И он сжимал руками голову.
II
— Ужасный день! — воскликнул Зенон, вздрагивая от холода.
— Страшный, скверный, отвратительный день, — весело передразнивая его, повторила красивая светловолосая девушка, выходя вместе с ним из-за громадных колонн портика святого Павла на широкие, мокрые и скользкие ступени.
— Втройне отвратительный день: холод, сырость и туман. Я почти совершенно позабыл, как светит и греет солнце.
— Преувеличение и экзальтированность, как говорит тетя Эллен.
— Значит, вы видели в этом году в Лондоне солнце?
— Но ведь еще только февраль!
— А вы вообще когда-нибудь видели солнце в Англии?
— Ох, мистер Зен, смотрите, моя тетя Долли скажет: берегись, Бэти, этот человек поклоняется солнцу как гвебр: он, должно быть, язычник! — И она смеялась, комически представляя голос своей тетки.
— Ведь с ноября ни на одно мгновение не выглянуло в Лондоне солнце — все туман, дожди, грязь, а я ведь не из клеенки, и вот я уже чувствую, что превращаюсь в кисель, в туман, в струйки воды.
— В вашей стране тоже нет постоянного солнца, — сказала девушка, притихнув.
— Есть, мисс Бэти, есть почти ежедневно, а теперь, вот сейчас, сегодня, оно светит обязательно, — искрится в снегах, огромное, сияющее, чудное, — говорил он, понижая голос, уходя вдаль внезапных, ослепляющих воспоминаний.
— Тоска, — шепнула она тихо и как-то удивительно грустно.
— Да, тоска… Тоска, которая, как коршун, падает и вонзается в душу острыми когтями, как крик, вырывается из сердца, с самого дна давно умерших дней и, как буря, несет… как буря… Давно уже, целые годы она не навещала меня, я думал, что ношу в себе только мертвые тени, как ношу в себе каждый вчерашний день. Но сегодняшнее богослужение, церковь, пение — все это опять воскресило истлевший пепел минувшего.
— Мистер Зен, — шепнула она, касаясь ласково его руки.
— Что, Бэти, что?
— Когда-нибудь вы повезете меня туда, мы поедем на эти снега, искрящиеся под солнцем, поедем в эти солнечные дни… в эти дни…
— Счастья! Да, Бэти, дни желанного счастья, — говорил он страстно, охватывая горящими глазами ее светлую голову, отчего она отвернулась, полная радостного страха, озаренная мягким отблеском своих надежд; губы ее дрогнули, и белое, как лепестки розы, личико засияло; она стала розовая и благоухающая радостью, как утро, заманчивая, как поцелуй, который сулили грезы.
Они замолкли, заметив как-то вдруг после этого увлечения, что гранитные ступени удивительно скользки и круты, что из храма доносится еще чудное пение и что вокруг много народа и у людей, выходящих вместе с ними из храма, лица суровы и укоризненны.
Они стали поспешно спускаться вниз — на площадь, в серые, грустные, болотистые туннели улиц, под тяжелые, давящие своды, под туман, нависший желтовато-серыми клочьями, под этот движущийся, липкий, холодный, отвратительный туман, тающий грязными каплями дождя.
По случаю воскресенья улицы были почти пусты и безмолвны. Они чернели низкими коридорами, придавленные туманом, который, как вата от перевязки, насыщенная гноем, обмакнутая в какие-то ужасные выделения, клубился, спускаясь все ниже в улицы, заливая дома, погружая в грязные волны весь город.
Магазины были закрыты, все двери заперты, тротуары почти пусты, черные дома стояли угрюмо, точно омертвела толпа этих каменных громад, скорбных, немых и совершенно ослепших, потому что все окна были покрыты бельмами, и только кое-где в верхних этажах, утонувших во мгле, мерцал какой-нибудь затерянный огонек.
Глаза безнадежно блуждали по угрюмой пустоте туманных улиц, даже бесчисленные вывески глядели полинялыми, мертвыми красками.
Воздух был душный, тяжелый, насыщенный сыростью, запахом грязи и размякшего асфальта, а со всех невидимых во мгле крыш, со всех балконов, со всех вывесок брызгали струйки воды, отовсюду капало, водосточные трубы непрерывно глухо гудели, подобно далекому шуму бесчисленных потоков.
— Какой дорогой пойдем? — спросил Зенон, раскрывая зонт.
— По Странду, потому что ближе.
— Вы так торопитесь домой.
— Мне холодно, — это достаточная причина.
— Значит, сегодня ждать теток не будем?
— Хоть один раз сделаем им сюрприз: будут искать нас — и не найдут.
— Дело не обойдется без комментариев, и ядовитых.
— Скажу, что это ваша вина, ага!
— Ладно, сумею защититься. Но это ежевоскресное, традиционное, чуть ли не служебно-официальное хождение в церковь довольно-таки скучно.
— Ах как скучно, как скучно! Только вы этого дома не скажите, а то все тетки будут против вас! — весело воскликнула девушка, прижимаясь к его руке.
— А вы бы меня защищали? А?
— Нет, нет, потому что я сама виновата, мне это тоже наскучило.
— Зачем же вы подчиняетесь тому, что вам не нравится и неприятно?
— Потому что я страшно боюсь теток. Сколько раз я хотела взбунтоваться против них, но как только тетя Долли посмотрит на меня из-под очков, а тетя Эллен скажет: — «Бэти!» — так сразу и конец, я уже ни слова не могу сказать, только плакать хочется, и так мне неприятно, так неприятно…
— Мисс Бэти еще большой ребенок.
— Но когда-нибудь вырасту, правда? — нежно спросила она. — Через год-то уж во всяком случае, — добавила она с улыбкой, пряча в муфту покрасневшее личико, потому что через год была назначена их свадьба.
— О да, о да! — весело подхватил он, заглядывая ей в глаза. — Да, через год Бэти будет взрослой, через десять лет она будет уже дамой, через двадцать — степенной матроной, а через сорок лет мисс Бэти будет, как мисс Долли, старой, седой, скрюченной, читающей библию и не терпящей молодежи, смеха, игр, будет скучной, пахнущей камфарой, мистрис Бэти.
— Нет, нет, никогда такой не буду, никогда! — жалобно защищалась она, почти испуганная такой возможностью, о которой никогда еще не думала.
А ему тоже стало грустно; шутя рисуя себе эту далекую картину, он вдруг вздрогнул, как бы прячась в себя от страшного видения, которое встало у него перед глазами.
Вот навстречу ему шла Бэти… старая, сгорбленная, худая, выцветшая, некрасивая, как какой-то грязный лоскут, — шла шатаясь, опираясь на палку и глядя на него ввалившимися, бесконечно скорбными глазами.
Он отступил в ужасе, но раньше чем успел прийти в себя, видение исчезло в туман, на тротуаре не было никого, а рядом с ним, совсем близко, вися на его руке, шла Бэти, сияющая, как цветок, Бэти — весеннее дыхание, олицетворение молодости. Он нежно улыбнулся ей, как бы проснувшись от тяжелого сна.
— Что вы смотрите? — спросила она, когда он недоверчиво оглянулся, не понимая, явилось ли это в нем самом или вне его.
— Мне показалось, что прошел кто-то из знакомых.
— Я не видела никого, а может, у вас в глазах двоится? — весело щебетала она, заглядывая ему в глаза.
— Может быть! — с трудом выдавил он из себя, страшно бледнея от неожиданного чувства ужаса, который скрывался в этом видении. Его пронизал мертвящий холод этой загадки, но он сейчас же овладел собой, незаметно бросил пристальный взгляд на ее лицо, волосы, вполз в самую глубину синих глаз, оттененных черными ресницами, пробежал по всему гибкому молодому телу, подкарауливая ее движения, невольно сравнивая и находя их тождество с теми.
Он гадливо содрогнулся всем телом, — видение было страшно и отвратительно, но все-таки он не мог заставить себя прекратить эти сравнения, не мог подавить в себе какого-то странного беспокойства и чувства тягости, даже не слыхал ее вопросов. К счастью, на углу Флит-стрита и одного переулка им преградила дорогу толпа, стоявшая под подвижной крышей зонтов вокруг какого-то раскричавшегося человека.
Они подошли ближе к высокой передвижной трибуне, на которой под зонтом стоял высокий, красный, упитанный господин и, перебрасывая то и дело из одной руки в другую раскрытый зонт, кричал охрипшим вдохновенным голосом нечто вроде проповеди, обильно сдобренной библейскими сравнениями и цитатами. Иногда он бросался вперед со странными угрозами и оставался как бы висящим в воздухе с распростертыми руками. Тогда выступала вперед женщина в черном платье с большим зеленым пером на шляпе, бледная и худая; она ударяла в огромный медный бубен с такой силой, что толпа пятилась назад, а четверо детей в длинных белых одеждах, промокших и забрызганных грязью, с крыльями на плечах начинали петь гимн пискливыми голосами и плясать вокруг трибуны, как вокруг Ноева ковчега.
Проповедник был основателем новой секты — «Секты ужаса».
Он проповедовал приближение конца мира, требовал всеобщего покаяния, раздачи всех земных благ, разрушения городов, прекращения всякого труда и ухода в поля и леса на эти дни последнего очищения.
Проповедовал он дико, смешно, но с захватывающей силой, совершенно не обращая внимания на издевавшихся над ним слушателей.
Кто-то бросил ему в лицо зажженную сигару, кто-то брызнул водой; остальные вторили его цитатам грубыми шутками и глупым, скотским смехом, но в конце концов он победил их силой своей страсти, овладел их вниманием и обуздал души. Притихли как-то, стали пробуждаться; вот один пьяный упал на колени перед трибуной и хотел громко исповедать свои грехи; какая-то женщина, растрогавшись, прикрыла своим платком продрогших, посиневших детей, многие уже слушали внимательно, и когда черная женщина с зеленым пером стала обходить толпу с тарелкой в руке, то пенсы посыпались довольно щедро, она же взамен раздавала цитаты из апокалипсиса, отпечатанные на красной бумаге, и адрес церкви, где верные собираются для совместных размышлений.
Бэти бросила целый шиллинг, что оратор, несмотря на состояние экстаза, заметил с быстротой молнии, закричав изо всех сил:
— Обращенная! Одна из содомских грешниц — обращенная!
— Пойдемте скорее, пойдемте, — просила Бэти, сконфуженная взглядами толпы.
— Пойдемте, а то еще один шиллинг — и вас объявят святой.
Они выскользнули из толпы и быстро пошли по пустому тротуару.
— На том углу тоже спасают, — заметил иронически Зенон.
И действительно, там, в глубине черной, узкой улочки, почти совершенно затопленной спускавшимся все ниже туманом, раздавался крикливый и вдохновенный голос уличного проповедника; там тоже собралось небольшое количество прохожих и тоже ударяли в бубен, пели гимны, проклинали грех, призывали к покаянию, спасали, собирали пенсы и раздавали отрывки из Священного писания, отпечатанные на светло-зеленых листках, которые, как молодые листья, падали на грязный тротуар.
— Слишком много этих спасателей мира!
— Вы думаете, — спросила Бэти, — что это все плуты и обманщики?
— Не знаю, знаю только, что власть их кончается с момента открытия трактиров, потому что потом уже не хватает ни слушателей, ни пенсов.
— Вы давно видели моего брата? — спросила она неожиданно.
— Три дня тому назад я был у него на сеансе.
— Так он все еще занимается спиритизмом! — воскликнула она возмущенно.
— Простите, я не знал, что он это скрывает от вас.
— Нет, нет, только я думала, что он уже бросил это, потому что давно не вспоминал об этом… Но и вы тоже этим занимаетесь? — спросила она испуганно.
— О, нет! Я был на сеансе, не принимая в нем никакого непосредственного участия, играл только, вернее, начал играть и уснул за фисгармонией. Меня разбудили, когда уже сеанс окончился.
— Вы в эти вещи не верите, правда? — почти просила она.
— Прежде всего — не знаю.
— Джо уже больше двух недель не был дома, — жаловалась она тихо, — а ведь его отпуск скоро кончается и ему надо возвращаться в полк.
— Поскольку он об этом говорил, он уже не вернется на службу.
Бэти остановилась, пораженная.
— Не вернется! Боже мой! Вот отец огорчится, — простонала она.
Мистер Зенон начал горячо защищать своего друга, изображая военную жизнь в самых черных красках, говоря, что эта жизнь недостойна такого совершенно исключительного человека, как мистер Джо, но Бэти только печально качала головой.
— Что отец на это скажет?! Жизнь у нас в доме станет совсем невыносимой! Чувствую, что отец поссорится с ним окончательно, не простит ему этого. Тетки лишат его наследства… Что с ним будет?.. И со мной что теперь будет?
Она не могла сдержать слез.
— Мисс Бэти, а я разве уже ничего не значу?
— Я иногда начинаю бояться, что и вам, мистер Зен, в конце концов опротивеет наш дом; надоедят тетки, вы поссоритесь с отцом, возненавидите меня — ах, разве я знаю, что еще будет! — одним словом, в один прекрасный вечер вы уйдете, и уже никогда я вас больше не увижу, — никогда! — В голосе ее дрожало беспокойство.
— Совсем незачем огорчаться преждевременно. Если даже тетки и доведут меня до этого и я поссорюсь с отцом, то я уйду из вашего дома, но с вами, Бэти, вместе с вами и навсегда.
Голос его звучал уверенно.
— Вместе и навсегда! — воскликнула Бэти, вся загоревшись от волнения. — Ах, мистер Зен…
— Что, дитя мое, что? — нежно спрашивал он, видя ее нерешительность.
— Как я вас страшно… страшно… нет, не могу теперь, не могу… после скажу, вечером…
Она отвернула покрасневшее лицо.
Зенон благодарно улыбнулся и не спрашивал больше, — он и так знал, какое слово благоухало на ее горячих губах и лучилось из засветившихся неожиданно глаз.
Они продолжали идти молча, оплетенные сладким ритмом этих недосказанных слов, полные тихой мелодии любви и глубокой веры друг в друга.
Они забыли о прежнем своем разговоре, не чувствовали уже ни холода, ни дождя, ни тумана, ни пасмурности этого ужасного дня, — шли по каким-то неожиданно расцветшим лугам, полные весеннего цветистого восторга.
Шли по душистым зеленым и звонким рощам любви, очарованные и восторженные, переживая невозвратные мгновения полного счастья.
Молчали, потому что дорога и желанна была им эта внешняя тишина; в ней они притаились как бы в пламенной чаще, как бы в светлом тумане стыдливой боязни, притаились, чтобы говорить только взглядами, прикосновениями рук, вздохами, в которых больше страсти, чем признания, улыбкой, в которой и горячая кровь кипела, и светилось что-то неуловимое, святое и упоительное, что было как бы запахом молитвенно пылающих душ.
Бэти часто обнимала его голову страстными, целующими взглядами и, непойманная, пугливо прятала влажные томные глаза, а он, сильно прижимая ее руку, наклонялся и жадными, воровскими взглядами ловил ее горящие губы.
Иногда какой-нибудь звук, который не был словом, который даже ничего не обозначал, пробегал от одного к другому тайно и так понятно, что они прижимались еще сильнее друг к другу, наклоняли головы, глубже вздыхали и незаметно для самих себя останавливались на одно мгновение, на мгновение обессиливающей радости — радости чувствовать себя друг возле друга…
— Я давно жаждал такой минуты, ждал ее, — сказал он громко.