«Большие озера – Ладожское и Пейпус, – Нарвская область, тридцать миль обширных болот и сильные крепости отделяют нас от него; у России отнято море, и, даст Бог, теперь русским трудно будет перепрыгнуть через этот ручеек». По Столбовскому миру и Москва достигла своей цели: во-первых, к ней вернулась имеющая для нее большое значение Новгородская область; во-вторых, одним претендентом, как и одним врагом, стало меньше. Теперь можно было смелее обращаться с Польшей.
И вот летом 1616 года Москва начала наступательную войну против Польши, которая, впрочем, никаких серьезных последствий не имела. И в то же время Варшавский сейм решил отправить Владислава добывать Москву, но действовать поляки не спешили и много сил не тратили. Королевич выступил только через год, с маленьким войском, всего в одиннадцать тысяч. Но теперь Москва не была готова выступить даже против незначительного войска Владислава. Она расположила по городам сильные гарнизоны и ограничивалась одной обороной. Между тем славное войско Владислава, шедшее «навести заблудших на путь мира», не получало жалованья, а потому бунтовало и грабило, а Владислав тщетно просил помощи из Польши, его питавшей, пока в 1618 году, сейм ассигновал ему небольшую сумму денег с обязательством окончить войну в тот же год. Тогда летом 1618 года королевич стал действовать под Можайском, чтобы при движении к Москве не оставить у себя в тылу Лыкова с войском, который сидел в Можайске; он несколько раз пытался овладеть городом, но все усилия его были тщетны. В этой осаде прошло семь месяцев, так что Владиславу для приобретения славы оставалось их только пять; из Варшавы же шли одни обещания, войско, не получая жалованья, опять начало бунтовать, а потому в сентябре 1618 года Владислав решился идти на Москву, не взяв Можайска; туда же шел с юга и гетман Сагайдачный. Соединившись, они сделали приступ, но взять Москвы не могли, потому что москвичи успели подготовиться к осаде. Тогда Владислав отступил к Троицкой лавре и требовал ее сдачи, но также безуспешно. Наконец он вступил в переговоры, и заключено было в деревне Деулино (около Лавры) так называемое Деулинское перемирие. Решили разменяться пленниками; Польша удержала свои завоевания (Смоленск и Северскую землю), а Владислав отказался от претензий на московский престол. Тяжелы были условия для Москвы, но невелика и слава королевича. И вот 1 июня 1619 года на реке Поляновке (около Вязьмы) произошел размен пленных; вследствие этого Филарет Никитич и те члены великого посольства, которые дожили до этого дня, вернулись на родину. Увидали родную землю Томило Луговский, твердый и честный деятель посольства, Шеин, защитник Смоленска, но умер в чужой стране столп русского боярства В.В. Голицын. В середине июня, через две недели после освобождения, Филарет Никитич приехал в Москву, а 24 июня он был поставлен в патриархи. Со смерти Гермогена (1612) в Москве не было патриарха, потому что патриаршество назначалось уже давно государеву отцу.
С приездом его началось так называемое двоевластие: Михаил стал управлять государством с помощью отца-патриарха. Но чтобы понять разницу, от этого происшедшую, посмотрим, что делалось в Москве ранее возвращения патриарха, Михаил Феодорович вступил на престол шестнадцатилетним мальчиком, понятно, что мы должны искать влияний на него. Но среди бояр нельзя различить такого преобладающего лица, каким был Годунов при Феодоре Ивановиче, да и вообще о придворной жизни того времени можно лишь догадываться за неимением определенных сведений. Сам Михаил Феодорович был человек умный, мягкий, но бесхарактерный; может быть, за неимением данных, а может быть, так было и в действительности, но перед нами он является заурядным человеком, не имеющим личности. В детстве он воспитывался под ферулой своей матери, Ксении Ивановны, урожденной Шестовой.
Филарет Никитич был человек крутого и жестокого нрава, но жена его в этом отношении, пожалуй, еще превосходила его. Достаточно взглянуть на ее портрет, на низко опущенные брови, суровые глаза, крупный, с горбиной нос, а всего более на насмешливые и вместе с тем повелительные губы, чтобы составить себе понятие о ее уме, сильном характере и воле; но эти признаки мало говорят о мягкости и доброте. Все пережитое ею до 1613 года, постоянные лишения, ссылка и монастырь, вынужденное смирение, столь не сходное с ее характером, затем разлука с мужем и сыном, беспрестанное беспокойство за их жизнь, – все это еще более закалило ее характер и глубже заставило почувствовать всю силу доставшихся ей свободы и власти. Понятно, какое давление должна была оказывать такая энергичная мать на мягкий характер сына, который, вероятно, как в детстве, так и теперь не выходил из ее воли, не противоречил ей, – она-то и действовала за ним, когда он стал царем. Сделавшись царицей, Марфа взяла весь скарб прежних цариц в свои руки, дарила им боярынь, стала жить совершенно по-царски и занималась больше всего религией и благочестивыми делами, как царственная монахиня, но имела также громадное влияние на дворцовую жизнь, направляла ее, выдвигала наверх свою родню, ставила ее у дел и тем самым давала ей возможность, пользуясь покровительством всесильной старицы-царицы, делать вопиющие злоупотребления и оставаться без наказания. В числе ее любимой родни были и Салтыковы, знаменитые своими интригами в первые годы царствования Михаила Феодоровича. Но из всех креатур царицы Марфы, умевших устраивать свои дела, ни одного не являлось такого, который умел бы устраивать дела государственные и дал бы твердое направление внутренней и внешней политике. Московская политика того времени не имела определенного пути и шла туда, куда толкали ее случайности. Земские соборы решали те дела, которые давались им на рассмотрение администрацией. Но не было в администрации человека, который знал бы, что нужнее дать на суждение Собору, и часто ему передавалось рядом с важными делами и обсуждение таких дел, которые давно в принципе были решены и требовали лишь исполнительных мер (дело о казаках в сентябре 1614 года).
Так стояли дела до 1619 года. Молодой царь не имел хороших советников, зато вокруг него были люди, способные на дворцовые интриги и административные злоупотребления, на обман и «мздоимание», как выражается псковский летописец. Но дела в Москве переменились, когда приехал государев отец, личность умная, способная и привыкшая к делам.
Филарет Никитич – в молодости первый красавец-щеголь в Москве – в лучшие годы был пострижен в монахи неволею; ему пришлось испытать и тюрьму, и жизнь в Тушине, и польский плен, одним словом – пережить очень много, но это еще более закалило его и без того сильный характер. В смуте он стоял лицом к лицу с важнейшими государственными вопросами и приобрел к ним навык – стал государственным человеком. Но та жизненная школа, которая воспитала в нем волю и энергию и образовала ум, сообщила жесткую неровность, суровость, даже деспотический склад его характеру. Когда Филарет был поставлен в патриархи, ему присвоен был, как и царю, титул великого государя. В новом великом государе Москва сделала большое приобретение, она получила то, в чем более всего нуждалась: умного администратора с определенными целями. Даже в сфере церковной Филарет был скорее администратором, чем учителем и наставником церкви. У нас сохранились отзывы современников о нем. Один из них говорит, что Филарет «божественное писание отчасти разумел, нравом опальчив и мнителен, а владителен таков был (то есть взял такую власть), яко и самому царю бояться его; бояр же и всякого чина людей царского синклита зело томляше заключениями... и иными наказаниями; до духного же чину милостив был и не сребролюбив, всякими же царскими делами и ратными владел». Действительно, приехав в Москву, Филарет завладел и ратными, и всякими царскими делами и сумел, не нарушив семейного мира, очень скоро разогнать тех, кого выдвинуло родство с его женой. Первыми из подвергшихся опале были Салтыковы, определенные им в ссылку по делу Хлоповой. Последнее в высшей степени интересно.
Еще ранее 1616 года чадолюбивая Марфа позаботилась приискать сыну невесту, причем выбор ее пал на Марию Хлопову, из преданного Романовым рода Желябужских; она жила при Марфе и в 1616 году была объявлена формально невестой царя. Но браку царя помешала вражда Салтыковых к Хлоповым – в них царская родня увидала себе соперников по влиянию. Поводом к вражде послужил ничтожный спор отца царской невесты с одним из Салтыковых. Незадолго перед свадьбой произошла неожиданная болезнь невесты, пустая сама по себе, но получившая другой вид благодаря интригам Салтыковых. Они воспользовались этой болезнью, Хлопова была сочтена испорченной и сослана вместе с родными, обвиненными в обмане, в Тобольск. По возвращении Филарета интрига царской родни была открыта и Хлопову решено воротить из ссылки, особенно потому, что Михаил, этот мягкий и безличный для нас юноша, все еще продолжал горячо любить свою бывшую невесту и, беспрекословно уступая матери в остальном, решительно воспротивился ее желанию женить его на другой. Но Марфа, стоявшая за Салтыковых, не пожелала возвращения Марии во дворец и настояла на том, что Хлопову оставили в Нижнем Новгороде, поселив на прежнем дворе умершего Козьмы Минина. Салтыковы же были отправлены на житье в свои вотчины. Не сразу отказавшись от Хлоповой, Михаил Феодорович женился только на двадцать девятом году своей жизни (случай крайне редкий, потому что браки тогда обыкновенно совершались рано) на Марии Владимировне Долгоруковой, скоро умершей, а затем, во второй раз, на Евдокии Лукьяновне Стрешневой.
Внутренняя деятельность правительства Михаила Феодоровича
Итак, с приездом Филарета Никитича временщики должны были отказаться от власти и уступить влияние ему. Иначе и быть не могло; Филарет – по праву отца – ближе всех стал к Михаилу и руководил им, как отец сыном. Таким образом началось двоевластие, и началось официально: все грамоты писались от лица обоих великих государей. Имя Михаила стояло в них впереди имени патриарха, но, зная волю и энергию Филарета, нетрудно отгадать, кому принадлежало первенство фактически. И вот началась энергичная и умелой рукой направленная работа над водворением порядка в стране. Все стороны государственной власти обратили на себя внимание правительства. С участием Филарета начались заботы о финансах, об улучшении администрации и суда и об устройстве сословий. Когда в 1633 году Филарет сошел в могилу, государство Московское было уже совсем иным в отношении благоустройства. Не все, конечно, но очень много для него сделал Филарет. И современники отдают справедливость его уму и делам. Филарет, говорит одна летопись, «не только слово Божие исправлял, но и земскими делами всеми правил; многих освободил от насилия, при нем никого не было сильных людей, кроме самих государей; кто служил государю и в безгосударное время и был не пожалован, тех всех Филарет взыскал, пожаловал, держал у себя в милости и никому не выдавал». В этом панегирике современника много справедливого. Вновь возникший государственный порядок в самом деле многим обязан Филарету, и этого мы не можем не признать, хотя, может быть, наши симпатии к властительной личности патриарха могут быть и меньше, чем к ее государственным заслугам. Но должно признаться, что историк, чувствуя общее благотворное влияние Филарета в деле устройства страны, не может точно указать границы этого влияния, отличить то, что принадлежит лично Филарету и что другим. В жизни наших предков личности было мало простора показать себя, она всегда скрывалась массою. Здесь мы можем только указать на общее значение Филарета в деле успокоения государства. Из общего очерка государственной деятельности Михаилова правительства это значение выглянет яснее...
Время Алексея Михайловича (1645-1676)
В 1645 году скончался царь Михаил Феодорович, а через месяц умерла и жена его, так что Алексей Михайлович остался сиротой. Ему было всего шестнадцать лет, и, конечно, он не самостоятельно начал свое замечательное царствование: первые три года государством правил его воспитатель Борис Иванович Морозов. Морозов был человек, несомненно, способный, но, как умно выразился Соловьев, «не умевший возноситься до того, чтобы не быть временщиком». Три года продолжалось его время, время лучшее, чем при Салтыковых, но все-таки темное.
На бедную, еще слабую средствами Русь при Алексее Михайловиче обстоятельства наложили столько государственных задач, поставили столько вопросов, требовавших немедленно ответа, что невольно удивляешься исторической содержательности царствования Алексея Михайловича.
Прежде всего внутреннее неудовлетворительное состояние государства ставило правительству массу вопросов юридических и экономических, выражаясь в челобитьях и волнениях (то есть пользуясь как законными, так и незаконными путями), причем волнения доходили до размеров разинского бунта, оно вызвало усиленную законодательную деятельность, напряженность которой нас положительно удивляет. Эта деятельность выразилась в Уложении, в Новоторговом уставе, в издании Кормчей книги и, наконец, в массе частных законоположений.
Рядом с крупными вопросами юридическими и экономическими поднялись вопросы религиозно-нравственные: вопрос об исправлении книг и обрядов, перейдя на почву догмата, окончился, как известно, расколом и вместе с тем сплелся с вопросом о заимствованиях и об ограничении национальности. Рядом с этим выплыл вопрос об отношении церкви к государству, ясно проглядывавший в деле Никона, в отношении последнего к царю.
Кроме внутренних вопросов, в это время назрел политический вопрос, исторически очень важный, – вопрос о Малороссии. С ее присоединением начался процесс присоединения к Руси отпавших от нее областей, и присоединение Малороссии, таким образом, было первым шагом со стороны Москвы в деле ее исторической миссии, к тому же шагом удачным. До сих пор Литва и Польша играли в отношении Руси наступательную роль; с этих пор она переходит к Москве.
Со всеми этими задачами Москва, еще слабая, еще не готовая к их решению, однако, справлялась: государство, на долю которого приходилось столько труда, не падало, а росло и крепло, и в 1676 году оно было совсем иным, чем в 1645 году: оно стало гораздо крепче как в отношении политического строя, так и в отношении благосостояния.
Только признанием за Московским государством способности к исторической жизни и развитию можно объяснить общие причины этого утешительного явления. Это был здоровый организм, имевший свои исторические традиции и упорно преследовавший сотнями лет свои цели.
Внутренняя деятельность правительства Алексея Михайловича
Князь Яков Долгорукий, человек, помнивший время Алексея Михайловича, говорил Петру Великому: «Государь! В ином отец твой, в том ты больше хвалы и благодарения достоин. Главные дела государей – три: первое – внутренняя расправа, и главное дело ваше есть правосудие – в сем отец твой более, нежели ты, сделал». Эти слова показывают, какое высокое мнение сложилось у ближайших потомков «гораздо тихого» царя о его законодательной деятельности: его ставили даже выше Петра, хотя последний в наших глазах своими реформами и перерос отца.
К сожалению, вышеприведенные слова Долгорукова не могут быть относимы к первым трем годам царствования Алексея Михайловича, когда дела государства находились в руках вышеупомянутого Морозова, который, будучи опытным администратором, не любил забывать себя и свою родню и часто общие интересы приносил в жертву своим выгодам. Быв много лет дядькой Алексея Михайловича, он пользовался большим влиянием на него и большою его любовью. Имея в виду обеспечить свое положение, он отстраняет родню покойной царицы и окружает молодого царя «своими». Далее, в 1648 году временщик роднится с царем, женясь на Милославской, сестре государевой жены. Опираясь на родство с царем и на расположение Морозова, царский тесть Илья Данилович Милославский, человек в высшей степени корыстный, старался заместить важнейшие государственные должности своими, не менее корыстолюбивыми, чем он, родственниками. Между последними особую ненависть народа навлекли на себя своим лихоимством начальник Пушкарского приказа Траханиотов и судья Земского приказа Леонтьев, действовавшие для одной и той же цели слишком уж явно и грубо. В начале лета 1648 года это вызвало общий ропот в Москве, случайно перешедший в открытое волнение. Царь лично успокоил народ, обещая ему правосудие, и вместе с тем нашел нужным отослать Морозова из Москвы в Кириллов монастырь, а Траханиотов и Леонтьев были казнены. В связи с московскими волнениями летом, в июле, произошли беспорядки в Сольвычегодске, в Устюге и во многих других городах; везде они направлялись против администрации.
Вскоре после московских беспорядков правительство решило приступить к составлению законодательного кодекса. Это решение невольно связывается в нашем представлении с беспорядками: такой давно невиданный факт, как открытый беспорядок в Москве, конечно, настойчивее и яснее показал необходимость улучшений в деле суда и законодательства. Так понимал и тогда патриарх Никон; он говорил, между прочим, следующее: «Всем ведомо, что Собор был (об Уложении) не по воле, боязни ради и междоусобия от всех черных людей, а не истинные правды ради». Что в то время, то есть в 1648– 1649 годах, в Москве действительно чувствовали себя неспокойно, есть много намеков. В начале 1649 года один из московских посадских, Савинка Корепин, осмелился даже утверждать, что Морозов и Милославский не сослали князя Черкасского, «боясь нас (то есть народа) для того, что весь мир качается».
Необходимость улучшений в деле суда и законодательства чувствовалась на каждом шагу, в каждую минуту и правительством, и народом. О ней говорила вся жизнь, и вопросом праздного любопытства кажется вопрос о том, когда было подано челобитье о составлении кодекса, о котором (челобитье) упоминается в предисловии к Уложению (этим вопросом много занимается Загоскин, один из видных исследователей Уложения). Причины, заставлявшие желать пересмотра законодательства, были двояки. Прежде всего была потребность кодификации законодательного материала, чрезвычайно беспорядочного и случайного. С конца XV века (1497) Московское государство управлялось Судебником Ивана III, частными царскими указами и, наконец, обычаем, пошлиною государственною и земскою. Судебник был преимущественно законодательством о суде и лишь мимоходом касался вопросов государственного устройства и управления. Пробелы в нем постоянно пополнялись частными указами. Накопление их после Судебника повело к составлению второго судебника, именно Царского (1550). Но и Царский судебник очень скоро стал нуждаться в дополнениях и потому дополнялся частными указами на разные случаи. Эти указы называются часто дополнительными статьями к Судебнику. Они собирались в приказах (каждый приказ собирал статьи по своему роду дел) и затем записывались в указных книгах. Указной книгой приказные люди руководились в своей административной или судебной практике; для них указ, данный на какой-нибудь отдельный случай, становился прецедентом во всех подобных случаях и таким образом обращался в закон. Такого рода отдельных законоположений, иногда противоречащих друг другу, к половине XVII века набралось огромное число. Отсутствие системы и противоречия, с одной стороны, затрудняли администрацию, а с другой – позволяли ей злоупотреблять законом. Народ же, лишенный возможности знать закон, много терпел от произвола и неправедных судов. В XVII веке в общественном сознании ясна уже потребность свести законодательство в одно целое, дать ему ясные формулы, освободить его от балласта и вместо массы отдельных законов иметь один кодекс.
Но не только кодекс был тогда нужен. Мы видели, что после смуты, при Михаиле Феодоровиче, борьба с результатами этой смуты – экономическим расстройством и деморализацией – была неудачна. В XVII веке все обстоятельства общественной жизни вызывали общую неудовлетворенность: каждый слой населения имел свои pia desideria[1], и ни один из них не был доволен своим положением. Масса челобитий того времени ясно показывает нам, что не частные факты беспокоили просителей, а что чувствовалась нужда в пересоздании общих руководящих норм общественной жизни. Просили не подтверждения и свода старых законов, которые не облегчали жизни, а их пересмотра и исправления сообразно новым требованиям жизни; была необходимость реформ.
К делу составления нового кодекса были привлечены выборные земские люди, съехавшиеся на Собор из ста тридцати городов. Служилых людей насчитывали на Соборе около ста пятидесяти человек, посадских – более ста, духовенства же и московских служилых людей было мало. Боярская дума, конечно, участвовала в Соборе в полном своем составе. По полноте представительства этот Собор можно назвать одним из удачнейших Земских соборов. (Мы помним, что в Соборе 1613 года участвовали представители только пятидесяти городов). Этим выборным людям новое Уложение было «чтено», как выражается предисловие нового кодекса.
Рассматривая этот кодекс, или, как его называли, Уложение, мы замечаем, что это, во-первых, не Судебник, то есть не законодательство исключительно о суде, а кодекс всех законодательных норм, выражение действующего права государственного, гражданского и уголовного. Состоя из двадцати пяти глав и почти тысячи статей, Уложение обнимает собою все сферы государственной жизни. Это был свод законов, составленный из старых русских постановлений с помощью права византийского и литовского.
Во-вторых, Уложение представляет собою не механический свод старого материала, а его переработку; оно содержит в себе многие новые законоположения, и когда мы всматриваемся в характер их и соображаем их с положением тогдашнего общества, то замечаем, что новые статьи Уложения не всегда служат дополнением или исправлением частностей прежнего законодательства; они, напротив, часто имеют характер крупных общественных реформ и служат ответом на общественные нужды того времени.
Так, Уложение отменяет урочные лета для сыска беглых крестьян и тем окончательно прикрепляет их к земле. Отвечая этим настоятельной нужде служилого сословия, Уложение проводит тем самым крупную реформу одной из сторон общественной жизни.
Далее, оно запрещает духовенству приобретать вотчины. Еще в XVI веке шла борьба против права духовенства приобретать земли и владеть вотчинами. На это право боярство, да и все служилые люди смотрели с большим неудовольствием. И вот сперва в 1580 году было запрещено вотчинникам передавать свои вотчины во владение духовенству по завещанию «на помин души», а в 1584 году были запрещены и прочие виды приобретения духовенством земель. Но духовенство, обходя эти постановления, продолжало собирать значительные земли в свои руки. Неудовольствие на это служилого сословия прорывается в XVII веке массою челобитных, направленных против землевладельческих привилегий и злоупотреблений духовенства вообще и монастырей в частности. Уложение удовлетворяет этим челобитьям, запрещая как духовным лицам, так и духовным учреждениям приобретать вотчины вновь (но прежде приобретенные отобраны не были). Вторым пунктом неудовольствия против духовенства были различные судебные привилегии. И здесь новый законодательный сборник удовлетворил желанию населения: он учреждает Монастырский приказ, которому с этих пор делается подсудным духовное сословие наравне с светскими людьми, и ограничивает прочие судебные льготы духовенства.
Далее, Уложение впервые со всею последовательностью закрепляет и обособляет посадское население, обращая его в замкнутый класс: так посадские становятся прикрепленными к посаду. Из посада теперь нельзя уйти, зато и в посад нельзя войти постороннему и чуждому тяглой общине. Исследователи замечали, конечно, тесную связь между всеми этими реформами и обычными жалобами земщины в половине XVII столетия, но недавно только в научное сознание вошла идея о том, что выборным людям пришлось не только слушать Уложение, но и самим выработать его. По ближайшему рассмотрению оказывается, что все крупнейшие новины Уложения возникли по коллективным челобитьям выборных людей, по их инициативе, что выборные принимали участие в составлении и таких частей Уложения, которые существенно их интересов не касались. Словом, оказывается, что, во-первых, работы по Уложению вышли за пределы простой кодификации и, во-вторых, что реформы, проведенные в Уложении, основывались на челобитьях выборных и проведены согласно с духом челобитий.
Здесь-то и кроется значение Земского собора 1648– 1649 годов: насколько Уложение было реформой общественной, настолько оно в своей программе и направлении вышло из земских челобитий и программ. В нем служилые классы достигли большего, чем прежде, обладания крестьянским трудом и успели остановить дальнейший выход вотчин из служилого оборота. Тяглые посадские общины успели добиться обособления и защитили себя от вторжения в посад высших классов и от уклонений от тягла со стороны своих членов. Посадские люди этим самым достигли облегчения тягла – по крайней мере в будущем. Вообще же вся земщина достигла некоторых улучшений в деле суда с боярством и духовенством и в отношениях к администрации. Торговые люди на том же Соборе значительно ослабили конкуренцию иностранных купцов посредством уничтожения некоторых льгот. Таким образом, велико ли было значение выборных 1648 года, решить нетрудно; если судить по результатам их деятельности, оно было очень велико...
Церковные дела при Алексее Михайловиче
Обратимся теперь к делам в сфере церковной времени царя Алексея. Значение тогдашних церковных событий было очень велико: тогда возник раскол, остающийся и теперь еще вопросом не только истории, но и жизни; тогда же возник вопрос об отношениях церковной и светской властей. И тот и другой вопросы связаны с деятельностью Никона. Поэтому прежде всего обратимся к самой личности замечательного патриарха.
Патриарх Никон, в миру Никита, один из самых крупных, могучих русских деятелей XVII века, родился в мае 1605 года в крестьянской семье, в селе Вельеманове близ Нижнего Новгорода. Мать Никиты умерла вскоре после его рождения, и ему еще ребенком пришлось много вытерпеть от мачехи, женщины очень злого нрава. Уже тут Никита выказал присутствие сильной воли, хотя постоянное гонение и не могло не оказать дурного влияния на его характер. Никита обнаружил необыкновенные способности, быстро выучился грамоте, и книга увлекла его. Он захотел уразуметь всю мудрость божественного писания и удалился в монастырь Макария Желтоводского, где и занялся прилежным чтением священных книг. Но родня вызвала его из монастыря обратно. Никита женился, на двадцатом году был посвящен в священники и священствовал в одном селе, откуда по просьбе московских купцов, узнавших о его начитанности, Никита перешел в Москву. Но тут он был не долго: потрясенный смертью всех своих детей, умиравших один за другим, он ушел на Белое море и постригся в Анзерском скиту под именем Никона. Поссорившись там с начальным старцем Елеазаром, Никон удалился в Кожеозерскую пустынь, где и был игуменом с 1642 по 1646 год. На третий год после своего поставления он отправился по делам пустыни в Москву и здесь явился с поклоном к молодому царю Алексею Михайловичу, как вообще в то время являлись с поклоном к царю настоятели монастырей. Царю до такой степени понравился кожеозерский игумен, что патриарх Иосиф по царскому желанию посвятил Никона в сан архимандрита Новоспасского монастыря в Москве, где была родовая усыпальница Романовых. В силу последнего обстоятельства набожный царь часто ездил туда молиться за упокой своих предков и много беседовал с Никоном. Алексей Михайлович был из таких сердечных людей, которые не могут жить без дружбы, всей душой привязываются к людям, которые им нравятся по своему складу, и вот он приказал архимандриту приезжать для беседы каждую пятницу во дворец. Пользуясь расположением царя, Никон стал «печаловаться» царю за всех обиженных и утесненных и таким образом приобрел в народе славу доброго защитника и ходатая. Вскоре в его судьбе произошла новая перемена: в 1648 году скончался новгородский митрополит Афанасий и царь предпочел всем своего любимца. Иерусалимский патриарх Паисий рукоположил Новоспасского архимандрита в сан митрополита новгородского. В Новгороде Никон стал известен своими прекрасными проповедями. Когда в новгородской земле начался голод, он много помогал народу и хлебом и деньгами да, кроме того, устроил в Новгороде четыре богадельни. В 1650 году вспыхнул народный мятеж, и в образе действий Никона во время этих волнений мы уже видим проявление того крупного и решительного характера, который мы увидим и в деле раскола: он сразу наложил на всех коноводов мятежа проклятие и раздражил этим народ настолько, что подвергся даже насилию со стороны бунтовщиков. Но вместе с тем Никон ходатайствовал перед царем за новгородцев.
Будучи новгородским митрополитом, Никон следил, чтобы богослужение совершалось с большою точностью, правильностью и торжественностью. А в то время, надо сказать, несмотря на набожность наших предков, богослужение велось в высшей степени неблаголепно, потому что для скорости разом читали и пели разное, так что молящиеся не могли ничего разобрать. Для благочиния митрополит уничтожил это многогласие и заимствовал киевское пение вместо очень неблагозвучного, так называемого раздельноречного пения. В 1651 году, приехав в Москву, Никон посоветовал царю перенести мощи митрополита Филиппа из Соловецкого монастыря в Москву и этим загладить давний грех Ивана Грозного перед святителем. Царь послал (1652) в Соловки за мощами самого Никона.
В то время когда Никон ездил в Соловки за мощами, скончался московский патриарх Иосиф (1652). На престол патриарший был избран Никон; он отвечал отказом на это избрание; тогда в Успенском соборе царь и окружавшие его со слезами стали умолять митрополита не отказываться. Наконец Никон согласился, но под условием, если царь, бояре, Священный собор и все православные дадут торжественный обет пред Богом, что они будут сохранять «евангельские Христовы догматы и правила святых апостолов и святых отец и благочестивых царей законы» и будут слушаться его, Никона, во всем, «яко начальника и пастыря и отца краснейшего». Царь, за ним власти духовные и бояре поклялись в этом, и 25 июля 1652 года Никон был поставлен патриархом.
Одной из первейших его забот было исправление книг, то есть тот вопрос, который привел к расколу.
Мы знаем, что в служебных рукописных книгах было много неправильностей. Еще Иван IV на Стоглавом соборе поставил вопрос о божественных книгах: он говорил Собору, что «писцы пишут книги с неправильных переводов, а написав, – не правят». Хотя Стоглавый собор и обратил большое внимание на неправильности в рукописных книгах, тем не менее в своих постановлениях он сам впал в погрешность, узаконив, например, двуперстие и сугубое «аллилуйя». Об этих вопросах спорили еще на Руси в XV веке, не зная, двумя или тремя перстами креститься, петь «аллилуйя» дважды или трижды.
В первых печатных богослужебных книгах при Иване IV допущено было много ошибок; то же самое было и в книгах, напечатанных при Шуйском. Когда же после смуты был восстановлен Печатный двор, то прежде всего решили исправить книги. И вот в 1616 году это было поручено Дионисию, известному нам архимандриту Троицкого монастыря, и монахам того же монастыря Логгину, Филарету и другим «духовным и разумным старцам». Относительно Дионисия мы знаем, что это была за личность: добродушная и высокая его натура, умевшая будить в массах патриотизм в бедственное время смуты, оказалась не способной к практической обыденной деятельности; архимандрит не мог держать в строгом повиновении себе братию. Большим, чем архимандрит, влиянием пользовались в монастыре певчие-монахи Логгин и Филарет, оба с удивительными голосами. Филарет был так невежествен, что искажал не только смысл духовных стихов, но и православное учение (например, божество он почитал человекообразным). Оба они ненавидели Дионисия, и вот с такими-то пришлось архимандриту приняться за дело исправления книг. Уже из одного того факта, что никто из справщиков книг не знал по-гречески, видно, что дело исправления не могло идти удовлетворительно. Да и мысль о поверке исправляемых книг по старым русским и греческим рукописям никому не приходила в голову. Как бы то ни было, принялись за исправление. Между справщиками дело не обошлось без распрей. Вначале возник спор по следующему случаю: Дионисий вычеркнул в молитве водоосвящения ненужное слово «и огнем». Пользуясь этим, Логгин, Филарет и ризничий дьякон Маркел отправили в Москву на Дионисия донос, обвинив его в еретичестве.
В то время в Москве еще дожидались Филарета Никитича и делами патриаршества управлял крутицкий митрополит Иона, человек, не способный как следует рассудить это дело. Он стал на сторону врагов Дионисия. Кроме того, вооружили против Дионисия и царскую мать – царицу Марфу, – да и в народе распустили слух, что явились такие еретики, которые «огонь из мира хотят вывести». Дело кончилось осуждением Дионисия на заключение в Кирилло-Белозерский монастырь; но это заточение не было продолжительно. Вскоре в Москву приехал иерусалимский патриарх Феофан, при котором возвратился и Филарет Никитич и был поставлен в патриархи. Снова произвели дознание о деле Дионисия и оправдали его; но в Москве продолжался спор о так называемом прилоге «и огнем». Филарет, не успокоенный доказательствами Феофана, просил его, приехав в Грецию, хорошенько разузнать об этом прилоге. Феофан исполнил его просьбу и вместе с александрийским патриархом прислал в Москву грамоты, подтверждавшие, что прибавка «и огнем» должна быть исключена. Таким образом, решено было уничтожить прилог.
Исправление книг не прекращалось и при патриархах Филарете (1619–1633) и Иосифе (1634–1640), но на исправление смотрели как на дело домашнее, ограничиваясь исправлениями ошибок пера, исправляя домашними средствами, то есть не считая нужным прибегать к сличению наших книг с древнейшими греческими. Мысль о необходимости этих сличений, однако, проскользнула еще при Филарете: в 1632 году приехал с Востока архимандрит Иосиф и был определен для перевода на славянский язык греческих книг, необходимых для церковных нужд, и книг на «латинские ереси», да и кроме того, его обязали «учити на учительном дворе малых ребят греческого языка и грамоте». Но в начале 1634 года Иосиф умер, и школа его заглохла.
И при патриархе Иосифе (1642–1652) исправление шло все тем же путем, то есть исправляли русские люди, не обращаясь к греческим книгам. На дело исправления много влияли при Иосифе некоторые люди, ставшие потом во главе раскола, – таковы протопопы Иван Неронов, Аввакум и дьякон Благовещенского собора Феодор, все из кружка Степана Вонифатьева, близкого к патриарху благовещенского протопопа и царского духовника. Может быть, их влиянием и было внесено и распространено при Иосифе много ошибок и неправильных мнений в новых книгах, как, например, двоеперстие, которое стало с тех пор считаться единственным правым крестным знамением.
Но вместе с тем со времени Иосифа замечается поворот к лучшему. В 1640 году пришло предложение Петра Могилы, киевского митрополита, устроить в Москве монастырь и школу по образцу коллегии западнорусского края. Затем в 1645 году приходит предложение цареградского патриарха Парфения через митрополита Феофана об устройстве в Москве для печатания греческих и русских богослужебных книг типографии, а также и школы для русских детей. Но при царе Михаиле Феодоровиче как то, так и другое предложение не встретило сочувствия. С воцарением Алексея Михайловича дела пошли иначе. Тишайший царь писал (в 1649 году) преемнику Петра Могилы – киевскому митрополиту Сильвестру Косову, прося его прислать ученых монахов, и, согласно царскому желанию, в Москву приехали Арсений Сатановский и Епифаний Славинецкий, сделавшийся впоследствии первым ученым авторитетом в Москве. Они приняли участие в исправлении наших богослужебных книг. Одновременно с этим постельничий Феодор Михайлович Ртищев устраивает под Москвой Андреевский монастырь, а в нем общежитие ученых киевских монахов, вызванных им с юга. Таким образом впервые входила к нам киевская наука.
В том же 1649 году в Москву приехал иерусалимский патриарх Паисий и, присмотревшись к нашим богослужебным обрядам, указал царю и патриарху на многие новшества; это произвело огромное впечатление, так как, по понятиям того времени, дело шло об ереси; и вот возможность неумышленно впасть в ересь побудила правительство обратить большее внимание на эти новшества в обрядах и в книгах. Результатом этого была посылка монаха Арсения Суханова на Афон и в другие места с целью изучения греческих рукописей. Через несколько времени Суханов прислал в Москву известие, еще более взволновавшее всех, – известие о сожжении на Афоне тамошними монахами богослужебных книг русской печати, как признанных еретическими. В то же время московская иерархия решила обратиться за советом к цареградскому духовенству по поводу различных – с нашей точки зрения, не особенно важных – церковных вопросов, которые, однако, казались тогда «великими церковными потребами», главным же образом по поводу вопроса о знакомом уже нам многогласии, об уничтожении коего сильно хлопотали, между прочим, Ртищев и протопоп Неронов. По совету с греками решились наконец в 1651–1652 годах ввести в церковных службах единогласие. Таким образом, в русских церковных делах приобретал значение пример и совет Восточной греческой церкви.
С таким привлечением киевлян и греков к исправлению обрядов и книг в этом деле появился новый элемент – чужой, и понемногу перешли от исправления незначительных ошибок к исправлению более существенных, которым по понятиям того времени присваивалось название ересей. Раз дело принимало характер исправления ересей и к нему привлекалась чужая помощь, исправление теряло прежнее значение домашнего дела и становилось делом междуцерковным.
Но вмешательство в это дело чужих людей вызвало во многих русских людях неудовольствие и вражду против них. Враждебное отношение проявилось не только к грекам, но и к киевским ученым, к киевской латинской науке. Такая неприязнь в отношении к киевлянам обусловливалась фактом Брестской унии 1596 года, начиная с того времени в Москве юго-западное духовенство стали подозревать в латинстве; много помогал этому и самый характер Киевской академии, устроенной Петром Могилой по образцу иезуитских коллегий запада. В ней, как мы знаем, важную роль играл латинский язык, а русские смотрели очень косо на изучение латыни – языка римской церкви, подозревая, что изучающий латынь непременно совратится в латинство. На всю южнорусскую интеллигенцию в Москве смотрели как на латинскую. Знакомый нам протопоп Неронов говорил один раз Никону: «А мы прежде сего у тебя слышали, что многажды ты говорил нам гречане-де, да и малые россияне потеряли веру и крепости добрых нравов у них нет». Но этими словами могло тогда выражаться враждебное отношение к латинству не одного Никона или Неронова, а очень и очень многих московских людей. К таким людям принадлежал и влиятельный кружок протопопа Вонифатьева, идеи этого кружка распространялись за его пределы и отозвались, например, в деле маленького московского человека Голосова, который не хотел учиться у киевских монахов, чтобы не впасть в ересь, и так говорил о Ртищеве: «Учится у киевлян Феодор Ртищев грамоте, а в той грамоте и еретичество есть. Кто по латыни научается, тот с правого пути совратится». Такие люди, как Голосов, не только самих киевлян считали еретиками, но и на тех людей, которые благоволили к киевлянам и их науке, смотрели как на еретиков. «Борис Иванович Морозов, – говорили москвичи, – начал жаловать киевлян, а это уже явное дело, что туда уклонился, к таким же ересям».
Такое же неприязненное отношение, как к людям, отступившим от православия, было и к грекам – здесь оно обусловливалось Флорентийской унией и подданством Греции туркам; для характеристики такого отношения приведем слова одного из образованных русских людей того времени – Арсения Суханова о греческом духовенстве: «И Папа не глава церкви, и греки не источник, а если и были источником, то ныне он пересох». «Вы и сами, – говорил он грекам, – страдаете от жажды, как же вам напоить весь свет из своего источника?» На Руси давно уже выработалось неприязненное и несколько высокомерное отношение к грекам. Когда пал Константинополь и подпавшее турецкому игу греческое духовенство стало являться на Русь за милостыней от московских государей, в русском обществе и литературе появилась и крепла мысль о том, что теперь значение Константинополя как первого православного центра должно перейти к Москве, столице единого свободного и сильного православного государства. С чувством национальной гордости думали наши предки, что только независимая Москва может сохранить и сохраняет чистоту православия и что Восток в XV веке уже не мог удержать этой чистоты и покусился на соединение с Папой. Стесненное положение восточного духовенства при турецком господстве служило в глазах москвичей и достаточным ручательством в том, что греки не могут веровать право, как не могут право веровать русские люди в Литве и Польше, находясь под постоянным давлением католичества. К православным иноземцам у очень многих московских людей было недоверчивое и вместе гордое отношение. На них смотрели сверху вниз, с высоты самолюбивого сознания своего превосходства в делах веры.
И вдруг эти православные иноземцы – греческие иерархи и малороссийские ученые – становятся руководителями в деле исправления обрядов и книг московской церкви! Понятно, что такая роль их не могла понравиться московскому духовенству и вызвала в самолюбивых москвичах раздражение. Людям, имевшим высокое представление о церковном первенстве Москвы, казалось, что привлечение иноземцев к церковным исправлениям необходимо должно выйти из признания русского духовенства невежественным в делах веры, а московских обрядов – еретическими. А это шло вразрез с их высокими представлениями о чистоте православия в Москве. Этим оскорблялась их национальная гордость, и они протестовали против исправлений, исходя именно из этого оскорбленного национального чувства.
Никон, став патриархом, повел дело исправления более систематично, занялся исправлением не только ошибок, руководясь древними греческими списками, но и обрядов. По поводу последних он постоянно советовался с Востоком. Исправление обрядов уже было, по понятиям того времени, вторжением в область веры, то есть непростительным посягательством. В деле исправления киевляне и Восток стали играть активную, даже первенствующую роль. Исправление стало окончательно делом междуцерковным. Появился и резкий протест...
Другим выдающимся фактом в церковной сфере при Алексее Михайловиче было так называемое дело патриарха Никона. Под этим названием разумеется обыкновенно распря патриарха с царем в 1658–1666 годах и лишение Никона патриаршества. Ссора Никона с царем, его удаление с патриаршего престола и суд над Никоном сами по себе события крупные, а для историка они получают особый интерес еще и потому, что к личной ссоре и церковному затруднению здесь примешался вопрос об отношениях светской и церковной властей на Руси. Вероятно, в силу таких обстоятельств это дело и вызвало к себе большое внимание в науке и много исследований; очень значительное место делу Никона, например, уделил С.М. Соловьев в XI томе «Истории России». Он относится к Никону далеко не с симпатией и винит его в том, что благодаря особенностям его неприятного характера и неразумному поведению дело приняло такой острый оборот и привело к таким печальным результатам, как низложение и ссылка патриарха. Против взгляда, высказанного Соловьевым, выступил Субботин в своем сочинении «Дело патриарха Никона». Он группирует в этом деле черты, ведущие к оправданию Никона, и всю вину печального исхода распри царя с патриархом возлагает на бояр, врагов Никона, и на греков, впутавшихся в это дело. Во всех общих трудах по русской истории много найдется страниц о Никоне, но мы упомянем здесь только труды митрополита Макария, где вопрос о Никоне рассмотрен по новым источникам и высказывается отношение к Никону такое же почти, как у Соловьева, и труд Гюббенета «Историческое исследование дела патриарха Никона», объективно написанный и стремящийся восстановить в строгом порядке немного странную связь фактов. Из сочинений иностранных нужно упомянуть английского богослова Пальмера, который в своем труде «The Patriarch and the Tzar» сделал замечательный свод данных о деле Никона, переведя на английский язык отрывки из трудов русских ученых о Никоне и массу материала, как изданного, так и не изданного еще в России (он пользовался документами Московской синодальной библиотеки).
Обстоятельства оставления Никоном патриаршего престола и низложения Никона мы изложим кратко, ввиду того, что все дело Никона слагается из массы мелочных фактов, подробный отчет о которых занял бы слишком много места. Мы уже видели, как Никон достиг патриаршества. Нужно заметить, что он был почти на двадцать пять лет старше Алексея Михайловича, эта разница лет облегчала ему влияние на царя. Это не была дружба сверстников, а влияние очень умного, деятельного и замечательно красноречивого человека почтенных лет на мягкую, впечатлительную душу юного царя. С одной стороны была любовь и глубокое уважение мальчика, с другой – желание руководить этим мальчиком. Энергичная, но черствая натура Никона не могла отвечать царю на его идеальную симпатию таким же чувством. Никон был практик, Алексей Михайлович – идеалист. Когда Никон стал патриархом с условием, что царь не будет вмешиваться в церковные дела, значение Никона было очень велико; мало-помалу он становится в центре не только церковного, но и государственного управления. Царь и другие по примеру царя стали звать Никона не великим господином, как обыкновенно величали патриархов, а великим государем, каковым титулом пользовался только патриарх Филарет, как отец государя. Никон стал очень близко ко двору, чаще прежних патриархов участвовал в царских трапезах, и сам царь часто бывал у него. Бояре в сношениях с патриархом по делам называли себя перед ним, как перед царем, полуименем (например, в грамоте: «Великому государю святейшему Никону патриарху... Мишка Пронский с товарищами челом бьют»). И сам Никон величает себя великим государем, в грамотах пишет свое имя рядом с царским, как писалось имя патриарха Филарета, а в новоизданном служебнике 1655 года Никон помещает даже следующие слова: «... да даст же Господь им, государям (то есть царю Алексею Михайловичу и патриарху Никону)... желание сердец их; да возрадуются вси, живущие под державою их... яко да под единым государским повелением вси повсюду православнии народы живущи... славити имут истинного Бога нашего». Таким образом, Никон свое правление называл державою и свою власть равнял открыто с государевою. По современному выражению, Никон, став патриархом, «возлюбил стоять высоко, ездить широко». Его упрекали, таким образом, в том, что он забылся, возгордился. Он действительно держал себя гордо, как великий государь, и было основание для этого:
Никон достиг того, что правил всем государством с 1654 года, когда царь был на войне, и дума Боярская слушала его, как царя. Политическое влияние Никона возросло до того, что современники готовы были считать его власть даже большею, чем власть царя. Неронов говаривал Никону: «Какая тебе честь, владыко святый, что всякому ты страшен; и друг другу говорят, грозя: „Знаешь ли, кто он: зверь ли лютый – лев, или медведь, или волк?” Дивлюсь: государевы-царевы – власти уже не слыхать, от тебя всем страх, и твои посланники пуще царских всем страшны; никто с ними не смеет говорить, затверждено у них: „Знаете ли патриарха?”» И сам Никон склонен был считать себя равным царю по власти, если даже не сильнейшим, – раз на Соборе (летом 1653 года) в споре с Нероновым Никон опрометчиво произнес, что присутствие на Соборе царя, как этого требовал Неронов, не нужно. «Мне и царская помощь не годна и не надобна!» – крикнул он и с полным презрением отозвался об этой помощи.
Но влияние Никона основывалось не на законе и не на обычае, а единственно на личном расположении к Никону царя (будь Никон не патриарх, мы назвали бы его временщиком). Такое положение Никона вместе с его поведением, гордым и самоуверенным, вызвало к нему вражду в придворной среде, в боярах, потерявших благодаря его возвышению часть своего влияния (Милославские и Стрешневы); есть свидетельство (у Мейерберга), что и царская семья была настроена против Никона. При дворе на Никона смотрели как на непрошеного деспота, держащегося единственно расположением царя. Если отнять это расположение, влияние Никона исчезнет и власть его уменьшится.
Не так, однако, думал сам Никон. Он иначе не представлял себе патриаршей власти, как в тех размерах, в каких ему удавалось ее осуществлять. По его понятию, власть патриарха чрезвычайно высока, она даже выше верховной власти светской. Никон требовал полного невмешательства светской власти в духовные дела и вместе с тем оставлял за патриархом право на широкое участие и влияние в политических делах, в сфере же церковного управления Никон считал себя единым и полновластным владыкой. С подчиненным ему духовенством обращался сурово, держал себя гордо и недоступно, – словом, был настоящим деспотом в управлении клиром и паствой. Он был очень скор на тяжкие наказания, легко произносил проклятия на провинившихся и вообще не останавливался перед крутыми мерами. По энергии характера и по стремлению к власти Никона охотно сравнивают с Папою Григорием VII Гильдебрантом. Однако во время своего управления церковью Никон не истребил тех злоупотреблений и тягостей, которые легли на духовенство при его предшественнике Иосифе и вызывали жалобы. В 1658 году порядки, удержанные и вновь заведенные Никоном, вызвали любопытное челобитье царю на патриарха. Хотя оно было подано противниками новшеств, однако касается не только реформ Никона, но и его административных привычек и очень обстоятельно рисует Никона как администратора с несимпатичной стороны. По этому челобитью видно, что против него и в среде духовенства был большой ропот. Про Никона надо вообще заметить, что его любили отдельные лица, но личность его не возбуждала общей симпатии, хотя нравственная его мощь покоряла ему толпу.
До польской войны 1654 года симпатии юноши царя к Никону не колебались. Уезжая на войну, Алексей Михайлович отдал на попечение Никона и семью, и государство. Влияние Никона, казалось, все росло и росло, хотя царю были известны многие выходки Никона и то, как Никон отзывался о царской помощи, что она ему не надобна, и то, что Никон не жаловал Уложения, называя его проклятою книгою, исполненною беззаконий. Но во время войны царь возмужал, много увидел нового, развился и приобрел большую самостоятельность. Этому способствовали самые обстоятельства военной жизни, имевшей влияние на впечатлительную натуру царя, и то, что Алексей Михайлович в походах освободился от московских влияний и однообразной житейской обстановки в Москве; но, изменяясь сам, царь еще не изменял своих прежних отношений к старым друзьям. Он был очень хорош с Никоном, по-прежнему называл его своим другом. Однако между ними стали происходить размолвки. Одна такая размолвка случилась на Страстной неделе в 1656 году по поводу церковного вопроса (о порядке Богоявленского водоосвящения). Уличая Никона в том, что он слукавил, царь очень рассердился и в споре назвал Никона мужиком и глупым человеком. Но дружба их все еще продолжалась до июля 1658 года, до всем известного столкновения Хитрово с князем Мещерским на приеме грузинского царевича Теймураза. В июле 1658 года последовал внезапный разрыв.
В объяснении причины разрыва Никона с Алексеем Михайловичем исследователи несколько расходятся благодаря неполноте фактических данных об этом событии. Одни (Соловьев, митрополит Макарий) объясняют разрыв возмущением царя, с одной стороны, и резкостями в поведении Никона – с другой; у них дело представляется так, что охлаждение между царем и патриархом происходило постепенно и само по себе, незаметно привело к разрыву. Другие (Субботин, Гюббенет и покойный профессор Дерптского университета П.Е. Медовиков, написавший «Историческое значение царствования Алексея Михайловича») полагают, что к разрыву привели наветы и козни бояр, которым они склонны придавать в деле Никона очень существенное значение. Надо заметить, что С.М. Соловьев также не отрицает участия бояр в этом деле, но их интриги и «шептания», как фактор второстепенный, стоят у него на втором плане.
Когда царь не дал должной, по мнению Никона, расправы на Хитрово, обидевшего патриаршего боярина при въезде Теймураза, и перестал посещать патриаршее служение, Никон уехал в свой Воскресенский монастырь, отказавшись от патриаршества на Москве и не дождавшись объяснения с царем. Через несколько дней царь послал Трубецкого и Лопухина спросить у патриарха, как понимать его поведение: совсем ли он отказался от патриаршества или нет? Никон отвечал царю очень сдержанно, что он не считает себя патриархом на Москве, и дал свое благословение на выборы нового патриарха и на передачу патриарших дел во временное заведование Питирима, митрополита крутицкого. Никон затем просил прощения у Алексея Михайловича за свое удаление, и царь простил его. Поселясь в Воскресенском монастыре (от Москвы верстах в сорока на северо-запад), принадлежавшем Никону лично, он занялся хозяйством и постройками и просил Алексея Михайловича не оставлять его обители государевой милостыней. Царь, со своей стороны, милостиво обращался с Никоном, и отношения между ними не походили на ссору. Царю доносили, что Никон решительно не хотел быть в патриархах, и царь заботился об избрании нового патриарха на место Никона. В избрании патриарха тогда и заключался весь вопрос; дело обещало уладиться мирно; но скоро начались неудовольствия. Никон узнал, что светские люди разбирают патриаршие бумаги, оставленные в Москве, обиделся на это и написал по этому поводу государю письмо с массою упреков, жалуясь и на то, между прочим, что из Москвы к Никону никому не позволяют ездить. Затем он стал жаловаться, что его не считают патриархом, и очень рассердился на митрополита Питирима за то, что тот решился заменить собою патриарха в известной церемонии шествия на осляти (весною 1659 года). По этому поводу Никон заявил, что он не желает оставаться патриархом на Москве, но опять не сложил с себя патриаршего сана. Выходило так, что Никон, не будучи патриархом московским, был все же патриархом русской церкви и считал себя вправе вмешиваться в церковные дела; если бы на Москве избрали нового патриарха, то в русской церкви настало бы двупатриаршество. В Москве не знали, что делать, и не решались избирать нового пастыря.
Летом 1659 года Никон неожиданно приехал в Москву, недолго там пробыл, был принят царем с большою честью, но объяснений и примирения между ними не произошло, отношения оставались неопределенными, и дело не распутывалось. Осенью того же 1659 года Никон с позволения царя поехал навестить два других своих монастыря: Иверский (на Валдайском озере) и Крестный (близ Онеги). Только теперь, в долгое отсутствие Никона, решился царь собрать Духовный собор, чтобы обдумать положение дел и решить, что делать. В феврале 1660 года начало свои заседания русское духовенство и по рассмотрении дел определило, что Никон должен быть лишен патриаршества и священства по правилам святых апостолов и Соборов, как пастырь, своею волею оставивший паству. Царь, не вполне доверяя правильности приговора, пригласил на Собор и греческих иерархов, бывших тогда в Москве. Греки подтвердили правильность соборного приговора и нашли ему новые оправдания в церковных правилах. Но ученый киевлянин Епифаний Славеницкий не согласился с приговором Собора и подал царю особое мнение, уличая церковь в неверном толковании церковных правил и доказывая, что у Никона нельзя отнять священства, хотя и должно лишить его патриаршества. Авторитет греков был, таким образом, поколеблен в глазах царя, и он медлил приводить в исполнение соборный приговор, тем более что многие члены Собора (греки) склонны были оказать Никону снисхождение и просили об этом государя. Итак, попытка распутать дело с помощью Собора не удалась, и Москва оставалась без патриарха.
Никон же продолжал считать себя патриархом и высказывал, что в Москве новый патриарх должен быть поставлен им самим. Он возвратился в Воскресенский монастырь, узнал, конечно, о приговоре Собора, о своем низложении и понял, что теперь ему не легко возвратить утраченную власть. Удаляясь из Москвы, он рассчитывал, что его будут умолять о возвращении на патриарший престол, но этого не случилось, а Собор 1660 года показал ему окончательно, что в Москве его просить не будут. Что влияние Никона пало совсем, это увидели и другие: сосед Никона по земле, окольничий Боборыкин, вступил с ним в тяжбу, не уступая куска земли когда-то всесильному патриарху. Недовольный тем, что Боборыкину дали суд на патриарха, Никон пишет царю письмо, полное укоризн и тяжелых обвинений. В то же время он не ладит с Питиримом, мало обращавшим внимания на бывшего патриарха, и даже предает его анафеме. Вообще Никон, не ожидавший невыгодного для себя оборота дела, теряет самообладание и слишком волнуется от тех неприятностей и уколов, какие постигают его, как всякого павшего видного деятеля. Но до 1662 года против Никона не предпринимают ничего решительного, хотя резкие выходки его все больше и больше вооружают против него прежнего друга, царя Алексея.
В 1662 году приехал в Москву отставленный от своей должности газский митрополит Паисий Лигарид, очень образованный грек, много скитавшийся по Востоку и приехавший в Москву с целью лучше себя обеспечить. В XVII веке греческое духовенство очень охотно посещало Москву с подобными намерениями. Ловкий дипломат Паисий скоро успел приобрести в Москве друзей и влияние. Всмотревшись в отношения царя и патриарха, он без труда заметил, что звезда Никона уже померкла, и понял, на чью сторону ему должно стать, – он стал против Никона, хотя сам приехал в Москву по его милостивому и любезному письму. Сперва по приезде своем вступил он в переписку с Никоном, обещал ему награду на небесах за его «неповинные страдания», но уговаривал вместе с тем Никона смириться перед царем. Но уже с первых дней он советовал царю не медлить с патриархом, требовать от него покорности и низложить его, если не покорится и не «воздержится от дел патриарших». Как ученейшему человеку, Лигариду предложили в Москве от имени боярина Стрешнева (врага Никона) до тридцати вопросов о поведении Никона, с тем чтобы Паисий решил, правильно ли поступил патриарх. И Лигарид все вопросы решил не в пользу Никона. Узнав его ответы, Никон около года трудился над возражениями и написал в ответ Лигариду целую книгу страстных и очень метких оправданий.
Очевидно, под влиянием Лигарида, царь Алексей Михайлович в конце 1662 года решил созвать второй Собор о Никоне. Он велел архиепископу рязанскому Иллариону составить для Собора как бы обвинительный акт, «всякие вины» Никона собрать и приказал звать на Собор восточных патриархов.
Никон, подавленный отношением царя к нему, и раньше искал мира, посылая к царю письма и прося его перемениться к нему «Господа ради», теперь же он решил тайком приехать в Москву и приехал ночью (на Рождество 1662 года), чтобы примириться с государем и предотвратить Собор, но тою же ночью уехал обратно, извещенный, вероятно, своими московскими друзьями, что его попытка будет напрасною. Видя, что примирение невозможно, Никон снова переменил поведение. Летом 1663 года он произнес на упомянутого Боборыкина (дело с которым у него продолжалось) такую двусмысленную анафему, что Боборыкин мог ее применить к самому царю с царским семейством, что он и сделал, не преминув донести в Москву. Царь чрезвычайно огорчился этим событием и тем, что на следствии по этому делу Никон вел себя очень заносчиво и наговорил много непристойных речей на царя. Об этом, впрочем, постарались сами следователи, выводя патриарха из себя своими вопросами и своим недоверием к нему. Если царь Алексей Михайлович сохранил еще какое-нибудь расположение к Никону, то после этого случая оно должно было исчезнуть вовсе.
Восточные патриархи, приглашение которым было послано в декабре 1662 года, прислали свои ответы только в мае 1664 года. Сами не поехали в Москву, но очень обстоятельно ответили царю на те вопросы, какие царь послал им о деле Никона одновременно со своим приглашением. Они осудили поведение Никона и признали, что патриарха может судить и Поместный (русский) собор, почему присутствие их в Москве представлялось им излишним. Но царь Алексей Михайлович непременно желал, чтобы в Москву приехали сами патриархи, и отправил им вторичное приглашение. Очень понятно это желание царя разобрать дело Никона с помощью высших авторитетов церкви: он хотел, чтобы в будущем уже не оставалось места сомнениям и не было возможности для Никона протестовать против Собора.
Но Никон не желал Собора, понимая, что Собор обратится на него. Он показывал вид, что Собор для него не страшен, но в то же время сделал открыто и гласно первый шаг к примирению, чтобы этим уничтожить надобность Собора: он решился с помощью и, может быть, по мысли некоторых своих друзей (боярина Н.И. Зюзина) приехать в Москву патриархом, – так, как когда-то уехал из нее. Ночью на 1 декабря 1664 года он неожиданно явился на утреню в Успенский собор, принял участие в богослужении как патриарх и послал известить государя о своем приходе, говоря: «Сшел я с престола никем не гоним, теперь пришел на престол никем не званный». Однако государь, посоветовавшись с духовенством и боярами, собранными тотчас же во дворец, не пошел к Никону и приказал ему уехать из Москвы. Еще до рассвета уехал Никон, отрясая прах от ног своих, понимая окончательное свое падение. Дело о приезде его было расследовано, и Зюзин поплатился ссылкою. Никону приходилось ожидать патриаршего суда над собою. В 1665 году он тайком отправил патриархам послание, оправдывая в нем свое поведение, чтобы патриархи могли правильнее судить о его деле; но это послание было перехвачено и на суде служило вескою уликою против Никона, потому что было резко написано.
Только осенью 1666 года приехали в Москву патриархи: александрийский, Паисий, и антиохийский, Макарий (константинопольский и иерусалимский сами не приехали, но прислали свое согласие на приезд двух первых и на суд Никона). В ноябре 1666 года начался Собор, на который был вызван и Никон. Он держал себя как обиженный, но признал Собор правильным; оправдывался он гордо и заносчиво, но повиновался Собору. Обвинял его сам царь, со слезами перечисляя «обиды» Никона. В декабре постановили приговор Никону, сняли с него знаки патриаршества и отправили его в ссылку в Ферапонтов Белозерский монастырь. Так окончилось дело патриарха Никона.
Не спокойно выслушал Никон свой приговор: он стал жестоко бранить греческое духовенство, называя греков бродягами. «Ходите всюду за милостынею», – говорил он им и с ирониею советовал поделить им между собою золото и жемчуг с его патриаршего клобука и панагии. Ирония Никона многим тогда была близка и понятна. Греки действительно «всюду ходили за милостынею»; потрудившись над осуждением Никона в угоду могущественнейшему монарху и радуясь совершению правосудия, не забывали они при этом высказывать надежду, что и теперь не оскудеет к ним милость царская. В видах этой милости они и до Собора, и на Соборе 1666 года старались возвеличить царскую власть и утвердить ее авторитет даже в делах церкви, ставя в вину Никону его стремление к самостоятельности в сфере церковной. Никон, заносчивый, непоследовательный и много погрешивший, симпатичнее для нас в своем падении, чем греки с своими заботами о царской милости.
Собор единогласно осудил Никона, но когда стали формулировать приговор над ним, то произошло на Соборе крупное разногласие по вопросу об отношениях властей, светской и духовной. В приговоре, редактированном греками, слишком явно и резко проводились тенденции в пользу первой: греки ставили светскую власть авторитетом в делах церкви и веры, и против этого восстали некоторые русские иерархи (как раз бывшие враги Никона), за что они и подверглись церковному наказанию. Таким образом, вопрос об отношении властей принципиально был поднят на Соборе 1666–1667 годов и был решен Собором в пользу светской власти.
Этот вопрос необходимо должен был возбудиться на этом Соборе: он был весьма существенным в деле Никона и проглядывал гораздо раньше Собора 1666 года. Никон боролся и пал не только из-за личной ссоры, но и из-за принципа, который он проводил. Во всех речах и посланиях Никона прямо сказывается этот принцип, и его чувствовал сам царь Алексей Михайлович, когда (в 1662 году в вопросах Стрешнева Лигариду и в 1664 году в вопросах патриархам) ставил вопросы о пространстве власти царской и архипастырской. Никон крепко отстаивал то положение, что церковное положение должно быть свободно от всякого вмешательства светской власти, а церковная власть должна иметь влияние в политических делах. Это воззрение рождалось в Никоне из высокого представления о церкви как руководительнице высших интересов общества; представители церкви, по мысли Никона, тем самым должны стоять выше прочих властей. Но такие взгляды ставили Никона в полный разлад с действительностью; в его время, как он думал, государство возобладало над церковью, и необходимо было возвратить церкви ее должное положение – к этому и шла его деятельность. По этому самому распря Никона с царем не была только личною ссорою друзей, но вышла за ее пределы; в этой распре царь и патриарх являлись представителями двух противоположных начал. Никон потому и пал, что историческое значение нашей жизни не давало места его мечтам, и осуществлял он их, будучи патриархом, лишь постольку, поскольку ему это позволяло расположение царя. В нашей истории церковь никогда не подавляла и не становилась выше государства, и представители ее и сам митрополит Филипп Колычев (которого так чтил Никон) пользовались только нравственной силой. А теперь, в 1666-1667 годах, Собор православных иерархов сознательно поставил государство выше церкви.
Культурная реформа при Алексее Михайловиче
В царствование Алексея Михайловича важно отметить еще несколько фактов, которые отчасти характеризуют нам настроение общества того времени. При Алексее Михайловиче, несомненно, существовало сильное общественное движение – с ним в некоторых его проявлениях мы уже познакомились; мы видели, например, какие протесты вызвали экономические и церковные меры того времени. Но мы не касались одной стороны этого движения – движения культурного. Замечая это последнее, один исследователь говорит о времени Алексея Михайловича, что тогда боролось два общественных направления и борьба велась «во имя самых задушевных интересов и стремлений и потому отличалась полным трагизмом». Культурные новшества спорили тогда с неприкосновенностью старых идеалов; они касались всех сторон жизни и кое-где побеждали. Но исследователь, который захотел бы нам представить полную картину борьбы старого с новым, оказался бы в затруднительном положении, так как борьба эта оставила мало литературных следов. Нам приходится только отрывочно познакомиться с разными течениями общественной жизни и только наметить главных ее представителей.
До XV века Русь в церковном отношении была подчинена константинопольскому патриарху, а на греческого императора (цезаря, царя) смотрели как на верховного государя православного. Флорентийская уния в 1439 году греков с католичеством заронила в русских сомнение в чистоте греческого исповедания. Падение Константинополя (1453) русские рассматривали как Божье наказание грекам за потерю православия. В XV веке исчез, таким образом, православный греческий царь, померкло греческое православие от унии и господства неверных турок. А в это время Московское княжество объединило Русь, государь московский достиг большого могущества, митрополит московский был пастырем свободной и сильной страны. Для русских патриотов было ясно, что Москва должна наследовать Константинополю, должна иметь и царя (цезаря), и патриарха. Высказанная на рубеже XV и XVI веков мысль овладела умами и была осуществлена правительством: в 1547 году Иван IV стал царем, а в 1589 году московский митрополит – патриархом. Но, вызвав прогрессивное движение, та же мысль в дальнейшем своем развитии повела к консервативным взглядам. Если могущественная Греция пала благодаря ереси, то падет и Москва, когда потеряет чистоту веры. Стало быть, необходимо беречь эту чистоту и не допускать перемен, способных ее нарушить. Отсюда, естественно, возникло старание сохранить благочестивую старину. Необразованный ум тогдашних мыслителей не умел отличить догмата от внешнего обряда, и обряд, даже мелкий, стали ревниво оберегать как залог вечного правоверия и национального благоденствия. С обрядом смешали обычай и берегли обычаи светские, как обряды церковные. Это охранительное направление мысли владело многими передовыми людьми и глубоко проникало в массу. Такое направление мысли многие и считают характерной чертой московского общества, даже единственным содержанием его умственной жизни до Петра.
Стремление к самобытности и довольство косностью развивалось на Руси как-то параллельно с некоторым стремлением к подражанию чужому. Влияние западноевропейской образованности возникло на Руси из практических потребностей страны, которых не могли удовлетворить своими средствами.
Нужда заставляла правительство звать иноземцев. Но, призывая их и даже лаская, правительство в то же время оберегало от них чистоту национальных верований и жизни. Однако знакомство с иностранцами было все же источником новшеств. Превосходство их культур неотразимо влияло на наших предков, и образовательное движение проявилось на Руси еще в XVI веке, хотя и на отдельных личностях (Вассиан Патрикеев и др.). Сам Грозный не мог не чувствовать нужды в образовании; за образование крепко стоит и политический его противник – князь Курбский. Борис Годунов представляется нам уже прямым другом европейской культуры. Лжедимитрий и смута гораздо ближе познакомили Русь «с латынниками и лютеранами», и в XVII веке в Москве появилось и осело очень много военных, торговых и промышленных иностранцев, пользовавшихся большими торговыми привилегиями и громадным экономическим влиянием в стране. С ними ближе познакомились москвичи, и иностранное влияние таким образом усиливалось. Хотя в нашей литературе и существует мнение, что будто бы насилия иностранцев во время смуты окончательно отвратили русских от духовного общения с иностранцами, однако никогда прежде московские люди не сближались так с западными европейцами, не перенимали у них так часто различных мелочей быта, не переводили столько иностранных книг, как в XVII веке. Общеизвестные факты того времени ясно говорят нам не только о практической помощи со стороны иноземцев московскому правительству, но и об умственном, культурном влиянии западного люда, осевшего в Москве, на московскую среду. Это влияние, уже заметное при царе Алексее, в XVII веке (половине), конечно, образовалось исподволь, не сразу, и существовало ранее царя Алексея, при его отце. Типичным носителем чуждых влияний в их раннюю пору был князь Иван Андреевич Хворостинин (умер в 1625 году) – еретик, подпавший под влияние сначала католичества, потом какой-то крайней секты, а затем раскаявшийся и даже постригшийся в монахи. Но это была первая ласточка культурной весны.
В половине же XVII века рядом с культурными западноевропейцами появляются в Москве киевские схоластики и оседают византийские ученые монахи. С той поры три чуждых московскому складу влияния действуют на москвичей: влияние русских-киевлян, более чужих греков и совсем чужих немцев. Их близкое присутствие сказывалось все более и более и при Алексее Михайловиче стало вопросом дня. Все они, несомненно, влияли на русских, заставляли их присматриваться к себе все пристальнее и пристальнее и делили русское общество на два лагеря: людей старозаветных и новых. Одни отворачивались от новых веяний, как от «прелести бесовской», другие же всей душой шли навстречу образованию и культуре, мечтали «прелесть бесовскую» ввести в жизнь, думали о реформе. Но оба лагеря не представляли в себе цельных направлений, а дробились на много групп, и поставить эти группы хоть в какой-нибудь порядок очень трудно. Легко определить каждую отдельную личность XVII века, старый это или новый человек, но трудно соединить их pia desideria в цельную программу. Каждый думал совсем по-своему, и нельзя заметить в хаосе мнений, какой тогда был, сколько-нибудь определенные общественные течения.
Мы знаем, что время Алексея Михайловича богато было и гражданскими, и церковными реформами. В этих реформах многие видели новшества и ополчались против них; конечно, эти многие были старозаветными людьми. Против церковных новшеств, против киевлян и греков шли знакомые нам расколоучители, и их поддерживала значительная часть общества; этим создавалось, если уместно так выразиться, консервативно-национальное направление в сфере религиозной. Его деятели, люди по преимуществу религиозные, с своей точки зрения, осуждали и подражание Западу, и брадобритие, и прочие «ереси». Рядом с ними были люди, недовольные гражданскими реформами – опять-таки с точки зрения религиозной. Таков сам Никон, который относился замечательно враждебно к Уложению и очень мрачными красками рисовал экономическое положение Руси в своих писаниях: «Ныне неведомо, кто не постится, – писал он. – Во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего, и нет никого, кто был бы помилован. Нищие, маломощные, слепые, хромые, вдовицы, черницы и чернецы – все обложены тяжкими данями... Нет никого веселящегося в наши дни». Причину такого бедственного положения он видит в Уложении и в тех новых порядках, которые шли за Уложением, за них-то Бог и посылает беды на Русь, ибо порядки эти еретичны, как думает Никон. Тот же граждански консервативный Никон не любил немцев и проповедовал против подражания им. За такими сознательными консерваторами, гражданскими и церковными, стояла масса московского общества, косная, невежественная и гордая близоруким чувством своего национального превосходства над всеми. В этой массе мы видим и мелкого чиновника Голосова с его компанией, рассуждающих о том, что в греческой грамоте и еретичество есть, и многое множество прочего люда, недовольного реформами.
Против них стоят очень определенные фигуры их противников – западников XVII века, теоретиков и практиков, наукой и опытом познавших сладость и превосходство европейской цивилизации. Эта сторона дала нам двух писателей: Крижанича и Котошихина. Знаем мы многих ее практических деятелей: Ртищева, Ордына-Нащокина, Матвеева. К ней же принадлежало своей деятельностью и киевское монашество (Симеон Полоцкий и другие).
Самым полным теоретиком и самой любопытной личностью этого направления, без сомнения, был Крижанич. Родом хорват, он печальным положением своей родины был приведен к мысли о необходимости единения славян против их утеснителей – немцев. Питая панславистские мечты и в то же время служа католичеству, он видел в Московском государстве единую славянскую державу, способную воплотить его мечтания в дело. Но, приехав в Москву, он увидел, как невежественна и расстроена эта держава, и понял, что Москве нужны реформы для того, чтобы стать на должную высоту и быть достойной своей исторической миссии – объединения славянства. Он и стал проповедовать эти реформы, советуя русским учиться у немцев, но учиться, не ограничиваясь подражанием внешним формам жизни (это, по его мнению, лишнее), а заимствуя то, что может поднять умственную культуру и внешнее благосостояние страны. В политических трактатах, написанных Крижаничем частью в Москве, частью в ссылке в Сибири, куда он попал за неправоверие, мы находим большие похвалы природным способностям русского народа, изображение его дурных свойств и невежества и вместе с тем полный план экономических преимущественно реформ, какие были необходимы для Руси, по мнению Крижанича. В некоторых частях этого плана практик царь Петр сошелся с теоретиком Крижаничем – оба, например, придавали громадное значение в государственном хозяйстве развитию промышленности.
Совсем иного склада человек был другой писатель, Григорий Карпович Котошихин. Он знал вообще немного, но служба в Посольском приказе, который ставил своих деятелей близко к иностранцам, развила в нем культурные вкусы. Еще более увлекся он немецкими обычаями, когда эмигрировал в Швецию. Вспоминая в своих сочинениях московские порядки, к очень многому московскому он относится отрицательно, но это отрицание вытекает у него только из сравнения московских обычаев с западноевропейскими и не является результатом каких-либо определенных общественно-культурных стремлений. Вряд ли их и имел Котошихин.
Из названных нами практических деятелей – поборников образования первое место принадлежит Афанасию Лаврентьевичу Ордыну-Нащокину. Это был чрезвычайно даровитый человек, дельный дипломат и администратор. Его светлый государственный ум соединялся с редким в то время образованием: он знал латинский, немецкий и польский языки и был очень начитан. Его дипломатическая служба дала ему возможность и практически познакомиться с иностранной культурой, и он являлся в Москве очень определенным западником; таким его рисуют сами иностранцы (Мейерберг, Коллинс), дающие о нем хорошие отзывы. Но западная культура не ослепила Нащокина: он глядел далее подражания внешности, даже вооружался против тех, кто перенимал одну внешность.
Гораздо более Нащокина увлекался западом Артамон Сергеевич Матвеев, друг царя Алексея и тоже дипломат XVII века. В православной Москве решился он завести домашний театр и обучал своих дворовых людей комедийному искусству. В доме его была западноевропейская обстановка и появлялись западноевропейские обычаи: знакомые съезжались к нему не для пира и попойки, а для беседы и встречал гостей не один хозяин, но и хозяйка, что в Москве еще не водилось. Матвеев и царя убедил выписать из-за границы актеров, и Алексей Михайлович привык забавляться театральными представлениями. В доме Матвеева росла мать Петра Великого, Наталья Кирилловна Нарышкина, внесшая в царскую семью привычки преобразованного, как выражается С.М. Соловьев, дома Матвеева.
Но рядом с немецким влиянием развивалось влияние греческого и киевского, – богословского образования. Ученые-киевляне во второй половине XVII века стали очень влиятельными при дворе (из них виднее всех сперва был Епифаний Славинецкий, затем Симеон Полоцкий). Всецело под влиянием их находился царский постельничий Феодор Михайлович Ртищев, очень друживший с киевлянами. Написанное каким-то его другом «житие» его интересно тем, что отмечает в Ртищеве черты религиозности и высокой гуманности преимущественно перед его другими качествами. Действительно, Ртищев мало оставил по себе следов в сфере государственной деятельности, хотя предание приписывает ему проект знаменитой операции с медными деньгами. Он нам рисуется больше как любитель духовного просвещения, весь отдавшийся богословской науке и благочестивым делам и размышлениям. Это натура созерцательная.
За этими выдающимися по способностям или положению поклонниками западной жизни и просвещения стояли другие, более мелкие люди, которые проникались уважением к науке и Западу или путем непосредственного знакомства с Западом, или под влиянием других, знакомясь с наукою. В числе таких можно, например, упомянуть сына Ордына-Нащокина, который до того увлекся Западом, что бежал из России, и сына русского резидента в Польше Тяпкина, который получил образование в Польше и благодарил короля польского за науку в высокопарных фразах на латинском языке.
Москва не только присматривалась к обычаям западноевропейской жизни, но в XVII веке начала интересоваться и западной литературой, – впрочем, с точки зрения практических нужд. В Посольском приказе, самом образованном учреждении того времени, переводили вместе с политическими известиями из западных газет для государя и целые книги, по большей части руководства прикладных знаний. Любовь к чтению, несомненно, росла в русском обществе в XVII веке – об этом говорит нам обилие дошедших до нас от того времени рукописных книг, содержащих в себе произведения московской письменности духовного и мирского характера, так и переводные произведения. Подмечая подобные факты, исследователь готов думать, что реформа начала XVIII века и культурной своей стороной далеко не была совсем уже неожиданной новинкой для наших предков.
Итак, мы наметили два основных течения общественной мысли при Алексее Михайловиче: одно национально-консервативное, направленное против реформ как в церковной сфере, так и в гражданской и одинаково неприязненно относившееся и к грекам, и к немцам как к иноземному, чуждому элементу. Другое направление было западническое, шедшее навстречу греческой и киевской науке и западной культуре. Затем мы видели, что столкновение двух начал – самодовольного застоя и подражательного движения – создало много борцов, но тем не менее не успело еще соединить их в определенные группы, не успело выработать определенных мировоззрений и законченных систем, особенно же среди новаторов. Из западников только один Крижанич был ясен в своих идеалах, надеждах и стремлениях, остальные личности малоопределенны – видно только, кто из них больше тянет к грекам и киевлянам, как Ртищев, или кто дружит больше с немцами, как Ордын-Нащокин.
Личность царя Алексея Михайловича
Среди западников и старозаветных людей, не принадлежа всецело ни к тем ни к другим, стоит личность самого царя Алексея Михайловича. Эта замечательная личность достаточно ясна. О нем сохранилось много свидетельств, рисующих его как всем интересующегося, с живыми стремлениями человека. Кроме того, мы имеем о нем обстоятельные отзывы иностранцев; но всего лучше рисуют царя Алексея его письма – он очень любил писать и высказываться. Что же это был за человек?
Послушаем сперва отзывы о нем иностранцев, которые описывают и его наружность, и его нрав. По их словам, наружность царя Алексея всех располагала в его пользу: это был человек достаточно высокого роста, здоровый и полный (он рано растолстел), с привлекательным лицом; в его голубых глазах светилась такая доброта, что его взгляд «никогда не возбуждал страха, но всякого ободрял и обнадеживал». Его румяное лицо, окаймленное русою бородою, дышало добродушием и в то же время было серьезно, чинно и важно. Он усвоил себе степенную осанку и поступь, но его чинность и царственная важность не запугивали и не отталкивали от него. И не самомнение выработало в нем такую манеру держать себя, а сознание святости сана, который Бог на него возложил. Вообще симпатичная внешность Алексея Михайловича была отражением его хорошей души. Немец Рейтенфельс, указывая на ум, образованность, благочестие и доброту царя, говорит, что это «такой государь, какого желают иметь все христианские народы, но немногие имеют». Враг царя Алексея англичанин Коллинс такого же высокого мнения о личности государя, когда говорит, что этот царь мог бы стать «на ряду с добрейшими и мудрейшими государями». Таким же лестным образом отзывается о нем Лизек. «Царь, – говорит он, – одарен необыкновенными талантами, имеет прекрасные качества и украшен редкими добродетелями».
Так в один голос хвалят Алексея Михайловича иностранцы, независимые от него и не обязанные льстить ему. «Гораздо тихим» склонен его считать и наш эмигрант Котошихин, тоже независимый, ушедший из-под московской ферулы человек.
Следовательно, современники считали царя Алексея хорошей, светлой личностью. По словам иностранца Лизека, «он покорил себе сердца всех своих подданных, которые столько же любят его, сколько благоговеют перед ним».
Мы имеем возможность проверить эти впечатления современников по тому материалу, который более непогрешим в наших глазах, чем все отзывы и мнения видевших Алексея Михайловича, – мы разумеем здесь письма и сочинения «тишайшего царя». Он любил писать и прозой, и виршами, писал письма, сокольничьи уставы, даже мемуары (о польской войне), и что всего драгоценнее, царь писал безыскусственно, без всякой риторики и высказывался откровенно, не тая своих мыслей, часто он впадал в многословие, любил и пространно пофилософствовать. Много его писаний изданы уже давно, и не раз эти писания вызывали ученых на характеристики Алексея Михайловича. Из таких характеристик отметим характеристику Соловьева, Забелина, Костомарова и, наконец, Ключевского. Все они ясно очерчивают фигуру Алексея Михайловича.
Попробуем и мы сами дать хотя бы беглую характеристику этой замечательной личности.
Когда вы читаете письма Алексея Михайловича, первое заключение, какое вы из них делаете, это то, что Алексей Михайлович человек, бесспорно, умный, чрезвычайно живой и восприимчивый. Он всем интересуется: его занимает и война, и политика, и болезнь придворного, и соколиная охота, и садоводство, и мелкий скандал в его любимом монастыре, и вопрос о том, как петь многолетие в церкви, и театральные представления... И ко всему он относится одинаково живо, все действует на него одинаково сильно, он плачет о смерти патриарха Иосифа и доходит до слез от простого буйства монаха. Он легко может вспылить, может браниться по пустому совершенно делу, но этот гнев скоро проходит; он раскаивается в том, что кого-нибудь обидел, и ласкает его. Так, например, было с Родионом Стрешневым по следующему поводу: однажды царь пустил себе кровь, и когда почувствовал облегчение, то предложил пустить кровь и окружающим его придворным, на что все должны были согласиться. Один только Стрешнев, ссылаясь на свою старость, отказался от этого, за что царь сильно рассердился на него, причем дело не кончилось одними словами. Но когда гнев прошел, то царь не знал, какими подарками заставить старика забыть нанесенную ему обиду. В другой раз Алексей побил своего тестя Милославского за хвастовство, но этим только и ограничился, хотя много знал за Милославским грехов и покрупнее. По своей природной доброте и мягкости царь и после разрыва с Никоном забывает обиду и злобу на патриарха и как будто хочет с ним примириться; ему неприятно иметь врага, и Алексей Михайлович засылает к Никону с лаской и, видимо, желает установить такие отношения, которые не напоминали бы о ссоре. Доброта Алексея Михайловича, с другой стороны, вызывает постоянную благотворительность: при дворце жили разные старики богомольцы, юродивые, щедрая милостыня раздавалась «тишайшим царем»; по праздникам для бедных устраивались «кормы»; тюрьмы очень часто видели в своих стенах Алексея Михайловича, подававшего там милостыню несчастным и освобождавшего их от наказаний. Царь не мог равнодушно видеть страданий, утешал и обнадеживал печальных и старался рассеять их горе. Это стремление высказывается, например, в письме к князю Одоевскому по поводу смерти его сына. Доброта и добродушие царя сказывались в его лице, глазах, в ласковом обращении, в беззлобной, светлой шутке, каковая часто мелькает в его письмах.
Но это же добродушие и мягкая снисходительность мешали Алексею Михайловичу быть последовательным и твердым в своем отношении к людям, что мы видели и раньше, в поведении царя в отношении Милославского: отлично понимая этого человека, видя, что он не стоит его симпатии, царь тем не менее терпел его. Неоднократно по добродушию и даже против воли он уступал влиянию со стороны. Вспомним, каким влиянием на царя пользовался Никон, встречавший со стороны царя только пассивное сопротивление и редко-редко минутную вспышку активного протеста, проходившего без последствий. Алексей Михайлович подчас терпел очень резкие выходки Ордына-Нащокина. Вообще у него недоставало твердости характера, хотя он и не был совсем бесхарактерным; им нельзя было играть безнаказанно, что видно из судьбы Никона.
Такова была природа этого царя – живая, впечатлительная, добрая и мягкая. Любовь к чтению и размышлению еще больше развила светлые стороны его характера. Алексей Михайлович был, как известно, одним из образованнейших людей московского общества; следы его начитанности, церковной и светской, разбросаны по всем его писаниям. Он был прекрасно знаком с литературою того времени и до тонкости усвоил себе книжный язык. В серьезных письмах и сочинениях царь любил пускать в ход книжные обороты, употреблять цветистые афоризмы. Тем не менее он не похож на тогдашних книжников-риторов, любивших кстати и некстати употреблять цитаты из Священного Писания, часто даже не осмысливая их; у царя каждый афоризм продуман, из каждой фразы глядит живая мысль. Он много читал и при этом думал, и речь его всегда отличалась продуманностью. Поэтому его умственный облик выступает перед нами ясно.
Чтение, которое Алексей Михайлович чрезвычайно любил, развило в нем очень глубокую и очень сознательную религиозность. И этим чувством он был проникнут весь, много молился, строго держал посты (некоторые дни в Великом посту даже ничего не ел), знал все церковные уставы. Его главным духовным интересом было спасение души, и с этой точки зрения он судил и других, напоминая при каждом выговоре виновному, что тот губит душу и служит сатане. По представлению общему в то время, путь к спасению души Алексей Михайлович видел в строгом исполнении обрядов. В этом отношении для нас любопытны записки диакона Павла Алеппского, который был в России в 1655 году с патриархом Макарием Антиохийским и описал нам Алексея Михайловича в церкви и среди клира. Из этих записок, как и из вопросов, которые царь задавал патриарху Макарию, всего лучше видно, какое значение придавал царь обрядам, как он их знал и как следил за точным их исполнением. Но обряд и некоторый аскетизм не подавляли и не исчерпывали религиозного сознания Алексея Михайловича, из-за формы он не забывал и содержания, и религия у него была не только обрядом, но и нравственной дисциплиной. Будучи глубоко религиозным, он, по его мнению, не грешил, смотря комедию и лаская «немцев» (сами иностранцы свидетельствуют о милостях к ним царя Алексея Михайловича). В глазах его это было не преступление против религии, а совершенно позволительное и полезное, а в то же время и приятное новшество. Он ревниво оберегал чистоту религии и был, конечно, один из православнейших москвичей; но дело в том, что его ясный, практический ум и начитанность позволяли ему не так узко понимать православие, как понимало большинство.
Алексей Михайлович был философ-моралист, и его философское мировоззрение было строго религиозным: он все судил с религиозной точки зрения и на все окружающие явления отзывался с высоты своей религиозной морали. Но эта мораль, развившись в мягкой, доброй, светлой душе, являлась не сухим кодексом отвлеченных правил, суровых и безжизненных, а сказывалась мягким, прочувствованным, любящим словом или жизненным, полным ясного смысла положением. Склонность к мышлению и наблюдению (Алексей Михайлович был прекрасный наблюдатель, как большинство охотников) вместе с добродушием и мягкостью выработали в нем замечательную для того времени тонкость чувства, почему и его мораль высказывалась им порою поразительно хорошо, тепло и симпатично, особенно тогда, когда ему приходилось кого-нибудь утешать. Такая теплота чувства сквозит, например, в каждом слове письма царя к князю Одоевскому, о котором упоминалось выше. «Да будет тебе ведомо, – пишет Алексей Михайлович, – судьбами всесильного и всеблагого Бога нашего и страшным Его Повелением изволил Он, Свет, взять сына твоего, первенца, князя Михаила, с великою милостью в небесныя обители; а лежал огневою три недели безо дву дней, а разболелся при мне, и тот день был я у тебя в Вешнякове, а он здрав был; потчевал меня, да рад таков, я его такова радостна николи не видал, да лошадью он да князь Федор челом ударили, и я молвил им: „Потоль я приезжал к вам, что грабить вас?” И он плачучи да говорит мне: мне-де, государь, тебя не видать здесь; возьми-де, государь, для ради Христа, обрадуй, батюшка, и нас, нам же и довека такова гостя не видать. И, видя их нелестное прошение и радость... взял жеребца темно-сера. Не лошадь дорога мне, всего лутчи их нелицемерная служба и послушание и радость их ко мне, что они радовалися мне всем сердцем».
Описывая далее болезнь князя Михаила Одоевского, царь обращается затем к отцу его с такими словами: «И тебе, боярину нашему и слуге, и детям твоим через меру не скорбить, а нельзя что не поскорбеть и не прослезиться и прослезиться надобно, да в меру, чтоб Бога наипаче не прогневить и уподобитца б тебе Иову праведному. Тот от врага нашего общего, диавола, пострадал – сколько на него напастей приводил? Не претерпел ли он, и одолел он диавола, не опять ли ему дал Бог сыны и дщери? А за что? За то, что ни во устах не погрешил, не оскорбился, что мертва быша дети его. А твоего сына Бог взял, а не враг палатою подавил. Ведаешь ты и сам, Бог все на лутчие нам строит, а взял его в добром покаянии... Не оскорбляйся, Бог сыну твоему помощник; радуйся, что лутчее взял, и не оскорбляйся зело, надейся на Бога, и на Его родшую, и на Его всех святых. Потом, аще Бог изволит, и мы тебя не покинем и с детьми и, помня твое челобитье, их жаловали и впредь рад жаловати сына его, князь Юрья, а отца рад поминать. А князь Феодора и пожаловал, от печали утешил, а на вынос и на всепогребальные я послал, сколько Бог изволил, потому что впрямь узнал и проведал про вас, что, опричь Бога на небеси, а на земли опричь меня, никого у вас нет, а я рад вас и их жаловать, только ты, князь Никита, помни Божью милость, а наше жалованье. Как живова его жаловал, так и поминать рад... А прежде того мы жаловали, к тебе писали, как жить мне, государю, и вам, боярам, и тебе, боярину нашему, уповать на Бога, и на пречистую Его Матерь, и на всех святых и на нас, великого государя, быть надежным; аще Бог изволит, то мы вас не покинем, мы тебе с детьми и со внучаты по Бозе родители, аще пребудете в заповедях Господних и всем беспомощным и бедным по Бозе помощники. На то нас Бог и поставил, чтобы беспомощным помогать. И тебе бы учинить против сей нашей милостивые грамоты одноконечно послушать с радостью, то и наша милость к вам безотступно будет». Окончив письмо, царь делает на нем такую приписку: «Князь Никита Иванович! Не оскорбляйся, токмо уповай на Бога и на нас будь надежен».
В этом письме вы видите человека чрезвычайно доброго, умеющего любить, умеющего говорить, думать и чувствовать очень тонко. Та же способность понимания и способность нравственно оценить свое положение и свои обязанности сказались, между прочим, и тогда, когда Алексей Михайлович был душеприказчиком у патриарха Иосифа и не решался ни взять, ни купить себе что-нибудь из вещей патриарха. Из последних его особенно прельщала серебряная посуда, но он воздержался и пишет Никону, что не хочет ничего покупать. «Не хощу для того, и от Бога грех, и от людей зазорно; а и какой я буду приказчик, самому мне (вещи) имать, а деньги мне платить себе ж».
Но не стеснялся царь Алексей Михайлович, если ему приходилось кого-нибудь не утешать, а бранить и наставлять; тогда он имел обычай в своем послании очень пространно указывать вину и показывать, против чего именно и как много погрешил виновный. Речь царя в этих случаях была строгой, нравственной сентенцией, иногда очень жестокой и резкой, но всегда доказательной. В таких посланиях особенно ярко высказывается, как много царь думал и как основательно думал.
Мы не имеем возможности обстоятельно излагать философские воззрения царя, хотя они очень любопытны, и мы ограничимся здесь лишь отдельными примерами. Выходя из религиозно-нравственных оснований, Алексей Михайлович, например, имел ясное понятие о значении царской власти – как власти, происходящей от Бога и назначенной для того, чтобы «разсуждать людей вправду», и «беспомощным помогать». В письме к князю Одоевскому царь рассуждает о том, «как жить мне, государю, и вам, боярам», и пишет: «Богом и государю и боярам дарованы люди... рассудите правду, всем равно».
Следовательно, роль стоящего при царе боярства он оценивает по-своему. Вот и другой пример: царь унимает религиозное рвение Никона, когда последний во время пути в Соловки за мощами митрополита Филиппа насильно заставлял сопровождавших его светских людей молиться по монашескому обычаю. В письме своем к Никону по этому случаю Алексей Михайлович согласился с тем, кто жаловался на Никона, «что никого-де силою не заставить Богу веровать». При такой вдумчивости и религиозном настроении была в Алексее Михайловиче одна черта, придающая ему еще больше симпатичности и в то же время многое в нем объясняющая, – Алексей Михайлович был замечательный эстетик. Эстетическое чувство сказывалось в его занятиях соколиной охотой, а позже – в страсти к сельскому хозяйству. Кроме обычного удовольствия охоты, помимо прямых охотничьих ощущений, царь находил в охоте удовлетворение и чувству красоты. В своем сокольничьем уложении, носящем название «Книга, глаголемая Урядник», царь очень тонко рассуждает о красоте ловчих птиц, птичьего лета и боя; видимо, охота для него есть в то же время и эстетическое наслаждение. То же чувство красоты заставляло его любоваться благолепием церковного служения и строго следить за чином его. В одном из писем к князю Одоевскому, где он описывает перенесение мощей митрополита Филиппа в Москву, отражается то же чувство красоты; особенно ярко выдается оно при описании крестного хода; царя увлекает мысль, что наконец-то гонимый святитель Филипп с подобающей честью возвращается к своей пастве. Даже в выборе любимых мест у Алексея Михайловича сказывается это поэтическое чувство: он любил село Коломенское, отличающееся живописным местоположением, хотя далеко не величественным, а из таких, свойственных русской природе, которые порождают ощущение спокойствия. Чрезвычайно любил он также Саввин Сторожевский монастырь (около Звенигорода) – это одно из прекраснейших мест около Москвы; но опять-таки красота этого места мирная, веселая, спокойная, вполне соответствующая характеру царя.