1941
«Не сердитесь — к лучшему…»
Не сердитесь — к лучшему, Что, себя не мучая, Вам пишу от случая До другого случая. Письма пишут разные: Слезные, болезные, Иногда прекрасные, Чаще — бесполезные. В письмах все не скажется И не все услышится, В письмах все нам кажется, Что не так напишется. Коль вернусь — так суженых Некогда отчитывать, А убьют — так хуже нет Письма перечитывать. Чтобы вам не бедствовать, Не возить их тачкою, Будут путешествовать С вами тонкой пачкою. А замужней станете, Обо мне заплачете — Их легко достанете И легко припрячете. От него, ревнивого, Затворившись в комнате, Вы меня, ленивого, Добрым словом вспомните. Скажете, что к лучшему, Память вам не мучая, Он писал от случая До другого случая. 1941
«В домотканом, деревянном городке…»
В домотканом, деревянном городке, Где гармоникой по улицам мостки, Где мы с летчиком, сойдясь накоротке, Пили спирт от непогоды и тоски; Где, как черный хвост кошачий, не к добру, Прямо в небо дым из печи над трубой, Где всю ночь скрипучий флюгер на ветру С петушиным криком крутит домовой; Где с утра ветра, а к вечеру дожди, Где и солнца-то не видно из-за туч, Где, куда ты ни поедешь, так и жди — На распутье встретишь камень бел-горюч, — В этом городе пять дней я тосковал. Как с тобой, хотел — не мог расстаться с ним, В этом городе тебя я вспоминал Очень редко добрым словом, чаще — злым, Этот город весь как твой большой портрет, С суеверьем, с несчастливой ворожбой, С переменчивой погодою чуть свет, По ночам, как ты, с короной золотой. Как тебя, его не видеть бы совсем, А увидев, прочь уехать бы скорей, Он, как ты, вчера не дорог был ничем, Как тебя, сегодня нет его милей. Этот город мне помог тебя понять, С переменчивою северной душой, С редкой прихотью неласково сиять Зимним солнцем над моею головой. Заметает деревянные дома, Спят солдаты, снег валит через порог… Где ты плачешь, где поешь, моя зима? Кто опять тебе забыть меня помог? 1941
«На час запомнив имена…»
На час запомнив имена, — Здесь память долгой не бывает — Мужчины говорят: «Война…» — И наспех женщин обнимают. Спасибо той, что так легко, Не требуя, чтоб звали милой, Другую, ту, что далеко, Им торопливо заменила. Она возлюбленных чужих Здесь пожалела, как умела, В недобрый час согрела их Теплом неласкового тела. А им, которым в бой пора И до любви дожить едва ли, Все легче помнить, что вчера Хоть чьи-то руки обнимали. Я не сужу их, так и знай. На час, позволенный войною, Необходим нехитрый рай Для тех, кто послабей душою. Пусть будет все не так, не то, Но вспомнить в час последней муки Пускай чужие, но зато Вчерашние глаза и руки. В другое время, может быть, И я бы прожил час с чужою, Но в эти дни не изменить Тебе ни телом, ни душою. Как раз от горя, оттого, Что вряд ли вновь тебя увижу, В разлуке сердца своего Я слабодушьем не унижу. Случайной лаской не согрет, До смерти не простясь с тобою, Я милых губ печальный след Навек оставлю за собою. 1941
«Мне хочется назвать тебя женой…»
Мне хочется назвать тебя женой За то, что так другие не назвали, Что в старый дом мой, сломанный войной, Ты снова гостьей явишься едва ли. За то, что я желал тебе и зла, За то, что редко ты меня жалела, За то, что, просьб не ждя моих, пришла Ко мне в ту ночь, когда сама хотела. Мне хочется назвать тебя женой Не для того, чтоб всем сказать об этом, Не потому, что ты давно со мной, По всем досужим сплетням и приметам. Твоей я не тщеславлюсь красотой, Ни громким именем, что ты носила, С меня довольно нежной, тайной, той, Что в дом ко мне неслышно приходила. Сравнятся в славе смертью имена, И красота, как станция, минует, И, постарев, владелица одна Себя к своим портретам приревнует. Мне хочется назвать тебя женой За то, что бесконечны дни разлуки, Что слишком многим, кто сейчас со мной, Должны глаза закрыть чужие руки. За то, что ты правдивою была, Любить мне не давала обещанья И в первый раз, что любишь, — солгала В последний час солдатского прощанья. Кем стала ты? Моей или чужой? Отсюда сердцем мне не дотянуться… Прости, что я зову тебя женой По праву тех, кто может не вернуться. 1941
«Я пил за тебя под Одессой в землянке…»
Я пил за тебя под Одессой в землянке, В Констанце под черной румынской водой, Под Вязьмой на синем ночном полустанке, В Мурманске под белой Полярной звездой. Едва ль ты узнаешь, моя недотрога, Живые и мертвые их имена, Всех добрых ребят, с кем меня на дорогах Короткою дружбой сводила война. Подводник, с которым я плавал на лодке. Разведчик, с которым я к финнам ходил, Со мной вспоминали за рюмкою водки О той, что товарищ их нежно любил. Загадывать на год война нам мешала, И даже за ту, что, как жизнь, мне мила, Сегодня я пил, чтоб сегодня скучала, А завтра мы выпьем, чтоб завтра ждала. И кто-нибудь, вспомнив чужую, другую, Вздохнув, мою рюмку посмотрит на свет И снова нальет мне: — Тоскуешь? — Тоскую. — Красивая, верно? — Жаль, карточки нет. Должно быть, сто раз я их видел, не меньше, Мужская привычка — в тоскливые дни Показывать смятые карточки женщин, Как будто и правда нас помнят они. Чтоб всех их любить, они стоят едва ли, Но что ж с ними делать, раз трудно забыть! Хорошие люди о них вспоминали, И значит, дай бог им до встречи дожить. Стараясь разлуку прожить без оглядки, Как часто, не веря далекой своей, Другим говорил я: «Все будет в порядке, Она тебя ждет, не печалься о ней». Нам легче поверить всегда за другого, Как часто, успев его сердце узнать, Я верил: такого, как этот, такого Не смеет она ни забыть, ни предать. Как знать, может, с этим же чувством знакомы Все те, с кем мы рядом со смертью прошли, Решив, что и ты не изменишь такому, Без спроса на верность тебя обрекли. 1941
«Я, перебрав весь год, не вижу…»
Я, перебрав весь год, не вижу Того счастливого числа, Когда всего верней и ближе Со мной ты связана была. Я помню зал для репетиций И свет, зажженный как на грех, И шепот твой, что не годится Так делать на виду у всех, Твой звездный плащ из старой драмы И хлыст наездницы в руках, И твой побег со сцены прямо Ко мне на легких каблуках. Нет, не тогда. Так, может, летом, Когда, на сутки отпуск взяв, Я был у ног твоих с рассветом, Машину за ночь доконав. Какой была ты сонной-сонной. Вскочив с кровати босиком, К моей шинели пропыленной Как прижималась ты лицом! Как бились жилки голубые На шее под моей рукой! В то утро, может быть, впервые Ты показалась мне женой. И все же не тогда, я знаю, Ты самой близкой мне была. Теперь я вспомнил: ночь глухая, Обледенелая скала… Майор, проверив по карманам, В тыл приказал бумаг не брать; Когда придется, безымянным Разведчик должен умирать. Мы к полночи дошли и ждали, По грудь зарытые в снегу. Огни далекие бежали На том, на русском, берегу… Теперь я сознаюсь в обмане: Готовясь умереть в бою, Я все-таки с собой в кармане Нес фотографию твою. Она под северным сияньем В ту ночь казалась голубой, Казалось, вот сейчас мы встанем И об руку пойдем с тобой. Казалось, в том же платье белом, Как в летний день снята была, Ты по камням оледенелым Со мной невидимо прошла. За смелость не прося прощенья, Клянусь, что, если доживу, Ту ночь я ночью обрученья С тобою вместе назову. 1941
Хозяйка дома
Подписан будет мир, и вдруг к тебе домой, К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча, Как в дни войны, придет слуга покорный твой И все его друзья, кто будет жив к той ночи. Хочу, чтоб ты и в эту ночь была Опять той женщиной, вокруг которой Мы изредка сходились у стола Перед окном с бумажной синей шторой. Басы зениток за окном слышны, А радиола старый вальс играет, И все в тебя немножко влюблены, И половина завтра уезжает. Уже шинель в руках, уж третий час, И вдруг опять стихи тебе читают, И одного из бывших в прошлый раз С мужской ворчливой скорбью вспоминают. Нет, я не ревновал в те вечера, Лишь ты могла разгладить их морщины. Так краток вечер, и — пора! Пора! — Трубят внизу военные машины. С тобой наш молчаливый уговор — Я выходил, как равный, в непогоду, Пересекал со всеми зимний двор И возвращался после их ухода. И даже пусть догадливы друзья — Так было лучше, это б нам мешало. Ты в эти вечера была ничья. Как ты права — что прав меня лишала! Не мне судить, плоха ли, хороша, Но в эти дни лишений и разлуки В тебе жила та женская душа, Тот нежный голос, те девичьи руки, Которых так недоставало им, Когда они под утро уезжали Под Ржев, под Харьков, под Калугу, в Крым. Им девушки платками не махали. И трубы им не пели, и жена Далеко где-то ничего не знала. А утром неотступная война Их вновь в свои объятья принимала. В последний час перед отъездом ты Для них вдруг становилась всем на свете, Ты и не знала страшной высоты, Куда взлетала ты в минуты эти. Быть может, не любимая совсем, Лишь для меня красавица и чудо, Перед отъездом ты была им тем, За что мужчины примут смерть повсюду, — Сияньем женским, девочкой, женой, Невестой — всем, что уступить не в силах, Мы умираем, заслонив собой Вас, женщин, вас, беспомощных и милых. Знакомый с детства простенький мотив, Улыбка женщины — как много и как мало… Как ты была права, что, проводив, При всех мне только руку пожимала. ……………………… Но вот наступит мир, и вдруг к тебе домой, К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча, Как в дни войны, придут слуга покорный твой И все его друзья, кто будет жив к той ночи. Они придут еще в шинелях и ремнях И долго будут их снимать в передней — Еще вчера война, еще всего на днях Был ими похоронен тот, последний, О ком ты спросишь — что ж он не пришел? И сразу оборвутся разговоры, И все заметят, как широк им стол, И станут про себя считать приборы. А ты, с тоской перехватив их взгляд, За липшие приборы в оправданье, Шепнешь: «Я думала, что кто-то из ребят Издалека приедет с опозданьем…» Но мы не станем спорить, мы смолчим. Что все, кто жив, пришли, а те, что опоздали, Так далеко уехали, что им На эту землю уж поспеть едва ли. Ну что же, сядем. Сколько нас всего? Два, три, четыре… Стулья ближе сдвинем, За тех, кто опоздал на торжество, С хозяйкой дома первый тост поднимем. Но если опоздать случится мне И ты, меня коря за опозданье, Услышишь вдруг, как кто-то в тишине Шепнет, что бесполезно ожиданье, — Не отменяй с друзьями торжество. Что из того, что я тебе всех ближе, Что из того, что я любил, что из того, Что глаз твоих я больше не увижу? Мы собирались здесь, как равные, потом Вдвоем — ты только мне была дана судьбою, Но здесь, за этим дружеским столом, Мы были все равны перед тобою. Потом ты можешь помнить обо мне, Потом ты можешь плакать, если надо, И, встав к окну в холодной простыне, Просить у одиночества пощады. Но здесь не смей слезами и тоской По мне по одному лишать последней чести Всех тех, кто вместе уезжал со мной И кто со мною не вернулся вместе. Поставь же нам стаканы заодно Со всеми! Мы еще придем нежданно. Пусть кто-нибудь живой нальет вино Нам в наши молчаливые стаканы. Еще вы трезвы. Не пришла пора Нам приходить, но мы уже в дороге, Уж била полночь… Пейте ж до утра! Мы будем ждать рассвета на пороге. Кто лгал, что я на праздник не пришел? Мы здесь уже. Когда все будут пьяны, Бесшумно к вам подсядем мы за стол И сдвинем за живых бесшумные стаканы. 1942
«Когда на выжженном плато…»
Когда на выжженном плато Лежал я под стеной огня, Я думал: слава богу, что Ты так далеко от меня, Что ты не слышишь этот гром, Что ты не видишь этот ад, Что где-то в городе другом Есть тихий дом и тихий сад, Что вместо камня — там вода, А вместо грома — кленов тень И что со мною никогда Ты не разделишь этот день. Но стоит встретиться с тобой, — И я хочу, чтоб каждый день, Чтоб каждый час и каждый бой За мной ходила ты как тень. Чтоб ты со мной делила хлеб, Делила горести до слез, Чтоб слепла ты, когда я слеп, Чтоб мерзла ты, когда я мерз, Чтоб страхом был твоим — мой страх, Чтоб гневом был твоим — мой гнев, Мой голос — на твоих губах Чтоб был, едва с моих слетев, Чтоб не сказали мне друзья, Все разделявшие в судьбе: — Она вдали, а рядом — я, Чтó эта женщина тебе? Ведь не она с тобой была В тот день в атаке и пальбе. Ведь не она тебя спасла, — Чтó эта женщина тебе? Зачем теперь все с ней да с ней, Как будто, в горе и беде Всех заменив тебе друзей, Она с тобой была везде? Чтоб я друзьям ответить мог: — Да, ты не видел, как она Лежала, съежившись в комок, Там, где огонь был как стена. Да, ты забыл, она была Со мной три самых черных дня, Она тебе там помогла, Когда ты вытащил меня. И за спасение мое, Когда я пил с тобой вдвоем, Она — ты не видал ее — Сидела третьей за столом. 1942
«Твой голос поймал я в Смоленске…»
Твой голос поймал я в Смоленске, Но мне, как всегда, не везло — Из тысячи слов твоих женских Услышал я только: алло! Рвалась телефонная нитка На слове три раза подряд, Оглохшая телефонистка Устало сказала: «Бомбят». А дальше летели недели, И так получилось само — Когда мы под Оршей сидели, Тебе сочинил я письмо. В нем много написано было, Теперь и не вспомнишь всего. Ты б, верно, меня полюбила, Когда б получила его. В ночи под глухим Могилевом — Уж так получилось само, Иначе не мог я — ну, словом, Пришлось разорвать мне письмо. Всего, что пережито было В ту ночь, ты и знать не могла. А верно б, меня полюбила, Когда бы там рядом была. Но рядом тебя не случилось, И порвано было письмо, И все, что могло быть, — забылось, Уж так получилось само. Нарочно писать ведь не будешь, Раз горький затеялся спор; Меня до сих пор ты не любишь, А я не пишу до сих пор. 1942
«Был у меня хороший друг…»
Был у меня хороший друг — Куда уж лучше быть, — Да все, бывало, недосуг Нам с ним поговорить. То уезжает он, то я. Что сделаешь — война… Где настоящие друзья — Там дружба не видна. Такой не станет слезы лить, Что не видал давно, При всех не будет громко пить Он за меня вино. И на пирушке за столом Не расцелует вдруг… Откуда ж знать тебе о нем, Что он мой лучший друг? Что с ним видали мы беду И расквитались с ней, Что с ним бывали мы в аду. А рай — не для друзей. Но встретится в Москве со мной — Весь разговор наш с ним: — Еще живой? — Пока живой. — Когда же посидим? Опять не можешь, сукин сын, Совсем забыл друзей! Шучу, шучу, ведь я один, А ты, наверно, — к ней. К ней? Может, завтра среди дня Зайду к вам. Или нет, Вам хорошо и без меня, Передавай привет. А впрочем, и привет не шли, С тобою на войне Мы спелись от нее вдали, Где ж знать ей обо мне? — Да, ты не знаешь про него Почти что ничего, Ни слов его, ни дел его, Ни верности его. Но он, он знает о тебе Всех больше и верней, Чем стать могла в моей судьбе И чем не стала в ней. Всех мук и ревностей моих Лишь он свидетель был, И, правду говоря, за них Тебя он не любил. ………………. Был у меня хороший друг — Куда уж лучше быть, — Да все, бывало, недосуг Нам с ним поговорить. Теперь мне дан досуг навек О нем жалеть, скорбя, Он был хороший человек, Хоть не любил тебя. Давай же помянем о нем Теперь с тобой вдвоем И горькие слова запьем, Как он любил, вином. Тем самым, что он мне принес, Когда недавно был. Ну и не надо слез. Он слез При жизни не любил. 1942
Каретный переулок
За окном пепелища, дома черноребрые, Снова холод, война и зима… Написать тебе что-нибудь доброе-доброе? Чтобы ты удивилась сама. До сих пор я тебя добротою не баловал, Не умел ни жалеть, ни прощать, Слишком горькие шутки в разлуке откалывал, Злом на зло привыкал отвечать. Но сегодня тебя вдруг не злой, не упрямою, Словно при смерти вижу, родной, Словно это письмо вдруг последнее самое, Словно кончил все счеты с тобой. Начинаются русские песни запевочкой. Ни с того ни с сего о другом: Я сегодня хочу увидать тебя девочкой В переулке с московским двором. Увидать не любимой еще, не целованной, Не знакомою, не женой, Не казнимой еще и еще не балованной Переменчивой женской судьбой. Мы соседями были. Но знака секретного Ты мальчишке подать не могла: Позже на пять минут выходил я с Каретного, Чем с Садовой навстречу ты шла. Каждый день пять минут; то дурными, то добрыми Были мимо летевшие дни. Пять минут не могла подождать меня вовремя, В десять лет обернулись они. Нам по-взрослому любится и ненавидится, Но, быть может, все эти года Я бы отдал за то, чтоб с тобою увидеться В переулке Каретном тогда. Я б тебя оберег от тоски одиночества, От измены и ласки чужой… Впрочем, все это глупости. Просто мне хочется С непривычки быть добрым с тобой. Даже в горькие дни на судьбу я не сетую. Как заведено, будем мы жить… Но семнадцатилетним я все же советую Раньше на пять минут выходить. 1942
Дожди
Опять сегодня утром будет Почтовый самолет в Москву. Какие-то другие люди Летят. А я все здесь живу. Могу тебе сказать, что тут Все так же холодно и скользко, Весь день дожди идут, идут, Как растянувшееся войско. Все по колено стало в воду, Весь мир покрыт водой сплошной, Такой, как будто бог природу Прислал сюда на водопой. Мы только полчаса назад Вернулись с рекогносцировки, И наши сапоги висят У печки, сохнут на веревке. И сам сижу у печки, сохну. Занятье глупое: с утра Опять поеду и промокну — В степи ни одного костра. Лишь дождь, как будто он привязан Навеки к конскому хвосту, Да свист снаряда, сердце разом Роняющего в пустоту. А здесь, в халупе нашей, все же Мы можем сапоги хоть снять, Погреться, на соломе лежа, Как видишь — письма написать. Мое письмо тебе свезут И позвонят с аэродрома, И ты в Москве сегодня ж дома Его прочтешь за пять минут. Увидеть бы лицо твое, Когда в разлуке вечерами Вдруг в кресло старое мое Влезаешь, как при мне, с ногами. И, на коленях разложив Бессильные листочки писем, Гадаешь: жив или не жив, Как будто мы от них зависим. Во-первых, чтоб ты знала: мы Уж третий день как наступаем, Железом взрытые холмы То вновь берем, то оставляем. Нам в первый день не повезло: Дождь рухнул с неба, как назло, Лишь только, кончивши работу, Замолкли пушки, и пехота Пошла вперед. А через час Среди неимоверной, страшной Воды, увязнувший по башню, Последний танк отстал от нас. Есть в неудачном наступленье Несчастный час, когда оно Уже остановилось, но Войска приведены в движенье. Еще не отменен приказ, И он с жестоким постоянством В непроходимое пространство, Как маятник, толкает нас. Но разве можно знать отсюда — Вдруг эти наши три версты, Две взятых кровью высоты Нужны за двести верст, где чудо Прорыва будет завтра в пять, Где уж в ракетницах ракеты. Москва запрошена. Ответа Нет. Надо ждать и наступать. Все свыклись с этой трудной мыслью: И штаб, и мрачный генерал, Который молча крупной рысью Поля сраженья объезжал. Мы выехали с ним верхами По направленью к Джантаре, Уже синело за холмами, И дело близилось к заре. Над Акмонайскою равниной Шел зимний дождь, и все сильней, Все было мокро, даже спины Понуро несших нас коней. Однообразная картина Трех верст, что мы прошли вчера, В грязи ревущие машины, Рыдающие трактора. Воронок черные болячки. Грязь и вода, смерть и вода. Оборванные провода И кони в мертвых позах скачки. На минном поле вперемежку Тела то вверх, то вниз лицом, Как будто смерть в орла и решку Играла с каждым мертвецом. А те, что при дороге самой, Вдруг так похожи на детей, Что, не поверив в смерть, упрямо Все хочется спросить: «Ты чей?» Как будто их тут не убили, А ехали из дома в дом И уронили и забыли С дороги подобрать потом. А дальше мертвые румыны, Где в бегстве их застиг снаряд, Как будто их толкнули в спину, В грязи на корточках сидят. Среди развалин Джантары, Вдоль южной глиняной ограды, Как в кегельбане для игры, Стоят забытые снаряды. Но словно все кругом обман, Когда глаза зажмуришь с горя, Вдруг солью, рыбой сквозь туман Нет-нет да и потянет с моря. И снова грязь из-под копыт, И слух, уж сотый за неделю, О ком-то, кто вчера убит, И чей-то возглас: «Неужели?» Однако мне пора кончать. Ну что ж, последние приветы, Пока фельдъегеря печать Не запечатала пакеты. Еще одно. Два дня назад, Как в детстве, подогнувши ноги, Лежал в кювете у дороги И ждал, когда нас отбомбят. Я, кажется, тебе писал, Что под бомбежкой, свыкшись с нею, Теперь лежу там, где упал, И вверх лицом, чтобы виднее. Так я лежал и в этот раз. Грязь, прошлогодняя осока, И бомбы прямо и высоко, И, значит, лягут сзади нас. Я думал о тебе сначала, Потом привычно о войне, Что впереди зениток мало, Застряли где-то в глубине. Что танки у села Корпеча Стоят в грязи, а дождь все льет. Потом я вспомнил нашу встречу И ссору в прошлый Новый год. Был глупый день и злые споры, Но до смешного, как урок, Я, в чем была причина ссоры, Пытался вспомнить и не мог. Как мелочно все было это Перед лицом большой беды, Вот этой каторжной воды, Нас здесь сживающей со света. Перед лицом того солдата, Что здесь со мной атаки ждет И молча мокрый хлеб жует, Прикрыв полой ствол автомата. Нет, в эти долгие минуты Я, глядя в небо, не желал Ни обойтись с тобою круто Ни попрекнуть тем, что я знал. Ни укорить и не обидеть, А, ржавый стебель теребя, Я просто видеть, видеть, видеть Хотел тебя, тебя, тебя, Без ссор, без глупой канители, Что вспомнить стыдно и смешно. А бомбы не спеша летели, Как на замедленном кино… Все. Даль над серыми полями С утра затянута дождем, Бренча тихонько стременами, Скучают кони под окном. Сейчас поедем. Коноводы, Собравшись в кучу у крыльца, Устало матерят погоду И курят, курят без конца. Крым, 1942
«Не раз видав, как умирали…»
Не раз видав, как умирали В боях товарищи мои, Я утверждаю: не витали Над ними образы ничьи. На небе, средь дымов сраженья, Над полем смерти до сих пор Ни разу женского виденья Нежданно мой не встретил взор. И в миг кровавого тумана, Когда товарищ умирал, Воздушною рукою раны Ему никто не врачевал. Когда он с жизнью расставался, Кругом него был воздух пуст, И образ нежный не касался Губами холодевших уст. И если даже с тайной силой Вдали, в предчувствиях, в тоске Она в тот миг шептала: «Милый» — На скорбном женском языке, Он не увидел это слово На милых дрогнувших губах, Все было дымно и багрово В последний миг в его глазах. ………………. Со мной прощаясь на рассвете Перед отъездом, раз и два Ты повтори мне все на свете Неповторимые слова. Я навсегда возьму с собою Звук слов твоих, вкус губ твоих. Пускай не лгут. На поле боя Ничто мне не напомнит их. 1943
Далекому другу
И этот год ты встретишь без меня. Когда б понять ты до конца сумела, Когда бы знала ты, как я люблю тебя, Ко мне бы ты на крыльях долетела. Отныне были б мы вдвоем везде, Метель твоим бы голосом мне пела, И отраженьем в ледяной воде Твое лицо бы на меня смотрело. Когда бы знала ты, как я тебя люблю, Ты б надо мной всю ночь, до пробужденья, Стояла тут, в землянке, где я сплю, Одну себя пуская в сновиденья. Когда б одною силою любви Мог наши души поселить я рядом, Твоей душе сказать: приди, живи, Бесплотна будь, будь недоступна взглядам, Но ни на шаг не покидай меня, Лишь мне понятным будь напоминаньем: В костре — неясным трепетом огня, В метели — снега голубым порханьем. Незримая, смотри, как я пишу Листки своих ночных нелепых писем, Как я слова беспомощно ищу, Как нестерпимо я от них зависим. Я здесь ни с кем тоской делиться не хочу, Свое ты редко здесь услышишь имя. Но если я молчу — я о тебе молчу, И воздух населен весь лицами твоими. Они кругом меня, куда ни кинусь я, Все ты в мои глаза глядишь неутомимо. Да, ты бы поняла, как я люблю тебя, Когда б хоть день со мной тут прожила незримо. ………………… Но ты и этот год встречаешь без меня… 1943
«Первый снег в окно твоей квартиры…»
Первый снег в окно твоей квартиры Заглянул несмело, как ребенок, А у нас лимоны по две лиры, Красный перец на стенах беленых. Мы живем на вилле ди Веллина, Трое русских, три недавних друга. По ночам стучатся апельсины В наши окна, если ветер с юга. На березы вовсе не похожи — Кактусы под окнами маячат, И, как все кругом, чужая тоже, Женщина по-итальянски плачет. Пароходы грустно, по-собачьи Лают, сидя на цепи у порта. Продают на улицах рыбачки Осьминога и морского черта. Юбки матерей не отпуская, Бродят черные, как галки, дети… Никогда не думал, что такая Может быть тоска на белом свете. Бари, 1944
Три дня живу в пустом немецком доме
Три дня живу в пустом немецком доме, Пишу статью, как будто воз везу, И нету никого со мною, кроме Моей тоски да музыки внизу. Идут дожди. Затишье. Где-то там Раз в день лениво вспыхнет канонада. Шофер за мною ходит по пятам: — Машина не нужна? — Пока не надо. Шофер скучает тоже. Там, внизу, Он на рояль накладывает руки И выжимает каждый день слезу Одной и той же песенкой — разлуки. Он предлагал, по дружбе, — перестать: — Раз грусть берет, так в пол бы постучали…— Но эта песня мне сейчас под стать Своей жестокой простотой печали. Уж, видно, так родились мы на свет, Берет за сердце самое простое. Для человека — университет В минуты эти ничего не стоит. Он слушает расстроенный рояль И пение попутчика-солдата. Ему себя до слез, ужасно жаль. И кажется, что счастлив был когда-то. И кажется ему, что он умрет, Что все, как в песне, непременно будет, И пуля прямо в сердце попадет, И верная жена его забудет. Нет, я не попрошу здесь: «Замолчи!» Здесь власть твоя. Услышь из страшной дали И там сама тихонько постучи, Чтоб здесь играть мне песню перестали. 1945
Корреспондентская застольная
От Москвы до Бреста Нет такого места, Где бы ни скитались мы в пыли, С «лейкой» и с блокнотом, А то и пулеметом Сквозь огонь и стужу мы прошли. Без глотка, товарищ, Песню не заваришь, Так давай по маленькой хлебнем! Выпьем за писавших, Выпьем за снимавших, Выпьем за шагавших под огнем. Есть, чтоб выпить, повод — За военный провод, За У-2, за «эмку», за успех… Как пешком шагали, Как плечом толкали, Как мы поспевали раньше всех. От ветров и водки Хрипли наши глотки, Но мы скажем тем, Кто упрекнет: — С наше покочуйте, С наше поночуйте, С наше повоюйте хоть бы год. Там, где мы бывали, Нам танков не давали, Репортер погибнет — не беда. Но на «эмке» драной И с одним наганом Мы первыми въезжали в города. Помянуть нам впору Мертвых репортеров. Стал могилой Киев им И Крым. Хоть они порою Были и герои, Не поставят памятника им. Так выпьем за победу, За свою газету, А не доживем, мой дорогой, Кто-нибудь услышит, Снимет и напишет, Кто-нибудь помянет нас с тобой. Припев:
Жив ты или помер — Главное, чтоб в номер Материал успел ты передать. И чтоб, между прочим, Был фитиль всем прочим, А на остальное — наплевать! 1943
Новогодняя ночь в Токио
Новогодняя ночь, новогодняя ночь! Новогодняя — первая после войны. Как бы дома хотел я ее провести, чтобы — я, чтобы — ты, чтоб — друзья… Но нельзя! И ничем не помочь, и ничьей тут вины: просто за семь тыщ верст и еще три версты этой ночью мне вышло на пост заступать, есть, и пить, и исправно бокал поднимать, и вставать, и садиться, и снова вставать на далекой, как Марс, неуютной земле. «Мистер Симонов» — карточка там на столе, чтоб средь мистеров прочих нашел свой прибор, чтобы с кем посадили — с тем и вел разговор. И сидит он, твой снова уехавший муж, и встает он, твой писем не пишущий друг, за столом, среди чуждых ему тел и душ, оглядев эти пьющие души вокруг, и со скрипом на трудном, чужом языке краткий спич произносит с бокалом в руке. Пьют соседи, тот спич разобрав приблизительно. А за окнами дождик японский, пронзительный, а за окнами Токио в щебне и камне… Как твоя бы сейчас пригодилась рука мне — просто тихо пожать, просто знать, что вдвоем. Мол, не то пережили,— и это переживем… А вообще говоря — ничего не случилось; просто думали — вместе, и не получилось! Я сижу за столом, не за тем, где мне были бы рады, а за этим, где мне никого ровным счетом не надо: ни вот этого рыжего, как огонь, истукана, что напротив, как конь, пьет стакан за стаканом, ни соседа — майора, жующего с хрустом креветки, ни того вон, непьющего парня из ихней разведки, ни второго соседа, он, кажется, тоже — оттуда и следит всю беседу, чтобы моя не пустела посуда; даже этого, ласкового, с нашивкой «Морская пехота», что все время вытаскивает разные детские фото, — и его мне не надо, хоть, кажется, он без затей — и, по первому взгляду, действительно любит детей. До того мне тут пусто, до того — никого, что в Москве тебе чувства не понять моего! А в остальном с моею персоной тут никаких не стрясется страстей. Новый год. В клубе местного гарнизона пьют здоровье русских гостей; у нас в порядке и «пассы» и визы, и Берлин еще слишком недавно взят, и полковник, прикрыв улыбкою вызов, как солдат, пьет за нас — за бывших солдат! Это завтра они нам палки в колеса будут совать изо всех обочин! Это завтра они устроят допросы говорившим со мной японским рабочим, это завтра они, чтоб не ехал на шахту, не продадут мне билета на поезд. Это завтра шпиков трехсменную вахту к нам приставят, «за нашу жизнь беспокоясь»! Насуют провожатых, как в горло кости, чтоб ни с кем не встречались, — дадут нам бой! Все это — завтра! А пока — мы гости: — Хелс ту ю! — Рашен солджерс! — Рашен фрэндс! — Рашен бойс![2] ………………. Новогодняя ночь, новогодняя ночь! — Не была ль ты поверкою после войны, как мы в силах по дому тоску превозмочь и как правилам боя остались верны на пороге «холодной войны»? Нам мечталась та ночь вся в огнях, в чудесах, вся одетая в русской зимы красоту, а досталось ту ночь простоять на часах, под чужими дождями, на дальнем посту! Ни чудес, ни огней, ничего — разводящим видней, где поставить кого. 1954
Баллада о трех солдатах
Около монастыря Кассино Подошли ко мне три блудных сына, В курточках английского покроя, Опаленных римскою жарою. Прямо англичане — да и только, Все различье — над плечами только Буквы «Poland» вышиты побольше. По-английски «Poland» значит — Польша. Это — чтоб не спутать, чтобы знать, Кого в бой перед собой толкать. Посмотрели на мои погоны, На звезду над козырьком зеленым, Огляделись и меня спросили: — Пан полковник, верно, из России? — Нет, — сказал я, — я приехал с Вислы, Где дымы от выстрелов повисли, Где мы днем и ночью переправы Под огнем наводим у Варшавы. И где бранным полем в бой идут поляки Без нашивок «Poland» на английском хаки. И один спросил: — Ну, как там, дома? — И второй спросил: — Ну, как там, дома? Третий только молча улыбнулся, Словно к дому сердцем дотянулся. — Будь вы там, — сказал я, — вы могли бы Видеть, как желтеют в рощах липы, Как над Вислой чайки пролетают. Как поляков матери встречают. Только это вам неинтересно — В Лондоне ваш дом, как мне известно. Не над Вислой, а над рыжей Темзой, На английских скалах, вычищенных пемзой. Так сказал я им нарочно грубо. От обиды дрогнули их губы. И один сказал, что нету дольше Силы в сердце жить вдали от Польши. И второй сказал, что до рассвета Каждой ночью думает про это. Третий только молча улыбнулся И сквозь хаки к сердцу прикоснулся. Видно, это сердце к тем английским скалам Не прибить гвоздями будет генералам. Офицер прошел щеголеватый, Молча козырнули три солдата И ушли под желтым его взглядом, Обеспечены тройным нарядом. В это время в своем штабе в Риме Андерс с генералами своими Составлял реляцию для Лондона: Сколько польских душ им черту продано, Сколько их готово на скитания За великобританское питание. День считал и ночь считал подряд, Присчитал и этих трех солдат. Так, бывало, хитрый старшина Получал на мертвых душ вина. Около монастыря Кассино Подошли ко мне три блудных сына, Три давно уж в глубине души Мертвые для Лондона души. Где-нибудь в Варшаве или Познани С ними еще встретиться не поздно мне. 1944–1948
Немец
В Берлине, на холодной сцене, Пел немец, раненный в Испании, По обвинению в измене Казненный за глаза заранее, Пять раз друзьями похороненный, Пять раз гестапо провороненный, То гримированный, то в тюрьмах ломанный, То вновь иголкой в стог оброненный. Воскресший, бледный, как видение, Стоял он, шрамом изуродованный, Как документ Сопротивления, Вдруг в этом зале обнародованный. Он пел в разрушенном Берлине Все, что когда-то пел в Испании, Все, что внутри, как в карантине, Сидело в нем семь лет молчания. Менялись оболочки тела, Походки, паспорта и платья. Но, молча душу сжав в объятья, В нем песня еле слышно пела, Она охрипла и болела, Она в жару на досках билась. Она в застенках огрубела И в одиночках простудилась. Она явилась в этом зале, Где так давно ее не пели. Одни, узнав ее, рыдали, Другие глаз поднять не смели. Над тем, кто предал ее на муки, Она в молчанье постояла И тихо положила руки На плечи тех, кого узнала. Все видели, она одета Из-под Мадрида, прямо с фронта: В плащ и кожанку с пистолетом И тельманку с значком Рот Фронта. А тот, кто пел ее, казалось, Не пел ее, а шел в сраженье, И пересохших губ движенье, Как ветер боя, лиц касалось. ………………. Мы шли с концерта с ним, усталым, Обнявшись, как солдат с солдатом, По тем разрушенным кварталам, Где я шел в мае в сорок пятом. Я с этим немцем шел, как с братом, Шел длинным каменным кладбищем, Недавно — взятым и проклятым, Сегодня — просто пепелищем. И я скорбел с ним, с немцем этим, Что, в тюрьмы загнан и поборот, Давно когда-то, в тридцать третьем, Он не сумел спасти свой город. 1948
В корреспондентском клубе
Опять в газетах пишут о войне, Опять ругают русских и Россию, И переводчик переводит мне С чужим акцентом их слова чужие. Шанхайский журналист, прохвост из «Чайна Ньюс», Идет ко мне с бутылкою, наверно, В душе мечтает, что я вдруг напьюсь И что-нибудь скажу о «кознях Коминтерна». Потом он сам напьется и уйдет. Все как вчера. Терпенье, брат, терпенье! Дождь выступает на стекле, как пот, И стонет паровое отопленье. Что ж мне сказать тебе, пока сюда Он до меня с бутылкой не добрался? Что я люблю тебя? — Да, Что тоскую? — Да. Что тщетно я не тосковать старался? Да. Если женщину уже не ранней страстью Ты держишь спутницей своей души, Не легкостью чудес, а трудной властью, Где, чтоб вдвоем навек — все средства хороши, Когда она — не просто ожиданье Чего-то, что еще, быть может, вздор, А всех разлук и встреч чередованье, За жизнь мою любви с войною спор, Тогда разлука с ней совсем трудна, Платочком ей ты не помашешь с борта, Осколком памяти в груди сидит она, Всегда готовая задеть аорту. Не выслушать… В рентген не разглядеть… А на чужбине в сердце перебои. Не вынуть — смерть всегда таскать с собою, А вынуть — сразу умереть. Так сила всей по Родине тоски, Соединившись по тебе с тоскою, Вдруг грубо сердце сдавит мне рукою. Но что бы делал я без той руки? — Хелло! Не помешал вам? Как дела? Что пьем сегодня — виски, ром? — Любое. — Сейчас под стол свалю его со зла, И мы еще договорим с тобою! 1948
Сын
Был он немолодой, но бравый; Шел под пули без долгих сборов, Наводил мосты, переправы, Ни на шаг от своих саперов; И погиб под самым Берлином, На последнем на поле минном, Не простясь со своей подругой, Не узнав, что родит ему сына. И осталась жена в Тамбове. И осталась в полку саперном Та, что стала его любовью В сорок первом, от горя черном; Та, что думала без загада: Как там, в будущем, с ней решится? Но войну всю прошла с ним рядом, Не пугаясь жизни лишиться… Ничего от него не хотела. Ни о чем для себя не просила, Но, от пуль закрыв своим телом, Из огня его выносила И выхаживала ночами, Не беря с него обещаний Ни жениться, ни разводиться, Ни писать для нее завещаний. И не так уж была красива, Не приметна женскою статью. Ну, да, видно, не в этом сила, Он ее и не видел в платьях, Больше все в сапогах кирзовых, С санитарной сумкой, в пилотке, На дорогах войны грозовых, Где орудья бьют во всю глотку. В чем ее красоту увидел? В том ли, как вела себя смело? Или в том, как людей жалела? Или в том, как любить умела? А что очень его любила, Жизнь ему отдав без возврата, — Это так. Что было, то было… Хотя он не скрыл, что женатый. Получает жена полковника Свою пенсию за покойника; Старший сын работает сам уже, Даже дочь уже год как замужем. Но живет еще где-то женщина, Что звалась фронтовой женой. Не обещано, не завещано Ничего только ей одной. Только ей одной да мальчишке, Что читает первые книжки, Что с трудом одет без заплаток На ее, медсёстры, зарплату. Иногда об отце он слышит, Что был добрый, храбрый, упрямый. Но фамилии его не пишет На тетрадках, купленных мамой. Он имеет сестру и брата, Ну а что ему в том добра-то? Пусть подарков ему не носят, Только маму пусть не поносят. Даже пусть она виновата Перед кем-то, в чем-то, когда-то, Но какой ханжа озабочен — Надавать ребенку пощечин? Сплетней душу ему не троньте! Мальчик вправе спокойно знать, Что отец его пал на фронте И два раза ранена мать. Есть над койкой его на коврике Снимок одерской переправы, Где с покойным отцом, полковником, Мама рядом стоит по праву. Не забывшая, незамужняя, Никому другому не нужная, Она молча несет свою муку. Поцелуй, как встретишь, ей руку! 1954
Наш политрук
Я хочу рассказать сегодня О политруке нашей роты. Он войну начинал на границе И погиб, в первый раз, под Смоленском. В черном небе, когда умирал он, Не было и проблеска победы. — В бой за Родину! — крикнул он хрипло. — В бой за Ста… — так смерть обрубила. Сколько б самой горькой и страшной С этим именем связанной правды Мы потом ни брали на плечи, Это тоже было правдой в то время. С ней он умер, пошел под пули. Он второй раз погиб в Сталинграде В первый день, в первый час прорыва, Не увидев, как мы фашистам Начинаем платить по счету. Умирая, другие люди Шепчут: «Мама» — и стонут: «Больно». Он зубами скрипнул: — Обидно! — Видно, больше всего на свете Знать хотел он: как будет дальше? В третий раз он умер под Курском, Когда мы им хребет ломали. День был жарким-жарким. А небо — Синим-синим. На плащ-палатке Мы в тени сожженного «тигра» Умирающего положили. Привалившись к земле щекою, Он лежал и упрямо слушал Уходивший на запад голос Своего последнего боя. А в четвертый раз умирал он За днепровскою переправой, На плацдарме, на пятачке. Умирал от потери крови. Мы его не могли доставить Через Днепр обратно на левый. Он не клял судьбу, не ругался. Он был рад, что по крайней мере Умирает на этом, правом, Хотя Днепр увидел впервые В это утро, в день своей смерти, Хотя родом на этот раз он Был не киевский, не полтавский, А из дальней Караганды. У него было длинное имя, У политрука нашей роты, За четыре кровавых года Так война его удлинила, Что в одну строку не упишешь: Иванов его было имя, И Гриценко, и Кондратович, Акопян, Мурадов, Долидзе, И опять Иванов, и Лацис, Тугельбаев, Слуцкий, и снова Иванов, и опять Гриценко… На политрука нашей роты Наградных написали гору. Раза три-четыре успели Наградить его перед строем, Ну, а чаще не успевали Или в госпиталях вручали. Две награды отдали семьям, А одна, — говорят, большая, — Его так до сих пор и ищет… Когда умер в четвертый раз он, Уже видно было победу, Но война войной оставалась И на длинной ее дороге Еще много раз погибал он. Восемь раз копали могилы, Восемь тел его мы зарыли: Трижды в русскую, в русскую, в русскую, В украинскую, в украинскую, И еще один — в белорусскую, На седьмой раз — в братскую польскую, На восьмой — в немецкую землю. На девятый раз он не умер. Он дошел до Берлина с нами, С перевязанной головою На ступеньках рейхстага снялся С нами вместе, со всею ротой. И невидимо для незнавших Восемь политруков стояло Рядом с ним, с девятым, дошедшим. Это было так, потому что Всю дорогу, четыре года, Они были душою роты, А душа, говорят, бессмертна! Не попы, а мы, коммунисты, Говорим, что она бессмертна, Если вложена в наши души, Если вложена в наше тело, Если наше смертное тело, Не страшась, мы сожгли в огне На Отечественной войне. Где же наш политрук девятый? Говорят — секретарь райкома, Говорят — бригадир в колхозе. Говорят — дипломат на Кубе, Говорят — в жилотдел послали, Чтоб на совесть все, без обмана… Говорят — в Партийном контроле, Восстанавливая справедливость, День и ночь сидел над делами, Что касались живых и мертвых, Что остались от тех недобрых, Столько бед принесших времен… Очевидно, разные люди Его в разных местах встречают — Вот и разное говорят. Видно, был он в войну не только В нашей с вами стрелковой роте, Видно, был и в других он тоже, Не скажу — во всех, но во многих. Наше счастье, что так и было, Наше счастье, что так и есть! 1961
Знамя
От знамен не прикуривают, И не шутят под ними И около них. И не штопают — если пробито. Из пробитого знамени кровь не уходит, Не надо его бинтовать! Пока его держат в руках, Оно не умрет От потери крови. Кровь уходит, Когда Знамя бросают на землю. А когда, вынося, Обвернут Вокруг голого потного тела, Знамя не будет В обиде. Пятен крови оно На себе не боится. Кровь — не грязь. И убитого, Если правда герой, — Можно накрыть Ненадолго. Надолго Он не позволит. Потому что знамя Нужно живым… 1963
«Зима сорок первого года…»
Зима сорок первого года — Тебе ли нам цену не знать! И зря у нас вышло из моды Об этой цене вспоминать. А все же, когда непогода Забыть не дает о войне, Зима сорок первого года, Как совесть, заходит ко мне. Хоть шоры на память наденьте! А все же поделишь порой Друзей — на залегших в Ташкенте И в снежных полях под Москвой. Что самое главное — выжить На этой смертельной войне. Той шутки бесстыжей не выжечь, Как видно, из памяти мне. Кто жил с ней и выжил, не буду За давностью лет называть… Но шутки самой не забуду, Не стоит ее забывать. Не чтобы ославить кого-то, А чтобы изведать до дна, Зима сорок первого года Нам верною меркой дана. Пожалуй, и нынче полезно, Не выпустив память из рук, Той меркой, прямой и железной, Проверить кого-нибудь вдруг! 1956