Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Военная лирика - Константин Михайлович Симонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Константин Симонов

Военная лирика

Предисловие

«Он подумал не о себе, а о войне» — фраза из книги, завершающей трилогию Константина Симонова «Живые и мертвые», «Последнее лето». Суховатая, такая документальная, «справочная» фраза, но в ней — огромный смысл, целая жизнь нескольких советских поколений, политический, эстетический опыт людей, созревших на войне. «Не о себе, а о войне»… Так и пишет Симонов — даже в самых личных, самых интимных стихах военной поры, за которые много и совершенно напрасно упрекали поэта иные его современники. Бранили как раз за «интимность», не разглядев, какой характер эта сверхличная тема приобрела в стихах поэта.

Некогда молодой Маяковский запальчиво требовал: «Можно не писать о войне, но надо писать войною!» Поэт Симонов пишет «о войне» — и «войною». Пожалуй, хоть это и нуждается в расшифровке, точнее не скажешь о самой приметной черте лирики Симонова военных лет.

Константин Симонов — литератор, разнообразно одаренный, которому одинаково близки и лирика, и публицистика, и драматургия, и «малая», и «большая» проза. Достаточно многообразны и темы, и проблемы жизни, волнующие писателя. И все-таки трудно переоценить значение темы войны в его творчестве — темы, концентрирующей в себе такое большое человеческое содержание.

В своих биографических заметках, вступительных статьях к сборникам стихов поэт часто говорит о влиянии, которое оказало на него то обстоятельство, что вырос он в семье командира Красной Армии, в военных городках и командирских общежитиях. Избрав профессию журналиста, Константин Симонов не только в силу обстоятельств жизни, но и по призванию стал писателем военной темы. Военная тема была главной для Симонова и до войны и после войны. Гражданская война в Испании, «первые выстрелы», услышанные им летом 1939 года в Монголии, четыре года военно-корреспондентской работы на фронтах Великой Отечественной войны, события периода борьбы за освобождение Китая. Только что завершена трилогия «Живые и мертвые», но исчерпана ли тема, с которой так тесно связана вся жизнь писателя? Ни во всей современной литературе, ни в личной писательской биографии Симонова проблема нашего военно-патриотического опыта не может отодвинуться, стать второстепенной. Причины этого становятся особо ясными, когда конкретно и наглядно рассматривается такое своеобразное и в то же время типичное для духовной жизни советского народа в момент наиболее ответственного испытания его сил, воли и возможностей явление, как военная лирика К. Симонова. Истоки военной темы в лирике Симонова находятся в героической теме вообще, столь свойственной романтизму юности. Героизм поэтом понимается как верность своему жизненному назначению, бесстрашие риска во имя этого как непрерывное движение к большой цели, и не столь уж важно, сумеет ли человек в отведенной ему судьбой жизни достигнуть этой цели. Куда важнее неуклонность стремления к ней, мужественная собранность, подчиненность всех желаний и надежд главному содержанию жизни. В этом смысле важно всегда в таких случаях цитируемое «программное» стихотворение Симонова, открывающее наш сборник, — «Всю жизнь любил он рисовать войну». Написанное в 1939 году, оно дает как бы сжатое, концентрированное выражение этого представления о героизме: художник, не дописавший последнюю картину, врач, не довершивший последний опыт, летчик-испытатель, разбившийся при последнем полете. Не бывает последних дел, нет отдыха, нет покоя — есть жизнь-подвиг, непрерывное и напряженное стремление к большой цели, ради которой поступиться покоем и уютом даже не долг, а просто потребность сердца. Строгая рационалистичная экономность, даже недосказанность строк стихотворения — примета особенного симоновского стиля, без украшений, деловитого, суховато-ясного:

Как будто есть последние дела, Как будто можно, кончив все заботы, В кругу семьи усесться у стола И отдыхать под старость от работы

Герой довоенной симоновской лирики — вот такой, без бытовой конкретности, своеобразно обобщенный концентрат героического, без сколько-нибудь определенной индивидуальности. Это характерно для таких, например, лирических «портретов», как стихотворения «Генерал», «Изгнанник», воссоздающие образы испанских республиканцев, — беглый стремительный очерк, со множеством фактических деталей и документальных свидетельств, в которых исчезают приметы личности и остается не человек, а легенда, притча о мужестве. Генерал Лукач — это писатель Матэ Залка — венгерский коммунист, погибший в бою за Испанскую республику. Он не закончил дела своей жизни — освобождения родины, к которой он шел через испанские поля сражений, он не может умереть — сражение продолжается:

Он жив. Он сейчас под Уэской. Солдаты усталые спят. Над ним арагонские лавры Тяжелой листвой шевелят. И кажется вдруг генералу, Что это зеленой листвой Родные венгерские липы Шумят над его головой.

Этот же мотив «дороги на родину» звучит в стихотворении «Изгнанник» и символизируется в виде лавровой ветки, привезенной в Лондон испанцу как приказ вернуться на родину и продолжать бой с фашизмом. Личность героя передается опосредованно — лишь через графически четкий перечень его действий. Позднее, в стихах 1941 года, в балладах «Секрет победы», «Презрение к смерти», «Сын артиллериста», сохранен тот же принцип обнаженного действия, без проникновения в сферу эмоций и переживаний героев. Правда, они, конечно, названы, но не более того. В практике сложилось мнение, что это издержки поэтического роста, так сказать, подготовительный этап в жизни поэта. Однако это скорее преднамеренный вызов «чувствительности», максималистский поиск главного в жизни, полемический выпад против существующих лирических канонов. Сделанный без достаточного умения и художественного опыта, выпад этот только и остался выпадом, но какое-то зерно своеобразного «симоновского» восприятия вечных поэтических проблем здесь уже было.

«Испанские» военные мотивы сменяются «монгольскими», а затем местом лирического действия становятся безбрежные поля сражений Великой Отечественной войны. Лирика военных лет имеет в творчестве Симонова три плана решений образа. Прежде всего, это общая картина войны, ее дух, ее типичные эмоциональные состояния, размах событий, уроки войны. Затем это человек на войне — характер и стиль поведения. И конечно — это внутренний мир воюющего человека, его солдатский долг, патриотизм и верность, его духовное развитие и личные чувства. Можно, пожалуй, сказать, что, оставаясь лириком, поэт в пределах лирических жанров постепенно набирает эпическую силу, свойственную эпосу широту обзора.

Стихотворение, посвященное Алексею Суркову, — «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины» стало в советской поэзии своеобразной классикой военной темы. Здесь картины горя и разорения, принесенных врагами на нашу землю, реалистические детали старого русского быта не являются самодовлеющими. Основной образ — обостренное поэтическое восприятие всего родного, русского, обретенное на войне глубокое понимание своей связи с родной землей:

Ты знаешь, наверное, все-таки Родина Не дом городской, где я празднично жил, А эти проселки, что дедами пройдены, С простыми крестами их русских могил. Не знаю, как ты, а меня с деревенскою Дорожной тоской от села до села, Со вдовьей слезою и с песнею женскою Впервые война на проселках свела.

Эта мысль порождает великое чувство ответственности перед Родиной, нерасторжимости уз, навсегда связующих человека с ней.

«Мы вас подождем!» — говорили нам пажити. «Мы вас подождем!» — говорили леса. Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется, Что следом за мной их идут голоса…

С этой темой естественно перекликается стихотворение, написанное уже в 1942 году, — «Безыменное поле» — о позоре и муке отступления, о том, как уходят на восток мертвые солдаты былых времен, покидая места своих побед, — Полтаву, Измаил, Перемышль. В 1943 году — снова о том же, но в другом ключе — «Возвращение в город».

Пусть даже ты героем был, Но не гордись — ты в день вступленья Не благодарность заслужил От них, а только лишь прощенье. Ты только отдал страшный долг, Который сделал в ту годину, Когда твой отступивший полк Их на год отдал на чужбину.

Главное в этих картинах войны — люди России, увиденные глазами горя, земля, которую нельзя отдать врагу. Девочка, заблудившаяся в огне войны («Через двадцать лет»), слепой гармонист («Слепец»), маленький мальчик, поседевший от страха и горя («Майор привез мальчишку на лафете»), — вот через какие человеческие судьбы возникает лицо войны.

Примечательно, что, говоря о человеке на войне, поэт редко сталкивает его лицом к лицу с врагом. В предлагаемый сборник включено только одно стихотворение такого рода — знаменитое «Убей его» («Если дорог тебе твой дом…»). Но и там излюбленный прием поэта берет верх: он говорит о том, как невозможно отдавать врагу «дом, где жил ты, жену и мать, все, что Родиной мы зовем», и что произойдет с этим сердечным человеческим достоянием, если солдат струсит, отступит, а самый образ врага условен, выражен через действие только — важно лишь отношение к нему. Симонова-лирика интересует лишь человек «нашей стороны», его психология в бою: ожидание сигнала броситься в атаку, когда кажется, что не хватит сил подняться под огнем, и вот он, сигнал:

Осталась только сила, И грузный шаг по целине, И те последних тридцать метров, Где жизнь со смертью наравне!

(«Атака»)

Или стихотворение «Пехотинец»:

И ты уверен в эту пору, Что раз такие полверсты Ты смог пройти, то, значит, скоро Пройти всю землю сможешь ты.

Поэт не видит поэтического в натуралистических мелочах, что часто в лирике военных лет у многих поэтов заслоняло существенное. Если деталь фронтового быта — то обязательно символ, в котором содержится многое, например фляга убитого солдата, из которой отпивают глоток, а потом зарывают вместе с хозяином:

Чтоб в день победы смог Как равный вместе с нами Он выпить свой глоток Холодными губами.

(«Фляга»)

Война для поэта — непрерывное движение, образ дороги, ощущение временности привала, постоянный «суровый непокой».

Солдатские мысли о Родине проходят тот путь, который Добролюбов называл некогда путем патриотического сознания: от клочка земли, «где нам посчастливилось родиться», до представления о величии страны:

Касаясь трех великих океанов, Она лежит, раскинув города, Покрыта сеткою меридианов, Непобедима, широка, горда.

(«Родина»)

И снова — к безыменному клочку родной земли:

Чтоб там, где мы стали сегодня, — Пригорки да мелкий лесок, Куриный ручей в пол-аршина, Прибрежный отлогий песок, — Чтоб этот досель неизвестный Кусок нас родившей земли Стал местом последним, докуда Последние немцы дошли.

(«Безыменное поле»)

Один из героев трилогии «Живые и мертвые» генерал Кузьмич дал удивительно емкую и выразительную формулу: «Война — это ускоренная жизнь, и больше ничего». Стоит вдуматься в эту необычную мысль. Да, жизнь на войне «ускорена», она может оборваться каждую минуту. Но речь идет не об ускорении смерти, а о жизни — о том, что она теперь идет убыстренным темпом, надо успеть сделать в твоей новой жизни все, что тебе предназначено. И непременно остаться человеком, верным себе, своему идеалу, своей вере:

В нас есть суровая свобода: На слезы обрекая мать, Бессмертье своего народа Своею смертью покупать.

В книге «С тобой и без тебя» стихи разные. Есть и такие, которые порождены минутами тоски и даже отчаянья, сомнением в верности любимой женщины. В сборнике «Военная лирика» таких стихов нет: выбраны для него лишь те, которые написаны «войною», то есть такие, где на весах войны взвешены и любовь, и ревность, и верность.

Стихотворение «Жди меня» прославило навсегда имя автора именно потому, что в нем с большой силой прозвучала мысль о величии истинной любви, той самой, что «горами движет», а главное — о великом гуманизме справедливой войны, ведущейся во имя высоких человеческих целей. «Духоподъемность» советской поэзии сказывается всегда вот в таких необычных поэтических озарениях, где автору удается выразить дух своего времени. Поэт ничего не меняет при переизданиях стихотворения — как вылилось некогда, так и живет! А ведь при желании (и желающих было немало!) можно найти в нем всякие стилистические неточности. Но, наверное, не стоит искать. На весах и войны, и мира достоинства этих стихов явно перевешивают недостатки.

«Нехитрый рай» слабодушных, которым достаточно имитации чувств, отвергнут поэтом:

Случайной лаской не согрет, До смерти не простясь с тобою, Я милых губ печальный след Навек оставлю за собою.

(«На час запомнив имена…»)

Близость с далекой любимой ощущается верней в минуты особой опасности, в часы самой черной фронтовой работы, — в сжатом концентрированном ощущении живой жизни, в которой каждый миг может стать последним:

И все же не тогда, я знаю, Ты самой близкой мне была. Теперь я вспомнил: ночь глухая, Обледенелая скала… Майор, проверив по карманам, В тыл приказал бумаг не брать; Когда придется, безымянным Разведчик должен умирать…

(«Я, перебрав весь год, не вижу…»)

Наиболее своеобразно, пластически ощутимо и красочно тема любви в ее высшем выражении сказалась в стихотворении «У огня». Генерал, «продырявленный» «под Мадридом в первый и под Сталинградом — в пятый раз», сидя у огня в землянке, без конца готов слушать испанскую песню, вспоминая свою любовь, оставшуюся в завоеванном фашистами Мадриде. Сегодняшний бой — это как бы снова битва за Мадрид, за уничтожение фашизма, за человеческое счастье:

Потеряв в снегах его из виду, Пусть она поет еще и ждет, Генерал упрям, он до Мадрида Все равно когда-нибудь дойдет.

Много стихотворений в сборнике как-то по-особенному освещают вечную тему дружбы. Фронтовое братство, скрепленное кровью, — это дружба необычная, она часто накладывает отпечаток на всю жизнь. Об этом стихи — «Смерть друга», «Дом в Вязьме», «Встреча на чужбине», «Хозяйка дома», «Был у меня хороший друг».

В этот сборник включены лишь некоторые послевоенные стихи К. Симонова о войне, близкие по духу и настроению фронтовой его поэзии («Сын», «В корреспондентском клубе», «Новогодняя ночь в Токио», «Немец» и другие). Враг сменил свое лицо — теперь это чужой разведчик, бывший союзник, но стоит вглядеться — очень, очень много общего с тем, оставшимся за черной фронтовой чертой. А война не была только проклятьем — такой большой душевный опыт скопили воевавшие поколения, что теперь истинные ценности жизни познаются куда более верно:

И обратно не все увеличится В нашем горем испытанном зрении.

Лирическим стихам Константина Симонова о войне свойствен оригинальный стиль, особенный подход к композиционному строю. В этом сборнике нет военных баллад Симонова — одного из его жанровых пристрастий, зато широко представлены «письма», «послания», в которых поэт разрешает себе приемы очерка, документальной прозы и в то же время ту лирическую хаотичность и даже бессвязность, которая свойственна письмам вообще, — не в поэтическом, а в житейском смысле («Открытое письмо», «Дождь» и др.). Можно, наверное, упрекнуть поэта в некоторой жанровой монотонности, в излишних прозаизмах, в сухости и напряженности поэтического синтаксиса. Однако в соединении с безупречным знанием фронтовой обстановки, с покоряющей точностью деталей эта недостаточность так называемой «отделки» вдруг становится очень значительной и весомой правдой искусства. Ощущение подлинности знания душевной жизни человека на войне, несомненно, создается — и это важнее всего.

Константин Симонов — поэт, у которого есть одно драгоценное свойство, добытое из долгой и плодотворной журналистской практики: не гнаться за «красным словцом», быть точным в передаче фактов, в осмысливании этих фактов. Поэтому его военная лирика — не только поэтическое искусство, смело вторгающееся в мир эмоций и переживаний современного советского человека, но весьма значительный исторический документ, запечатлевший опыт поколений, прошедших фронты Великой Отечественной.

А. Алексеева

«Всю жизнь любил он рисовать войну…»

Всю жизнь любил он рисовать войну. Беззвездной ночью наскочив на мину, Он вместе с кораблем пошел ко дну, Не дописав последнюю картину. Всю жизнь лечиться люди шли к нему, Всю жизнь он смерть преследовал жестоко И умер, сам привив себе чуму, Последний опыт кончив раньше срока. Всю жизнь привык он пробовать сердца. Начав еще мальчишкою с «ньюпора», Он в сорок лет разбился, до конца Не испытав последнего мотора. Никак не можем помириться с тем, Что люди умирают не в постели, Что гибнут вдруг, не дописав поэм, Не долечив, не долетев до цели. Как будто есть последние дела, Как будто можно, кончив все заботы, В кругу семьи усесться у стола И отдыхать под старость от работы…

1939

Новогодний тост

Своей судьбе смотреть в глаза    надо И слушать точки и тире    раций. Как раз сейчас, за тыщу верст,    рядом, За «Дранг нах Остен» — пиво пьют    наци. Друзья, тревожиться сейчас    стоит, Республика опять в кольце    волчьем. Итак, поднимем этот тост    стоя И выпьем нынче в первый раз    молча, За тех, кому за пулемет    браться, За тех, кому с винтовкой быть    дружным, За всех, кто знает, что глагол    «драться» — Глагол печальный, но порой    нужный. За тех, кто вдруг, из тишины    комнат, Пойдет в огонь, где он еще    не был, За тех, кто тост мой через год    вспомнит В чужой земле и под чужим небом!

1937

Однополчане

Как будто мы уже в походе, Военным шагом, как и я, По многим улицам проходят Мои ближайшие друзья; Не те, с которыми зубрили За партой первые азы, Не те, с которыми мы брили Едва заметные усы. Мы с ними не пивали чая, Хлеб не делили пополам, Они, меня не замечая, Идут по собственным делам. Но будет день — и по разверстке В окоп мы рядом попадем, Поделим хлеб и на завертку Углы от писем оторвем. Пустой консервною жестянкой Воды для друга зачерпнем И запасной его портянкой Больную ногу подвернем. Под Кенигсбергом на рассвете Мы будем ранены вдвоем, Отбудем месяц в лазарете, И выживем, и в бой пойдем. Святая ярость наступленья, Боев жестокая страда Завяжут наше поколенье В железный узел навсегда.

1938

Когда-нибудь, сойдясь с друзьями

(Из поэмы «Ледовое побоище»)

Когда-нибудь, сойдясь с друзьями, Мы вспомним через много лет, Что в землю врезан был краями Жестокий гусеничный след, Что мял хлеба сапог солдата, Что нам навстречу шла война, Что к западу от нас когда-то Была фашистская страна. Настанет день, когда свободу Завоевавшему в бою, Фашизм стряхнувшему народу Мы руку подадим свою. В тот день под радостные клики Мы будем славить всей страной Освобожденный и великий Народ Германии родной. Мы верим в это, так и будет, Не нынче — завтра грохнет бой, Не нынче — завтра нас разбудит Горнист военною трубой. «И если гром великий грянет Над сворой псов и палачей, Для нас все так же солнце станет Сиять огнем своих лучей».

1937

Генерал

Памяти Матэ Залки

В горах этой ночью прохладно. В разведке намаявшись днем, Он греет холодные руки Над желтым походным огнем. В кофейнике кофе клокочет, Солдаты усталые спят. Над ним арагонские лавры Тяжелой листвой шелестят. И кажется вдруг генералу, Что это зеленой листвой Родные венгерские липы Шумят над его головой. Давно уж он в Венгрии не был — С тех пор, как попал на войну, С тех пор, как он стал коммунистом В далеком сибирском плену. Он знал уже грохот тачанок И дважды был ранен, когда На запад, к горящей отчизне, Мадьяр повезли поезда. Зачем в Будапешт он вернулся? Чтоб драться за каждую пядь, Чтоб плакать, чтоб, стиснувши зубы, Бежать за границу опять? Он этот приезд не считает, Он помнит все эти года, Что должен задолго до смерти Вернуться домой навсегда. С тех пор он повсюду воюет: Он в Гамбурге был под огнем, В Чапее о нем говорили, В Хараме слыхали о нем. Давно уж он в Венгрии не был, Но где бы он ни был — над ним Венгерское синее небо, Венгерская почва под ним. Венгерское красное знамя Его освещает в бою. И где б он ни бился — он всюду За Венгрию бьется свою. Недавно в Москве говорили, Я слышал от многих, что он Осколком немецкой гранаты В бою под Уэской сражен. Но я никому не поверю: Он должен еще воевать, Он должен в своем Будапеште До смерти еще побывать. Пока еще в небе испанском Германские птицы видны, Не верьте: ни письма, ни слухи О смерти его неверны. Он жив. Он сейчас под Уэской. Солдаты усталые спят. Над ним арагонские лавры Тяжелой листвой шелестят. И кажется вдруг генералу, Что это зеленой листвой Родные венгерские липы Шумят над его головой.

1937

Изгнанник

Испанским республиканцам

Нет больше родины. Нет неба, нет земли. Нет хлеба, нет воды. Все взято. Земля. Он даже не успел в слезах, в пыли Припасть к ней пересохшим ртом солдата. Чужое море билось за кормой, В чужое небо пену волн швыряя. Чужие люди ехали «домой», Над ухом это слово повторяя. Он знал язык. Они его жалели вслух За костыли и за потертый ранец, А он, к несчастью, не был глух, Бездомная собака, иностранец. Он высадился в Лондоне. Семь дней Искал он комнату. Еще бы! Ведь он искал чердак, чтоб был бедней Последней лондонской трущобы. И наконец нашел. В нем потолки текли, На плитах пола промокали туфли, Он на ночь у стены поставил костыли — Они к утру от сырости разбухли. Два раза в день спускался он в подвал И медленно, скрывая нетерпенье, Ел черствый здешний хлеб и запивал Вонючим пивом за два пенни. Он по ночам смотрел на потолок И удивлялся, ничего не слыша: Где «юнкерсы», где неба черный клок И звезды сквозь разодранную крышу? На третий месяц здесь, на чердаке, Его нашел старик, прибывший с юга: Старик был в штатском платье, в котелке, Они едва смогли узнать друг друга. Старик спешил. Он выложил на стол Приказ и деньги — это означало, Что первый час отчаянья прошел, Пора домой, чтоб все начать сначала. Но он не может. — Слышишь, не могу! — Он показал на раненую ногу. Старик молчал. — Ей-богу, я не лгу, Я должен отдохнуть еще немного. Старик молчал. — Еще хоть месяц так, А там — пускай опять штыки, застенки, мавры. — Старик с улыбкой расстегнул пиджак И вынул из кармана ветку лавра. Три лавровых листка. Кто он такой, Чтоб забывать на родину дорогу? Он их смотрел на свет. Он гладил их рукой, Губами осторожно трогал. Как он посмел забыть? Три лавровых листка. Что может быть прочней и проще? Не все еще потеряно, пока Там не завяли лавровые рощи. Он в полночь выехал. Как родина близка, Как долго пароход идет в тумане… ………………. Когда он был убит, три лавровых листка Среди бумаг нашли в его кармане.

1939

Поручик

Уж сотый день врезаются гранаты В Малахов окровавленный курган, И рыжие британские солдаты Идут на штурм под хриплый барабан. А крепость Петропавловск-на-Камчатке Погружена в привычный мирный сон. Хромой поручик, натянув перчатки, С утра обходит местный гарнизон. Седой солдат, откозыряв неловко, Трет рукавом ленивые глаза, И возле пушек бродит на веревке Худая гарнизонная коза. Ни писем, ни вестей. Как ни проси их, Они забыли там, за семь морей, Что здесь, на самом кончике России, Живет поручик с ротой егерей… Поручик, долго щурясь против света, Смотрел на юг, на море, где вдали — Неужто нынче будет эстафета? — Маячили в тумане корабли. Он взял трубу. По зыби, то зеленой, То белой от волнения, сюда, Построившись кильватерной колонной, Шли к берегу британские суда. Зачем пришли они из Альбиона? Что нужно им? Донесся дальний гром, И волны у подножья бастиона Вскипели, обожженные ядром. Полдня они палили наудачу. Грозя весь город обратить в костер, Держа в кармане требованье сдачи, На бастион взошел парламентер. Поручик, в хромоте своей увидя Опасность для достоинства страны, Надменно принимал британца, сидя На лавочке у крепостной стены. Что защищать? Заржавленные пушки, Две улицы то в лужах, то в пыли, Косые гарнизонные избушки, Клочок не нужной никому земли? Но все-таки ведь что-то есть такое, Что жаль отдать британцу с корабля? Он горсточку земли растер рукою: Забытая, а все-таки земля. Дырявые, обветренные флаги Над крышами шумят среди ветвей… — Нет, я не подпишу твоей бумаги, Так и скажи Виктории своей! ………………. Уже давно британцев оттеснили, На крышах залатали все листы, Уже давно всех мертвых схоронили, Поставили сосновые кресты. Когда санкт-петербургские курьеры Вдруг привезли, на год застряв в пути, Приказ принять решительные меры И гарнизон к присяге привести. Для боевого действия к отряду Был прислан в крепость новый капитан, А старому поручику в награду Был полный отпуск с пенсиею дан! Он все ходил по крепости, бедняга, Все медлил лезть на сходни корабля… Холодная казенная бумага, Нелепая любимая земля…

1939

Английское военное кладбище в Севастополе

Здесь нет ни остролистника, ни тиса. Чужие камни и солончаки, Проржавленные солнцем кипарисы Как воткнутые в землю тесаки. И спрятаны под их худые кроны В земле, под серым слоем плитняка, Побатальонно и поэскадронно Построены британские войска. Шумят тяжелые кусты сирени, Раскачивая неба синеву, И сторож, опустившись на колени, На английский манер стрижет траву. К солдатам на последние квартиры Корабль привез из Англии цветы, Груз красных черепиц из Девоншира, Колючие терновые кусты. Солдатам на чужбине лучше спится, Когда холмы у них над головой Обложены английской черепицей, Обсажены английскою травой. На медных досках, на камнях надгробных, На пыльных пирамидах из гранат Английский гравер вырезал подробно Число солдат и номера бригад. Но прежде чем на судно погрузить их, Боясь превратностей чужой земли, Все надписи о горестных событьях, На русский второпях перевели. Бродяга-переводчик неуклюже Переиначил русские слова, В которых о почтенье к праху мужа Просила безутешная вдова: «Сержант покойный спит здесь. Ради бога, С почтением склонись пред этот крест!» Как много миль от Англии, как много Морских узлов от жен и от невест. В чужом краю его обидеть могут, И землю распахать, и гроб сломать, Вы слышите! Не смейте, ради бога! Об этом просят вас жена и мать! Напрасный страх. Уже дряхлеют даты На памятниках дедам и отцам. Спокойно спят британские солдаты. Мы никогда не мстили мертвецам.

1939

Транссибирский экспресс

У этого поезда плакать не принято. Штраф. Я им говорил, чтоб они догадались повесить. Нет, не десять рублей. Я иначе хотел,    я был прав, — Чтобы плачущих жен удаляли с платформы    за десять… Понимаете вы, десять самых последних минут, Те, в которые что ни скажи — недослышат, Те, в которые жены перчатки отчаянно мнут, Бестолковые буквы по стеклам навыворот пишут. Эти десять минут взять у них, пригрозить,    что возьмут, — Они насухо вытрут глаза еще дома, в передней. Может, наше тиранство не все они сразу поймут, Но на десять минут подчинятся нам все до последней. Да, пускай улыбнется! Она через силу должна, Чтоб надолго запомнить лицо ее очень спокойным. Как охранная грамота, эта улыбка нужна Всем, кто хочет привыкнуть к далеким    дорогам и войнам. Вот конверты, в пути пожелтевшие, как сувенир, — Над почтовым вагоном семь раз изменялась    погода, — Шахматисты по почте играют заочный турнир, По два месяца ждут от партнера ответного хода. Надо просто запомнить глаза ее, голос, пальто — Все, что любишь давно, пусть хоть даже    ни за что ни про что, Надо просто запомнить и больше уже ни на что Не ворчать, когда снова застрянет    в распутицу почта. И, домой возвращаясь, считая все вздохи колес, Чтоб с ума не сойти, сдав соседям себя на поруки Помнить это лицо без кровинки, зато и без слез, Эту самую трудную маску спокойной разлуки. На обратном пути будем приступом брать телеграф. Сыпать молнии на Ярославский вокзал,    в управленье. У этого поезда плакать не принято. Штраф. — Мы вернулись! Пусть плачут. Снимите    свое объявленье.

1939

Механик

Я знаю, что книгами и речами Пилота прославят и без меня. Я лучше скажу о том, кто ночами С ним рядом просиживал у огня. Кто вместе с пилотом пил спирт и воду, Кто с ним пополам по Москве скучал, Кто в самую дьявольскую погоду Сто раз провожал его и встречал. Я помню, как мы друзей провожали Куда-нибудь в летние отпуска; Как были щедры мы, как долго держали Их руки в своих до второго звонка. Но как прощаться, когда по тревоге Машина уходит в небо винтом? И, руки раскинув, расставив ноги, В степи остаешься стоять крестом. Полнеба окинув усталым взглядом, Ты молча ложишься лицом в траву; Тут все наизусть, тут давно не надо Смотреть в надоевшую синеву. Ты знаешь по опыту и по слуху: Сейчас за грядой песчаных горбов С ударами, еле слышными уху, Обрушилось десять черных столбов. Чья мать потеряет сегодня сына? Чей друг заночует в палатке один? С одинаковым дымом горит резина, Одинаково вспыхивает бензин. Никогда еще в небе так поздно он не был… Сквозь палатку зажегся первый огонь. Ты, как доктор, угрюмо слушаешь небо, Трубкой к нему приложив ладонь. Нет, когда мы справлялись об опозданье, Выходили встречать к «полярной стреле», Нет, мы с вами не знали цены ожиданья — Ремесла остающихся на земле.

1939

Орлы

Там, где им приказали командиры, С пустыми карабинами в руках Они лежали мертвые, в мундирах, В заморских неуклюжих башмаках. Еще отбой приказом отдан не был, Земля с усталым грохотом тряслась, Ждя похорон, они смотрели в небо; Им птицы не выклевывали глаз. Тень от крыла орлиного ни разу Еще по лицам мертвых не прошла. Над всею степью, сколько видно глазу, Я не встречал ни одного орла. Еще вчера в батальные картины Художники по памяти отцов Вписали полунощные равнины И стаи птиц над грудой мертвецов. Но этот день я не сравню с вчерашним, Мы, люди, привыкаем ко всему, Но поле боя было слишком страшным: Орлы боялись подлетать к нему. У пыльных юрт второго эшелона, Легко привыкнув к тыловым огням, На вешках полевого телефона Они теперь сидят по целым дням. Восточный ветер, вешками колыша, У них ерошит перья по спине, И кажется: орлы дрожат, заслыша Одно напоминанье о войне.

1939

Деревья

У нас была юрта с дырявой крышей, с поющим в щели сверчком. Мы сидели в ней в полдень и пили дымную воду с консервированным молоком. Пятую ночь дует ветер с Хингана, наступают осенние дни… — Я так давно не видел деревьев! Расскажи мне, какие они? — Они очень, очень высокие, они выше этой травы, ни один двугорбый верблюд не дотянется до их шумящей листвы. — Листва! Но я сам забыл ее шелест, скитаясь по этим степям; большие и маленькие кусочки зеленого, прицепленные к ветвям… Деревья — их не с чем здесь сравнить, они огромные, как облака, они зеленые, как монгольский закат, и шумные, как река. А если их много, целая роща, зеленое море огня, зеленое утром, черное ночью, синее на исходе дня… — Но, прервав наши речи на полуслове, грохот донесся из-за реки, как будто по очень глубоким ухабам проехали грузовики. И сразу на желтом пустом горизонте, в белой степной пыли, круглая темно-синяя роща выросла из-под земли. Она выросла сразу. Она выросла молча. Она выросла как стена — красивая темно-синяя роща, синяя дочерна. Ну что же, смотри на нее, любуйся, ты забыл здесь шелест листвы… Но тот, кто давно не видел деревьев, не повернул головы, он только поглубже надвинул каску: — Весь день облака и ветра, опять эти рощи на горизонте. Опять бомбежки с утра…

1939

Сверчок

Мы довольно близко видели смерть и, пожалуй, сами могли умереть, мы ходили везде, где можно ходить, и смотрели на все, на что можно смотреть. Мы влезали в окопы, пропахшие креозотом и пролитым в песок сакэ, где только что наши кололи тех и кровь не засохла еще на штыке. Мы напрасно искали домашнюю жалость, забытую нами у очага, мы здесь привыкали, что быть убитым — входит в обязанности врага. Мы сначала взяли это на веру, но вера вошла нам в кровь и плоть; мы так и писали: «Если он не сдается — надо его заколоть!» И честное слово, нам ничего не снилось, когда, свернувшись в углу, мы дремали в летящей без фар машине или на твердом полу. У нас была чистая совесть людей, посмотревших в глаза войне. И мы слишком много видели днем, чтобы видеть еще во сне. Мы спали, как дети, с открытыми ртами, кое-как прикорнув на тычке… Но я хотел рассказать не об этом. Я хотел рассказать о сверчке. Сверчок жил у нас под самой крышей между войлоком и холстом. Он был рыжий и толстый, с большими усами и кривым, как сабля, хвостом. Он знал, когда петь и когда молчать, он не спутал бы никогда; он молча ползал в жаркие дни и грустно свистел в холода. Мы хотели поближе его разглядеть и утром вынесли за порог, и он, как шофер, растерялся, увидев сразу столько дорог. Он удивленно двигал усами, как и мы, он не знал, почему большой человек из соседней юрты подошел вплотную к нему. Я повторяю: сверчок был толстый, с кривым, как сабля, хвостом, но всего его, маленького, можно было накрыть дубовым листом. А сапог был большой — сорок третий номер, с гвоздями на каблуке, и мы не успели еще подумать, как он стоял на сверчке. Мы решили, что было б смешно сердиться, и завели разговор о другом, но человек из соседней юрты был молча объявлен нашим врагом. Я, как в жизни, спутал в своем рассказе и важное и пустяки, но товарищи скажут, что все это правда от первой до последней строки.

1939

Фотография

Е. Л.

Я твоих фотографий в дорогу не брал: Все равно и без них — если вспомним — приедем. На четвертые сутки, давно переехав Урал, Я в тоске не показывал их любопытным соседям. Никогда не забуду после боя палатку в тылу, Между сумками, саблями и термосами, В груде ржавых трофеев, на пыльном полу, Фотографии женщин с чужими косыми глазами. Они молча стояли у картонных домов для любви, У цветных абажуров с черным чертиком, с шелковой рыбкой; И на всех фотографиях, даже на тех, что в крови, Снизу вверх улыбались запоздалой бумажной улыбкой. Взяв из груды одну, равнодушно сказать: «Недурна», Уронить, чтоб опять из-под ног, улыбаясь, глядела. Нет, не черствое сердце, а просто война: До чужих сувениров нам не было дела. Я не брал фотографий. В дороге на что они мне? И опять не возьму их. А ты, не ревнуя, На минуту попробуй увидеть, хотя бы во сне, Пыльный пол под ногами, чужую палатку штабную.

1939

Кукла

Мы сняли куклу со штабной машины. Спасая жизнь, ссылаясь на войну, Три офицера — храбрые мужчины — Ее в машине бросили одну. Привязанная ниточкой за шею, Она, бежать отчаявшись давно, Смотрела на разбитые траншеи, Дрожа в своем холодном кимоно. Земли и бревен взорванные глыбы; Кто не был мертв, тот был у нас в плену. В тот день они и женщину могли бы, Как эту куклу, бросить здесь одну… Когда я вспоминаю пораженье, Всю горечь их отчаянья и страх, Я вижу не воронки в три сажени, Не трупы на дымящихся кострах, — Я вижу глаз ее косые щелки, Пучок волос, затянутый узлом, Я вижу куклу, на крученом шелке Висящую за выбитым стеклом.

1939



Поделиться книгой:

На главную
Назад