Пассажир Огден Хэммонд, застройщик, член Ассамблеи штата Нью-Джерси, спросил сотрудника “Кунарда”, не опасно ли плыть на корабле через Атлантику, и получил ответ: “Совершенно безопасно; безопаснее, чем ехать в нью-йоркском трамвае”229, – ответ, возможно, невыдуманный, если учесть, сколько происшествий с летальным исходом вызывали в городе трамваи.
На борту “Лузитании” звучало немало висельного юмора, однако все шутники не сомневались в своем надежном, благополучном путешествии. “Разумеется, в Нью-Йорке до нас доходили слухи, будто наш корабль в действительности собираются торпедировать, но ни на миг мы в это не верили, – говорила Мей Уолкер, стюардесса. – Мы лишь отмахивались со смехом, говорили, что нас им ни за что не поймать, мы ведь идем так быстро, с такой скоростью. То плавание ничуть не отличалось от всех прочих”230.
Помогать пассажирам и присматривать за их детьми – одна из обязанностей Мэй. “У нас были всевозможные игры на палубе. Метание колец в цель. Еще мы затевали для них карнавалы”, – говорила Уолкер. Для детей, чей день рождения приходился на время вояжа, устраивался праздник – “небольшой праздник в узком кругу”, по словам Уолкер, – с именинным пирогом, на котором красовалось имя ребенка. “Они развлекались, как никогда в жизни, весь корабль был в их распоряжении”.
В это плавание ее ожидала куча дел. Многие британские семьи в те дни возвращались домой, чтобы внести свой вклад в общее дело, – помочь стране в военное время, а размеры и скорость корабля были залогом надежности. В пассажирском манифесте значилось девяносто пять детей и тридцать девять младенцев.
На борт поднимались целые семьи. “Кунард” отвел несколько кают первого класса для жителя Филадельфии Пола Кромптона, его жены и их шестерых детей – включая одного младенца, – и их няни, двадцатидевятилетней Дороти Аллен. (В билетах “Кунарда” дети по именам не назывались, возможно, в знак тихого протеста против того, что они ехали бесплатно.) Кромптон был кузеном председателя “Кунарда” Альфреда Аллена Бута, чья корпорация “Бут” владела пароходной компанией. Кромптон возглавлял дочернюю компанию корпорации, занимавшуюся кожаными товарами. Нью-йоркский управляющий “Кунарда” Самнер встретил семейство перед самой посадкой на борт и “лично проследил за тем, чтобы им были обеспечены все удобства на время вояжа”231. На противоположном борту, палубой ниже, семейство Перл из Нью-Йорка занимало три каюты первого класса: Е-51, Е-59 и Е-67. Фредерик Перл направлялся в Лондон, где его ожидало назначение на должность в американском посольстве, и вез с собой жену и четверых детей – пятилетнего сына, двух дочерей, которым еще не было трех лет, и одного младенца, – а также двух няней. Дети, включая младенца, размещались с нянями в Е-59 и Е-67, родители пребывали в относительно блаженном уединении в Е-51. Миссис Перл ожидала ребенка.
Уильям С. Ходжес, ехавший в Европу, чтобы принять на себя управление парижской конторой локомотивостроительного завода Болдуина, плыл с женой и двумя маленькими сыновьями. Когда репортер “Таймса” на причале спросил миссис Ходжес, не боится ли она ехать, та лишь засмеялась и сказала: “Если пойдем ко дну, так все вместе”.
Были на корабле родители, едущие к своим детям, и дети, едущие к родителям, были жены и мужья, стремящиеся вернуться к своим семьям, – например, миссис Артур Лак[8] из Ворчестера, штат Массачусетс, плывущая с двумя сыновьями, Кеннетом и Элбриджем Лаками, восьми и девяти лет от роду, к отцу семейства, горному инженеру, ожидавшему их в Англии. Почему в разгар великих событий всегда, кажется, найдется семейство с таким неподходящим именем, – одна из непостижимых загадок истории.
Среди менее известных, но все-таки видных фигур, взошедших на борт в субботу утром, была сорокавосьмилетняя женщина из Фармингтона, штат Коннектикут, по имени Теодата Поуп232 – Тео, как называли ее друзья. Ее сопровождали мать, пришедшая ее проводить, и мужчина двадцатью годами моложе ее, Эдвин Френд, с которым она ехала в Лондон. Вид у Теодаты, имевшей привычку носить бархатный тюрбан, был внушительный, несмотря на ее рост – пять футов с лишком. У нее были светлые волосы, грубоватый подбородок и яркие голубые глаза. Взгляд ее, искренний и прямой, выдавал независимую натуру, какой она была всю жизнь, – по этой причине она отказывалась вести себя, как приличествовало женщине, воспитанной в высшем обществе. Мать некогда укоряла ее: “Всегда ты ведешь себя не так, как другие девочки”233; знакомые называли ее недавно вошедшим в употребление словечком “феминистка”.
В друзьях у Теодаты числились художница Мэри Кассат, Уильям Джеймс и его брат, писатель Генри Джеймс, с которым ее связывала дружба особенно близкая – она даже назвала в его честь щенка: Джим-Джем. Поуп, одна из немногих американских женщин – архитекторов с репутацией, спроектировала легендарный дом в Фармингтоне, который назвала “Хилл-Стед”. Генри Джеймс, впервые увидев дом, еще до знакомства с Теодатой, сочинил одно из наиболее оригинальных подражаний архитектурной критике, сравнив радость, которую он испытал, с “немедленным воздействием большой, скользкой конфеты, без предупреждения просунутой между сжатых губ бедолаги, пребывающего в полусознательном состоянии истощения”234. Впрочем, у Теодаты была и другая страсть, соперничавшая с архитектурой. Она увлекалась спиритизмом и время от времени занималась расследованием сверхъестественных явлений. В начале двадцатого столетия многие в Америке и Британии верили в подобные вещи – спиритическая доска была обычной принадлежностью гостиных, ее доставали после обеда и устраивали импровизированные сеансы. С приходом войны вера в загробную жизнь начала обретать новых сторонников: британцы искали утешения в мысли о том, что их погибшие сыновья, возможно, неким образом присутствуют где-то в эфире. Поездка Теодаты с Эдвином Френдом в Лондон была вызвана именно ее интересом к “психическим” исследованиям.
В детстве Поуп, единственный ребенок богатой пары из Кливленда, нередко бывала одинокой. Ее отец, Альфред, был магнатом-сталепромышленником, мать, Ада, – светской дамой. Они жили на улице Юклид-авеню, которую чаще называли “Миллионерским рядом”. “Не помню, чтобы я хоть когда-либо сидела у матери на коленях, – писала Теодата. – Отец был до того занят делами – лишь когда мне сравнялось пятнадцать, он понял, что теряет ребенка”235. Про юность свою она писала, что это был “ярчайший пример того, какой обычно бывает жизнь единственного ребенка”, однако признавала, что эти годы одиночества – с приступами нестерпимой скуки и периодами меланхолии – вдохнули в нее сильное чувство независимости. С десятилетнего возраста она чертила планы домов, рисовала их фасады, мечтая однажды построить ферму по собственному чертежу и поселиться там. Для родителей, приверженцев нравов тогдашнего высшего света, дочь была, несомненно, обузой. В девятнадцать лет она сменила имя Эффи, данное ей при рождении, на имя бабушки, Теодата, из уважения к ее глубокой вере в главенство духовного мира над материальным – принцип, исповедуемый квакерами. Интереса к “выездам” она, в отличие от других дебютанток, не питала, к браку – и подавно, считая его препятствием для своих честолюбивых планов на будущее и называя “золотым ошейником”. Родители послали ее в частное учебное заведение в Фармингтоне, Школу для благородных девиц мисс Портер, в надежде, что, закончив обучение, она вернется и займет свое место в высшем обществе Кливленда. Однако Теодате до того понравился Фармингтон, что она решила там остаться. Она стала суфражисткой; в некий момент вступила еще и в Социалистическую партию; обожала выводить из себя отца разговорами о социализме.
Во время долгого путешествия по Европе в 1888 году, когда ей было двадцать два года, Поуп сблизилась с отцом. Он был заядлым путешественником и собирателем предметов искусства, одним из первых коллекционеров, целиком принявшим импрессионистов, – и это в то время, когда их творчество многие считали эксцентричным, даже радикальным. Именно он предложил Теодате подумать о том, чтобы серьезно заняться архитектурой. Вместе они прочесывали галереи и студии художников в поисках работ, которые можно было бы привезти с собой в Кливленд; купили они два полотна Клода Моне. Теодата зарисовывала фрагменты построек, которые ей нравились: то пилястру, то трубу. Париж ее мало увлекал – она называла его “огромнейшим пятном на лице земли”236, – зато она обожала Англию, особенно ее уютные сельские дома с просевшими крышами, со стенами, наполовину обшитыми лесом, и зовущими дверными проемами. В своих набросках она отражала собственное видение идеального фермерского дома.
Поскольку архитектура оставалась областью, куда женщинам дорога была по большей части закрыта, Теодата сама устроила так, чтобы получить архитектурное образование. Поначалу она брала частные уроки у преподавателей факультета искусств Принстонского университета. С помощью отца купила в Фармингтоне дом и 42 акра земли. Родители, поддавшись на ее уговоры, решили удалиться от света, переехать в Фармингтон и построить там дом, где можно было бы разместить коллекцию Альфреда, включавшую в себя, помимо двух Моне, произведения Уистлера и Дега. Отец Теодаты предложил ей построить дом под руководством опытного архитектора. Она выбрала фирму “Макким, Мид и Уайт”, которая приняла ее план, – тут несомненно сыграло роль состояние Альфреда. Письмо, написанное ею партнеру – основателю фирмы, Уильяму Резерфорду Миду, свидетельствовало об ее сильном, возможно даже властном, характере. Она писала: “Это мой план, а потому я намереваюсь принимать решения во всех мелочах, а также в более важных вопросах, какие могут возникнуть… Иными словами, это будет дом Поуп, а не Маккима, Мида и Уайта”237.
Проектирование и постройка дома стали для Теодаты архитектурной школой. Однако проект, законченный в 1900 году, исчерпал ее силы. В ту осень она записала в дневнике: “Я всю душу без остатка… вложила в отцовский дом”238. К 1910 году Поуп уже была настоящим архитектором; вскоре она стала первой женщиной, получившей архитектурный патент в Коннектикуте. Спустя три года, в августе 1913-го, ее отец умер от кровоизлияния в мозг. Это был сокрушительный удар, и Поуп, оплакивая отца, решила построить в память о нем подготовительную школу для мальчиков – школу, впрочем, совершенно не похожую ни на одну из существующих. Ей представлялся городок в стиле Новой Англии, с лавками, городской ратушей, почтамтом и действующей фермой. План ее состоял в том, чтобы особое внимание уделять формированию характера учеников, она настаивала, чтобы они значительную часть времени посвящали “деятельности на благо общества” – помогали на ферме и в лавках, где могли бы обучаться таким ремеслам, как плотницкое и граверное. В этом она шла в ногу с движением “Искусства и ремесла”, в то время процветавшем, – его сторонники полагали, что занятия ремеслом приносят удовлетворение и одновременно спасают от того, что принято было считать утратой человеческих чувств под влиянием промышленной революции. К 1910 году движение охватило Америку, стали появляться общины, подобные ройкрофтерской, основанной другим пассажиром, Элбертом Хаббардом; возник и новый, простой подход к проектированию, проявившийся в мебели Густава Стикли и в простых, хорошо сделанных зданиях так называемого ремесленного стиля. Кроме того, под влиянием движения были основаны такие журналы, как “Прекрасный дом” и “Жилище дамы”.
В то субботнее утро, 1 мая 1915 года, Теодата снова чувствовала себя невероятно усталой. Миновавшая зима была тяжелой как в профессиональном, так и в эмоциональном отношении. Один эпизод особенно красноречиво показал, каково женщине заниматься мужским делом: некий издатель, решив, что имя “Теодата” – мужское, попросил разрешения включить ее фотографию в книгу о крупнейших архитекторах Нью-Йорка. Во время телефонного разговора выяснилось, что это – женщина, и он снял свое предложение239. Кроме того, Поуп страдала от очередного приступа меланхолии, на сей раз настолько тяжелого, что ей понадобилась помощь сиделки. В феврале 1915 года она писала: “У меня до того упорная бессонница, что ночи для меня – кошмары наяву”240.
Впрочем, она верила в благотворную силу путешествий. “Для человека, душевно измотанного, нет лучшей перемены, чем отправиться в дорогу”241.
Когда Теодата взошла на борт “Лузитании”, стюард проводил ее в каюту: отдельную, на палубе D, по правому борту. Она разложила свою ручную кладь и проверила, доставили ли ее багаж. Если она надеялась в ту ночь хорошо выспаться, ее ожидало скорое разочарование.
Чарльз Лориэт, бостонский книготорговец, поднялся на борт в сопровождении своей сестры Бланш и ее мужа Джорджа Чандлера. “Меня удивило, что на пароход так легко попасть”, – писал Лориэт. Ему показалось странным, что его сестре и зятю “без расспросов позволили пройти на борт”242. Другие пассажиры тоже отметили легкость, с какой на корабль пускали друзей и родных, пришедших их проводить.
Чандлер нес портфель и саквояж Лориэта; свой удлиненный чемодан, где лежали рисунки Теккерея и “Рождественская песнь” Диккенса, Лориэт нес сам. Чандлер пошутил: мол, содержимое чемодана настолько ценно, что он “предпочитает к нему не притрагиваться”243.
Втроем они дошли до каюты Лориэта, B-5, ближайшей к носу на палубе B, по правому борту. Расположение каюты могло показаться идеальным, однако она была внутренняя, без иллюминаторов. Лориэт привык путешествовать в таких условиях. Оказавшись в каюте, он первым делом достал спичечный коробок и положил так, чтобы до него легко было дотянуться, на случай, если на корабле сломается динамомашина. Он успел пересечь Атлантику двадцать три раза, по большей части на кораблях “Кунарда”, но это был его первый вояж на одной из знаменитых “гончих”.
Лориэт заметил, что сундук и ящик для обуви, сданные им на вокзале в Бостоне, уже в каюте. Он проверил замки на своих многочисленных чемоданах, а затем они с Бланш и Чандлером снова вышли на палубу, где и оставались, пока всех провожающих не попросили покинуть корабль. Когда Лориэт вернулся к себе, он вынул рисунки из чемодана и положил их в верхнее отделение ящика для обуви, который легче было запирать; “Песнь” он переложил в портфель.
Перед посадкой Лориэт читал о предупреждении германского посольства, однако не обратил на него большого внимания; мысль о том, чтобы отменить поездку, ему и в голову не приходила. На нем был его костюм “никербокер”, а на запястье красовалось новшество – наручные часы с заводом без ключа, которые всегда, где бы он ни находился, показывали бостонское время – это служило ему точкой опоры в мире. Про рисунки он никому не рассказывал.
Житель Нью-Йорка Дуайт Харрис отнес свои ценные вещи – кольцо для помолвки и сделанный по заказу спасательный жилет – в контору эконома, для сохранности. Среди вещей были также кулон с бриллиантами и жемчугом, кольцо с бриллиантом и изумрудом, большая бриллиантовая брошь и 500 долларов золотом. Перед отплытием он несколько минут потратил на то, чтобы написать благодарственную записку своим деду и бабке, сделавшим ему подарок в дорогу. Для этого он воспользовался писчими принадлежностями “Лузитании”. Германское объявление его, кажется, ничуть не обеспокоило. Настроение его выражала целая череда восклицательных знаков.
“Благодарю вас многократно за изумительный пирог с желе и мятную пасту! – писал он. – Жду не дождусь, когда настанет время чаепития!” Он отметил, что погода стала улучшаться. “Рад, что прояснилось! – каюта чрезвычайно удобная – после обеда примусь разбирать вещи!” Он добавил, что его кузина Салли прислала корзину фруктов, а другой родственник, Дик, – щедрый запас грейпфрутов. “Так что провизии у меня предостаточно!”244
Его записка была среди тех, что попали в последний мешок с почтой, увезенный перед отплытием корабля. На конверте стоял штемпель “Гудзон, морская пристань”.
Стюарды объявили, что всем провожающим следует сойти на берег. Портовый репортер Джек Лоуренс ушел, даже не попытавшись побеседовать с капитаном Тернером. Капитан, писал он, “был из той породы морских шкиперов, что полагают, будто место газетчиков – за письменным столом на Парк-роу или на Флит-стрит, и что необходим закон, который запретил бы им шнырять по палубам кораблей”245. В каждую из предыдущих встреч Тернер был холоден и неприветлив. “Он показался мне человеком аскетичным и необщительным, который знает свое дело и ни с кем не желает его обсуждать”.
Как бы то ни было, Лоуренс восхищался Тернером. Он увидел его на главной лестнице корабля, беседующим с другим офицером, и заметил, “что за прекрасный у него был вид”. На нем была темно-синяя форма, двубортный китель с трехдюймовыми лацканами и пятью пуговицами с каждой стороны, из которых застегивать полагалось лишь четыре, согласно инструкции для сотрудников “Кунарда”. Манжеты – вот что вправду притягивало глаз – были окаймлены “четырьмя рядами золотой флотской нити в полдюйма шириной”, как значилось в инструкции. Фуражка Тернера, тоже темно-синяя, была отделана кожей и черным галуном ворсовой ткани, а спереди красовался знак компании: кунардовский лев, которого команда незлобиво прозвала кунардовской “мартышкой”, в окружении вышитого золотом венка. “Когда британский шкипер знает толк в одежде, а обычно так оно и есть, он являет собою подлинный образец того, как пристало одеваться капитану торгового флота, – писал Лоуренс. – Он не только знает,
Комната 40
Уловка Моргуна
Между тем в Лондоне капитан Холл понял, что его новая система, призванная “мистифицировать и вводить в заблуждение неприятеля”, начинает действовать.
Это был образцовый пример игр того рода, в которых он преуспевал. Целью его было убедить германское командование в том, что Британия вот-вот вторгнется в Шлезвиг-Гольштейн, землю на Северном море, и тем самым заставить Германию отвести силы от основного театра боевых действий во Франции. Объединив усилия с офицером британской внутренней контрразведки МИ-5, Холл поставлял германским шпионам каналы, по которым передавалась подробная, но ложная информация, включая рапорт о том, что более сотни боевых и транспортных кораблей перебрасывают в порты на западном и южном побережье Британии, но не на восточном, откуда обычно поступало на континент пополнение британской армии. Завершающим штрихом было то, что Холл уговорил Адмиралтейство отдать приказ: начиная с 21 апреля прекратить всякие перемещения судов между Англией и Голландией – приказ из тех, что могли бы предшествовать вторжению.
Германское командование поначалу воспринимало все это скептически, однако новое объявление оказалось убедительным. В Комнате 40 подслушивали сообщения, переданные германской радиостанцией в Антверпене 24 апреля. “Непроверенный рапорт агентов из Англии: крупная переброска войск с южного и западного побережья Англии на континент. Сосредоточение войск в Ливерпуле, Гримсби, Гуле”247.
Затем поступили приказы Швигеру и командирам других субмарин: им предписывалось выходить в море и уничтожать все, что напоминает военный транспорт.
Комната 40 пристально следила за U-20. Субмарина часто выходила на связь, а потому ее курс и скорость были известны во всех подробностях. В пятницу 30 апреля, в 14.00, субмарина сообщила свое местоположение. Спустя два часа последовало новое сообщение, после чего они повторялись каждый час до полуночи, а затем каждые два часа до восьми утра следующего дня, 1 мая.
Новости об очередной вылазке субмарины поступили в обстановке растущей угрозы.
Адмиралтейство получало десятки сообщений о появлении субмарин, в большинстве своем не подтверждавшихся, но все-таки тревожных. Какой-то ирландский полицейский заявил, что заметил три субмарины, идущие вместе по реке Шаннон, что представлялось маловероятным. У побережья Англии пароход подобрал неразорвавшуюся торпеду, знаки на которой указывали на ее принадлежность U-22, судну того же типа, что и субмарина Швигера. У юго-восточной оконечности Италии молодой командир австрийской субмарины по имени Георг фон Трапп, впоследствии прославившийся на века, когда его сыграл Кристофер Пламмер в фильме “Звуки музыки”, выпустил две торпеды во французский крейсер “Леон Гамбетта”. Судно затонуло за девять минут, при этом погибло 684 моряка. “Так вот что такое война!” – писал Трапп позже в воспоминаниях248. Своему командующему он сказал: “Мы как разбойники с большой дороги, подкрадываемся к ничего не подозревающему кораблю в столь трусливой манере”. По его словам, лучше было бы сражаться в окопе или на борту торпедного судна. “Там слышна стрельба, слышно, как гибнут твои товарищи, слышно, как стонут раненые; переполненный яростью, ты готов стрелять в людей, защищаясь или от страха; при атаке можно даже кричать во весь голос! Но мы! Мы попросту хладнокровно топим множество людей, захватив их врасплох!”
В субботу 1 мая, сославшись на новую вылазку U-20 и других субмарин, Адмиралтейство отложило отплытие двух боевых кораблей, которым надлежало провести артиллерийские учения в открытом море.
В тот день в Адмиралтействе через капитана Холла узнали об объявлении, напечатанном германским посольством в утренних нью-йоркских газетах, в котором пассажиров, по всей видимости, предупреждали, что на “Лузитании” плыть не следует249. К концу дня новость была известна каждому британцу и американцу, кому случилось открыть газету. Теперь день отплытия корабля и его ожидаемого прибытия в Ливерпуль через неделю прочно укрепились в общественном сознании.
Однако сотрудникам Комнаты 40 и посвященным в “Тайну” было известно куда больше: что германская радиостанция в Норддейхе передает расписание “Лузитании” и в море только что вышли еще шесть субмарин. Кроме того, в Комнате 40 знали, что одна из этих субмарин – U-20, которой часто доводилось губить корабли и людей, и что она держит курс к патрульной зоне в водах, куда заходят все грузовые суда и пассажирские лайнеры “Кунарда”, идущие в Ливерпуль, и где скоро будет проходить сама “Лузитания”.
Хотя данный набор фактов – целая стая субмарин, огромный лайнер, вышедший в море, несмотря на открытое предупреждение, – казалось, должен был вынудить адмиралтейское начальство ночами сидеть в своих кабинетах, капитану Тернеру не сообщили ни о новом всплеске подводных маневров, ни о грядущем появлении U-20. Не было и никаких попыток сопровождать “Лузитанию” или же дать ей приказ отклониться от курса, как поступило Адмиралтейство с судном в марте предыдущего года, а в январе – с “Трансильванией” и “Аузонией”.
Подобно всем остальным сотрудникам “Кунарда”, капитан Тернер понятия не имел о самом существовании Комнаты 40.
Внимание Адмиралтейства было сосредоточено в другом месте, на другом корабле, который представлялся ему гораздо более ценным.
Вашингтон
Пропащий
Тем временем в Вашингтоне мысли и воображение президента Вильсона все более занимала Эдит Голт. Весь апрель она была частым гостем на обедах в Белом доме; правда, приличия ради они с Вильсоном всегда обедали в присутствии других. Как-то они обсуждали книгу, особенно любимую Вильсоном, – сочинение Филипа Гилберта Хэмертона “У меня дома. Заметки о сельской жизни во Франции в мирное и военное время”. Вильсон заказал экземпляр из Библиотеки Конгресса. “Надеюсь, она доставит Вам хоть немного радости, – писал он в среду 28 апреля. – Более всего на свете я жажду доставить Вам удовольствие – ведь Вы дали мне столь многое!”250
Далее он писал: “Если сегодня вечером будет дождь, не соизволите ли посетить меня [и] немного почитать; если же дождя не будет, что скажете о том, чтобы еще раз прокатиться?” Под этим он понимал поездки, которые ему так нравилось устраивать на президентском “пирс-эрроу”. Она отклонила приглашение – мягко, сославшись на то, что обещала провести вечер с матерью, – но поблагодарила его за собственноручно написанное послание, которое позволило ей “наполнить мой кубок счастья”251. Ее почерк сильно отличался от почерка Вильсона. Если у него буквы наклонялись вперед и шли по странице идеально горизонтальными фалангами, то у нее они падали назад, отклонялись в сторону и сбивались в кучки, представляя собой помесь печатных и прописных, там и сям попадались случайные завитушки, словно она писала в экипаже, катившем по булыжнику. Она поблагодарила его за то, что он закончил записку словами “Ваш искренний и благодарный друг, Вудро Вильсон”. Прочесть такое было особенно приятно в тот вечер, после целого дня, проведенного во мраке, в меланхолии, которой она, видимо, была подвержена252. “Подобное обещание дружбы, – писала она, – разгоняет тени, что преследовали меня сегодня, и Двадцать Восьмое Апреля на моем календаре озаряется праздничным светом”253.
Заказанную книжку вскоре доставили в Белый дом, и в пятницу 30 апреля Вильсон послал ее Эдит, в ее дом на Дюпон-серкл, с краткой запиской: “То, что мне позволено разделять с Вами хоть какую-либо часть Ваших мыслей и пользоваться Вашим доверием, – для меня огромная честь. От этого дух мой вновь оживает, мне начинает казаться, будто моя частная жизнь возродилась. Впрочем, еще прекраснее другое: это вселяет в меня надежду на то, что я смогу быть Вам чем-то полезен, что сумею оживить дни чистосердечным сочувствием и полнейшим пониманием. Воистину, это будет счастье”254. Еще он послал ей цветы.
Стремясь оживить ее дни, он оживлял свои собственные. Здесь, среди мирового хаоса, в Эдит он обрел цель, которой способен был посвятить себя, что помогало ему, пусть лишь на время, забыть о предчувствии разрастающейся войны и о судьбах мира за окном. Она была для него “рай – приют – святилище”255. Более того, ее присутствие помогало ему прояснить свои мысли об испытаниях народа. Вечерними поездками в автомобиле он говорил с ней о войне и о своих тревогах – так, как говорил бы, вероятно, со своей покойной женой Эллен, и это позволяло ему упорядочить собственные мысли. “С самого начала, – писала Эдит, – он знал, что может положиться на мое благоразумие и на то, что сказанное им не пойдет дальше”256.
Между тем ее собственная жизнь начала представляться Эдит в новом свете. Внимание Вильсона, натиск и очарование мира, в который он ее ввел, показали, каким пустым и жалким было ее существование. Не получив порядочного образования, она все-таки мечтала продолжить свою жизнь в более высоких кругах, где говорят об искусстве, книгах и мировых переворотах. Один ее друг, Натэниел Вильсон, однофамилец президента, как-то сказал ей: он чувствует, что в один прекрасный день она сможет сыграть определенную роль в великих событиях – “возможно, к добру или худу целого народа”257. Однако, предупредил он, ей следует встретить грядущее с открытой душой. “Дабы соответствовать тому, что, я чувствую, к Вам придет, Вам необходимо работать, читать, учиться, мыслить!”258
Поездки с президентом Вильсоном представлялись Эдит “живительным источником”259. Она сразу же ощутила духовную связь с ним. Они обменивались воспоминаниями о старом Юге, о тяжелых днях, последовавших за Гражданской войной. Она никогда прежде не встречала такого мужчины, как Вильсон: необычайно умного, сердечного и при этом добивающегося взаимности260. Все это было полной неожиданностью.
Эдит еще не успела понять того, что Вильсон успел влюбиться, а он, как отмечал швейцар Белого дома Ирвин Гувер, по прозвищу Айк, “в любовных делах был не промах, стоит лишь угнездиться ростку”261.
Камердинер президента, Артур Брукс, выразился лаконично: “Пропал человек”262.
Как бы ни увлекли Вильсона чары миссис Голт, развитие событий в мире беспокоило его все сильнее и сильнее. Западный фронт превратился в кровавую мясорубку, перемалывающую обе стороны, наступавшие и отступавшие по ничьей земле, обтянутой колючей проволокой, изрытой воронками от снарядов и усеянной горами трупов. В субботу 1 мая германские войска начали серию атак в районе Ипрского выступа – впоследствии эти действия стали называть второй битвой при Ипре – и снова применили отравляющий газ263. Со времени первого сражения, состоявшегося осенью предыдущего года, ни та, ни другая сторона не добилась преимущества, хотя общие потери исчислялись десятками тысяч. Однако в тот день наступавшим германским войскам удалось отбросить британцев назад, почти до самого города Ипра. Канадский врач, работавший в лазарете по соседству, в Боезинге, что в Западной Фландрии, впоследствии написал стихотворение, самое знаменитое из всех, порожденных войной: “Во Фландрии маки пылают огнем, / Колышутся в поле, где крест за крестом…”264 К концу месяца британцам предстояло отбить свои позиции и продвинуться еще на тысячу ярдов ценой шестнадцати тысяч погибших и раненых, по шестнадцать человек за каждый отбитый ярд. Германская сторона потеряла пять тысяч265.
Один солдат, побывавший на Ипрском выступе, в бельгийской деревне Мессен, писал об изматывающем, патовом сидении в окопах: “Мы по-прежнему на тех же позициях, продолжаем выводить из себя англичан и французов. Погода отвратительная, мы часто целыми днями стоим по колено в воде, в придачу под сильным огнем. С нетерпением ждем краткой передышки. Будем надеяться, что скоро весь фронт начнет двигаться вперед. Вечно так продолжаться не может”266. Автором этих строк был германский пехотинец австрийского происхождения по имени Адольф Гитлер. На другом конце Европы собирались открыть новый фронт267. Надеясь выйти из тупика, Черчилль выступил против Турции, устроив обстрел с моря и высадку морского десанта в районе Дарданелл. Замысел состоял в том, чтобы захватить пролив и прорваться к Мраморному морю, а затем соединиться с российским флотом на Черном море и, стянув крупные военно-морские силы к Константинополю, заставить Турцию сдаться. За этим должно было последовать наступление по Дунаю на Австро-Венгрию. Дело представлялось несложным. Задумавшие этот план воображали, будто сумеют закончить выход к Черному морю одними лишь силами флота. Тут подходила старая поговорка: “Человек предполагает, а Бог располагает”. Результат был катастрофическим: потерянные корабли, тысячи погибших и еще один неподвижный фронт, на сей раз на Галлиполи.
Между тем на Кавказе наступавшие русские стали одерживать верх над турецкими войсками. Турки, винившие в своих потерях местное армянское население, которое подозревали в оказании помощи русским, начали систематически истреблять мирных жителей – армян. К 1 мая в провинции Ван, на востоке Турции, турки убили более пятидесяти тысяч армянских мужчин, женщин и детей. Глава армянской Церкви послал воззвание о помощи лично Вильсону; тот колебался с ответом268.
Нейтральная Америка, находясь в безопасности, издали наблюдала за войной – все это казалось ей непостижимым. Заместитель госсекретаря Роберт Лансинг, второй человек в Госдепартаменте, пытался описать этот феномен в частной записке. “Нам в Соединенных Штатах трудно, а то и вовсе невозможно, оценить великую европейскую войну во всей ее полноте, – писал он. – Мы приучились едва ли не с безразличием читать об огромных военных операциях, о линиях фронта, протянувшихся на сотни миль, о тысячах гибнущих, о миллионах страдающих от всевозможных тягот, о том, как широко распространяются потери и разрушения”. Народ к этому привык, писал он. “Гибель тысячи человек между окопами на севере Франции или еще тысячи на затонувшем крейсере – нынче обычное дело. Мы читаем газетные заголовки, дальше этого дело не идет. Мы утратили интерес к подробностям”269.
Однако щупальца войны все более и более настойчиво тянулись к американским берегам. 30 апреля, пять недель спустя после потопления “Фалабы” и гибели американского пассажира Леона Трэшера, до Вашингтона дошли первые подробности о другом нападении – бомбардировки германским аэропланом американского торгового судна “Кашинг”, пересекавшего Северное море. Было сброшено три бомбы, но в цель попала лишь одна. Никто не пострадал, ущерб был невелик. Всего днем раньше в другой частной записке Лансинг писал: “Нейтральная сторона во время международной войны всегда должна проявлять выдержку, однако ни разу за всю историю терпение и выдержка нейтральной стороны не подвергались столь суровым испытаниям, как нынче”270.
В нападении на “Кашинг” он усматривал угрожающий смысл. “Германская морская политика направлена на то, чтобы без причины, без разбору уничтожать суда, невзирая на их происхождение”, – писал он госсекретарю Брайану в субботу 1 мая271. Но Вильсон и Брайан, хоть и обеспокоенные этим случаем, решили отнестись к нему более осмотрительно, о чем свидетельствует статья в “Нью-Йорк таймс”: “В официальных кругах не сочли, что тут возникнут какие-либо серьезные осложнения, поскольку, согласно общепринятому мнению, бомбы были сброшены не намеренно, но под впечатлением, будто идет атака на вражеское судно”272. Это была великодушная оценка: во время нападения “Кашинг” шел под американским флагом, а название корабля его владельцы написали на корпусе шестифутовыми буквами.
Другая, более тревожная новость еще не дошла ни до “Таймса”, ни до Белого дома. В ту субботу – день отплытия “Лузитании” – германская субмарина торпедировала американский нефтяной танкер “Галфлайт” вблизи островов Силли, у корнуольского побережья Англии; в результате погибли два человека, а капитан судна умер от сердечного приступа. Корабль остался на плаву, едва уцелев, и был отбуксирован к острову Сент-Мэрис, самому большому в архипелаге, в 45 милях к западу от Корнуолла273.
В Вашингтоне наступивший день был всего лишь приятной весенней субботой, температура обещала подняться выше 70 по Фаренгейту[9], мужчинам предстояло отправиться к шляпникам за первыми в этом сезоне соломенными “колпаками”274. Ожидалось, что в этом году будут носить шляпы с тульями пониже, с полями пошире; джентльменам, разумеется, полагалось носить летние перчатки из шелка, чтобы, как гласило одно объявление, держать руки “в прохладе и чистоте”275. День выдался из тех, в какие Вильсон мог предаваться своей мечте, своей надежде – на любовь и конец одиночества.
“Лузитания”
В пути
Пo расписанию корабль должен был отплыть в 10.00, но тут произошла задержка. В военное время Адмиралтейство Британии обладало правом реквизировать для военных целей любое судно под британским флагом. В самую последнюю минуту Адмиралтейство дало такую команду “Камеронии”, пассажирскому кораблю, стоявшему на якоре в Нью-Йорке, который ходил в Ливерпуль и Глазго. Капитан “Камеронии” получил приказ перед самым отплытием. Теперь сорок пассажиров с их пожитками, а также пятерых женщин из команды следовало перевести на “Лузитанию”. Как именно отнеслись к этому пассажиры, учитывая утренние новости о германском объявлении, неизвестно; правда, есть по меньшей мере один рассказ о том, что пассажиры были довольны, ведь “Лузитания” являла собою верх роскоши в морских вояжах и должна была, как они ожидали, доставить их в Ливерпуль гораздо быстрее, чем не столь большая и не столь быстроходная “Камерония”.
На борту “Лузитании” один пассажир, Ричард Престон Причард, воспользовался этой задержкой: распаковал один из двух своих фотоаппаратов и вынес его на палубу, чтобы сделать снимки города и гавани. Это был “Кодак № 1”, который можно было сложить так, чтобы он поместился в карман пальто.
Причарду было двадцать девять лет, ростом он был пять футов десять дюймов. Мать с братом называли его Престоном, возможно, чтобы избежать неудачной рифмы, содержащейся в имени “Ричард Причард”. Вот как он выглядел по их описанию: “Темные волосы, высокий лоб, голубые глаза, характерные черты лица. Очень глубокая ямочка на подбородке”276. Подчеркнуто ими; в самом деле, ложбинка у Причарда на подбородке была заметной чертой. Другого мужчину она могла бы испортить, у него же это была единственная особая примета на бесспорно привлекательном лице, украшенном полными губами, темными бровями, бледной кожей и густыми темными волосами, волной зачесанными со лба; картину довершали эти голубые глаза, столь поразительные на фоне темных волос и бровей. Как сказал один пассажир, “лицо на редкость интересное, с ярко выраженными чертами, стоило их увидеть – забыть было почти невозможно”277.
Причард был студентом-медиком Университета Макгилла в Монреале, куда поступил, испробовав себя в разнообразных делах, в том числе успев поработать дровосеком и фермером. В Канаду он переехал после смерти отца, чтобы зарабатывать деньги и отправлять их матери в Англию. Ехал он вторым классом, в каюте D-90, во внутреннем помещении, напротив корабельной цирюльни. Кроме него в каюте размещались еще трое мужчин, друг с другом не знакомых. У него была верхняя койка, с собой он вез три саквояжа. Он нередко закалывал галстук булавкой с золотым кольцом, инкрустированным крохотными красно-белыми “головами из лавы” – лицами, вырезанными из вулканического камня, какой часто используется для камей и брошей. В поездку он захватил два костюма: один темно-синий, другой – зеленый, менее парадный.
На палубе ему повстречался другой молодой человек, Томас Самнер, житель английского городка Атертона, у которого тоже был фотоаппарат. (В родстве с управляющим нью-йоркской конторы “Кунарда” Чарльзом Самнером он не состоял.) Оба они надеялись сделать снимки гавани. День стоял прохладный и серый – “довольно невзрачный”278, как выразился Самнер, – и оттого молодые люди задумались, какую ставить выдержку. Они разговорились о фотографии.
Самнеру сразу же понравился Причард. Он показался ему “таким же парнем, как и я сам”. Оба ехали в одиночку, и во время вояжа им предстояло часто встречаться нос к носу. Самнеру нравилась способность Причарда наслаждаться жизнью сполна, при этом не мешая другим. Он, как писал Самнер, “производил очень приятное впечатление и радовался окружающему в манере весьма спокойной. Вы понимаете, что я хочу сказать: [он] не разгуливал повсюду, буяня, как поступают многие парни, когда веселятся”. Сосед по второму классу Генри Нидэм сказал о Причарде: “Его очень любили на корабле, он устраивал вечеринки с вистом, притом, кажется, почти без чьей-либо помощи”279. Во время этих сборищ пассажиры разбивались на пары и играли в вист, партию за партией, пока какая-нибудь команда не выиграет.
Причард направлялся в Англию проведать своих и, по словам одного из его соседей по каюте, Артура Гэдсдена, очень ждал этого – “считал часы”280 до прибытия, как вспоминал Гэдсден.
Пересадка пассажиров с “Камеронии” заняла два часа. Позже эта задержка окажется куда более важной, чем могло бы показаться ввиду ее краткости, однако пока она лишь служила поводом для раздражения. Капитан Тернер гордился своим умением соблюдать время прибытия и отхода “Лузитании”, а это означало, что отплывать надо строго по расписанию.
Германское объявление Тернера не беспокоило. Незадолго до отплытия он стоял на прогулочной палубе корабля и беседовал с Альфредом Вандербильтом и Чарльзом Фромэном, как вдруг к ним подошел один из корабельных газетчиков – явно не Джек Лоуренс – и спросил Вандербильта, надеется ли он, что ему и на сей раз повезет, как тогда, когда он решил не плыть на “Титанике”. Вандербильт улыбнулся и ничего не сказал.
Тернер положил руку Вандербильту на плечо и сказал репортеру: “Вы что же думаете, все эти люди стали бы покупать билеты на «Лузитанию», будь у них опасения касательно германской субмарины? Помилуйте, эти разговоры о том, что «Лузитанию» торпедируют – давно уже я не слыхал шутки забавнее”281.
Оба они, Вандербильт и Тернер, рассмеялись.
Случилась еще одна задержка, но на этот раз виноват был, по крайней мере отчасти, капитан Тернер. Его племянница, актриса Мерседес Десмор, поднялась на борт, чтобы быстро осмотреть корабль, и едва не осталась отрезанной от берега, когда команда, посадив всех дополнительных пассажиров с “Камеронии”, убрала трап. Тернер сердито приказал вернуть его на место, чтобы племянница могла сойти. Это еще задержало отплытие “Лузитании”.
Один из пассажиров, театральный художник Оливер Бернард, заметил задержку. “Капитан Тернер, – писал он позже, – манкировал своими обязанностями на причале в Нью-Йорке: когда судну надлежало плыть, он пригласил на борт родственницу”282. К тому времени, когда Бернард выдвинул это обвинение, он уже понял то, что, кажется, мало кому удалось осознать, а именно, что судьба данного плавания – если учесть различные силы, сошедшиеся воедино, – целиком зависела от времени. Кратчайшей задержке оказалось по силам изменить историю.
Операторы, снимавшие перед морским вокзалом “Кунарда”, перенесли киноаппарат и установили его повыше, видимо, на крыше какого-то здания; теперь он находится на высоте мостика корабля, а объектив направлен вниз, чтобы снимать происходящее на палубах, под мостиком. В этих кадрах пассажиры столпились на правом борту, многие машут носовыми платками размером с детскую пеленку. Один мужчина размахивает американским флагом, а женщина рядом с ним держит своего младенца на поручне.
Спустя несколько мгновений юный матрос поднимается по лестнице на швартовный мостик, узкую платформу на возвышении, пересекающую палубу возле кормы. Он поднимает белый флаг на шесте с левого борта, затем бежит на другую сторону, чтобы поднять второй такой же с правого, – сигнал о скором отплытии корабля. Вскоре после этого, чуть за полдень, “Лузитания” дает задний ход. Аппарат остается неподвижным, но медленное, плавное движение судна создает впечатление, будто движется аппарат, панорамируя корабль по всей длине.
Матрос из команды, стоя на спасательной шлюпке, орудует ее канатами. Стюард первого класса щеголевато выходит из дверей и шагает прямо к одному из пассажиров, словно желая передать какое-то послание. На самом верху лестницы, глядя прямо в объектив, стоит человек, которого операторы фильма мгновенно узнают: это Элберт Хаббард в своей ковбойской шляпе, правда, галстук его едва виден под застегнутым пальто.
Вот мимо, на уровне аппарата, проходит мостик корабля, и там, в кадре 289, виден Тернер. Он стоит на крыле мостика со стороны правого борта. Когда корабль проплывает мимо аппарата, капитан, улыбаясь, поворачивается к объективу и одним коротким взмахом снимает фуражку, а после удобно облокачивается о поручень.
Как только корабль полностью выходит в Гудзон, два буксира опасливо подталкивают его нос на юг, вниз по течению, и он начинает двигаться своим ходом. Когда “Лузитания” наконец выходит из кадра, вдали становятся видны причалы Хобокена, сильно затянутые дымом и туманом.
На этом фильм кончается.
Двигаясь вниз по реке, Тернер поддерживал малую скорость, а вокруг грузовые суда, портовые баржи, буксиры и паромы всех размеров меняли свой курс, продвигаясь вперед283. Этот участок Гудзона был оживленным. На морской карте 1909 года показан берег Манхэттена, набитый пирсами до того тесно, что напоминает фортепьянную клавиатуру. К тому же река была на удивление мелкой, глубины тут едва хватало, чтобы уместилась почти 36-футовая осадка “Лузитании”. Команда Тернера так хорошо уравновесила судно, что во время отплытия осадка носовой части, судя по отметкам на корпусе, была лишь на четыре дюйма глубже, чем осадка кормовой части.
По обе стороны реку обрамляли пирсы и пристани. На нью-джерсийском берегу – справа по ходу корабля, вниз по реке – размещались огромные, покрытые путями причалы различных железных дорог, в том числе Эри, Пенсильванской и Нью-Джерсийской центральной. Слева тянулась вереница пирсов, чьи названия (приведенные тут в порядке следования вниз по Гудзону) свидетельствовали о повсеместном распространении мореплавания:
Южная тихоокеанская компания
Колониальная компания
Компания “Олбани”
Компания “Клайд”
Компания “Саванна”
Народная компания
Компания “Старые владения”
Компания Бена Франклина
Компания “Река Фолл”
Компания “Провиденс”
И здесь было множество паромов, перевозивших товары и людей между Нью-Джерси и городом; пристани их располагались в конце улиц Дебросс-стрит, Чемберс-стрит, Баркли-стрит, Кортланд-стрит и Либерти-стрит. Паром к статуе Свободы отправлялся от самой южной оконечности Манхэттена.
Пока “Лузитания” шла через гавань, становились заметны признаки войны. Корабль прошел мимо одного из германских океанских лайнеров, огромного “Фатерлянда”, пришвартованного к Хобокенскому причалу. Более чем на 60 процентов превосходивший “Лузитанию” по общему тоннажу, “Фатерлянд” некогда был обладателем “Голубой ленты”, но в первый день войны корабль нырнул в надежную нью-йоркскую гавань, чтобы не быть захваченным и не перейти в пользование британского флота, что, как скоро предстояло узнать пассажирам “Лузитании”, было вполне вероятным исходом. С тех самых пор “Фатерлянд” и его команда были, по сути, интернированы в Нью-Йорке. Таким же образом отрезаны от мира оказались еще по меньшей мере семнадцать германских лайнеров.
Ниже Бэттери, где Гудзон сливается с проливом Ист-Ривер, образуя Нью-Йоркскую бухту, начинался фарватер поглубже и попросторнее. Здесь Тернеру встретились знакомые вехи. Справа шел остров Эллис, дальше, разумеется, Бедлоус, а на нем – юная Свобода; слева – Губернаторский остров284 с круговой тюрьмой-крепостью, Касл-Уильямс, а за ним – Ред-Хук в Бруклине и мол в гавани Эри. На расстоянии раскинулись причалы Блэк-Том – этому огромному складу снаряжения еще до конца войны предстояло быть уничтоженным, по-видимому, руками вредителей. Тернер, как всегда, следил за движением и поддерживал низкую скорость, особенно в проливе Нэрроуз, который постоянно был запружен океанскими лайнерами и грузовыми судами и в тумане представлял собой опасность. В дымке разносился звон колоколов – это качались буи, которые, попадая в след то одного, то другого корабля, издавали звуки, напоминавшие церковный звон воскресным утром.
Тем временем на “Лузитании” эконом и стюарды провели обычную инспекцию, чтобы выяснить, не пробрался ли кто-нибудь на корабль без билета. Поскольку время стояло военное, они занимались этим с особым тщанием, и вскоре были пойманы трое285. Эти люди говорили, как видно, только по-немецки; у одного имелся фотоаппарат.
О находке сообщили штатному капитану Андерсону. Тот, в свою очередь, потребовал помощи от Пирпойнта, ливерпульского сыщика, и вызвал также корабельного переводчика. Помимо того, что эти трое в действительности были немцы, узнать удалось немногое. Неясно было, что намеревались совершить безбилетники, однако впоследствии говорили, будто они надеялись найти и сфотографировать доказательство того, что корабль был вооружен или вез контрабандное снаряжение.
Троицу заперли в импровизированном карцере внизу; там им предстояло сидеть до прибытия в Ливерпуль, где их собирались передать в руки британских властей. Новость об аресте пассажирам не сообщили.
Альта Пайпер, дочь знаменитого медиума, так и не села на корабль, билет свой она тоже не сдала286. Не в силах забыть о ночных голосах, но при этом, по-видимому, не в состоянии решиться и попросту отменить поездку, она выбрала путь, каким испокон веков идут люди нерешительные: провела утро отплытия, собирая и разбирая вещи, опять и опять, не обращая внимания на часы, пока наконец до нее не донесся отдаленный гудок, означающий, что корабль отправился в путь.
U-20
К острову Фэр-Айл