– Да за счет чего она раскустилась?! – ошарашенно щупал литые колосья Гордон.
– Я ж втолковывал тебе: непаханый дерн притягивал и держал влагу. Даже росы с туманом! А редкий рассев, когда корням вольготно, дал куст. Потом перед самым колошением один дождичек бздюшный прыснул, помнишь? И он свое дело в моем круге сделал, хотя для остальных посевов этот прыск, что муха для волка тощалого.
Ну, так как, товарищ Гордон Борис Спартакович? Ежели постараться, ко дню рождения товарища Сталина поспеем. Есть у меня в колхозе кузнец Мирон – золотые руки. Я его втихаря в это дело запрягу, так что, ни одна собака не унюхает, в том числе и наш уполномоченный участковый Гусякин, пока мы результата с тобой не получим. Само собой, под монастырь подводить друг дружку нам никак нельзя. И на этот счет имеется одно соображение.
Через три дня получил «Красный пахарь» ссуду из Губпродкома, но не деньгами, а диковинной, замурованной наглухо в ящики утварью. После чего кузнец Мирон, ремонтировавший днем жатки, лобогрейки и плуги, стал железно барабанить по наковальне и по ночам при запертой кузне.
Схваченный этой трудогольной чертовщиной, колхозный народ тайком наведывался к тусклому квадрату кузнечного оконца. Однако разочарованно отпадал вследствие его вековой закопченности изнутри. Народ ринулся вналет на Миронову жинку. Но оная, попеременно играя очами и бедрами, ошалев в центре всеобщего внимания, на расспросные провокации не поддавалась. Дневные посетители кузницы Мирона, принося заказы, жадно обшаривали глазами все кузнечные углы. Но, кроме железного хлама в паутине, в коем сам черт ногу сломит, ничего интересного там не просматривалось. Так длилось до тех пор, пока в недра населения не занесло сквозняком «утку»: мастерит Мирон по заказу Губпродкома какую-то небывалой красоты и сложности железную розу ко дню рождения товарища Сталина.
Обмозговав всем понятное теперь ночное действо, казаки с казачками, коллективно сплюнув, враз утихомирились: так сразу про подарок вождю и сказали бы и не хрена было нам голову по ночам бессонной долбежкой засирать.
…К весне закончил работу Мирон. Вывезли они с Прохоровым в одну полночь готовый агрегат в лес, на облюбованную заранее поляну. Давно отыскал ее Прохоров, уютную проплешину в тридцать с небольшим шагов, наглухо отсеченную со всех сторон ежевичной да шиповниковой стеной. А когда вовсю пригрело посевное солнце, засеял ее председатель на пару с битюгом той же посевной Мироновской.
Лето взъярилось сухотой и каленым солнцем уже в мае. Да так и не сжалилось над колхозными посевами дождем, истощив их силы к жатве. Второй год подряд вымороченный и дохленький прорезался колос на шестой делянке, застопорившись к июлю пшеничным подколенным недоростком.
Прохоровская же поляна в ежевичных кустах, в какой-то сотне шагов, шетинилась буйно тугими кустами пшеницы в три-четыре стебля, предвещая отменный для засухи урожай. Вот где во всей небывалой мощи и красоте проявился щедрый дар Создателя, пославшего на землю для прокорма человечества споры злака, именуемого первобытным двуногим полбой или однозернянкой. Нет на земле равного ему по выживанию как в сорокаградусной стуже, так и в пятидесятиградусном египетском пекле. На трехметровую и более глубину шлет свои корни в поисках влаги хилый пшеничный стебелек, если высеян с умом и заботой, в не изуродованную пахотой почву.
Насладившись всласть зрелищем, вернулся Прохоров в станицу и попросил связать его с Гордоном. Дождавшись ответа, сказал, смиряя звенящий ликованием голос:
– Здорово, Борис Спартакович. Прохоров на проводе. Ну, готово у меня. Жду завтра. Зови всех, кого сможешь, без опаски.
– Под монастырь не подведешь? – далеко и хрипло озаботилась трубка.
– Под фанфары подведу, как сулил. Только что оттуда, – напористо ревнул Прохоров, сдерживая прущий наружу восторг, замешанный отчего-то на сосущем страхе (заходи лось в предчувствии беды сердце в последнее время).
– Ну-ну. Приедем, – ухнул в яму решения Предгубпродкома.
После чего вновь нацелился Прохоров на потайное свое Куликово поле, прихватив с собой ружье. Поскольку заметил вчера неподалеку от делянки кабаньи следы.
А еще заметил, как спешно ринулся запрягать в бедарку вороного жеребца на своем подворье участковый Гусякин, давно еще, с ночных Мироновских перестуков, прилипший к председателю тяжким своим любопытством. А может, и не с перестуков, а раньше, когда сын сибирского кулака Прохоров, геройски пластавший шашкой беляков на Гражданской в звании комэска, был назначен с подачи Губпродкома на должность председателя.
…Хлестнув председательскую пару, гикнул Прохоров и рванул линейку к притеречному леску, в коем, пронизанном десятками проселков, ищи-свищи его товарищ-вражина Гусякин, придурошно и остервенело рвущий подпругу на своем жеребце.
ГЛАВА 3
К клинике Маковского в Киеве, где шла борьба его жизни со смертью, были прикованы глаза и уши империи, туда были развернуты раструбы миллионов душ.
Он умирал. Трамваи пустили в обход, иными маршрутами. Стальные натруженные жилы рельсов теперь бездельно рассеивали слепящий и пустынный блеск. Солома, разбросанная вокруг дома, вбирала в себя, глушила колесный грохот экипажей, топот ног. Эта тяжкая работа по выработке тишины для умирающего кромсала в труху хлебные стебли, за обильное приращение коих в России он, по сути, и расплачивался жизнью. Теперь ржаной духовитый их слой отдавал долг, чем мог – сбереженной тишиной.
Сознание временами покидало его. Но, возвращаясь, продолжало неустанный ткацкий процесс, ревизионно сплетая ткань прожитого бытия.
Вначале потряс бунт против смерти, когда чуть отпускали приступы боли. Возмущение сверлило мозг: почему именно я?!
Наваливался, хищно засасывал бездонный ужас.
Но на пятый день к вечеру, наконец, стало притекать успокоение, внесенное радугой слез и сострадания на лицах, нависавших над ним.
Плакал, терзаясь виною, штабс-капитан Прозоров – не уберег! Не вытирал мокрых слез брат Александр Столыпин. Сухим воспаленным жаром молили иссякшие уже глаза Ольги: не оставляй нас.
Ледяные руки жены держали у его лба стынь замороженной грелки.
К ночи, опускаясь по ступеням угасания, в какой-то момент он был ослеплен вспышкой озарения: его «эго» становится безымянной каплей в человечьем океане, каплей, зеркально отражавшей коллективный фатум homo sapiens, который с маниакальным бешенством ломился к своему разложению и распаду, пучась дрожжевой закваской фарисеев и саддукеев.
На заре неандертальской юности двуногий homo егесtus с дубиной, как и сам Столыпин в начале реформ, не страшился смерти. Но уже поздний кроманьолец в Сибири, иудей, шумер и эллин в Междуречье испытывали шоковый ужас от неизбежности собственной кончины и метались в поисках противоядия угасанию, вопрошая: почему именно я, такой умный, такой избранный? Человечество ринулось на поиски долгожительства, открыв законы генезиса и наследственности, неизбежность сокращения конечных знаков в каждой хромосоме теломера: с двадцати до десяти и менее, вследствие бесчинства свободных радикалов кислорода в крови.
Но человечество преуспело все же не в этом, а в осознании с Божьей помощью бессмертия души.
Ныне все они (он холодно зафиксировал это «они», разделившее собственное бренное тело с остальным человечеством) вошли в стадию, где цепенеют мозг и тело в сокрушительном разладе с природой.
…К девяти вечера пятого сентября он вдруг отчетливо, ясно ощутил в самом себе остановку движения. Его белковая система, его зарядоносители-ионы, электроны, «дырки», до этого магнитно и целенаправленно сновавшие в строгом взаимодействии, подобно муравьям в здоровом муравейнике, стали сбиваться в паническом хаосе и замедлять свой бег. ЗАТЕМ ОСТАНОВИЛИСЬ. До этого живые клетки его тканей неустанно вытеснялись наружу, чтобы свершить самоубийство фиброзным кератином и превратиться в полупрозрачные, скрепленные жиром кристаллы защитно-кожного панциря, эти живые клетки прекратили свою миграцию к свету поверхности.
Энергия выталкивания их иссякла.
И вот тогда едва приметный фотонный сгусточек, фантом, в коем лишь чуть угадывался человечий торс, соединенный со лбом умирающего серебристым призрачным шнуром, отделился от тела. Натянувшийся шнур прервался. Фантом, струясь в полусумраке палаты, взмыл к потолку и ожидающе рассосался там.
Последним видением по эту сторону границы стали бездонные омуты Ольгиных глаз. Жена УВИДЕЛА. И все поняла.
Прощально и благостно омывшись в этих омутах, он с бесконечным облегчением воспарил над собой, сознавая смиренно вселенскую мудрость свершившегося акта.
Не будь его, земля покроется сплошным слоем бактерий за два дня. Простейшими – за сорок дней. Мухами – за четыре года. Крысами – за восемь лет. Человечеством – за двадцать.
Он узнал все это только что с абсолютной достоверностью: всезнание проникло в него со всех сторон.
…Он парил под потолком палаты, ощущая себя легчайшим сгустком эфира, невесомо трепетавшим в людском дыхании.
Неимоверно обострившимся слухом и зрением он объял их всех внизу, у остывающей собственной плоти: рыдающую жену, детей, брата. Поодаль, у перил лестницы, студенисто колыхалась туша Курлова. Генерала нещадно хлестал фразами штабс-капитан Прозоров:
– Вы дадите отчет о многом! В том числе, о деcяти тысячах рублей, тайно переведенных в Киев для Кулябко. За что? За отобранную у премьер-министра охрану? За издевательство хама у премьер-министерской ложи? За допущение в оперу Мордки Богрова с браунингом и недопущения туда жандармов охраны?
– Как вы смеете?!. Мальчиш-ш-ш~ш…к~кх-х… – сипел перехваченным горлом, рвал ворот мундира товарищ министра.
…Он захотел постигнуть всю цепь заговорных звеньев против него и империи. Всевидение тотчас же с услужливой протокольной четкостью стало разворачивать перед ним картины прошлого бытия, высвеченные изнутри глубинной изначальной подоплекой.
Париж. Приглашение к себе банкиром Альфонсом Ротшильдом главы парижской службы имперской контрразведки Рачковского, затем Витте. Первый схвачен капканом компромата, второй увяз в посуле премьер-министерского кресла. И тот и другой отбыли в Россию расшатывать монархию, истреблять цвет делового сановничества руками эсэров, Азефа, Брешко-Брешковской, Савинкова.
Обработка Гапона премьером Витте. Расстрел мирной демонстрации перед Зимним дворцом Треповым и Рачковским.
Навязанная Государю Конституция, исторгнутая из финансовой утробы Ротшильдов. Позорный мир с Японией, кабальный заем кредитов у Франции.
Резидент Ротшильдов Браудо – хранитель отдела «Россика» Петербургской публичной библиотеки, скармливает Витте яйцо, посыпанное пеплом от сожженной крови христианских младенцев. Витте становится одним из самых перспективных акумов, шабес-гоем: бациллой гнили в империи.
Первое задание от Браудо Рачковскому и Азефу: убрать Столыпина.
Кража «Протоколов сионских мудрецов» из сейфа Альфонса Ротшильда агентом Рачковского Глинкой-Юстиной. Ее убийство Рачковским и ее воскрешение во дворе Марии Федоровны, матери Николая II.
Покушения на Столыпина: первое, второе, третье, четвертое, пятое. Террористический акт в кабинете Столыпина против генерала Сахарова.
Взрыв дачи Столыпина на Аптекарском острове, искалеченные дети.
Раскрутка земельной реформы. Вой в Думе, визг в прессе. Бойкот Российской империи американским и германским банкирами Парвусом Гельфандом и Яковом Шиффом. Рост могущества империи и истерика Вильгельма по этому поводу.
Визит Спиридовича к Николаю II в Ливадийский дворец, терзание государя цитатами из прессы, демонстративно, хамски ставящей императора позади премьер-министра. Получение Спиридовичем от императора, по сути дела, индульгенции на устранение Столыпина.
Матерая злоба Распутина к премьеру, науськивание его на Столыпина Ароном Симановичем, Саблером, Илиодором, Фредериксом, Рубинштейном, Манделем, Винавером, Гинцбургом.
Извлечение из забвения на свет киевского двойного филера Мордки Богрова. Его шантаж боевиками Рутенбергом и Кудиновым. Приказ Богрову убить Столыпина. За приказом – давление оборотней Спиридовича, Кулябко, Курлова, Веригина. За всеми – зловещая, тень и записка Алисы. Отчуждение Николая II, его ревность, опустошенная зависть, маниакальное желание отставки Столыпина.
Постигая логику этой предсмертной лавины из подлости и зависти, настигнувшей его в театре, он потрясенно осознал чудовищную, безмерную емкость мига, вобравшего в себя не только всю его жизнь, но и попутное клокотание страстей вокруг нее.
Теперь терзало одиночество: никогда и никто более из всех, промелькнувших только что перед ним, не соприкоснется с тем, что от него осталось – сгустком всевидящей, всеслыщащей взвеси.
Это «никогда» обрушилось на него осязаемо тяжким горем и долго не отпускало.
В разгар его внизу над гробом навис император. Показательно скорбно и долго были недвижны усы монарха в голодной, прожорливой тишине. Потом волосатые губы разомкнулись и уронили вполголоса, но так, чтобы слышали все:
– П Р О С Т И.
Он ощущал, видел размеренную, ровную пульсацию души царя, не встрепенувшуюся в горе, сострадании ни единым фибром. Сбылось то, что втайне желалось, а публичное «прости» ронялось в историю, чтобы прорасти там царским раскаянием.
– Бог простит, – сухо отозвался он. И был услышан. Едва приметно дернулось в изумленном, испуганном тике лицо Николая. Смутно-провальными кляксами въелась чернота во многие завитки царской души. Режущим антрацитом вилась кудель ее фибров там и сям. Мертвенно-темной синюшнос-тью отблескивали страх и остзейская ненависть, впаявшиеся в десять тысяч девятьсот пятидесятый завиток в утро расстрела манифестации Гапона. Клубилась обширной тьмой Ходынка в восемьсот двенадцатом, раннем царском фибре. Далее – Ленский расстрел.
Но и в призрачно трепетавшем окаеме почти на краю души уже сгущалась тьма в спиралях, бесстрастно копивших кару для отступника от други своя:
Всевидение Столыпина, нещадно взвихрив время, высветило будущую фразу, начертанную монаршьей рукой:
«Прекратить…»
Первый департамент Госсовета, приступивший к рассмотрению преступного деяния Курлова, Спиридовича Веригина и Кулябко, инициировавших убийство Столыпина, был властно осажен резолюцией Николая II от 4 января 1912 года: «…
На исходе сороковых суток пришел, наконец, покой, окончательно размежевав его и все земное, застольно-поминальное, что держало душу на привязи близ тела, погребенного в Киево-Печерской лавре.
Она ринулась в ослепительный световой тоннель. Понеслась ввысь по спирали, отторгаясь от земного праха. Празднично легким, невесомым был этот полет, омраченный лишь на миг светлой печалью: не свиделись напоследок с Прохоровым, его сыном Никитой – продолжателями дела Столыпина на земле.
Но вот закончился, наконец, вихревой взмыв сквозь сияние тоннеля и выплеснуло душу в бездонную сумрачность неведомой сферы.
Цепенело все вокруг в недоброй, свирепой безызвестности ожидания: страдание и ужас сгустились здесь ядовитой взвесью, въедаясь в каждый виток. Густая сумрачная пыль клубилась тучей, пропитывала все и вся. Угадывались в ней рядом такие же пришельцы-мытари.
Доселе он ощущал себя летучим сгустком, чья сущность, как блокнот, была испещрена отметинами его земных деяний и помыслов, оставивших на скрижалях дней, на завитках спиралей свои цвета, свои заряды «плюс» и «минус» – от розовой багряности восторга, неги до черной злости гнева и вины, в неправедных делах копившихся: все было учтено, записано Всевышней волей и сброшюровано в спиральный том души.
Но тот, кто уготовил суд, был справедлив. Он снизошел до объяснений. И стало открываться распахнуто и терпеливо непознанное на земле. С ним объяснялась Вечность. И ею расшифровывалось мирозданье, его Законы. Все есть СПИРАЛЬ. Спиралью торсионно скручены информполя, мгновенно пронизывающие всезнаньем голограмм сонмища галактик. Но и они закручены спиралью. Спираль двойная – в ДНК, в наследственных геномах человека.
Он развивался, жил, грешил, творил гармонию в запрограммированном ему спиральном логотипе. Жизнь разума в их солнечной системе ниспущена была Создателем на две планеты. Сначала – на Мардук, или Нибиру. Затем на Ки, нареченной Землей. С Мардука прибыло на Ки верховное семейство, клан: два брата Энки с Энлилем и их сестра Нинхурсаг, их челядь. Скрещением геномов клана с аборигенной плотью на земле была порождена первоначальная земная раса для работы и помощи полубогам-пришельцам. И первые экземпляры расы были названы LU LU – помощники. Их размножали близнецовым клоном.
Затем последовал второй этап. Два прародителя, Адам и Ева, возникли в генной хирургии, где были скрещены LU LU с полубогами и два тотемных биопаразита: хам-мельо и сим-парзит, блестяще, виртуозно приспосабливающиеся к любой среде в различных видах фауны, паразитируя на их труде и пище. Ной взял в ковчег ту и другую расу, воплощенную в трех сыновьях: Хам, Сим, Иафет. Меж ними впоследствии разгорелась извечная вражда: между творцом, работником и паразитом. И все это, согласно логике борьбы во всем мирозданьи, где борются свет с тьмой, жара и стужа, огонь с водой, твердь с вакуумом, жизнь со смертью, вещество с антивеществом.
Законы этой борьбы будут раскрыты человеком. Познаются молекулы, атомы, фотоны, электроны и протоны, позитроны, ионное количество зарядов и энергий в них.
Нейтрино будет поймано в ловушку, измеряны движения и массы макро-микромира, пересечения орбит в движениях. Раскрыты будут сверхскопленья звезд, галактик, источники космических лучей, рожденье черных дыр Вселенной.
Они учили, как распознать ту грань, как подавлять животные инстинкты, как очищать людскую суть от первобытных наслоений, рассматривать Создателя не только как начало бытия, но и конец, итожащий весь путь, который проходят созданные им и поднимающиеся по виткам спирали.
Весь этот путь фиксирует Душа, по иерархии стоящая за Мыслью. Иль впереди ее: они равны в системе мирозданья.
Он был колышущейся в смрадно-пылевой взвеси длинной лентой, составленной из дней-сегментов, опутанных спиралями фибров. Окрас их накален был розовым и рубиновым оттенком. В них там и сям вкраплялась зловещая синюшность с чернотой, как россыпи гнойных, гангренозно перезревших фурункулов. Трепеща в предчувствии страдания и кары, он прощупал сознанием земные источники этих гнойников, страшась подтверждения тех проклятий и злобы, что сыпались на него в земной юдоли от иудеев за казни и ссылки в Сибирь иудейских террористов, раскачивавших лодку России.
Но потрясенно понял: соцветия фибров, сотканных днями, когда подвешивали террористов в «столыпинских галстуках», струили спокойно-розоватый отблеск. Уютной, теплой киноварью отсвечивал и завиток спирали тех суток, в коих старобардовская толпа растерзала, с его позволения, подстрекателя погромов Розенблюма, спалившего усадьбу Тотлебенов. Фламинговым всеблагостным разливом полыхали месяцы и годы, потраченные на реформу, на переселение крестьян в Сибирь к черноземным наделам, к ссудам, к освобожденному от теснин общины крестьянскому хлеборобству. И далее, где розово струился благой свет…
Он не успел осознать его источник, режущий: страшной силы удар сотряс его сущность, вырвав из неё и распылив по солнечному ветру черный клок.
Бесстрастная и неземная сила направляла этот удар, и столь же неземное, доселе не испытанное страдание вкогтилось в его естество, вгрызлось долгим истязанием. Изуверски и нещадно рвала когтями боль, длившаяся, как показалось, вечность.
Отходя от нее и начиная ощущать себя, висящего распластанно и беззащитно в туманной ноосфере, стал постигать он суть вершившегося.
С неодолимо страшной мощью простреливая гулкую бездну, свистели рядом тяжелые и жесткие частицы микрокосма: ядра гелия. Слепившись в единой оболочке, поправ законы электростатики, два положительно заряженных протона и два нейтрона являли вместе плюсовой снаряд, пронизывающий космос. Снаряд скрепила центробежной силой скорость, а зашвырнул в пространство взрыв сверхновой звезды.
Чистилищная сфера, являясь намагниченной ловушкой, вса- сывала ядра и направляла их полет в мишени-души. Электростатика лишь довершала действо: та чернота спиралей, где сфокусировано было земное зло, земная жадность, подлость – минусовой заряд клоаки этой притягивал к себе ядро, заряженное плюсом. Ядро врезалось в фибр, выламывало гнусь, крошило в пыль, и затхлая, непроницаемая взвесь ее клубилась грозным и бездонным слоем.
Издалека, с орбиты Марса, с поверхностей Луны, Юпитера, Сатурна в сияющем соцветии Земли, в чистейших переливах атмосферы бесстыдно оскорбляла взор антихристова клякса пылевой мути. Она ползла, распяливалась, раздувалась.
Он отказал Щегловитову. Теперь пришла расплата.
Пуришкевич, его команда «Михаила Архангела» и министр юстиции Щегловитов подготовили приказ: не допускать иудеев в судьи и в судейство. Он, будучи уже премьером, отказал им, исповедуя и проводя в имперское бытие то равноправие «де-юре» для евреев, которого он добивался от царя.