Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шаги по земле - Любовь Борисовна Овсянникова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Любовь Овсянникова

КОГДА БЫЛОГО МАЛО

Воспоминания

Книга первая

ШАГИ ПО ЗЕМЛЕ

На росстанях

Росстани в разрезе времени… Кажется, это удобный образ.

Мало сказать, что они — общие точки трасс, так тут еще происходит нечто обязательное; редко желанное, чаще же нет. Свершается не просто высвечивание интересов и их столкновение, а следующая за этим схватка. Переплетение коллизий, смешение сред, стыковка сил, сопряжение или противодействие чего бы то ни было. И обязательно что-то исчезает, прекращает быть… Простые человеческие перепутья; состязающиеся стихии, как при извержении вулканов, как при грозе; а где-то планеты вминаются в звезды или звезды поглощают другие образования — это за гранью того, что можно представить. Сложные явления.

А еще сложнее пересекаются и ветвятся возможности, перечеркиваются и разлетаются времена, схлестываются и рикошетят события, соударяются и крушатся эпохи — многомерные, динамичные, вихревые. Общий итог сшибок — хаос. И как следствие — суета, растерянность, беспомощность малого в состязании с общим. Трудно человеку быть щепкой, когда сатанеют перемены.

Я к тому веду, что одновременно и в равной мере мое поколение принадлежит и прошлой и нынешней эпохам, ибо межа их, разверзшаяся по 90-м годам прошлого столетия и сменившая социализм на капитализм, отразилась на нашей участи, разломила ее надвое. И стали мы двуедины, состоять из до и после. Так же по нам резцом прошелся стык XX и XXI столетий, более того — второго и третьего тысячелетий, календарный рубеж, что всегда отпечатывается на общественной жизни загадочно не лучшим образом.

Итак, мы попали в эпицентры двух смерчей: смерч событий, что сменил эпоху, и смерч времени, который начал отсчет нового века, нового тысячелетия. Они разворотили прежний порядок и породили где энтропию, а где и смерть. И то и другое способно вызвать замешательство. Невольно мы сами стали носителями их сцепившихся стихий, внезапностью и мощью комкающих наезженные колеи, устоявшиеся привычки и судьбы, судьбы… Такого количества разрушений, глобальных перемен, изломов, слишком много для одного поколения, чтобы считать его, пусть успешного, еще и счастливым.

По этой причине писать о своей жизни нам трудно, а читателям вникать в наши исповеди — еще труднее. Ведь мы с любовью пишем о том, чего уже тотально нет, пытаясь обрисовать его с максимальной конгруэнтностью, силясь дать его в живых ощущениях, не только в осмыслении. И словно не понимаем, что тем плотским рефлексиям в потомках не от чего рождаться. Ведь, читая нас, перед их зрительным взором разворачиваются не просто события прошлого, что могло бы быть, не изменись эпоха, — а возникают иные реалии, реалии такого прошлого, следов от которого вовсе не осталось — нет никаких следов для их пяти органов чувств. Теперешние люди смотрят — и не видят наш скрывшийся за далью лет мир, они хватают воздух — но он пуст, их губы не ловят вкус наших идей, их кожу не обвевают наши мысли. Прошлое ушло от них не только во время, но и в пространство, унеся свои материальные атрибуты, свои любые абстракции. Для наших потомков мы ни в чем не видимы и не ощутимы. Наше прошлое — для них то, чего они не могут представить без специальных усилий, без вдумчивости, без натужной работы воображения.

Наше время начиналось прекрасно. Дети Победителей, мы не отвергали ценностей отцов и дедов — а приняли и впитали их, стали носителями и новым олицетворением той героики, естественным продолжением тех, кто дал нам жизнь. Мы гордились своими отцами и их судьбами. И ни на миг не сомневались в их идеалах, верили в свою преданность им, и никогда других приоритетов не принимали. Наше поколение стремилось даже выглядеть старше: мы называли друг друга «стариками» и «старухами», а ребята тянулись к сигарете не для кайфа, а чтобы повзрослеть. А вот в нынешней эре все наоборот — значит, противоестественно, поэтому мы не рады ей. Связь поколений рвется именно тогда, когда время поворачивается вспять: когда старикам приходится помалкивать о себе и своей жизни, приноравливаться к молодым да глупым, отзываться на уменьшительные имена, избегать отчеств, носить глупые юношеские «прикиды», пользоваться жаргонами и выдергивать кусочки из лексического набора своих потомков — еще пустого, еще не нажившего смысловой наполненности. Такой эре, постыдной, не может быть благословения в честных сердцах, как уродству.

Поэтому и мнится образ росстани, где все дороги обрываются и начинаются сначала. Где-то в недалекой истории случилась наша встреча, посланников разных времен, но мы не приняли друг друга и дальше каждый пошел своей дорогой. Мы понесли память о несостоявшихся мечтах и своих достижениях в будущее, более отдаленным потомкам, надеясь, что они будут нуждаться в них. А дети и внуки… пока что и не потомки как таковые, а бессодержательная пауза в натуральном развитии событий, его сбой.

Странно, что они, произошедшие от нас, получились чужими, и наш мир им кажется неправильным, предосудительным. Откуда такая страсть все осквернить; порицать почву, их питающую; и заявлять о собственных преимуществах, ни на каком опыте познания не основанных? И разве бывает, чтобы от плохих корней, какими они считают нас, вырастало хорошее дерево, какими они мнят себя?

Неужели мы сами что-то понимали и делали не так, мы все вместе ошибались? Или было что-то внешнее, мощное, что изменило нормальный ход? Подобные размышления не могли не разбудить память и не привести к попытке соединения двух частей своей жизни — советского периода и наступившего века-варвара, века-убийцы с маской ржания на морде.

Но не только об общем, едином для своих современников хочется сказать, а и о себе. Сейчас, во втором десятилетии двадцать первого века, прожитая жизнь лежит передо мной, как степь, широкая и раздольная. Она не пестрит цветами, не зеленеет травами, однако и не белеет снегом ― тут разгулялась осень. Растительность приникла к земле, не тянется к солнцу, облачилась в желтизну и багрянец. На ее фоне, словно знамена обороняющейся жизни, выделяются разбросанные по оврагам стайки рощ да тянущиеся вдоль дорог посадки. Ближе к горизонту цвета осени блекнут, превращаются в туманную синеву, укрывающую дали, коим не видно предела. А путь мой именно туда и лежит. Я пытаюсь разглядеть истоки, понять отшумевшие события молодости и оглядываюсь назад.

Случается, на меня накатывает ирония, и тогда становится грустно, будто госпожа Судьба и ее господин Рок в миг моего зачатия оказались не в духе и сварганили мне невероятную, почти уникальную участь. И не предусмотрели шанса отказаться от нее. Их фокус заключался в изначальном предопределении моей непохожести на других, нерастворимости в среде, в результате чего я через всю жизнь пронесла ощущение человека, не принимаемого большинством. Не попадая в счастливое «как все», я чувствовала себя неуютно среди своих же. Видимо, парочке наших нематериальных владык любопытно было посмотреть, как по их милости я буду дергаться и что у меня получится.

Что оставалось делать мне, невольнице в их руках? Только преодолевать их монаршее коварство с помощью ума и воли, природного чутья и стремления к жизни. Признаюсь, позже, в зрелой поре, я искала их тут и там, рядом и в недрах Вселенной — вопреки Эйнштейну полагая, что без материального носителя не существует незримых полей и нашим повелителям есть где-то физический исток. Где же он находится? Откуда они правят миром? Неизвестно. Тогда нет проку сетовать.

Зато утешает другое: вы взяли в руки эту книгу. Значит, у вас появился интерес к ней, и вы захотите узнать, где и когда я родилась, кем были мои родители и что они делали до моего рождения, словом, мою предысторию. Если так, я начинаю.

Прелюдия

Наконец-то война закончилась. И пришел долгожданный покой, настала тишина. Мир явился неустроенным и нищим, но был желанным настолько, что принимался и таким. Мой будущий народ, советский народ, помня еще бомбежки и кровь, еще вздрагивая от них в тревожных снах, восстанавливал Родину, варварски разрушенную немцами. Шел первый мирный год, противоречивый в восприятиях людей, — глаза и душа болели от виденного, а сердце пело от счастливого осознания Победы. Только бы жить!

Но опять же — словно по чьей-то неуместной шутке год этот выдался жарким и засушливым, неблагоприятным для земледелия. Сколь ни бились крестьяне и просто люди, занимающиеся сельским трудом, а хороший урожай снять не удалось. Обозначился недород озимых, а потом и яровые хлеба не уродились, и запасов зерна едва хватило на зиму.

Некоторые считают, что «счастье выжить в войне и благоденствовать с семьей — не то что приедается: утрясается и не возбуждает душевных сил»[1]. Но это не о народе, не о большинстве людей — это сказано о шевелящихся прахах, о людях без души. А в народе любили жизнь, верили в свои силы, лучшую долю и будущее. Мои родители именно в это время открыли и мне в него дорогу — любовью друг к другу.

Наступившая зима была тревожной и несытой — экономили припасы, пытаясь растянуть их до нового лета, и тем путем как-то перемоглись. Но несчастные последствия прошлогодней засухи всей силой проявились весной наступившего 1947 года, когда чудовищный голод все же настиг людей. В стране сразу же ввели продовольственные карточки. По ним установили минимальные нормы выдачи хлеба на день: по 300 г работающим и по 200 г иждивенцам, в категорию которых входили и дети. Так как моя старшая сестра ходила в детсад и там питалась, то ей карточка не полагалась. В итоге наша семья из трех человек получала на день всего 500 г хлеба.

Папина работа оплачивалась по сдельному тарифу, и когда он оголодал, то производительность его труда снизилась и заработки ощутимо упали, что еще больше ухудшило положение. С каждым днем ему все тяжелее было выстаивать смену у верстака, а потом ноги вовсе начали отекать, отказывать, он еле поднимался с постели и еле добирался до завода. Мама выглядела еще хуже. Опухшая по грудь, отяжелевшая от беременности, она не держалась на ногах, почти все время лежала, так что мне еще до появления на свет досталось разделить всенародную участь и хлебнуть горя с лихвой.

Люди с нетерпением ждали первой зелени, надеялись, что это даст шанс подкрепиться и набраться витаминов. В июне демобилизовался из армии мамин брат Алексей Яковлевич и возвратился домой (мои родители жили в доме погибших маминых родителей). Он привез коробочку консервов, сохранившихся от сухого пайка, полученного в дорогу. Увидев угрожающее состояние беременной сестры и ее семьи, он заплакал и принялся уговаривать папу пробраться ночью на пшеничное поле и нарезать хлебных колосьев, ибо никакая трава уже не могла пополнить их силы, ослабевшие до крайности. Это был риск. Многим еще помнились суды, начавшиеся после принятия Постановления ЦИК и СНК СССР от 7 августа 1932 года «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности». Его еще называли «Закон о трёх колосках». В Славгороде тоже были люди, пострадавшие от краж на полях.

У папы выдалась сложная военная судьба, и он боялся совершать поступки, за которые ему припомнили бы плен, слишком уж дерзкий побег из него и пребывание на оккупированной территории. Он считал, что в лихую годину как никогда надо соблюдать законопослушание, и боялся рисковать, нарушать запреты. Но тут, перед лицом подступившей смерти, все-таки дал себя уговорить. Вдвоем с Алексеем Яковлевичем они пустились во все тяжкие и принесли под утро мешок срезанных колосков, достигших молочной зрелости. Из намолоченных зерен сварили кашу, заправили консервами из дядиного пайка. Дядя также помог моим родным соблюсти правильный режим выхода из длительного голодания, приложив к этому умение и силу воли. Семейная легенда гласит, что именно так Алексей Яковлевич спас нашу семью от верной гибели.

Ясно, что голод вычистил закрома, и по весне нечем было засаживать огороды, многие приусадебные участки так и остались стоять под черным паром. В выгодном положении оказались те предусмотрительные и предприимчивые сельчане, кто под зиму высеял свеклу — наравне с тыквой очень распространенный кормовой овощ. К следующей осени из этих посевов получился как никогда желанный сбор, которым пришлось харчеваться не только домашним животным, но и людям. Надо сказать, что в нашем селе не признают красную свеклу, салатную, тут выращивают и употребляют в пищу розовые сорта — борщовые. А они имеют крупные плоды, следовательно, являются более урожайными. Такая свекла не только в борще или салате хороша, но и в вареном виде сама по себе приятна на вкус — умеренно сладкая, ароматная. В то время ее с удовольствием ели и взрослые, и дети. Так осенью 1947 года свеклой спаслось почти все население, пострадавшее от голода. Но я чуть опередила события.

Итак, после невольного голодания в селе снова забурлила жизнь, возобновилась торговля, люди возвращались к общественным интересам, выбирались из дому, шли в центр села, чтобы повидать знакомых — обязательный ритуал в выходные и праздничные дни.

Настало воскресенье, 13 июля. Мама, оправившаяся от тяжелой опухлости, спровоцированной недоеданием, пошла на базар за покупками. Там ходила вдоль прилавков, вдыхала почти забытые запахи яств, радовалась молодости, солнцу, встреченным знакомым.

— Не ходи, детка, долго. Иди домой и ложись, — участливо сказала старая Желуденчиха, пряча глаза, словно была виновата в том, что осталась жить, а ее подругу, мамину маму, расстреляли немцы.

— Я неплохо себя чувствую, — ответила мама, — радуюсь каждому шагу. — А как вы поживаете?

— Помаленьку, а у тебя живот уже опустился, ребеночек к выходу подбирается.

Это убедило маму, и она отправилась домой. Действительно, вечером почувствовала первые признаки приближающихся родов и поспешила в больницу. Ее сопровождал папа. Шли они безлюдной дорогой, через низовье Дроновой балки, чтобы, как полагалось, их не видели чужие глаза. В селе беременные и роженицы всегда заботились об этом, блюли старые традиции.

В больнице маму встретила дежурная медсестра Ольга Федотовна, провела в палату и подготовила к родам. На рассвете начались схватки, к маме вызвали местную акушерку — принимать роды. Так 14 июля, в понедельник, вместе с утренней зарей я появилась на свет.

В небольшом поселке, где все друг друга знают, новости распространяются быстро. О том, что мама родила вторую дочь, узнали родственники, даже те, кто не очень роднился. Едва рассвело маму навестила единственная родная тетка по отцу Бабенко Елена Алексеевна, жившая заносчиво и безбедно, так как ее муж работал заведующим «Заготзерно». Это был важный объект, где хранилось зерно, сданное государству колхозами. Естественно, семья такого человека голода не знала. Тетка принесла маме спелые абрикосы и кусочек свежеиспеченного хлеба. Такой была ее скромная помощь родной племяннице в течение того мучительного и многотрудного года, вошедшего в историю своим природным катаклизмом. А следом за Еленой Алексеевной пришел папа и принес все ту же кашу из недозрелой пшеницы — припасенных с Алексеем Яковлевичем колосков хватило надолго. На подходе к больнице папу встретила дежурившая ночью медсестра.

— Не беги, не беги, твоя жена не заработала такого внимания, — с кривой улыбкой сказала она.

— Почему? — удивился папа, не сразу распознав то ли недоброжелательность, то ли иронию в ее словах, а потом понял: это зависть. Известное дело — незамужняя.

— Родила вторую дочь, — меж тем уже мягче произнесла Ольга Федотовна.

— Ничего, все наше будет.

И вот начали собирать новый урожай. Часть его свозили на мельницу, где из зерна мололи муку, а из семечек подсолнуха давили масло. Маленькое предприятие заработало на полную мощность. Но старое немецкое оборудование, полученное по репарациям и недавно установленное тут, часто выходило со строя, а технической документации на него, чтобы правильно произвести ремонт, не было. Мельничные механики только руками разводили. Пришлось директору мельницы просить помощи у папы, потому что только он разбирался в технике по-настоящему. Папа, конечно, согласился помочь, но встречно попросил расплатиться за работу не деньгами, а натуральным продуктом. В итоге ему достался мешок муки и десять литров подсолнечного масла.

С мешком на плечах и бидоном масла, зажатым в руке, почти притиснутым к груди, папа не шел — летел домой. Душа его ликовала, предвкушая счастливые деньки. Так его трудами наша семья оказалась со съестными припасами на следующую за голодным годом зиму.

— Завтра ты напечешь коржей и наваришь галушек, — сказал папа, войдя в дом, и мечтательно прикрыл глаза. Он так устал и настрадался душой, что хотел одного — спать. Потом в стране начали постепенно увеличивать карточный паек. Жизнь налаживалась, и в этой улучшающейся жизни уже присутствовала я.

Итак, есть неоспоримый факт: я появилась на свет ровно в четыре часа утра 14 июля 1947 года. Запишу эти данные цифрами — 14.07.1947 в 4–00. Прошу заметить, что июль — седьмой месяц года. Так вот я, не снисходя до анализа нумерологических совпадений — этих четверок, семерок,… заложенных в моей первой дате, — подчеркну лишь, что в тот день был понедельник. И всем станет понятен ход моих мыслей. Известно, что ночь — время темное, представляющее конец одних суток и начало других, тайную встречу прошлого и будущего, закваску предстоящих интриг. Но даже если бы мама, дабы избежать недоброй ауры понедельника, прибегла к обману и приписала мое появление воскресенью, когда она фактически поступила в больницу, то прямиком угодила бы в число 13, известное едва ли не еще большими невезениями. Так обстояли дела с моей личной историей, начало которой выдалось, мягко говоря, мистическим.

О внешних обстоятельствах я упомянула: послевоенная разруха, нужда во всем, голод, выпаленная солнцем земля. И было под тем солнцем не черное с пушистым белым, как зимой, а черное с пыльным и каменистым черным, как бывает в преисподней, а не в живом мире.

Мама, рассказывая о том времени, не находила слов и всю жуть пережитого передавала бессловесно. Не мимикой, не жестом, а новым падением в него и содроганием от ужаса, отчего я просила не рассказывать дальше, забыть прошлое, стереть из памяти, коль в такие минуты оно возвращалось к ней в яви, да еще — с такой силой. Мама не могла говорить, но закрывала глаза, обхватывала руками виски и качалась из стороны в сторону, немо воя, воя внутри себя — так мне представлялось ее состояние. И слезы катились по ее щекам — без всхлипа и моргания век. Это было запредельное горе, невыразимое, ибо безжизненность человеку выразить не дано. Он, рожденный жить, не должен был видеть обитель гибельности и знать ее, и у него не должно быть для ее описания ни красок, ни других средств. А им, поколению наших родителей, пришлось испытать то, что не предназначалось к постижению; пришлось опрокинуться туда, где нет жизни. И уцелеть! Более того, рожать детей, утверждая себя! Забытые счастьем, тщедушные и как будто совсем не герои, они прошли по пустыням смерти и праха, пепла, тлена и бренности, засеяли там жизнь, спасая ее для нас.

В каждом дне случались ситуации, где страшный час, в который я родилась, пробивался в явь со своим проклятым трухлявым обличием. И тогда я понимала мощь и бесстрашие тех, кто сражался с ним, противостоял вечной тьме и прорывался через мертвенность. Я уясняла меру их подвига, сотворенного ради нас, молодых, подвига под названием — жизнь родителей. Например, подавая на стол вареники или пироги, мама могла обронить: «Ешьте, это же так вкусно! Я уж думала, что никогда не наемся хлеба…». Как болит мое сердце от этих слов! Всегда болело, и хотелось воздать маме. Да разве это возможно?

Словом, я родилась в ловушке, в таком неблагоприятном сплетении дней и дат, в таком закрученном многоходовом лабиринте коварств и хитростей, что ни один астролог предсказать мои дальнейшие дни не взялся бы. Выкрутиться из неудач мне просто не светило. Видимо, при выдаче жребия случилась путаница, ибо мне попался тот, что предназначался для избранных новорожденных, для находчивых, увертливых и одаренных стремлением к жизни.

Получается, я попала в рождение, как в переделку. Это было не эпизодом, не случаем, не совпадением, не отдельным фактом на оси времени. Даже не казусом и не перипетией. Нет. Это стало конгломератом всего вместе, бурлящей изменениями данностью. Смесью материи, перемен и длительности, из чего создаются обстоятельства. Не удивительно, что сейчас мне, битой и мятой, открылась истина: строить жизнь — это не значит находить правильные решения, предпринимать правильные шаги. Нет, ибо этого мало. Это означает другое — уметь из окружающей мешанины всего сущего ежеминутно ткать такие ситуации, в которых бы события, споспешествующие тебе, завязывались сами собой. Уметь действовать так, словно ты ничего не делаешь, а вокруг тебя волшебным образом возникают условия твоего выживания. Коль не дано везения, то надо его создавать самой.

Вот этим я всю жизнь и занималась, с переменным успехом. Именно с переменным, ибо я подвела и мадам Судьбу, и мистера Рока — не доставила им удовольствия пропасть. Но и себя не осчастливила, не стала семижильной, не везде тащила лучший жребий. Только щедростью родителей, давших здоровую интуицию, я брела в нужном направлении — туда, где можно было пробиться сквозь асфальт.

Тополя… Целая шеренга их подпирает небо, обрамляя сквер с той стороны Жовтневой площади, куда выходят мои окна. Я горжусь, что живу именно тут, где некогда Екатерина Вторая положила начало Екатеринославу. Еще от первых сознательных лет мне памятен ночной шум тополей. Напоминая детство, они и теперь все так же стенают о сиротстве или причитают о чем-то утраченном, будто жалуются миру на его несовершенство, тут же сожалея о тщетности всяких жалоб.

Стройные красавцы связывают мои сельские рассветы с безбрежной степью за огородом, где на меже и росли тесной гурьбой, и эту уединенность в центре города, где снова они стоят под окнами. А годы вхождения в жизнь и основных деяний моих продолжаются воспоминаниями. Мои миры и времена.

Переполненность прожитым всегда болит, пока можно ощущать боль. Вот и мне еще не так много лет, чтобы душе онеметь, однако полна она до краев…

Осень. Сквер давно стал другим, поредел, словно укрылся прохудившимся багряно-охровым рядном. Уже с неделю неслышно сыплет морось, и газоны, пробив скорлупу листопада, изумрудно запушились травой — такой обильной и ароматной, какой никогда не бывает весной. Почему так? Почему я это замечаю? Что общего имеет судьба моя с этими осенними мятами?

В моем покое меня не узнают. Тихая комната и застывший силуэт у окна — это не я, которая была как вихрь, нейтрино, волна цунами, обрушивающаяся на дела, крушащая и подминающая проблемы. И вот пауза. Зачем она мне? А зачем раньше нужны были волнения? Ничего не случается просто так, без цели. Эти вопросы не дают покоя. Я ищу ответы, за которыми скрываются новые цели.

Еле ощутимые толчки сладостного волнения отвлекают от размышлений, и я, насторожившись, различаю далекий звон. Прислушиваюсь — что это?

Дождь прекратился. Ветер почти затих. С неба струятся сумерки. За чернеющим окном, о стекла которого бьются ночные бабочки, колышется густой, прилипчивый мрак, нехотя пропуская сквозь себя покрытое кракелюрой лицо. Кто это? Где я видела его, такое знакомое? Зеленые глаза и подкупающе спокойная доверчивость в них; красиво очерченные губы, выдающие внутреннюю полуулыбку; темные кудрявящиеся волосы, зачесанные на косой пробор и заплетенные в две косички, — обжигающе детский облик. И тут же промельком света приходит догадка — это же я!

Вижу родительский дом, свою маленькую комнату и себя за столом, у окна — темного, как и теперь. Сколько мне тогда было лет — десять, двенадцать, четырнадцать? Помню, как пристально я вглядывалась в него, не столько привыкая к своей наружности, сколько пытаясь в дальней темноте за отражением разглядеть будущее. Я хотела увидеть, какой буду через десять, двадцать лет; кем стану, к чему себя применю, кто будет меня окружать. И тщилась представить будущего мужа, увидеть, что он сейчас делает. Думает ли обо мне, хочет ли увидеть меня, как об этом мечтаю я? Кто еще встретится на моем пути, кто наполнит сердце желанием невозможного и тем продлит меня в вечности?

Придет час, и я напишу: «Это не мы появились по велению Бога, нет. Это Бог возник из нашего объединившегося дыхания. Мы вдвоем — творящая чудеса субстанция, которой нет названия, как нет теперь конца. Мы уже возникли и навсегда останемся в матрице Мира некоей буквой, участвующей в зарождении и воспроизводстве все новых и новых слов. В этом смысле мы вошли в вечную жизнь. И я счастлива, что для этого соединилась именно с тобой». Но кому они будут адресованы?

Это лицо, его пытливое всматривание в завтра, в более отдаленное «потом» возникло сейчас неспроста. Настала пора обозреть все, что осталось позади этой девочки — без возврата, без надежды, без сил моих что-либо изменить в нем. Мое преданное наитие подскажет новые шаги по земле.

В темном окне мне привиделся новый виток спирали, и толчки тревоги были предтечей новых странствий. Я шагаю дальше. И, сотканная из намозоленной души, искушенного ума и обретенной морали, перебираю по одному свои дни, завоевания и потери, обмывая их потоками размышлений. Я начинаю новый путь, но не от порога мечтательной юности, а с вершины опыта без иллюзий, чтобы возвратиться туда, где мечталось мне о дне сегодняшнем.

Первые воспоминания

Вспомнить самое раннее, конкретно что-то или кого-то, немыслимо. Все, существующее раньше стойкой памяти, мелькает отдельными деталями, эпизодами, словно ты летишь на карусели, словно смотришь в окуляр калейдоскопа — а там мелькание, сверкание, переливание одного в другое. И только потом выныриваешь из беспамятства изначального времени, из сложной среды, как из пучины — и опять попадаешь в нечто намешанное из форм, образов, звуков и красок. Как тут выделить что-то одно?

Думаю, мама не обидится, если я признаюсь, что от первых дней лучше запомнила мир отца — более простой, яркий и динамичный, состоящий из терпения, заботы и нежности, силы и лучащейся безопасности. Папа любил своих детей, к тому же был ярок в проявлениях — красив, громогласен, подвижен, вытеснял из своего пространства всех остальных. Он приходил с работы и приносил домой беспокойство, благоухающее цветущими травами и заводом. Помню, как он учил меня читать и считать, обматывать ножки портянками перед надеванием резиновых сапожек, его упоительные мечты о моих будущих успехах, о профессии…

И все это было не обособленно от будней, а вплеталось в них, состояло из них — ничего нельзя оторвать от остального, ничто не существует отдельно. Жизнь продвигается вперед всей своей колобродящей наполненностью, вторгается в новый день сумбурной массой забот и чаяний.

1. Выбираю свеклу

В окна проникают пылеобразные, туманные лучи солнца, прорезают пространство комнаты и стелются по полу желтой повиликой, ложатся узорчатыми пластами ярких пятен, перемежаемых тенями от встретившихся на их пути преград. Свет греет старые, покрытые сетью мелких трещин кафельные плиты, поднимает от них легкие пары случайно упавшей влаги. Открытые везде форточки взрываются щебетом ласточек и приторно-сладкими запахами отцветающих лип, шумом огрубевших тополиных листьев, куриным кудахтаньем о снесенном яйце и игривыми лаями собак.

Июль, мне недавно исполнилось два года.

Папа стоит в кухне, у входа в недавно отгороженную от нее комнату, и держит меня на руках, мама возится где-то сзади, вокруг снуют еще какие-то люди. Царит всеобщее возбуждение, бурлит поток эмоций в радостных голосах. Захваченная общим взбудораженным настроением, я верчусь, поворачиваюсь то туда, куда смотрит папа, то в противоположную сторону и заглядываю ему за спину, боковым зрением ища мамин силуэт. Она здесь, я ведь слышу: от волнения мама — умеющая не производить звуков, тихая, бесшумная — суетилась чуть громче обычного. Папа, наоборот был непривычно притихший. Нервничая, он слегка подбрасывает меня на руке (чукикает), пошлепывает по ягодичкам и при этом подкашливает. Ничего не стряслось, просто родители самочинно перестроили внутренность родительского дома: выбросили русскую печь и за счет освободившегося места сделали нам с сестрой детскую. Теперь же волновались, гадая, как на это отреагирует мамин брат, вчера приехавший из Полтавы, чтобы попрощаться с нами перед поездкой на Камчатку, куда он «завербовался» с молодой женой. Он имеет на дом такие же права, как и мама, а они не спросили его согласия на перепланировку. А ну как он запротестует? Конечно, печь назад не вернешь, но и скандала не хотелось.

Но Алексей Яковлевич выглядел весьма респектабельным и успешным человеком, не расположенным покушаться на то немногое, чем располагала его старшая сестра. Жить в родительском доме он не собирался, ибо уезжал в новую жизнь, строя большие планы, ему было не до мелочей.

Я же с высоты папиных рук изучала необыкновенно красивого гостя, подмечая его смущение от чрезмерного к нему внимания и его благодушие, желание снять тревогу с моих родителей. Осматривая поблескивающим от веселости взглядом результаты произведенной реконструкции, он теребил свисающие вниз усы и где-то там прятал улыбку, а все выжидающе молчали. Я же обеими руками держала огрызок вареной свеклы и доедала его с ленивым аппетитом.

— Все получилось хорошо, — сказал Алексей Яковлевич на незнакомом языке, который мне тут же понравился мягкой мелодичностью, тем более что оказался понятным. — Вы правильно сделали.

— Понимаешь, — папа с облегчением вздохнул и заговорил: — нам на заводе обещают давать уголь. А это топливо совсем не для печи. Да и хлеб в село теперь привозят, люди сами уже не пекут. Зачем она нам, печь? Только тепло из дома выдувает да место занимает.

— Правильно. Настало другое время, отставать от него нельзя. Ну что, малышка, растешь потихоньку? — обратился Алексей Яковлевич ко мне и потянулся к свекле. — Ну-ка давай это сюда.

Я отдала свеклу, облизалась и сложила ручки на груди, перебирая липкими от сока пальцами и с внимательным, вопросительным интересом посматривая на родственника. Дядя достал нечто в яркой обвертке, странными движениями пальцев снял ее, извлек на свет почти черный кусочек и протянул мне.

— Ешь, это вкуснее, — сказал он и с лучащейся оживленностью стал ждать моей реакции.

Угощение оказалось твердым, каким-то расползающимся на языке и горьковатым. Его вкус мне не понравился. Я скривила мордочку, высунула язык, выталкивая изо рта то, что туда попало. Протянув к дяде растопыренную руку с угощением, я невольно выронила шоколадную конфету и паучьими движениями пальчиков затребовала вернуть кусок свеклы, который отдала ему.

— Адяй! — в моем голосе прозвенела требовательность.

Окружающие дружно захохотали.

— А что? — сказал папа. — Это нам привычнее. Да, доця?

— Дя, — согласилась я, ничем не смутившись, и принялась энергичнее доедать сельское лакомство, чтобы у меня его больше не отобрали.

У мамы, подошедшей вытереть мои руки и мордочку от шоколада, глаза светились нежностью и счастьем.

2. Безвыходное положение

Лето было на исходе. Настал поздний август и после недавней жары принес первое робкое похолодание. Люди почувствовали облегчение, особенно приятное в утреннюю пору, после ночей, уже по-осеннему свежих. А днем солнце еще припекало, будто наверстывало простои в пасмурные дни, в дождь, а может, просто не хотело уступать позиции. Однако донимало оно лишь в солнечных закутках, а на свободном пространстве повевал ветерок и приносил приятную бодрость. Воздух, настоянный на разогретой увядающей ботве, спелых овощах, яблоках, дынях, был сложной приметой осеннего преддверия. От его вдыхания возникало острое ощущение быстротечности времени и самой жизни, неотвратимости разлук, чего-то еще мудро-щемящего, уныло-обреченного, но знакомого, что, казалось, было неожиданным приветом из таких седых глубин, откуда ничто не долетает, только эта непонятная причастность к потере вечности.

Родители выкапывали картофель, а я играла рядом, развлекая себя незаметными вещами: ломала сухие стебли, вертела их в руках, сгоняла ими прозрачных мотыльков со скрипучей свекольной ботвы. Затем пошла дальше по огороду, наклонилась над подсохшим кустиком паслена, сорвала чернильную ягоду и потянула в рот.

— Выбрось! — крикнул отец, заметив это. — Паслен нельзя есть.

Я послушалась, а через минуту мое внимание привлек сверчок, усевшийся на выкопанном картофеле. Ссыпанные горкой клубни образовывали целую пирамиду! Сверчок был в яркой зеленой одежде, что его хорошо выделяло на окружающем фоне, и имел веселые глаза. Я потянулась, чтобы достать его, взобралась на горку, но под весом моего тельца влажноватые картофелины покатились вниз и в стороны. Я не удержалась на ногах, упала на спину и съехала по ним до самой земли, развернув почти всю горку, и в тот же миг забыла о виновнике своих стараний.

— Доця паля, — сказала я, извещая родителей, что отдаю отчет происходящему и тем успокаивая их.

— Ничего, — откликнулась мама. — Доця встанет и побежит.

— Доця танет, — повторила я, поняв это как дельный совет, затем перекатилась на бок, встала на четвереньки и ловко поднялась на ножки.

Вдруг снова послышалось знакомое стрекотание — пение сверчка. Теперь он сидел на кусте георгин и будто звал меня за собой — при моем приближении, когда я еще не намеревалась потрогать его, а лишь хотела рассмотреть внимательные умные глаза, снимался и скакал дальше во двор. Я погналась за ним, преодолела несколько метров, снова едва не упав, а потом, поняла, что не догоню. Ничего не оставалось, как развернуться и бежать назад к родителям. И здесь я увидела приоткрытую входную дверь.

Что-то меня поразило, какое-то несоответствие приобретенным представлениям о мире. Но что это было и где оно было? Я остановилась, в раздумье осмотрелась по сторонам и снова устремила заинтересованный взгляд на дверь. Эта щель почему-то была почти черной. Почему, когда вокруг день? Ведь при сиянии солнца за дверью, в коридоре, тоже всегда светло. Я ощутила привкус тайны, исходящей оттуда. Кто там такой черный притаился, спрятался и не показывается?

Я имела много мальчишеских черт, в частности, такую — шла навстречу тому, чего не знала и чего от незнания опасалась. Оно дразнило мое воображение, заостряло любопытство, вызывало желание исследовать, познать его и перестать бояться. Страх сам по себе я не любила, и что-то инстинктивное подсказывало мне, что избавиться от него можно лишь тогда, когда узнаешь его причину. Поэтому я тихо, насторожено подкралась к двери — мне уже не хотелось испугать кого-то, кто там находится, как я испугала сверчка. Я хотела прекрасной встречи, пусть с кем-то или чем-то, чтобы можно было закрыть глаза от восторга и всплеснуть руками.

Я толкнула дверь, и щель немного расширилась. Через нее в коридор впрыснула танцующая полоса солнца, упала на пол, отразилась от его керамических плит и рассеялась, перекрасив закованное стенами пространство в серый цвет и вырисовав в его глубине дверь, ведущую в кухню.

Остановившись на пороге, я попробовала раздвинуть щель шире, но это мне не удалось — дверь была массивная и тяжелая. При всматривании в глубину коридора показалось, что с каждой минутой туда прибывает все больше и больше света, будто он стекался отовсюду, как вода в лунку, — это мои глаза постепенно привыкали к мраку, в конечном счете не полному, ибо ничего абсолютного в мире нет.

Солнечный свет не только яркий, но и теплый — он нагревает предметы. Я изо всех сил налегла на нагретую дверь и все-таки отвернула ее. Затем переступила порог, встала босыми, замаранными огородным черноземом ножками на поверхность плит. Прикрыв от удовольствия веки, вслушалась в приятное тепло, почувствованное ступнями, не такое влажное, как на перекопанной земле, а сухое, легкое, неприлипчивое. Ветерок сюда не проникал, не обвевал меня — загорелую, одетую лишь в трусики — свежестью и прохладой, и мне стало тепло, даже горячо — солнышко как раз подошло к зениту.

В коридоре оставался полумрак, неуклюжий и притихший, он все еще страшил и притягивал. Отец любит свет, солнышко и всегда широко открывает входную дверь, так что здесь не остается ни единого темного пятнышка, становится нисколько не страшно. Воспоминание об отце отвлекло от прежних неясных намерений. Ощущение таинственности растаяло, и я передумала заходить в дом, сомневаясь, чему отдать предпочтение: побежать к родителям или побродить по двору. Но в это время из коридора послышалось мяуканье котенка, будто он звал на помощь.

— Киса, киса, — откликнулась я. — Кис-кис-кис!

И, мужественно преодолев темное пространство коридора, зашла в кухню. Там было светло и тепло от солнечных лучей, проникающих сюда через окно. Кошки я не нашла, зато ее слепой котенок, в самом деле, ползал посредине. Если бы он не плакал, то попал бы кому-нибудь под ноги и пропал. Я взяла невесомое тельце, приласкала, отнесла в коридор на отведенное ему место. Котенок ощутил запах родного гнездышка и, не веря своему счастью, беспокойно задвигался, тычась то в одну сторону, то в другую, пока, в конце концов, не успокоился. Тогда я с облегчением возвратилась в кухню.

Остаться в доме одной выпадало нечасто, точнее говоря, я вообще не помнила такого. А ведь здесь можно похозяйничать, пока никого нет! Шкаф с посудой? Нет, это вполне знакомая вещь. Печка? Там нет ничего интересного. Окно? Да, оно выходит во двор, и пора посмотреть, что там делается.

Решение принято. Я деловито осмотрелась и поняла, что мне нужно, — маленький стульчик, который мамочка иногда подставляет под ноги, когда вышивает скатерть. Сама же я обожаю сидеть на этом стульчике около духовки, когда вокруг холодно, а в печке гудит огонь, согревает дом и духовка дышит теплом. Но это было когда-то зимой, а сейчас — уже давно лето.

Стульчик я нашла в гостиной под столом, на котором стояла швейная машина. А-а, это мама вчера зашивала мое новое платье и снова подставляла стульчик под ноги. Удобная вещь, этот стульчик, и не тяжелый. Я притянула его в кухню, пристроила возле стула, стоящего под окном у обеденного стола, залезла сначала на стульчик, а дальше и на стул. И наклонилась через его спинку, опираясь локтями на подоконник. Но со стула двор не просматривался, только под межой взмахивали крыльями куры, за которыми гонялся умный песик Барсик. Маленький, еще почти щенок. Мы с отцом недавно принесли его от дедушки Полякова.



Поделиться книгой:

На главную
Назад