользу Наркоминдела частью своих полномочий по руководству печатью. Вопреки пожеланиям НКИД инцидент с публикациями о Кобылянском и о покончившем с собой японском морском атташе был сведен к недопустимости несогласованных выпадов против членов дипкорпуса, а осуществление контроля возложено прежде всего за заведующего АППО ЦК ВКП(б) Криницкого. Фактическое поражение НКИД продемонстрировала появившаяся месяц спустя (10 апреля) карикатура в «Красной Звезде», на которой президент Польской республики Мосцицкий был представлен в качестве осла, а военный министр Пилсудский – ассенизатора. Член Коллегии был вынужден констатировать, что «ряд наших газет за последнее время нарушил существующий у нас порядок печатания иностранных материалов и допустил ряд грубых выпадов против Польши. Это в первую очередь относится к “Красной Звезде”»[449]. Коллегия НКИД решила известить наркомвоенмора Ворошилова и начальника ПУР РККА Бубнову, что «мы считаем политически более целесообразным выдерживать серьезный и спокойный тон в нашей прессе в отношении Польши», а также «поручить Отделу Печати созвать редакторов иностранных отделов наших газет и соответствующим образом их проинструктировать по вопросу о поведении нашей прессы в отношении Польши»[450]. Впрочем, и такой брифинг оказался нереальным; дело свелось к направлению заведующим Отделом печати Ф. А. Ротштейном письма в редакции «Известий», «Правды», «Рабочей газеты», «Рабочей Москвы», «Красной Звезды», «Торгово-промышленной газеты», «Ленинградской правды», «Экономической жизни» с настоятельным пожеланием не затрагивать достоинство главы Польского государства и Пилсудского[451]. Между тем «Вечерняя Москва» известила о выставлении в витрине Государственного универсального магазина карикатуры на Ю. Пилсудского, и Коллегии пришлось «просить ГУМ немедленно изъять эту карикатуру из витрины». И.о. наркома Л.М. Карахану было поручено «написать т. Сталину письмо, в котором обратить его внимание на то, что наша пресса систематически нарушает постановления ЦК о недопущении помещения карикатур внешнеполитического характера без разрешения НКИД»[452]. Об обстоятельствах возобновления в апреле 1929 г. напряженности в советско-польских отношениях и антипольской пропагандистской кампании см. комментарий к решению 11.4.1929.
14 марта 1929 г.
24. – О латышах (т. Литвинов).
Багажа не вскрывать.
Выписка послана: т. Литвинову.