Через секунду выпрямляюсь с сухими глазами:
— Хоть пельменей поешь сперва.
6
Разумеется, никуда она не уехала. Мы помирились. Она, оказывается, испытывает сейчас, каков я буду в совместной жизни. В жизни после смерти, так сказать.
Мы договорились: теперь я буду спрашивать, хочет ли она секса. Если она говорит «нет» — значит, нет. Если молчит…
Но той же ночью все происходит иначе.
— Ты хочешь заняться сексом? — шепчу я. О, Боже, раньше мы обходились без этих глупостей!
— А ты? — шепчет она.
Ночь проходит… в лучших традициях. До полного изнеможения. Утром задаю тот же вопрос и получаю тот же ответ. Но по дороге на трамвайную остановку она заявляет, что чувствует себя гулящей девкой, и как бы хорошо, если бы мужа не было, когда она вернется — тогда он подумает, что она ночевала дома. (Мы ведь легальные любовники теперь: если жена не ночует дома, значит, она у меня). Ей будто невдомек, что подобные слова оскорбляют меня, что это — как две звонких пощечины, справа и слева…
Она не любит мужа, но его дом — все еще ее дом. И она уже сожалеет о случившемся.
Так что с этой сраной человеческой натурой, в чем подвох? Пока вы легки друг с другом, и смерть одного едва ли надолго огорчит другого, счастливей вашей пары на свете не найдешь. Но, едва ты убедишься, что без этого человека жить не можешь, как он уже и вправду не дает тебе жить. Я шпыняю ее, ловлю на слове — будто воровку на кармане, — картинно дуюсь, деланно бешусь… Ей же внезапно «приедается» секс, в голосе позванивает издевочка, она все чаще поступает назло мне, наперекор мне, и в конце концов наша жизнь становится невыносимой. При этом мы любим, действительно любим друг друга… Но — взаимное презрение, но — эпизодическая и преходящая пока, но всамделишная, — ненависть… Война, вечная мировая война между мужчиной и женщиной, человеком и человеком, глобальная и безысходная война, в которой первыми погибают самые светлые, легкие чувства, где умирает смех, где юмор катается по изрытой обидами и оскорблениями земле с почерневшим от удушья лицом, где уже ничто не твердо и не свято, все знамена повержены, затоптаны в дерьмо и забрызганы выбитыми мозгами, и мир вокруг злораден и зловещ, будто осиновая роща, где на каждом суку — по Иуде с высунутым языком… Лиловая тьма, горчичный туман, чавканье грязи, спермы, крови, и утра ждешь, как удара в спину, и не веришь, и засыпаешь, обессиленный, а под пожелтевшими вонючими простынями бродит, переваливается, дышит ядовитым паром тяжелая, гулкая, молчаливая ртуть — Любовь… Страсть… И сбежал бы, да некуда — из любого горящего окна тебе в лицо захохочет пулемет, и похоть тлеет во тьме, словно незатушенная сигарета, и тьма не объемлет ее…
7
Каждый день, выходя из подъезда, я сворачиваю направо, пересекаю школьный двор и дворами жилых домов выхожу к остановке трамвая. До предыдущей остановки от моего дома идти столько же, если не меньше; но так уж я привык.
Вот и сегодня, вместо того, чтоб свернуть налево, свернул направо — как обычно, — и в который раз выругался, завидев перед собою огромную яму и кучи земли: во дворах вторую неделю меняют трубы, все перекопано. Можно, вполне можно пройти здесь, по этим рытвинам, по кочкам, по маленьким дорожкам… в ямку — бух… Как тупоголовый муравей, раз навсегда выискавший свою тропу войны, каждый день по пути в белый свет я лавирую между кучами грязи. Вместо того, чтобы взять и просто свернуть налево.
Но я уже дома, темно, скоро полночь. Я знаю, чувствую, что за мою шкуру сейчас идет торг. Она хочет вернуться к мужу и сыну, потому что эти двое неразрывны; хочет, чтобы ее квартира опять стала ее квартирой, и ей не давали бы понять ежеминутно, что она здесь нежеланна. И при этом она хочет сохранить меня. Она любит меня. Я верю в это. Ей просто страшно.
Кто бы не испугался на ее месте? Жизнь — не только постель с любимым, жизнь штука социальная, трудно без парашюта прыгать с лестницы, по которой так долго, так тяжело поднималась… В квартире две комнаты и две кошки, и коврики, шкафчики, одеяла… Уютная кухонька. Нет, конечно же, дело не в том, что я — временный, я снимаю квартиры, ныряя после регулярных выплат в такие ямы, что мало не покажется… У меня хороший телевизор, хорошая аппаратура, но… и все! Ни шкафчиков, ни ковриков, ни антресолей с велосипедами. Я беден, ведь у меня нет главного — крыши над головой. Я ненадежен, меня могут прогнать…
Дело не в этом! Муж и сын — отец и сын — и «что скажет мама?» — и целый мир, пропахший кошками и шампунем: в обмен на что? На «любовь»? А документы? Где документы, подтверждающие эту сраную любовь? Да, трудно ей, бедняжке…
Однако это за мою шкуру идет торг, и буду ли я сочувствовать моей любимой или нет, я уже завтра окажусь проданным с потрохами — за отца, сына и святого духа, за кошек и балкон на третьем этаже, в центре, хоть куда рукой подать… И вот я гол, я беден, мне темно и плохо, я слышу в темноте, вижу в темноте:
— Может быть, мне не уходить? У нас все–таки сын…
Она стоит в дверях — комнаты или кухни, — а он, хозяин, сидит спиною к ней и, предположим, курит. Лицо ее серьезно и жалко, и хорошо, что я не вижу этого лица наяву — я бы по нему ударил. Хозяин же просчитывает плюсы и минусы, он добрый, но рациональный, ему нужно знать, что комфортнее. Выдержав паузу, роняет:
— Но с Агафоновым ты спать не будешь.
— И с тобой тоже, — все, я уже продан.
— Да?..
Они договорятся. Они люди одной крови — крови их сына. Он будет брать ее изредка, наскоро и без особого удовольствия — лишь бы доказать супружеское право. А может быть, эта история разбудит в нем страсть, а? Может, их ночи будут такими жаркими, такими бессонными… Может быть, сейчас — как раз такая ночь…
Я продан! Продан! Наконец–то узнал себе цену — дом и ребенок!
«Женщины не просто продажны — женщины очень продажны…» А что же было накануне? После тех немногих секунд, когда мы были одним существом? Срослись животами и трахнули космос…
— Если тебе когда–то будет хотя бы вполовину так хорошо со своим мужем, как только что было со мной, — можешь считать, что поступила правильно.
Такое маленькое злорадство…
Но что мне делать этой ночью? Когда весь этот дом, как чумой, пропитан ею? Ее портрет на стене, ее фотографии в альбоме, ее подарки — черный зонтик, красный галстук, — висят по углам… Ее заколки для волос, рисунки, письма… что делать мне со всем этим, какой аукцион объявить?!
Он потребует плату сегодня же. Уже потребовал. Она послушно легла.
Но как же так, как же так… Она же любит меня… Она радовалась, когда все открылось…
Чертовы муравьи.
8
Я думал распрощаться с одиночеством. Да что–то не очень получается. Одиночество — дурная болезнь: загнанная на время внутрь, она только изощряется и звереет. Чтобы потом вырваться… чем? Не знаю, в эти часы мне легко представить все, что угодно — убийство, самоубийство… «Благая травка, великий Джа, полет с двенадцатого этажа…» — это ведь было уже! было! Прошлым летом, год назад.
Возможно, дело во мне? Скорее всего. Внутри меня плавает холодная колючая рыбина, какой–то глубоководный гад затаился там. Во мне есть поверхность и есть символ. И кто ныряет за символом, рискует — напороться на мой плавник. Вот они и разбегаются в разные стороны, вот уходит очередная Последняя Надежда, я вижу ее красивую голую спину… И говорю новой чужой жене, помогая вступить в себя:
— Только, милая, давай договоримся на берегу…
Что теперь? Череда скоротечных (именно так!) интрижек? Новые унижения, новые жертвы? Кому и что еще доказывать? В каждую из этих женщин я вкладывал не только член, но и душу (их местопребывание временами совпадает) — а они думали, что я на их собственную душу посягаю. Боялись меня. Фактически — да, ни одна меня не бросила, тянули до последнего. Но и слиться со мной, стать одним целым — не пожелали. Опасались, поглощу? Проглочу и выплюну? Эта, последняя, написала мне, что я — вампир, обгладываю людей и делаю из них романы. «В твоем романе — не я, и вообще там все вранье». Так уж и все. По мне, правды гораздо больше, и правда эта горька, как желчь.
— Тебе нужна сильная женщина, — говорит она. У нее под глазами синяки от недосыпанья и слез. Весь день проревела, потому что муж не пожелал ее видеть дома.
— Мне нужна женщина, которая раз в жизни совершила бы сильный поступок.
Это правда. На кой черт мне сильная женщина, что я с ней буду делать?! Все, что мне нужно от нее — и было нужно от прежних — одно–единственное отречение ради меня. Один раз в жизни сделать выбор. Не имея ничего в загашнике, на примете — взять и уйти ко мне. Но нет, они всегда тянули до последнего, тянули, чтобы порвать — и не разрываться больше между прежним миром и мной. И тогда рвал я сам. Плыви, радость моя. Меньше, чем через полгода я буду вновь сидеть на бережку и поплевывать в воду. Милое мое одиночество, возвращайся ко мне! Это неправильно, когда один человек не может жить без другого. Это неправильно и даже вредно — столько трахаться, а потом столько курить, столько пить кофе и снова курить, пытаясь выгнать к ебеней матери сердце из груди, прижимая руки ко рту, лишь бы не закричать, не завыть, лишь бы не сбрендить и не захлебнуться в ванне с быстро розовеющей водой… Великий Боже, это что, жалоба? Кокетство? Художественный прием? Да в жопу всё! Я переживу это лето, как пережил прошлое, и буду еще смеяться — не над собственными страданиями, нет, — а над чем же тогда?.. Нет, я не буду смеяться… Никогда не буду смеяться при свидетелях… Я буду соблазнять женщин собой и бросать их другим….
Как мужики на рыбалку собирались — водку взяли, пиво взяли… А чего, говорит один, удочки–то возьмем?
— Да ну, на хуй, еще потеряем…
9
Я ненавижу и не люблю мужчин за то, что их любят (любили, полюбят, могли бы полюбить — запросто!) мои женщины. Если бы не так, что мне за дело до всех этих… самцов? но я и сам — самец… до всех этих — мужей! любовников! случайных трахалей! официальных! оф–фициальных! Они налагают руки, и руки их не дрожат: как же, они в своем праве! Я был бы лучше любого из них…
Я ненавижу моих женщин за то, что все еще люблю их. Из–за них — и с ними — мне приходится воевать. Без мораториев и перемирий.
Даже между мной и голой шлюхой в телеящике есть тайна, есть что–то свое, я хочу ее, но робею перед нею, мне жаль ее, как жаль, что она раздевается… Но сейчас же появится какой–нибудь урод, и начнется… эротика… уродика…
Долой телевизор. Противно смотреть. В каждой из них я вижу ее, и мне больно. Противно думать о собственном сексе чистоганом, который, конечно же, будет. Сдирать с кого–то джинсы или ждать лениво, уже голым, в постели, с сигаретой во рту и с единственной целью — оттрахать. Замереть на мгновение, сделать эти несколько бешеных толчков бедрами, всем телом, мотая ее голову по подушке, зарычать — и зареветь по той, потерянной, зубами впиться в наволочку, надавать пощечин шлюхе… или искупать ее в йогурте… Никому больше я не буду так целовать ноги… Милая, сколько я оскорблял тебя, сколько обижал, какие тяжелые слова говорил… измывался над тобою… о, Боже, Боже, ну, чего Тебе надо от меня?! Ты же не меня, себя испытываешь! Сейчас поднимусь и как дам по лбу!
Она так говорила: «Как дам тебе по лбу!» Запоминать ее любимые словечки, они скоро кончатся, они уже кончаются. Когда я нападал на нее по телефону с очередными своими капризами или издевками, она тянула только жалобно, смеясь и чуть не плача:
— Ну, чё–о–о…
Я таял весь, Господи, я таял весь! Если бы я мог выпить все слезы, пролитые ей из–за меня! Я бы выпил, не отрываясь, все до капли, до капельки…
Когда я входил в нее, заполнял ее всю, у нее что–то расклеивалось там, внутри, будто бы я сквозь заросли продирался… это в первый раз, в первый раз за день, за вечер, за ночь… Мне ведь было все равно, когда заниматься с ней любовью… А второй раз было как по маслу, у нее все было мокрое там, скользкое и горячее, я входил, как к себе домой, то буянил там, то шастал потихоньку, подолгу, куда мне торопиться, вечер, ночь и утро…
Недавно заспорили, непримиримо — мы стали непримиримыми недавно, — и я привстал с дивана и поцеловал ее, сидящую по–турецки, в мягкую теплую шею, в ароматную длинную тонкую шею моей царевны, моей миленькой, девочки моей, и она заткнулась тут же, фыркнув только:
— Да, хороший аргумент…
Конечно, это совсем не то, что семейная жизнь. Даже в первые дни или недели. Валяться перед телевизором и острить над рекламой гигиенических прокладок. Ей эта реклама досаждала не меньше, чем мне.
А потом выяснения, кому уборку делать. Или чайник ставить на плиту. И:
— Дай денег.
— Нету.
Но я‑то этого не боялся. Думал, мы с этим сладим как–нибудь. А дело оказалось вовсе не в этом, и вот сейчас за мою шкуру идет торг.
Звонила новая чужая жена. Единственный звонок за вечер. Двумя днями раньше она попросила позвонить и приехать. Я звонил несколько раз, никто не брал трубку. Потом оказалось, что у них высокочастотный телефон, от сети. А электричество отключили. Надо же. Какое совпадение.
10
Я сделаю какую угодно работу, если это в моих силах и если заплатят, но я не буду вам отсасывать. Ничего личного — за деньги.
С журналистами, как со шлюхами, многие норовят рассчитаться вместо мзды оплеухами или не рассчитываться вовсе. Вот почему у журналистов такое хорошее чувство юмора и такое знание людей — с ними ведь не стесняются. Журналист — отличный товарищ…
— Вы не в том положении, чтобы выкобениваться, — говорят мне ласково, когда я негодую по поводу в третий раз перенесенной встречи с заказчиком. — Вам это нужно больше, чем ему.
Но мне этого и вовсе не нужно, меня редактор прислал. Сам–то знаю по опыту: если клиент со встречей волокитит, он и с оплатой не поторопится. И я ухожу. Увещевавший меня коллега смотрит вслед насмешливо и зло. Он находит удовольствие в своей работе. Отсос ради отсоса.
Начиная работать, я сделал своим профессиональным девизом американскую народную мудрость: «Если насилия не избежать, расслабься и попробуй получить удовольствие». А насилия не избежать — тебе же нужны все эти провода и лучевые трубки, все это электричество… В обмен каждый норовит тебя трахнуть — каждый, начиная с босса. Не заплатить обещанного. Самому слизать все сливки с торта. Полакомиться тобою, твоим трудом — на халяву.
— Ты же деньги зарабатываешь, глядя в потолок…
Черт, я уважаю шлюх. Моя первая книжка — такая еще наивно–театральная, отнюдь не мрачная, — на две трети оплачена их потом, их мускульными усилиями. Да, их заставляют есть говно с тарелки; но тот, кто заставляет, — он–то почему человек? Он мразь и быдло, куда хуже этих девочек…
Мне еще повезло, я поярче многих, со мною считаются. Но все, что имею, — я заработал. Когда мне рассказывают, как это плохо и некрасиво — думать прежде всего о деньгах, я всегда спрашиваю:
— А ты на что живешь? Кто тебя содержит?
Сразу же все становится ясно — либо перед тобою мазохист, которому нравится, когда его трахают, не спросясь, либо благополучная сволочь, никогда и ни за что не отвечавшая. С папой, мамой, дачей и пропиской в центре…
Но все–таки не он, а я — счастливчик. Один из немногих, живущих за свой счет — своей головой, своей судьбой. Не заел ничей век. Не подсиживал. Не подлизывал. Не стучал. Все, что брал, принадлежало мне по праву. За все заплачено, и за многое — дорого. Вот чеки.
А вот гранаты.
Часть четвертая
1
Надо же — дожить до 28 лет, считать себя умным, серьезным, состоявшимся человеком, и в одну ночь понять, что ты просто–напросто злобный бессердечный мудак.
Мы так любим повторять, что граница меж добром и злом проходит не где–нибудь, а в сердце человека, как будто исход битвы уже предрешен. Все — воины, и все хотят добра…
Ну, так это не так.
Читатель, наверное, заметил уже, что в последних главах язык мой стал грубее, шершавей. Я лишился, вот в чем дело, своего двойного зрения. Я уже не вижу то, что пишу, Ее глазами. Может быть, это вернется; может быть, нет. Сейчас — едва ли не самые трудные дни в моей жизни.
— Я не хочу тебя видеть, — сказала она, и я торжественно проклял ее. Затем позвонил снова, каялся и шмыгал носом, говорил, что хочу все вернуть…
За окном летит тополиный пух. Несколько дней шли дожди, было холодно, хотя сейчас июнь. И вот пригрело, и чертов пух летит и летит, и, хотя мои форточки закрыты, я вижу, как пушинки, будто брызги жира, облепляют посуду на кухне, копошатся в углах квартиры. Словно они пронизывают стекло — даже, скорее, не замечают его. Однажды я проснусь в сугробе. И кто–нибудь поднесет горящую спичку.
Но, пока я не изошел черным смрадом наяву или во сне, я хочу продолжить свое повествование.
2
Я впервые познал женщину ночью 1 июня 1991 года. Ощущение — как будто удалили больной зуб. Мне было 22 года.
К тому времени я уже много пил. И был одинок настолько, что вечно прибивался к чужим компаниям, своей у меня не было, так и не было. Затем — абсолютно пьяная любовь к Ларисе, а после все и вовсе покатилось, как пустая бутылка по полу кинотеатра, в котором крутят порнуху. Немногочисленные женщины появлялись и пропадали, я никого не хотел, не мог, не смел удерживать. И потому до осени 1994‑го, когда врачи шарахнули мне по мозгам электрошоком, я и рассматривал женщин, секс с женщинами, как своего рода привилегию, нечто полузапретное, малодоступное, фантастическое… Возможно, это в какой–то степени извиняет и объясняет все последующее.
Зато уж после я дорвался. В буквальном смысле прелюбодействовал, то есть — совращал чужих жен. Правда, чаще они совращали меня…
Помню, как я, уставший от вечных скандалов с родителями, дал объявление в местной газете: «Поэт, 26, ищет девушку, у которой мог бы поселиться. Умеет готовить. Раскладушка своя». Говорят, работницы типографии, набиравшие этот текст, очень веселились.
Пришло одно письмо, от девушки, жившей, как и я, с родителями, в трехкомнатной квартире. Хотела бы познакомиться по причине наличия у меня «чувства юмора». А я и не думал шутить.
Черт, меня это всю жизнь преследует: говоришь с людьми начистоту, а они думают, что ты шутишь, или издеваешься…
Еще позвонила коллега–журналистка, была такая Марина, лично мы знакомы не были, но изредка передавали через посредников свои восхищения газетными материалами друг дружки. И вот она, узнав о моем объявлении, загорелась выяснить, что со мной такое, серьезно я или как.
— Понимаешь, Марусь, — сказал я ей мудро, сымитировав такую нагловато–заботливую, мужскую интонацию, позаимствованную у одного приятеля, — это ведь жизнь, через улицу всего не объяснишь, надо встретиться, пообщаться, а там уж видно будет…
Когда пришел, она спросила, не хочу ли я принять ванну. Была зима; я хотел. Пока лежал там, весь в пене, как Дед Мороз, дверь ванной скрипнула, и Марина подала мне, голому, бокал с соломинкой: апельсиновый сок. Странно, но я чувствовал себя совершенно спокойным, даром что член мой явственно темнел под клочьями оседающей пены, а незнакомая, можно сказать, женщина сидела на краю ванны и вела со мной светский разговор… Замужняя, кстати, женщина; муж, я его знал со студенчества, был в отъезде.
Той ночью все и случилось. Марина была незначительно старше меня и значительно опытней — я думаю, самой опытной женщиной в моей жизни она была. Это было здорово, чего там.
Поймите же меня. Я не удался в родню: все мои кузены и кузины красивые, здоровые люди, светловолосые и светлоглазые. У меня глаза не поймешь какого цвета: кошачьи. Урожденно хилый, хоть и вымахал под метр девяносто — «два метра суходранки», как мама говорит, — да еще близорукий. С третьего класса в очках. Очкарик, отличник… Беды и прелести жизни в равной степени миновали меня. Я был сладострастен — сказывались гены, — но мнителен и труслив. И вдруг, после стольких лет чуть не монашества, чужая женщина смотрит на меня не как на умницу–таланта, а как на мужчину, и смотрит с вожделением…
Проснулся один. На столике у кровати лежала придавленная ключом записка из слов смешных и нежных. Я прочитал ее, взял ключ… и осклабился зеркалу в лицо.
Я как с цепи сорвался. Еще не было покончено с Мариной, а была уже новая любовница — подруга моей сестры. Делил ее с директором какой–то базы и знал об этом, но мне было наплевать. Однажды оказался в постели с ней и ее сестрой–близняшкой, но единственное, в чем они были похожи — удивительно маленькая грудь… Потом аноним–директор где–то подхваченной заразой угостил мою любовницу, а та чуть не заразила меня — до сих пор не понимаю, как это мне посчастливилось. Бог уберег, не иначе — отвел лобковую вошь…
К дурным женщинам меня всегда тянуло больше, чем к хорошим. Марина была жрицей любви — но и чьей–то женой, и любящей матерью, она была добропорядочной, ее разговоры веяли скукой. Она заботилась обо мне, заказывала мне одежду… а этим сучкам было наплевать, они хотели только одного — трахаться, неважно с кем. Если со мной было лучше, они хотели меня. Такой дурной женщиной была и красноярская Ольга, пока не влюбилась в меня и не начала делать мне пакости. Я ведь не все рассказал про нее раньше: к моменту нашего знакомства ее муж сидел на зоне, она и сама раньше сидела два года — за воровство. Рассказывала мне, как то ли на пересылке, то ли в лагере (я не вникал, мне и сейчас ненавистна вся эта блатная тарабарщина) колонна зэков по недосмотру охраны столкнулась с колонной зэчек.
— Как они нас хватали! — вспоминала она, смеясь. — У нас у всех потом синяки были. На ногах, на груди…
С тех же пор ненавижу группу «Лесоповал». Купил тогда их первую пластинку, и Ольга со своей подружкой заставляли меня ставить ее снова и снова, так что слова многих песен все еще помню наизусть: «Я от скуки воскресал, воскресал, сербияночку плясал, ох, плясал! А рядом батюшка Евлампий (три раза) от грехов меня спасал». Они подпевали во всю глотку. Плюнуть бы в лицо «песельнику» Михаилу Таничу за ту пошлятину, сраную романтику упырей — да пожилой он, неудобно как–то, жестоко…
Дурные женщины… не хочу сказать — любили, но — берегли меня. Контрацепцию я всегда презирал, презерватив мне представляется чем–то вроде катетера. И, однако, я никогда ничего не подхватывал от своих дурных женщин. В тот единственный раз, когда мог заразиться, да и то, по странной прихоти судьбы, не заразился (шутил, еще не оправившись:
«Зараза к заразе не пристает»), виновная сама поспешила меня предупредить, еще и мазь какую–то принесла.