Барсику нравилось гонять кур. Да и они не возражали поиграть с ним. А когда им это надоедало, то щипали песика, и он убегал, скуля. А вон и Муська охотится на воробышков! Хочет мясца съесть, чтобы молоко котятам было. Конечно, зимой есть мыши, а летом, папа рассказывал, они жир на полях нагуливают, поэтому приходится Муське ловить воробьев. А что с них взять? — одни перья.
Я бы еще наблюдала за Барсиком и Муськой, но они убежали, и я приуныла. Можно было бы еще что-то интересное высмотреть из окна — отсюда так хорошо видно! — но для этого надо забраться на подоконник. А как? Я развернулась к столу, попробовала залезть на него, но не смогла преодолеть высоты, на которую надо было подтянуться. И все же я не оставляла попыток. В конце концов мне удалось лечь на столешницу грудью и, помогая руками, засунуть себя на нее так, что ноги повисли в воздухе. Я приложила еще немного усилий и успешно взобралась на стол. Поле зрения не расширилось. Как и раньше, оно всего лишь ограничивалось двором, зато теперь виднее было, что делается ближе к порогу. Но здесь ничего не делалось. Стало неинтересно, снова захотелось на улицу.
Я решила слезть со стола, но встать на стул не удавалось. Все попытки оказались безуспешными: я ложилась животом на стол, опускала вниз ноги, но они не доставали до твердой опоры и страшно зависали в пустоте. Когда я почувствовала, что забралась слишком высоко и путь назад отрезан, все похолодело внутри. Показалось, что я никогда не встану на землю. Я не оставляла попыток попасть на стул. Обхватив края столешницы, пробовала съехать вниз, удерживаясь только руками, но длины рук не хватало, чтобы повиснуть на них и дотянуться ногами до сидения. А просто разжимать руки и прыгать было страшно. В какой-то миг показалось, что я навсегда останусь в таком положении и ни вперед, ни назад не сдвинусь. Торец столешницы вдавливался в грудь, вминал живот и мешал дышать. Оставив попытки, я с трудом возвратилась на стол и села, поджав ноги.
О том, чтобы звать взрослых, не думала — было очевидно, что меня не услышат, как не кричи. Я постаралась избавиться от противной дрожи в теле, возникшей то ли от старания спустить себя на стул, то ли от страха, и осмотрелась. Скоро я увидела то, что могло мне пригодиться, — книгу, которую читал отец.
Я поднялась и осторожно шагнула по столешнице. С настенной полки сняла толстый том, резко наклонившись от внезапной его тяжести. Пришлось положить книгу на стол и отдохнуть, при этом я инстинктивно села на нее. О, теперь стол стал выше! Так это же и стул станет выше, если на него положить эту книгу? Идея показалась стоящей.
Поглощенная заботами о том, чтобы положить толстую книгу на стул, я не услышала, как в дом вошел отец.
— Что доця здесь делает? — спросил он.
— Цитает, писает, — ответила я.
— Как? — вскрикнул отец. — Ты обрисовала чужую книгу?
Папа выхватил книгу, но, убедившись, что она цела и невредима, положил на стол.
— Как ты здесь оказалась? Ну-ка слазь!
— Доця нимизе.
— Умеет… Давай слазь.
Я молчала.
— Слазь на стул, я тебя поддержу.
С упорством, достойным похвалы я снова взялась за книгу и потянула ее к краю стола, чтобы бросить на стул и сделать его выше. Папа просто остолбенел, глядя на меня.
— Что ты делаешь?
— Доця не стистанет. Доця на книзю станет.
— Ха-ха-ха! Подожди, — сказал папа, продолжая смеяться, и позвал маму: — Паша! Паша! Иди, посмотри, какую мы изобретательницу себе вырастили! Нет, ты подумай, говорит: «Доця не достанет, доця на книгу встанет».
В дом вбежала встревоженная мама.
— Вот посмотри! Посмотри! Она ножками не достает до стула, а прыгать боится. Так она, глянь, что придумала — подложить на стул книгу. Представляешь? — отец был возбужден, и я поняла, что делаю что-то выдающееся и он мною гордится.
— Давай, давай, покажи маме, как ты будешь слазить, — торопился отец, а я уже подтянула книгу на край стола и раздумывала, как перебросить ее на стул так, чтобы она не разлетелась, да еще на глазах у папы.
— Скажи, как ты будешь слазить, а? — растолковывал отец, что от меня нужны только объяснения, а не действия.
— Доця не стистанет, доця на книзю танет…
Мама всплеснула руками:
— Оно же еще такое маленькое!
— Как ты это придумала? — отец явно хотел от меня большего, чем я могла, поэтому я не отвечала. — Без книги слазь, — сказал он и убрал книгу.
Я снова легла животиком на стол и начала спускать ножки вниз, удерживаясь за края стола руками. Я действовала смелее, но, как было и до этого, ощутила, что до стула все равно не достану.
— Прыгай на стул, — настаивал отец. — Я подхвачу тебя, не бойся.
— Доця нимизе, — я замахала свободно свисающими ножками, демонстрируя сказанное.
— Наша умничка! — отец растроганно подхватил меня на руки и поставил на пол.
Родители заговорили о том, что из меня вырастит, еще о чем-то, вспоминали мои первые осмысленные слова, а затем забыли обо мне и просто разговаривали о приметах, предсказывающих будущее. В годы послевоенного лихолетья, разбросавшего людей по фронтам, госпиталям и концлагерям, счастливых историй с предсказаниями, предчувствиями, сбывшимися снами и приметами было много. Люди любили их, часто пересказывали друг другу.
Вызволенная папой из плена высоты, неизвестно каким умом, каким изначальным знанием или сверхъестественной способностью я осознала, что познала настоящий ужас, не разорвавший сердце только потому, что недалеко были родители, которые могли спасти меня. А если бы их не было поблизости? Воображение абсолютно четко воспроизвело панику, возникшую от неумения слезть со стола. Я почувствовала, что могла бы погибнуть от страха, не говори со мной охранная интуиция, подаренная природой. Она же продиктовала убеждение в том, что впредь надо слушаться родителей и не попадать в ситуации, из которых я не способна выбраться сама. То, о чем я сейчас написала, важно. Ибо эти мысли, из-за младенческого возраста выраженные как-то по-другому, отчетливо помнились всю жизнь, и я руководствовалась надиктованной ими осторожностью.
Все правильно, ведь наша избирательная природа оставляет в памяти лишь то, что окрашено сильными эмоциями. Первый ужас мне дано было познать в два года, и он сделал свое дело — запомнился, а вместе с тем подсказал, что мои возможности не безграничны. Наверное, с тех самых пор я и начала взвешивать свои действия, редко поддаваясь соблазну поступить безрассудно.
Но вот спал дневной зной, солнце склонилось к закату, поднимая лучи вверх, где они ласкали дальние облака, и на землю упала их прозрачная тень. Свист воздуха — по двору носятся ласточки, гнездящиеся в нашем сарае. В нагретую вязкую тишину медленно проникают сумерки, глуша резкие звуки. По капле сюда просачивается ночь.
3. Отношение к куклам
Игрушки… Даже не помнятся… Были машины, Дюймовка в открывающемся при вращении тюльпане, еще что-то. Я безжалостно с ними обращалась, разбирала до винтика, а потом пыталась собрать, что получалось не всегда, так что мама досадовала: ну почему ее ребенок не может поиграть нормально, как все дети, а сразу все ломает? Кубики с картинками, пирамидки из разноцветных плашек, совочки, формы для создания фигурок из мокрого песка, и все такое быстро переставали меня интересовать, в них не было тайны, а просто лепить куличи, копать или строить мне было скучно. Помню первую куклу — пластмассового пупсика с ножками и ручками на резинках. Зачем она мне нужна была, такая уродина? У людей конечности так не вертятся.
Потом мне купили вторую куклу.
— Она все время спит, — сказала мама, — покачай ее, спой песню.
Еще чего не хватало! Что-то противилось тупому нянченью тряпичного изделия, видимо, инстинкты подсказывали, что мне это не пригодится. И эту куклу, больших размеров, вполне похожую на человечка, я тоже разорвала, обнаружив внутри опилки. После этого куклы долго вызывали у меня брезгливость и неприятие, и вернулась я к ним лишь тогда, когда научилась шить — они стали моими первыми моделями. Но ненадолго, скоро я сама заняла их место, стала себе моделью, экспериментируя у зеркала с фасонами одежды.
В девчоночьих качаниях кукол я всегда — тогда интуитивно, а позже осознанно — усматривала некую постыдность, стремление к той стороне взрослой жизни, которую прилично скрывать, особенно от детей. Человека, не как организм, а как индивид, создал Дух, поэтому лично я стыдилась потребностей плоти, и тем больше, чем сильнее они проявлялись. И ненавидела эти качания кукол, прикладывания их к груди, пение колыбельных, а потом моделирование того же в натуре, с подружками или младшими детьми. Разве взрослые не догадываются, как часто это случается и к каким гадостям приводит? Не могу пожаловаться на свою природу, она одарила меня тонким чутьем на меру вещей, и я легко нащупывала черту, за которой начинались двусмысленные восприятия и предосудительные поступки. И не переступала ее. Но я — это я, не все на меня похожи, некоторые сверстники вели себя иначе.
С какого возраста в нас живет предощущение собственных детей и зачем его подстегивают неразумные взрослые? По какой прихоти они позволяют девочкам, перед которыми открыт такой интересный бурлящий мир, требующий развития ума и познания, замыкаться на плоти и эмоциях и копировать материнство взрослых женщин, стремясь в раннюю регенерацию? За подобными вопросами слышится хор далеких вздохов — горестных, укорных. Да ощущается взгляд, угадываются чаяния-ожидания — сбывшиеся или обманутые? — и многие-многие годы жизни, чужой, трудной, первой — пробной, черновой, с пониманием этого и печалью о том, что второй не будет… Многие девочки хотели бы взбунтоваться против слишком жесткого и однозначного диктата природы, рабски охраняемого людьми, да не умели.
4. Ода зернам и овощам
Что же касается вареной свеклы, то скоро я о ней забыла, эту благословенную кормилицу сменила каша из кукурузы. К ней я имела не только то отношение, что ела, я помогала ее создавать. Поначалу моей обязанностью было отслеживать, у кого из соседей на данный момент находится ручная мельница, которую сделал папа для дробления кукурузы, и забирать ее домой. Затем моя роль усложнилась — я научилась сама превращать кукурузу в крупу. Как и мясорубка, появившаяся лишь с годами, папина ручная мельница закреплялась на краю стола, в нее насыпались зерна и вращением ручки измельчались. Готовая крупа струйкой текла в подставленную емкость.
Варилась каша в чугунках — казанах, с причудливыми боками, сужающимися книзу так, что донышко получалось маленьким и свободно опускалось через конфорку внутрь печки, где огонь, гогоча и буйствуя, жадно поедал топливо. Их у нас было много, казанков разных размеров. Для каш предназначался самый маленький. Ах, какая это была вкуснятина — кукурузная каша тех лет! Ничем не сдобренная, только солью, но ароматная, пушистая, мягкая — насыщающая.
Затем кукурузная каша отошла и канула в забвение, даже обидно не помнить, когда я ею лакомилась в последний раз. Куда-то без следа исчезла и наша крупомолка, должно быть, у кого-то из соседей осталась навсегда. Началась эпоха проса, каши из его зерен — пшена. Как по мне, так это была роскошь, вкуснятина, особенно каша, заправленная пассированным луком. Подчеркиваю я это потому, что делали из пшена не только вторые блюда, но и первые — пустую остывшую кашу заливали молоком и ели как суп, — а также десерт, когда в нее добавляли измельченные яблоки или абрикосы и запекали в печи. Но мама наелась родственного просу магара еще в голод 1933 года, так что спешила заменить пшено гречкой и рисом. Рис я приняла, а гречка осталась для меня чужой едой. К слову сказать, от голода у каждого остался свой вкусовой след: у мамы — прохладное отношение к пшену, как к пище голодных годов, а у меня к свекле. Я наелась ее так, что на всю жизнь невзлюбила сладкое.
В то время много запасали солений, хранили их в погребах, в дубовых бочках. Но что значит — много? Вроде сказать «бочка» так это — ого-го! А если пересчитать этот объем на трехлитровые бутыли, то получится их 30–33 штуки. Для семьи из четырех человек это не много. Сейчас разносолов заготавливают больше. Солили огурцы, помидоры, арбузы, квасили капусту. Для квашения капусты женщины собирались большими коллективами, по три-четыре человека, и шинковали вилки (мы говорили — головки) в каждом доме по очереди. Хозяйке оставалось только перетереть нашинкованную капусту с солью и уложить в бочонок под гнет. Выращивали капусту тоже сами. Об этом побеспокоилась местная власть — вблизи речки, почти на берегу, каждой семье был выделен участок на сотку-полторы. Его хватало для выращивания сотни кустов капусты, обычно высаживаемой из рассады. Ежедневно перед закатом капусту заливали водой, нося ее ведрами из реки.
По осени собирали огромные скрипящие головки, покрытые каким-то сизым налетом, вырубая их топориком из листвы, и возили домой тачками. В тот же вечер мама тушила капусту с томатами — аромат этого блюда описать трудно, слюнки так и текут при одном упоминании о нем. Мы ели ее горячей, набирая на вилку большие порции и поддерживая их кусочком хлеба, чтобы не замарать одежду подливой.
Хочется пропеть оду каждому овощу моего детства, каждому корнеплоду, накормившему меня, каждому зернышку — низкий поклон. Земле родной — поклон! Ветрам, струившимся над нивами, — хвала! Дождям, поившим землю, хлеба и меня — величание мое! Родина дорогая, щедрая моя, обильная, как болишь ты во мне болью невозвратности, невозможности повторения, как хочу я тебе процветания! Будь благословенна и ныне и присно и во веки веков, ты — земля предков моих, легших в тебя и ставших тобою, и люблю тебя той любовью, что их любила. Только ты у меня и осталась — в наследство ли предназначена, в попечение ли, в защиту ли под крыло мое доверена? Или это я тебе отдана, капля из неисчислимости, — в вечную жизнь твою?..
5. Магия фронтового братства
Наставал закат. Солнце подошло к горизонту и зависло над ним, качаясь в неисчезающем знойном мареве. Воздух, отталкиваясь от раскаленной земли, устремился вверх, к прохладе. И высоко под облаками возникали струи и завихрения, неслись дальше быстрыми стригунками и от их движения колыхались верхушки деревьев. Малиново рдел горизонт — на новую жару, завтрашнюю.
Мы с папой идем с вокзала (куда-то ездили или были у кого-то по делу?) — уставшие, разморенные, с липкой кожей. Я считаю шаги, полагая, что от этого трехкилометровый путь домой станет короче. Голова наклонена, рассматриваю новые синие туфельки, припорошенные пылью, чудом уцелевшие пучки травы, не выгоревшей, свежей, и тропинку меж двух рядов акаций.
Но вот возле нас останавливается грузовой автомобиль, по тому времени внушительных размеров — полуторка. Водитель высовывается в открытое окно, кричит, отмахиваясь от пыли:
— Садись, браток, подвезу!
Папа, откликаясь на зов, подхватывает меня подмышки, ставит на ступеньку кабины: «Залезай скорее!»
Браток — это обычное обращение фронтовиков друг к другу, я привыкла к нему и полагаю, что так и должны общаться взрослые мужчины. И мне от такого их обращения тепло, словно погружаюсь я в то надежное слово, как в нагретое море, ласковое, качающее и поднимающее меня над собой стремительно бегущей волной. Следом за рукопожатием начинается разговор, традиционное выяснение, кто где воевал, в каких частях, на каких фронтах, какие города освобождал, под чьим командованием. Ищется основа для братства — что-то общее: знакомые, города и страны, фронтовые пути-дороги. В крайнем случае, когда оказывается совсем мало совпадений, то сходятся на том, что они сражались за одну Родину. Как мне нравились эти разговоры! В них было так много неподдельного добра, дружественности, готовности подставить плечо ближнему, а за этим чувствовалась молодая мощь умных мужчин, отчего в моей беспомощной душе ликовала безопасность.
6. Первая елка
Наступал Новый год. Жизнь улучшалась заметными темпами, снижались цены на продукты питания, доступными становились невинные домашние радости. Например, уже можно было купить елку. Однажды папа принес ее, большую и ароматную, установил на полу в крестовине, упрятанной в вату и бумажные звезды. Елка, вернее сосна, была такой высокой, что упиралась верхушкой с пятиконечной звездой в потолок. Игрушки, развешанные на ветках, были простые — разноцветные граммофоны из мягкого металла, самодельные снежинки, гирлянды, вырезанные из тетрадных обложек, яблоки и конфеты. Самые дорогие были из стекла. Их совсем немного повесили на видные места. Все это великолепие родители соорудили сразу же вечером, как только папа вернулся с работы с елкой и крестовиной. Это было вчера.
А сегодня такой радостный день, в доме чисто и свежо, пахнет хвоей, радостными ожиданиями, праздником, и мама на кухне готовит вкусную еду. Комната с елкой закрыта. А мне хочется на нее посмотреть. В удобный момент я приоткрываю дверь залы, проникаю туда и хожу вокруг елки. Затем рука сама тянется к конфете, я дергаю за нее и… елка со звоном всех своих нехитрых украшений заваливается, накрывая меня собой.
Плакать было нельзя, мама этого не любила и всегда добавляла тумаков сверху, поэтому я кряхчу и пыхчу, выбираясь на волю. Ничего не помогло — неотвратимый шлепок маминой руки не заставил себя ждать, и я оказалась в углу, где находилась до папиного возвращения. Папа всегда миловал.
Кто сказал, что мы не праздновали Новый год, что этот праздник был нам неведом? Какая неправда!
Весь вечер я рассказывала родителям стихи, стоя под елкой в новом платьице, а они сидели на кушетке под теплой грубкой и хлопали в ладоши, чистосердечно радуясь моим успехам. У меня была отличная память, хорошая дикция, красивого тембра альтовый голосок.
Где-то сзади меня, за елкой горела установленная на столе керосиновая лампа, но не она разгоняла мрак, а полная луна, что заглядывала в окна, проходя по южной части неба. Слабо видимые в ее свете звезды все же прорывались на небо, с многоголосьем эха позванивая в сильно промороженном воздухе.
7. Загадки ночного неба
По вечерам родители ходили в гости к родственникам, друзьям и кумовьям. Кумовья Трясаки жили на левом берегу Осокоревки, на хуторах, относящихся не к Днепропетровской, а к Запорожской области. Возникло это разделение перед самой войной, когда из Днепропетровской области выделилась и образовалась новая область — Запорожская. А пока ее не было, барские вотчины, какими по сути когда-то являлись хутора Букреевка, Рожнова, Аграфеновка, считались заречными окраинами волостного Славгорода (теперь говорилось не «волость», а «кустовой центр»). Между ними не было ни четкой границы, ни даже территориальной дистанции, физически они полностью сливались в одну слободку, жители которой продолжали считать себя славгородцами. В нашем селе они находили работу, сюда водили в школу детей, ходили на почту и в больницу, не порывали никакие прежние связи. Их тут принимали за своих.
Летом на заречные хутора (или из хуторов в Славгород) добирались в обход либо по Киричному мостку через речку, что было далеко, либо по плотине у колхозного пруда — тоже не близко. А зимой путь сокращали по вставшему пруду.
Но летом в свободное время люди работали на приусадебных огородах, ремонтировали жилища, занимались хозяйством и в гости не ходили. Зато зима издавна слыла временем крестьянского отдыха, веселья, женских спевок, мужских забав, молодежных вечерниц. Чаще всего ходили на посиделки к кумовьям.
Отправляясь в зимний вечер на Рожнову к Трясакам, папа брал длинную жердь и шел по льдистому пруду первым. Каждый шаг делал без спешки, с притопами для оценки крепости льда, а мы с мамой продвигались следом. Не знаю, почему так случилось, что впервые я увидела картину ночного неба именно в момент такого перехода — небо было черным с беспорядочно рассыпанными по нему звездами, увенчанное диском луны, отлетевшей к дальнему горизонту. Чернота, однако, не казалась плоской и равномерной — за нею угадывались неясные молочные свечения и новая глубина, столь же звездная и бездонная.
И луну я увидела впервые. Или впервые осознала, что увидела?
— Что это? — спросила я.
И папа, выйдя на левый берег пруда, поднял голову вверх и начал рассказывать о луне, ее фазах и таинственной странности — вращаться так, чтобы быть обращенной к земле одной стороной. А я рассматривала темные пятна на светящемся диске и думала, что луна не умылась, выходя на прогулку.
— Нет, — говорит папа, — пятна на луне есть всегда, это Каин и Авель меряются силами.
Библейская легенда о двух враждующих братьях, тут же рассказанная папой, мне не понравилась, что-то в ней было не то, что-то не соответствовало жизненной правде. Сказать этого я не могла, только недовольно сопела и фыркала, как котенок. Спустя время я громко сообщила, казалось бы, не относящееся ни к чему, что дядька Карась, колхозный убойщик, выдал немцам местных подпольщиков и тех расстреляли, а он уцелел и теперь ходит и хвастается. Родители опешили, забыв, о чем говорили, и не поняв, почему я сделала такой поворот в разговоре. Я же хотела сделать акцент на низких качествах души тех, кто живет убоем скота, по отношению к людям других видов деятельности.
— Откуда ты об этом узнала? — спросил папа, охрипнув от испуга.
— От верблюда, — невинно озвучила я славгородскую присказку, употребляемую в таких случаях, и получила шлепок под зад. Я начала реветь и выговаривать за обиду: — Сами не знаете и еще деретесь… А все знают, только не говорят.
Знала я про предательство Карася от бабушки Саши, папиной матери, но мне приходилось молчать. Бабушка предупредила, что власти дознаваться правды не стали и не осудили ирода. Значит, так им выгодно и это большой секрет от народа. Честно говоря, он, тот резчик, был-таки закоренелым злодеем, напрасно люди «не сдали его властям». Со времени этого разговора прошло всего несколько лет, и по селу разнеслась новость — Карась изнасиловал соседскую девочку. Был суд, он получил за свое преступление десять лет и совершенно справедливо был убит в тюрьме сокамерниками.
Папа избегает «скользких» тем, вот и тут перевел разговор на звездное небо. Из его рассказов выяснилось, что звезды рассыпаны не беспорядочно, что порядок там наводят ученые, разбивая небо на созвездия и присваивая им имена.
— Вот, — говорит папа, показывая на ковш с ручкой, — Большая Медведица. А это, — он разворачивается в другую сторону, — Орион. А чуть выше от него — самая яркая звезда нашего неба Альдебаран.
— Ригель, — повторяю я, — Бетельгейзе, Альдебаран.
— Нет, — папа снова показывает на небо. — Альдебаран — это не Орион, он находится в созвездии Тельца. Поняла?
Я кивнула, хотя и Орион толком не рассмотрела, запомнила только три звезды его пояса.
В тот период начала появляться новая литература — первая советская фантастика, построенная не на пустых выдумках, как теперь, а на строго выверенных научных гипотезах. Поэтому она и называлась научной и по сути была популяризацией науки, завораживающе правдоподобной, наполненной романтикой поиска, разгадками тайн, предположениями о формах жизни, возможных контактах с инопланетянами, о загадках мироздания. Папа, которому не удалось получить образование и работать там, где он бы хотел, много читал научно-популярной литературы и, естественно, открыл для себя жанр научной фантастики. На этой волне начал изучать звездное небо, купил простенькие путеводители по созвездиям, и я была первой слушательницей, которой он показывал и рассказывал то, что узнавал сам.
8. Самый лучший на свете папа
Все детство: на стене висит керосиновая лампа, папа занимается со мной, а мама возится у плиты, на огороде, во дворе. Папа держит книгу с контурными рисунками, а я должна сосредоточиться и в плетении линий различить девочку, птицу или что-то другое. Когда это получается, я счастлива. Или надо было в двух одинаковых картинках найти заданное число различий.
До сих пор при виде спичек я вспоминаю задачи из книги Б. А. Кордемского «Математическая смекалка», где они были инструментом познания — из ограниченного их количества надо было выкладывать или строить определенные фигуры. Наравне с козами и капустой, лодочником, который перевозил их через реку туда и обратно и все время строил загадки, спички учили меня счету и сообразительности, пространственному воображению, творческому мышлению. А еще мне нравился эпиграф к книге: «Книга — книгой, а мозгами двигай», потому что он давал шанс каждому человеку считать себя умнее любой книги, если он начнет двигать мозгами.
— Это эпиграф, — сказал папа. — Он взят из стихов Владимира Маяковского.
И еще: папа читает нам с мамой книгу или пересказывает прочитанное о шпионах и диверсантах, о морских глубинах, таинственных островах и полетах на Луну… Вот он учит маму езде на велосипеде — за огородом, на толоке… Мама небыстро едет, виляя передним колесом от неумения твердо держать руль, а папа бежит следом, придерживая велосипед за багажник. Папа купил мотоцикл, потом машину… И все это — впервые в селе. Ни у кого нет, а у нас уже есть. Потому что у меня лучший в мире папа, умелец, мастер на все руки, которого везде зовут ремонтировать оборудование и даже строить дома!
Отец мой и сам, без просьб, старался многое делать для села, для его жителей. Так было с колхозным прудом. Метрах в двухстах от нашей усадьбы лежит он, этот ставок, сооруженный маминым отцом еще в начале 20-х годов. Когда мама родилась, ее отец так радовался, что решил сделать поблизости место для купаний, зная, какая это радость детворе. В годы войны плотину разбомбили и ставок вытек. На его месте осталась лишь мокрая ложбина, где били ключи, пополняя водой пробегающую тут речушку Осокоревку.
Ну, в первые годы, пока отстраивали завод, не до ставка было — люди уставали до беспамятства и отдыха не знали. А когда чуток полегчало, папа на том же порыве взялся за плотину, чтобы залатать в ней военные раны, устранить пробоины, восстановить ее.
Хочу в двух словах пояснить эту его инициативу. Не потому он это делал, что чего-то хотел для себя, и не из желания нажить авторитет, покрасоваться. Им руководило исконное мужское чувство ответственности за живущих рядом людей — стариков, бессчетных вдов с осиротевшей ребятней, полностью предоставленной себе, неустроенной. Инстинктивно мой отец чувствовал себя сильнее и ловчее других мужчин, пришедших с фронта покалеченными, или молодых, не успевших возмужать. Кому же было возрождать порушенную жизнь, как не ему? Это был поступок, продиктованный долгом сильного перед слабыми, продиктованный инстинктом, природой, этикой космоса. И неважно, что на самом деле папа был намного слабее других мужчин, потому что перенес тяжелейшее ранение — сквозное ранение груди, задевшее правое легкое. Папе, чудом выжившему, наверное, благодаря своей здоровой природе и молодости, всегда было тяжело дышать, от физической работы он быстро уставал, но он не замечал этого, бодрился, считал себя вполне восстановившимся, ведь руки-ноги были целы.
Заслуженные фронтовики, бывалые воины, проверенные трудной судьбой мужчины были опорой, устроителями и охранителями наших сел, деревень и хуторков, на них все держалось. Люди доверяли им, шли за помощью и советом, за наставлением для расшалившегося мальца, за заступничеством перед обидчиками.
Отец собрал команду энтузиастов из своих друзей детства, заводчан, сотрудников, соседей, готовых безвозмездно потрудиться. Впрочем, не совсем безвозмездно — он обещал им, что за труды им воздастся — он изготовит лодку, зарыбит ставок, и они смогут плавать по нему и ловить рыбу. Ему поверили. Так возникла инициативно-исполнительная группа.
Великое дело — Родина, своя земля, свой дом! Необозримость в любом направлении, беги-разгоняйся и края не найдешь, и все здесь твое, всему ты хозяин. Все ждет твоей руки, рачительного заботливого глаза, твоей смекалки. Эти холмы и гряды, где стоят сторожевые башни запорожских казаков, где все изрыто взрывами бомб, порезано осыпающимися окопами; эти бескрайние поля, обрамленные защитными лесопосадками, и проселки, ведущие в далекие пристанища то ли героев, то ли леших, в рождающую душевный холодок неведомость, — не станут лучше и богаче без тебя. Это твой дом и дом твоих потомков — владей.
Кто-то из добровольцев работал водителем грузовика, у кого-то был знакомый экскаваторщик, другой сам махал лопатой — с миру по нитке, где за спасибо, а где за угощение, доставили на плотину нужное количество каменного отвала для основы, песка и грунта. Все по науке! Сверху плотину даже утрамбовали и настелили дерн, собственноручно собранный на ближних взгорьях. Упрямая низкорослая травка, неожиданно перемещенная с родных покатостей, вцепилась корнями в новое жилище.
Работу закончили поздним вечером одного из дней, а утром люди увидели несмелое поблескивание возрождаемого ставка, тоненькую пленку воды над илом, годами ждавшим ее и упрямо не высыхавшим. Папа запретил мне самой бегать туда, дескать, это опасно, позже он поведет меня туда и научит, как вести себя возле воды. Слово — этого было достаточно, оно гарантировало, что я не ослушаюсь. Тем более, я понимала — папа хотел подарить мне чудо! И это ему удалось: когда мы вдвоем пошли на возрожденный ставок, я увидела то, от чего перехватило дыхание. Так много воды! Гладкое беспенное море вздымалось невысокой волной и опадало на отмелях в тихом зовущем ритме. Даже противоположный берег был еле виден — с высоты моего роста. И вода, как живая, дышала, плескалась, бурлила, катила к берегам волны, ластилась к ногам, как котенок, и что-то шептала. Как свежа она была! И вдруг посреди этой волнующейся глади взбрыкнула верховодка. Где только взялась? Верховодки водятся в речке, которая наполнила этот котлован водой, — пояснил папа. Ах, красавица! Как комочек света мелькнула в умерившемся потоке заходящего солнца. Только серебрено булькнула вода, да беззвучно расплылись круги по ней. Чудеса на каждом шагу!
Отремонтированная папой плотина до сих пор жива, пользуются ею жители заречных слобод, добираясь в Славгород, сидят на ней рыбаки с удочками, ныряют с нее в ставок дети. Но знают ли они, кому обязаны этим? Знают ли, что сам пруд сделал Яков Алексеевич Бараненко, а восстановил после войны — его зять Борис Павлович Николенко, словно принял эстафету от тестя в виде заботы о его детище?
Мальков папа привозил в алюминиевом бидоне — называли такие бидоны молочными, в них молоко с ферм возили на молокозаводы — набирая их за поллитровку в рыбном хозяйстве на Днепре. Затем просто выливал в ставок содержимое этих бидонов, и мы смотрели, как шустрые комочки расплывались в разные стороны.
И только после этого папа обратился в заводской профсоюз с просьбой содействовать изготовлению лодки, объяснил обстоятельства дела. Ему не отказали, и лодка была сделана — но как и какая? Папа не был помором, не вырос на большой реке, не видел вблизи настоящих челнов. Он все делал по книгам, и свое изделие смастерил, как корабль на верфях, — из металла, сваркой, медленно. За это время разговоры о лодке прекратились — мальки успели превратиться в больших рыбин, рыбаки поняли вкус рыбной ловли и давно обседали берега с ранних зорь, ребятня приспособилась плавать на корягах и купалась в ставке с утра до ночи.
Все же однажды после работы лодку привезли на грузовике, кое-как опустили на берег и столкнули в воду. Вот она — закачалась на вечерней ряби! Тем временем помощники соорудили примитивный причал: вбили в прибрежную твердь огрызок швеллера с приваренной цепью и замком на свободном конце для крепления лодки и уехали.
А виновники торжества тут же ушли в пробный поход. Папа ступил в лодку первым, с волнением вставил весла в уключины, я — за ним, потом остальные исполнители. Поплыли! Все волновались, и гребцы тоже, поэтому движения их были осторожными, неумелыми. Лопасти весел изредка срабатывали вхолостую, проскальзывая над водой или слегка чиркая по ее поверхности, без необходимого для продвижения вперед погружения и захвата. И я, зачарованно сопереживая гребцам, словно пытаясь помочь, упиралась ногами в дно и при каждом взмахе весел напрягала плечи и руки, как и они. Папа, заметив это, рассмеялся и посоветовал смотреть не на них, а на волны или берега.