Фиксирующий тот отказной день спиральный фибр зиял зловеще-провальным мраком. И был подвержен каре первым.
Боль все еще свирепо колыхалась в нем, когда настиг, нахлынул жалящим укором ИТОГ ОТКАЗА: десятки, сотни неправедно осужденных славян-великороссов, малороссов, белорусов пошли на каторгу в Сибирь и сгинули в болотных топях, были казнены по приговорам иудейских судей, тогда как свершившие злодейства иудеи были оправданы, поскольку жестоко и неумолимо требовал раввинат соблюдения их потайных законов «Шулхан аруха».
В Законе 19: «…Всякий беф-дин… может приговорить акума (не еврея) к смертной казни… когда признает это нужным, хотя бы преступление само по себе и не заслуживало смертной казни».
И еще в Законе 21: «Когда акум взыскивает деньги с еврея, а еврей отрицает свой долг акуму, тогда другому еврею, который знает, что акум прав, запрещено быть свидетелем в пользу акума. В противном случае Беф-дин обязан исключить еврея из общины».
И еще в Законе 25: «Еврей может бросить кусок мяса собаке, но не давать его норхи (христианину), так как собака лучше норхи».
И еще в Законе 45: «Разрешено убивать музера (человека), который намерен сделать донос на еврея».
И еще в Законе 50: «С тех пор, как синхедрин и храм (в Иерусалиме) не существуют, убийство без приговора раввинского присутствия является добрым делом в случае, когда еврей убивает апикореса (неверующего в учение Израиля)».
И еще в Законе 64: «Доброе дело сжигать храмы акумов, а самый пепел рассеивать по всем ветрам».
Вот почему выныривали на свободу из-под еврейского суда евреи-шулеры, воры и убийцы, осквернители могил и храмов христианских и осуждались на каторгу и казнь невинные акумы.
Все вокруг него пропиталось нескончаемым терзаньем. В нем корчились, стонали, выли астральные тела – несльшно, из века в век. Здесь крошилась вдребезги накопленная мерзость земного бытия. Бесстрастной сокрушающей капелью низвергались из тьмы карающие ядра, били по эфирно распластанным сгусткам, кромсали их в пылевые клочья. Однажды, отдыхая в короткой передышке меж рвущей яростью ударов, он увидел еще непознанное: в тугое скопище из мглистой пыли вплыла неведомая чаша, отблескивая черненой синью. Из раструбов-иллюминаторов ее, окольцевавших корпус, сочился тусклый свет. Раскрылся в днище люк, накаляясь багряностью, как глотка Безымянного зверя, и с хлюпом всасывая распыленные сгустки отбросов, стал пожирать их. Вздыбилось вихрями мглистое пространство вокруг спиральным закрутом, ввинчиваясь в глотку, выхлестывая из конусной вершины очищенно свирепым потоком: процеживала, фильтровала его чаша, заглатывая пыль.
Потом все прекратилось. Рывками набирая скорость, метнулось обрюхатившееся тулово прочь, оставляя позади себя серый тоннель. Он споро заполнялся пылью. Все угнездилось, успокоилось, и вновь возникла сосущая тоска, хоралы, вопли мук.
Теперь он научился слышать себя и других, познал все спектры ультразвука, испускаемого сонмищем страдальцев. Они и здесь оставались продолжением своей земной оболочки. Проклятия и богохульства исторгались одними. Другие горестно терпели муку.
Но всех сковывал и усмирял ужас, когда встречались на пути ленточные извивы спиралей, обугленных чернотой, подобно головешкам. То несли свой вечный крест сквозь время и пространство Калигула и Ирод, Пилат, Кайфа и Иуда – сотни тех, кто попрал все нормы Божеского бытия. Их итог: исчезнуть навсегда, поскольку вся тьма, их сути, обязана была рассеяться без остатка и без продолженья.
Все очищались, в конце концов: души-великаны, сохранившие свою основную, праведную сущность; умеренные души, изрядно скукошенные за счет потерь черных вкраплений; душонки, чей субэфирный огрызок едва достигал теперь одной десятой от первоначальной массы, – все они, оставив в чистилище греховно-пылевую взвесь, воспаряли во вторую ноосферу – Эдем.
Там обретали мученики отдых, их принимала бережно-радужная перина покоя. Там открывались им все тайны мирозданья, судьбы государств, материков, распахивалась будущность планеты. Там, изголодавшись в одиночестве, в неразделенных муках, они могли наконец общаться меж собой.
Там ниспускалась им возможность продолжить жизнь, вселяясь в новорожденных на Земле.
Омытый и пронизанный ровным свечением разноцветья вокруг, он забылся в неизъяснимо-блаженной полудреме: наконец, без боли и страданья. Он был. Он вытерпел. Он сознавал себя очищенным и умудренным стократно. Он заслужил свой предстоящий выбор.
Перебирая сотни судеб на земле, протекавших перед ним с хрустальной прозрачностью, он остановился вниманием на ладно скроенной паре. Муж – земледелец, агроном, на время снаряженный в учебно-ратный лагерь. Жена – на диво хороша и статью и умом, потомок графа Орлова-Чесменского в седьмом поколении, душевно близка Прохорову, старобардовскому старосте. Во чреве праведной жены уж плавал в плаценте трехмесячный и розовый зародыш.
Он пригляделся. И остановил свой выбор.
ГЛАВА 4
Все настырнее билась в ней новая жизнь. И она, спешившая в станицу с поля, понукая кобылу Рыжуху, поняла, что не успеет.
Уже терзало внутри, пробивалось из нее наружу, к свету, малое и родное существо, когда Анна, свернув к притеречному лесу, избрала пристанищем прошлогоднюю скирду соломы на выгоревшей от зноя поляне.
Кое-как выбравшись из бедарки, волоча ноги и сгибаясь от рвущих внутренности позывов, она побрела к стожку, зажав под мышкой чисто стиранный, блекло-голубой халат и сложенную вчетверо простынку. С утра она захватила их в объезд колхозных отделений – на всякий случай. Случай явился и рухнул на агрономшу.
Из последних сил, подвывая, она постелила халат в тени копешки на колкую стерню и опустилась на него. Новый на-хлест боли резанул внутри живота. Она закричала пронзительно, воюще, выгибаясь спиной. Слепящая мольба, одно желание распирало голову: скорее бы!
В какую-то минуту сознание стало покидать ее. Стальным напряжением воли она отогнала дурноту.
…Настойчивый жалобный крик проник в самое сердце, прострелил его, кровоточащее, надорванное страданием. В раскрытые, залитые слезами глаза ударила слепящая, знойная синева. Боль, рвущая тело, истаяла, уползла. В ногах слабо ворошилось теплое, крохотное существо.
Опираясь вяло-ватными руками о землю за спиной, она села. И увидела: мокрый розовый комочек, обвитый пуповиной.
Сын… сын!
Она сделала все, чему учили на полузабытых курсах акушерок в академии: отделила зубами пуповину от тельца и принялась заворачивать сына в простыню. Перевернув парня на животик, приглаживая ему слипшиеся волосенки на затылке, сдавленно и потрясенно охнула: под ними в начале шейки багрово рдело родимое пятно с полтинник величиной, как у нее самой. Меченая Орловская порода! Они, Орловы, все были мечены такой солнечно-багряной метой: бросившая Анну мать, ее сестра Лика, выпускница института благородных девиц, дочь Лики Людмила.
И вот он, новоявленый сын Орловых-Чукалиных, Евгений меченый.
Освобожденно выпрямившись, она подалась навстречу полуденному простору, блаженно вбирая в себя щедрое на свет и тепло бытие, все его торжествующие составные: пряно-сытный запах ржаной соломы, изумрудный размах притеречного леса в сотне шагов, сияющую бездну над головой, взбитую пухлость одинокого облака, застывшего в неге.
Малая призрачная пушинка отделилась от него, понеслась к матери. Достигнув новорожденного на ее руках, на миг задержался этот невесомый, едва зримый мазочек у красного лобика, будто примериваясь перед нырком.
Выткался из кожицы меж младенческих бровешек – из самой шишковидной железы, только что произведшей первые миллиграммы мелотонина, – призрачно серебряный шнурок. Крохотной упругой спиралькой потянулся он к эфирному комочку, зависшему рядом. И соединились они.
Спиралька-шнур, тесно складываясь колечками, попятился внутрь, откуда появился, за лобную косточку, увлекая за собой пришельца из синей бездны.
Вздрогнул, распахнул глазенки малыш, осмысленно зачерпнув ими полуденную благодать.
– Чего ты, маленький, чего? – воркотнула Анна, восприняв краткую дрожь родимого тельца.
Тихо и счастливо смеясь, клонилась она к затылку сына, чтобы коснуться родимого пятна, и почти достала его губами, когда возникший сзади короткий шелестящий свист прервался режущим ударом в спину.
Она содрогнулась всем телом, дернула головой, ловя взглядом антрацитовую молнию, что метнулась ввысь за ее спиной.
Красная пелена боли и ужаса, на миг зашторившая глаза, спадала. И она увидела стремительное падение на них с тем же свистом черного шара. Он налетал в пике столь скоро, целя в новорожденного, что Анна едва сумела, нагнувшись, прикрыть малыша плечом. Ее опять ударило разящим касательным тычком и повалило на бок. Лежа, она успела обвить всем телом, коленями и одной рукой дитя, выставив другую руку навстречу вновь налетавшему смерчу.
Теперь удалось рассмотреть: облитый угольным пером громадный ворон со странно круглой желтоглазой башкой молча и страшно несся на нее.
Ворон ударил когтями в руку, в раскрытую ладонь, вспахав в ней борозды. Ибо эта ладонь перекрывала путь к розовому тельцу. И снова взмыл, чтобы развернуться в слепящей синеве для новой атаки. Явственно ржавый скрип из его глотки сложился в немазаную дикую фразу, исчезавшую в отдалении:
– Стар-р-р-… гибр-р-р-рид вкусно жрать… эх р-раз… ещер-р. Р-раз… еще много-много р-р-раз…
Она вскочила, размазывая по ладоням кровь, застыла в полуприседе всклоченная, с белой кипенью ощеренных зубов, сквозь которые сочился клокочущий рык: эта тварь рвет когтями под «цыганочку»?
Выставив две руки с крючьями-пальцами, она ждала, заслоняя собой дитя. Страх исчез. Его сменила стерегущая, слепая ярость.
Ворон увидел сверху две скрюченные лапы, выставленные ему навстречу, и услышал ее рык. Первые его три атаки били в скованную страхом, полумертвую плоть. Четвертую встретит звериная злоба самки над детенышем.
Зависнув в готовности, просчитывая новую ситуацию, он еще выбирал новую траекторию броска, когда от леса, снизу, гулко жахнул выстрел. Несколько картечин, хлестко, опахнув смертью, высверлили воздух рядом с ним. Одна, ударив в основание хвоста, выбила из него два пера, перекувыркнув блесткую тушку.
Перья, кружась спиралью, запорхали вниз. Ворон кособоко, зигзагом потянул к лесу, полосуя синь скрежещущим членораздельным визгом:
– С-с-сгрязи в князи… жди кр-р-расной гр-р-рязи…
Всем корпусом, мгновенно, Анна развернулась на выстрел. От леса бежал к ней спаситель с ружьем, неведомо откуда возникший в этой безлюдной палящей пустынности, где бесновался в воздухе когтистый сгусток ночи.
…Отдуваясь, топорща усы, к Анне подбегал Прохоров, председатель колхоза, матершинник и буян районного масштаба, самый родимый на сей момент мужик во всем свете. Запаленый, вытолкнул он из себя накал тревоги:
– А я гляжу… бьет с лету… кого-то, сволочь… каркун сраный… сбесился, подлюга, что ль?! Ну, я и дал ему… под хвост… так что перекосоебился, гад.
Подбежав, узнал:
– Ты, Анна?!
Окинув взглядом окровавленные руки ее и мокрый подол, мальца, сучившего на халате ноженками, ахнул:
– Родила, чгго ль?! Ах, мать честная… ну, геройская баба, ну…
Завелся с полуоборота:
– Я те сколько раз говорил, тудыт твою растудыт, по-хорошему: хватит шляться по полям, не то родишь под скирдой! Вот те, пожалуйста, родила! Ты что у нас, приблудная, без родуплемени, что ль?! Чать главный агроном! А под скирдой, в поле, как матреха-растетёха! Да меня твой доблестный Василий, коль узнает про такое, за яйца подвесит в моем же кабинете…
Анна опускалась на подгибающихся ногах, сотрясаясь в плаче, вымывая слезами только что пережитое. Крякнул председатель сокрушенно, дергая себя за ухо:
– А, чтоб меня, горлохвата… нашел об чем гутарить… ты вот что, Аннушка, я сейчас, мигом, до линейки. Она у меня в леску… пяток минут потерпи, я галопом оттуда, а уж там мы с тобой все, как положено, спроворим с мальцом. Там у меня вода и кое-что для дезинфекции найдется.
Крутнувшись от Анны к лесу, маханул было резвой рысью Прохоров. Но, круто застопорив, положил ружье на стерню:
– Тут один патрон с картечью, в правом стволе. На всякий случай. А я мигом.
Он подогнал линейку к Анне наметом. И они сотворили акушерскую работу грамотно и споро: обмыли мальца нагревшейся на солнце водой, прижгли пуповинку самогонной спиртягой, фляжку коего всегда возил председатель в линейке, запеленали парнишку в простыню.
Пока Анна мылась, зайдя за копешку, бинтовала руку располосованной председательской майкой, Прохоров, вздыбив ус, тешкался с крохой с превеликим удовольствием, делал дитятке одну козу за другой:
– Узю-зю-зю… зю-зю…
Сморщенная красная мордашка в простынном окошке глядела на козу, не мигая. И было в ней нечто умудренно-снис-ходительное, отчего коряво-козья суета председателя скукоживалась на глазах.
Наконец отодвинувшись, рыкнул он с некоторой оторопью за скирду:
– Слышь, Анна… ты поглянь на него!
– Чего тебе? – задыхаясь в усталости, едва держась на ногах, отозвалась агрономша.
– Ты это кого нам родила, тудыт твою растудыт?!
– Чего еще там? – в тревоге вскинулась мать.
– Да он глядит как!
– Как?
– Он меня с моей козой за придурка держит, вроде это не шибздик, новоявленный на свет, а секретарь райкома, а я что ни на есть косой в зю-зю и «барыню» перед ним выкомариваю!
– Тьфу на тебя, балабол, – в сердцах сплюнула, выволоклась из-за соломенного холма Анна, – а я-то думала…
Побрела к линейке, держась за скирду.
– Ну, все, закруглились, мать, – виновато засуетился Прохоров. – Ты вот сюда ложись, на сенцо, а малого под бок клади.
Он помог ей взобраться на линейку, взбил сено под головой, прикрыл их с сыном халатом. Привязал поводья агрономовской Рыжухи к линейке. Разобрав вожжи, чмокнул на свою пару:
– Н-но, голуби! И шоб без дури, агрономшу с доблестным пополнением везем!
Они поехали к лесу.
– Никита Василич, что это было?! – спросила вдруг рвущимся голосом Анна.
– Ты про что? – обернулся Прохоров.
– Ворон… что этой сволочи надо было? Он ведь в маленького метил! Бил когтями под «цыганочку»…
– Под какую… «цыганочку»? – дико вздыбил ус председатель. – Ты, Аннушка, того, выбрось из головы, перегрелась, муки родильной хлебнула, мало ли что после такого послышится…
– Нападал-то он с какой стати?!
– Да хрен его, подлюгу, знает! Собак бешеных видал, знаю волки, шакалы бесятся… но штоб пернатая тварь с кошачьей башкой… да матерый, черт его нюхай… что твой гусак под черным пером, вот как ладонь полосанул тебе.
Анна тихо плакала. Они въехали в тень притеречного леса.
– Ну, лан, лан, забудь, лапушка, ныне уж все в задах. Ты цела, родила малого. И чтоб мне провалиться, быть ему ба-а-альшим начальником, коль он с этих пор председателя, как последнюю профурсетку в краску вгоняет.
Позади, приглушенный лепетом листвы, вызрел и набрал силу пронзительно железный клекот:
– Кр-р-ра-а-а…
Тотчас, с треском прошив листву над их головами, взмыли в воздух две вороны. Грузно и редко отмахиваясь крылами, потянули в сторону зова. Потом еще одна. Потом малая стая из пяти ворон. Прохоров хмуро проводил их глазами.
– Не иначе тот, черножопый с полухвостом, руководящий сигнал подал. На планерку кличет, подлюга.