У стены — два ящика водки, новый велосипед, какие-то непонятные коробки, мешковина, в мешковину тоже что-то завернуто. Денежная реформа прошла в декабре прошлого года. С шестнадцатого по двадцать девятое декабря нужно было обменять всю имеющуюся наличность, если она, конечно, у тебя имелась. А вот наличность Полярника можно было менять в течение целых четырнадцати дней, он работал далеко — за Полярным кругом, к таким особое уважение. Полярник Полине оставил доверенность, так что поработала она неплохо. Похоже, скупила все, что можно было скупить, что не портится от хранения, карточную-то систему отменили. А что у нас дольше всего не портится? Правильно, водка. А еще что? Правильно, велосипед, если не дать ему заржаветь. Полярник приедет, удивится — неужели все куплено на его рубли? На твои, на твои, скажет Полина, на твои, смелый исследователь! Полярник, говорят, новую реку открыл на Севере, а здесь у него тоже такая полноводная река— Нижняя Тунгуска.
Иванов так и уставился на плакат, а Полина поднырнула под руку, и он ее обнял.
Полярник вернется, увидит плакат «Не болтай!» — возрадуется. Да и как по-другому? Рука Иванова сама собой, без всяких мыслей скользнула по плечу Полины, а она уже повернулась и медленно потянулась к нему. Дверь не закрыта, ох, не закрыта. Зубы блестят, как у негритянки.
«Не болтай!»
Ох, не болтай!
Татарка куда-то вышла, инвалида тоже нет, и Француженка где-нибудь мерзнет в очереди. Руки жили сами по себе, их учить не надо. Искал потерянную тетрадь, а нашел… Что нашел?.. Или это Полина нашла?.. «Поможешь шкап отпихнуть?..» Губы у самых его губ и черные прожектора глаз высвечивают все самые темные глубины онемевшей внезапно совести.
Спина теплая, шея открытая.
Иванов жадно целовал поддающиеся губы.
«Мне только шкап сдвинуть…» — «Для того и пришел…» — «Мне только шкап…» — «Знаю, знаю…» И чуть не со слезами: «Здесь целовать не нужно…» Кожа шелковистая, нежная… Запах «Красной Москвы» — нежный, перебивающий запах пота… И всякие резинки, тесемки, вся эта упряжь женская. Одна Полина со стены требует: «Не болтай!», а другая — прижалась. Крепко. Всем телом вдвинул ее в дверцу шкапа, будто, правда, отпихнуть хотел. Мял груди. Прозрачная как стрекоза. В саду Сталина играл такой тромбонист Герман Мышкин, длинный, точнее, рослый, местная знаменитость, а в ресторане железнодорожного вокзала Володя Коновалов — кларнет. Одно время Полина с ними дружила. Иванов к ним ревновал. Не его дело, а ревновал. Губы теперь открывались, жили своей жизнью. Правда, жила тогда Полина в Заельцовском районе, туда девушку провожать — убьют, кларнетом не отобьешься. Там по оврагам самая страшная шпана кучковалась, да и джаз объявили музыкой толстых. Задыхался. К черту Мышкина! К черту Коновалова! Мял Полину, как тугое сладкое тесто, впивался в губы, сдирал, стаскивал что-то, притиснул.
«Мне только шкап отпихнуть…» Обхватила ногами, повисла.
Все звуки резко усилились, форточка стукнула под сквозняком.
«Ну же, ну же…» — стонала. А он прижимал, будто, правда, шкап отпихивал.
«Не болтай!» — смотрела со стены одна Полина. А другая, настоящая, обхватила его ногами, со стоном повисла, губы в губы, вливалась загадочная река, всасывала его тело. Секунды отщелкивались. Сейчас хлопнет дверь, и татарка вернется. Или проклятый инвалид притащит охапку дров. «Ну же, ну же…»
И снова тот же повтор в нестерпимом ритме.
7
Но гроза налетела, отшумела, напугала молниями.
«У меня тут чай кирпичный, китайский, иркутского развеса, не труха какая-нибудь, я Полярнику несколько килограммов такого чая купила, он любит. Считай, две недели провела в очередях». Торопливо, не пряча глаз, побежала в кухню за чайником.
На столе — книги, пустая чернильница, пара перьевых ручек, карандаши.
Хлопнула входная дверь, холодком потянуло. Это вернулась наконец продрогшая татарка. Ее окликать в такой момент, что старые мины растаскивать. Но Полина ничего не боялась. «Тетя Аза, вот чай горячий. Наливайте. С холоду-то. Кирпичный, китайский, видите цвет?»
Татарка, конечно, предпочла бы посидеть с ними за одним столом, особенно в комнате Полярника, но в этом Полина была строга.
А Иванов все слышал как бы издали. Машинально раскрыл попавшую под руку книжку. «Справочник по математике». Государственное научно-техническое издательство. 1931 год. «В обстановке, когда широчайшие массы трудящихся под руководством ВКП(б) двинулись в поход за техникой, когда поставлена задача добиться того, чтобы у рабочего класса СССР была своя собственная производственно-техническая интеллигенция (Сталин), необходимо принять все меры к широкому распространению сведений из техники и тех. наук, как математика, физика, химия и т. д., на которых покоится весь теоретический фундамент современной техники…»
Чай пили с клюквенной пастилой.
— Ты, наверное, слышал про конец света?
Он кивнул. Ну кто об этом нынче не слышал?
— В газетах пишут, что американцы еще одну бомбу испытали. Еще страшнее. Вот ужас, правда? Ну, скажи, Иванов: мы только-только одну войну закончили, неужели вторая скоро начнется? Инвалид говорит, что эта бомба и будет концом света. — Засмеялась, черные глаза повлажнели, понимала, что Иванов сейчас не о войне думает. — Как думаешь, почему у нас такой бомбы нет?
— А может, и есть. Откуда нам с тобой знать такое?
Повела темным взглядом. Будто впервые увидела — низкая комната, плакат, узкие барачные окна, примерзший к подоконнику «Календарь колхозника за 1948 год» с изображением рабочего и колхозницы с серпом и молотом в дружных руках.
Вдруг сказала:
— Ребенка хочу.
Он промолчал, не знал, что на такое ответить.
— Вот приедет Полярник, сразу заведу ребенка.
Полина произнесла это так просто, и так обыденно, и в то же время счастливо, с таким каким-то особенным пониманием произнесенных вслух слов, что у него заныла вся-вся изломанная нога — от бедра до негнущихся, неправильно сросшихся пальцев, и голову обхватило туго, как стальным холодным обручем. Полина произнесла эти слова так, что сразу и навсегда оборвались все только что придуманные Ивановым ниточки, которыми он, конечно, уже успел привязать себя и к отпихнутому от стены шкафу, и к полуоткрытой двери, и к только что утихшим стонам в невысокой комнате.
— Военное равновесие должно быть, — кивнул он, запоздало вспомнив о бомбе.
— У нас один Покрышкин чего стоит, — тоже с запозданием согласилась она и добавила: — Ребенка хочу.
— Ну, да, — никак не успевал за нею Иванов. — У нас Покрышкин. И Кожедуб. И другие. Американцы бросят свои пять бомб, ну и что? Нас миллионы, всех не положишь. Не привыкать.
Полина чего-то другого ждала, потемнела:
— Я вчера в библиотеке книжку твою листала.
И с чего привиделись ему эти невидимые ниточки?
— Вот говна-то! — закончила мысль Полина. — Таких книжек в одной нашей библиотеке — прорва. В когизе их дают в привесок к Тургеневу.
И замолчала, со вкусом доедая клюквенную пастилу.
Иванов натянуто засмеялся. Попросил, заминая разговор: ты принеси мне одну книжку Максима Горького. Учиться буду. Да нет, не «Мои университеты». Эту я читал. А вот есть у Горького книжка под названием «Несвоевременные мысли». Объяснять не стал, зачем ему такая книжка, тем более что Полина опять повернула на конец света:
— Ну, когда это все кончится, Иванов? Я ребенка родить хочу, а кругом бомбы изобретают.
Никто из них никакого понятия не имел о чудовищном жарком шаре, в центре которого испаряется даже металл. Пройдет немного времени, и такой шар вспухнет над замершей казахстанской степью. Наш, не американский. Какой тут конец света? Выдержим. Не позволим нарушать военное равновесие. Базисная волна, сметая все на своем пути, покатится от центра взрыва, перемешивая, сжигая камни, бревна, обрывки металла, пыль. Чудовищный шар, поднимаясь, начнет все шире и шире распространяться. Изнутри вспыхнет ярким оранжевым цветом, потом ярко-красным, потом его, как черные молнии, начнут сечь узкие полосы, темные, как глаза Нижней Тунгуски. А почва на месте распространяющегося взрыва начнет корчиться, течь, пускать пузыри, кипеть, останется там только страшная стеклянистая корка, как весенний ледок на лужицах, а дальше — насмерть обугленная земля, а еще дальше — выцветшие, примятые поля выжившей вялой травы, а в ней птицы. Свет и грохот разбудили птиц, они взлетели и, опаленные вспышкой, упали в траву. Живые, но без перьев.
8
9
В потерянной тетради даже «Справочник по математике» упоминался, а вот Полину, Нижнюю Тунгуску, Иванов именем не означил. Просто — НТ. Считал, большего и не надо. И жалел в основном о заметках к будущему выступлению.
Сообщение о Сталинских лауреатах появилось в «Правде» второго апреля.
Инвалид Пасюк в тот же день вырезал все напечатанные портреты. Двадцать девять замечательных прозаиков, поэтов и драматургов. Писательницу Кетлинскую Иванов однажды даже мог увидеть в клубе железнодорожников, но Вера Казимировна из Ленинграда не приехала. Он жалел, потому что успел прочитать все ее книжки, которые нашлись в городской библиотеке: «Девушка и комсомол», «Натка Мичурина», «История одного лагеря» и «Мужество». Не нашел только «Жизнь без контроля. Половая жизнь и семья рабочей молодежи». Написала Кетлинская эту книжку в соавторстве с В. Слепковым, неизвестно, кто такой, наверное, во всем помогал.
А вот с писателем и ученым Михайловым Иванов все же встретился — в филиале Академии наук СССР на улице Мичурина. Николай Николаевич носил очки, академическую бородку, вязаный белый свитер. Говорил просто, взмахивал рукой, помогал донести свою мысль. Вот висит на стене карта, говорил увлеченно. Давайте подойдем к карте, предлагал, как к распахнутому окну. Давайте глянем на страну, окутанную сеткой параллелей и меридианов. Хорошо Михайлов говорил, слова запоминались. По утрам Иванов тоже глядел на страну — сквозь заиндевелое окно. Красиво мерцали цветные огни на железнодорожной линии… чернел скопившийся мусор под заснеженным штакетником… белели сугробы, помеченные желтым почерком соседского махатмы…
Вот звездочка — наша столица Москва, увлеченно рассказывал Михайлов.
А восточнее — ветвистое дерево Волги, а еще восточнее — древние уральские складки, низины Западной Сибири, серп Байкала. Умело понижал и повышал голос, рукой взмахивал. Филиппыч бы сказал: стилистической цельности человек.
А Иванов мог сказать такое только про майора Воропаева.
Не того, который описан в романе писателя Павленко, а про соседа по квартире.
Майор иногда возвращался со службы такой усталый (особенно после облав на вокзале, в ресторанах и в других похожих местах), что татарка сама спрашивала: «Подсобить?». И без всяких просьб стаскивала сапоги с майора, бывало, что и портянки стирала. Майор блаженно шевелил усталыми пальцами ног и прислушивался, что это там опять в кухне бормочет Француженка. Тряпкой мокрой возит по подоконнику и бормочет. «Конь офицера… Конь офицера вражеских сил…» Военные стихи, наверное. «Прямо на сердце… Прямо на сердце ему наступил…»
А татарка опять за свое: «Ты не думай, товарищ майор, я твои портянки и простирну, и высушу… А Полярник-то, а? Ездит и ездит…»
«Ну чего ты к нему прилипла, Аза? Он скоро вернется».
«Ага, вернется, начнет лярвей водить…»
«Он с такими не водится».
«А к нему какая ни придет, все одно — лярва…»
«Ты думай, — отбивался майор, — ты думай, что говоришь, Аза».
«Я-то думаю, — отбивалась татарка. — У меня пятеро. Не для страны разве?..»
10
Вечером зазвонил телефон. Татарка из коридора крикнула: «Иванов!».
Иванов решил, что Филиппыч звонит, но звонили из писательской организации. Сам Слепухин — секретарь писательской организации. Александр Леонидович. Он сразу спросил: «Не спишь?». Сидел, наверное, за письменным столом и привычно курил папиросу.
В книгах Слепухина все курили.
Женщины и мужчины, военные и штатские, пастухи и плотники.
Обычный «Беломор» курили. И тоненькие — «Прибой». И шикарные — «Первомайские», «Казбек» — с абреком на фоне гор. Толстые «Люкс», «Севан», «Конкурс» — с фортепьяно и скрипкой. «Новогодние» и, конечно, «Северную пальмиру» — с биржей и рострами на стрелке Васильевского острова. Даже утопленника в каком-то очерке Слепухина милиционеры выловили из реки с папиросой в зубах. «Делегатские». По этой размокшей папиросе и определили потом преступника (кто мог угостить несчастного такой дорогой папиросой?). Но вообще-то очерки Слепухин писал вдумчиво, интересно, хотя действительно курили у него все — и местные, и вербованные, и ссыльнопоселенцы, и врачи, и охотники. Он даже эпиграфы соответствующие отыскивал. «Рыбаки закидывают сети в дымное мерцание озер». Перед собраниями писатели Шорник и Михальчук иногда любили поиграть с названиями книг своего секретаря. «Выигрывает человек», — называл книгу Слепухина Шорник, а Михальчук продолжал с улыбкой: «…курящий». «Добрые всходы», — называл Шорник, и Михальчук опять продолжал: «…табачных грядок». — «Расправляются крылья». — «…стоит закурить „Депутатские“». — «Снова весна». — «…угощайтесь каннской махоркой».
«Ты, — подышал в трубку Слепухин, — завтра в газету не спеши».
«Ну да, не спеши! Мне Филиппыч строгача вставит».
«Я с ним договорюсь. Перебьется Филиппыч».
«А к чему это вы, Александр Леонидович? — спросил с надеждой. — Неужели верстку моей книжки в издательстве подписали?»
«Не торопись, Иванов. Работают еще с твоей версткой. Ты по другому поводу нужен».
«По какому?» — радость как-то зависла.
«Бывал в „Сибири“?»
«В ресторане?»
«Вот видишь, — укорил Слепухин. — Дел у тебя по горло, а на уме одни рестораны. Где только деньги берешь? — Ворчал, впрочем, не скрывал приязни, шутил, конечно, но и озабоченность в голосе проскальзывала. — Я не про ресторан, я про гостиницу того же имени».
«Я не бываю в гостиницах».
«Ну, значит, приспело время. Завтра в восемь тридцать. Без опозданий. Войдешь с главного входа, там направо коридор — мимо стойки. В конце служебный лифт, не запутайся. Этаж пятый, номер шестой. Их там три — шестых. Стучи в тот, который
«Да меня же швейцар в гостиницу не пустит».
«Ты главное не опоздай».
«А зачем?»
«Вот и узнаешь».
И повесил трубку.
А Иванов до трех ночи не спал.
Листал невнимательно книжку научно-техническую.
Описывалась в ней, так сказать, химия войны. Он раньше о таком не думал.
А книжку научно-техническую взял из комнаты Полярника, — Полина разрешила. Открыл, увидел какие-то цифры, хотел оставить, но взял. Учиться всему надо. Теперь пытался учиться. Почему-то не хотелось ему утром идти в гостиницу. В восемь тридцать. Будто приказали. Лучше бы к Филиппычу заглянуть, узнать, что нового натворили мошковские скотники. Но знал, что пойдет именно в гостиницу, не опоздает, характер такой. Но почему все-таки в гостиницу? Может, кто из москвичей приехал? Вдруг сам Эренбург заглянул проездом? «Буря» — роман, конечно, тягомотный, все там только и делают что разговаривают. Про водку, например, про войну, про русских.
«Рихтер своими глазами видел эту таинственную Россию.
— Ты думаешь, русские будут защищаться?
— Этого я не знаю. Чем дольше их наблюдаешь, тем труднее их понять. Это люди без душевной организации. — Так иностранные герои Эренбурга представляли себе Россию. — Когда они пьют водку, они морщатся, кряхтят, ругаются, можно подумать, что их заставляют глотать хинин. А я видел, как русские девушки клали кирпичи, дикое зрелище, у них были пальцы в крови, содраны ногти, и эти девчонки улыбались, как на свадьбе. Можешь ломать голову, в русских ты все равно ничего не поймешь. Но у них нет нашей организации, и мы их расколотим, это ясно каждому. Зачем гадать — будут они защищаться или нет, это их дело, в обоих случаях мы будем в Москве, и я тебе даю слово, что я с большим удовольствием скушаю целый фунт икры.
— А какие там женщины? Хуже полек?
— Разные. Ассортимент неплохой».
Наглость требуется — писать такое.
А вот химия войны — тут все иначе. Автор — академик, он знает, о чем писать.
Пишет, например, о том, как побеждать врага. Новые времена пришли. Теперь для победы одних только людей мало. Нужны сталь, уголь, нефтепродукты, марганец, никель, вольфрам, золото. Мы вот фашистов раздолбали, пусть не в два года, как хотелось, зато вчистую. Не зря теперь гоняют Полярника по лесам и горам, чтобы впредь не считать каждую тонну меди и кобальта. Вот идет, скажем, бой между танковыми частями и бронированными машинами. Хром и никель, марганец и молибден придают устойчивость танковой броне, ванадий и вольфрам, молибден и ниобий входят в состав самых прочных осей, передач, гусениц. Хромовые краски со свинцом окрашивают боевые машины в защитный цвет; свечи в моторах — из керамики с чистым бериллом; особое стекло с добавками бора позволяет водителю хорошо видеть своего противника, несмотря на дикую пляску встречных прожекторов…
Но почему это Слепухин назначил встречу в гостинице?
Вдруг пришло в голову: а если кто-то нашел мою тетрадь?
На улице или на почте, уж не знаю где. Нашел и заинтересовался. Вот, скажем, написано в тетради: «видел НТ», а кто такой (такая) этот НТ? Почему не назван человек по-человечески. И почему так много записей о Сталинских лауреатах?
Пытался переключиться на химию войны.