Является Флотская Разведка с портфелем и давай меня об этом расспрашивать. Взводы врачей с вандейковскими бородками изучают мои глаза, меж тем поглаживая себе подбородки над моим напечатанным от руки романом «Море – мой брат». Ну а что еще, по-вашему, флотский напишет?
II
Первым меня знакомят с маньяком-психопатом с длинными черными волосами на губах. Нипочем не узнать мне, как Флотская Призывная Комиссия вообще такого пропустила. Волосами у него заросли глаза, бедра, ноги и стопы безумца. Он волосатый безумец Небес. Пялится на меня сквозь проволочную клетку, гугля и гуля. Я говорю: «Это что за херь, психушка?»
«Сам напросился, ты же говорил, что у тебя нескончаемые головные боли».
«Ну, это правда, а у НЕГО что?»
«Он Рончо-Психо».
«Ну и что мне теперь делать?»
«Зарулишь прямиком к нему, как только мы твои документы проверим… как, еще раз, тебя зовут, Джон Луи Дулуоз?»
«Именно… Луи значит Лукавый, и Лопух, и Лох, и Джон Л».
«Заруливай прямиком».
«Прям беру и заруливаю, Папсик». Заруливаю прямиком. Безумец просто пялится на меня, ибо меня определяют на шконку рядом с маниакально-депрессивным из Западной Виргинии по имени Пердун Пердингтон, или кто вообще способен запомнить, как его звать, но в постели по другую сторону – Эндрю Джексон Хоумз, а вот такое имя все запоминают навсегда с этого мига и впредь.
Сейчас часа 2 ночи, и Эндрю Джексон Хоумз спит, а другие психи (не все из них психи) храпят, но на следующий день я иду в туалет, и за мной следит охрана, на мне халат, и они грят: «Так, садишься там». Я сажусь там. На следующем стульчаке сидит Эндрю Джексон Хоумз, курит здоровенную сигару и глядит на меня яркоглазо и хвостотрубно. Он говорит: «Я Эндрю Джексон Хоумз из Растона, Луизиана, а ты кто, мальчонка?»
«Я Джон Луи Дулуоз из Лоуэлла, Массачусетс».
«Я за Универ Штата Луизиана в футбол играл, нападающим».
«Я за Универ Коламбии играл защитником».
«Во мне росту шесть футов пять, и я вешу сто девяносто пять фунтов, а удар у меня поставлен что надо». И он мне показал свой кулак. Здоровенный, как девятифунтовый стейк.
Я сказал: «Ты меня этим не бей ни в жисть, а кличка у тебя какая?»
«Он меня спрашивает, какая у меня кличка, Большой Дылда из Луизианы».
«Ну Дылда, и что теперь?»
«Как только с горшка слезу, пойду обратно в кроватку, которая рядом с твоей, и покажу тебе, как обжуливать в карты».
И мы вернулись в палату, и он меня научил, как ногтем метить рубашки карт, затем показал мне, как это помогает в очке. Потом сказал: «Ух, когда я валялся в стогу в Балтиморе, Мэриленд, где-то с год назад, глогал джин из бутылки, которую мне какой-то старичина подарил, я ни о чем не думал… я всегда был торговый моряк, а потом однажды идем мы из Портленда, Мейн, а тут катер Береговой охраны с фэбээровцами на борту, и сволакивают меня с судна, и говорят, что я от призыва уклоняюсь. А у меня даже почтового адреса нету. Я здоровый Старый Дылда из Луизианы, и не врубаюсь я, что они тут за шарманку развели отсюда до Китайгорода».
Я сказал: «Тут, Большой Дылда, у нас с тобой, должно быть, много общего».
«Это тебе не харвардские враки, мальчонка, да и не оксфордские. Счас я тебе покажу, как жулить в покере».
«Я в карты не играю, ты не беспокойся».
«Я просто не знаю, как нам еще время транжирить в этой чудливой дикарне…»
«А ты мне просто истории про свою настоящую жизнь рассказывай».
«Ну, я однажды легавого на сортировке Шайенна, Вайоминг, раскатал, во как», – и этот громадный кулачище, как у Джека Демпси, мне в лицо.
«Дылда, ты меня этим вот не бей, лады?»
«Смари, у меня еще есть, как свет потушат, табачок пожевать, потом вот в эту картонку плевать можно… вот тебе пожуйка». И мы давай жевать и плеваться. А все психопаты спали.
III
Потом Большой Дылда говорит: «Ух, был я как-то раз в Атланте, Джорджия, и видел там эту девку из бурлеска, она представление свое отыграла и после пошла в бар на угол, пивка хлебнуть и виски, и заходит она туда такая, выпить себе заказывает, а я ее шлеп по крупу и говорю: „Хорошая девочка“».
«Она взъелась?»
«Еще как! Но мне нормально тогда с рук сошло».
«А еще что было?»
«Я когда совсем молоденький мальчишка был, мама пирог на окно выставляла в Растоне, Луизиана, а мимо сезонник проходил и спрашивал, можно ли ему кусочек. Мама говорила, валяй. Я у мамы спрашиваю: „Ма, а можно я когда-нибудь стану бродягой?“ А она мне: „Это не про Хоумзов ремесло“. Но я ее совета не послушался и пошел бродяжить просто от любви к бродяжничеству, а все тот пирог меня на мысль навел».
«Пироговая Наводка».
«Чего?»
«Дылда, ты когда-нибудь калечил кого-нибудь?»
«Нет, сударь, мальчонка, только легавого того на сортировке в Шайенне».
«А работал ты где?»
«На нефтеразработках Восточного Техаса, мальчонка, лошадей еще там полудиких объезжал, ковбоем был, нефтяником, сезонником, на буксире работал в Гавани Нью-Йорка и моряком».
«Палубным?»
«Каким еще, мальчонка, думаешь, стану я по мышине ошиваться, лоб платочком обвязав?»
«Ну и что теперь будем делать, Дылда?»
«Язык только не распускай, завтра себе раздобудем ножиков от масла на ночном ужине и в тумбочки себе заховаем, а потом ими можно замки взламывать… Слыхал, товарняки там – дрянь всякую возят на эту базу Флота? Вскроем замки и уйдем в одних пижамах, вскочим на товарняк до самого стога, про который я тебе рассказывал в Балтиморе, а оттуда в Монтану, Бьютт, и напьемся там с Миссиссиппским Джином… Тем временем, – говорит он, – ты пожуй табачку-то и мне про ся чёнть расскажи».
«Ну, Дылда, я не такой цветистый, как ты, но кой-чего тоже повидал… вроде того раза в Вашингтоне, когда я пиписькой своей Белому дому махал, или в Сидни, Новая Шотландия, когда мы целую будку в бухту столкнули, или в Лоуэлле, Масс., когда один парень пытался кокнуть моего польского другана об машину целым градом убийственных ударов, я ему говорю, хватит, а он мне: „Чё?“ Я говорю: „Прекращай давай!“ – „А ты кто такой?“ – „Ёпить тебя, чувак“, – и его папаше пришлось меня с него стаскивать, а он натурально пытался несчастного пацана того прикончить».
«Аг-га, ты парнишка-то крепенький, да только прикинь умишком своим, ежели угодно, что я с тобой могу сделать вот этим вот кулаком?»
«Ссушь, Джек Демпси, который пиёт, не стоит, а?»
«Но мой корешок польский жив», – сказал я, глядя Большому Дылде прямо в глаза, и он понял, о чем я. (Тот случай я не вбрасывал в первых главах всего этого психушечного романа.)
Дылде я понравился, и мне понравился Дылда, мы оба с ним крепыши были и живчики, независимые и свободомыслящие, и Флот, мне кажется, это как бы ценил, а почему – увидишь потом.
IV
Однажды днем я курил чинарик под кроватью в дальнем конце палаты, как вдруг дверь открывает сам хренблинский адмирал и вводит двух человек. Чинарик я забычковал и выполз украдкой весь такой учтивый. То были Леонид Кински и Аким Тамирофф, голливудские актеры, пришли увеселять веселящихся психов психушки. Но было странно. Я на самом деле грешил, что они видели, как я курю, но нет, просто совпало, Большой Дылда дремал, депрессивный маньяк дремал, волосатый чувак тоже дремал, негр пытался срастить себе, с кем в картишки перекинуться, а тот парень, что себя в голову подстрелил, мрачно сидел в кресле-каталке с повязкой на голове. Я подхожу прямо к Акиму Тамироффу и говорю ему: «Вы были чудесны в „Генерал умер на рассвете“».
«О спасыпо».
«А вы, месье Кински, как обстоят дела в Коммунистической партии?»
«О, хокей?»
«Простите, но, мистер Тамирофф, вы были чудесны не только в „Генерал умер на рассвете“, но и в „По ком звонит колокол“, а еще в роли того франко-канадского индейского меткача у Де Милля, знаете ли, в картине Сесила про Северо-Запад…»
«Спасыпо». Они сами веселились больше нас. Не знаю, что они вообще там делали? Дурь какайта.
V
Затем сюда приезжает мой па, отец Эмиль А. Дулуоз, толстый, сигарой пыхает, адмиралов по сторонам расталкивает, подходит к моему одру и орет: «Молодец мальчишка, скажи этому чертову Рузевелту и его жене-уродине, куда им пойти! Все сплошь кучка коммунистов. Немцы не врагами нам должны быть, а Союзниками. Это война за Марксистских Коммунистических евреев, и ты – жертва всего этого заговора. Будь я постарше, я бы вступил в НМС и поплыл с тобой, и на дно бы пошел, и под бомбы, плевать, я потомок великих мореходов. Ты скажи этим отмиралам пустоголовым, что на самом деле – стукачье тут правительственное, – что отец тебе сказал: ты правое дело делаешь», – и с такими словами, будучи услышанным помянутыми адмиралами, с топотом вылетел прочь, дымя сигарой, и сел на поезд обратно в Лоуэлл.
Потом приходит Сабби в мундире Сухопутных Сил США, грустный, весь идеалист, уже под бобрик, но еще грезливый, пытается вразумить меня: «Я вспомнил, Джек, я сохранил веру», – но мой чокнутый маниакальный депресняк из Западной Виргинии пихает его в угол и хватает за его рядовые рукава и орет: «Уобашское ядро», – и глаза у бедняги Сабби застилает слезами, и он на меня смотрит и говорит: «Я сюда приехал с тобой поговорить, у меня всего двадцать минут, что за дом страданий, что теперь-то?»
Я говорю: «Пошли в туалет». Западная Виргиния идет за нами, оря, то был один из его хороших дней. Я сказал: «Сабби, ты не переживай, с пацаном все в норме, у всех все хорошо… А кроме того, – добавил я, – ни мне, ни тебе сказать нечего… Кроме как, наверно, того раза, когда неполная средняя Бартлетта горела и поезд нес меня обратно в Нью-Йоркский подгот, а ты бежал рядом, помнишь? в метель и пел „Мы с тобой еще увидимся“… а?»
И то был последний раз, когда мы увиделись с Сабби. Его после этого смертельно ранило на береговом плацдарме Анцио. Он был армейским санитаром.
VI
Анцио: то была, как мы нынче говорим, продрочка Чёрчилла. Как можно заставлять кучку народу ждать на берегу под огнем с позиций, защищенных холмами? Прямо по ним. И после Марку Кларку хватает наглости идти маршем на Рим, когда любой в здравом уме понимал, что идти ему надо было к Адриатике и рассекать немцев напополам? Нет же, он хотел увенчаться лаврами в Риме. Вот мой лавровый венок: будь он проклят и за погибших в Салерно.
Но военные беды нельзя отдать под трибунал.
Эту последнюю фразу я добавил не потому, что ссу, а потому, что генерал может уследить за всем происходящим не больше, чем я.
VII
Я сидел у окна, глядя на весенние деревья с добрым мальчуганом из Этола, Массачусетс, который со мной не разговаривал больше после нашей первой ночи хорового пения «Сияй же, полная луна»… Он умирал, от чего – не знаю… Перестал со мной разговаривать… Флотские санитары заходили его утешать, приносили ему еду целыми подносами, он ее в них же и швырял… Наконец после того, как мы с ним целую неделю пялились вместе в окно в абсолютном молчании, его увели, и я больше никогда его не видел… Говорят, он так и умер там, в обитой войлоком камере. А петь он точно мог. Французский пацан из Массачусетса.
Парень с бинтом на голове взял и застрелился из пистолета, пуля вошла в одном месте и вышла из другого, бедняга даже не умер, как сам того желал, и теперь сидел, угрюмясь, в кресле, скорбно глядя голубыми глазами своими из-под бинтовых саванов, словно какой-то всамделишне-вывернутый Герой Жене. Туда одним каналом, оттуда другим. Что-то вроде коридора в мозгу. Попробуй как-нибудь. Только слишком не уповай.
Но что ж за чрезвычайное помрачнение им овладело, что он решил эдакое попробовать? Типа того, когда Флот обнаружил, что мы с Большим Дылдой прячем столовые ножи у себя в тумбочках, они приказали двум здоровенным бугаям, флотским санитарам со смирительными рубашками, прийти и взять нас под контроль и в неотложку, и на поезд, и во Флотский Госпиталь Бетезда в Мэриленде, как раз тот штат, куда хотел поехать Дылда. Поскольку я стоял и ничего не делал, два здоровых флотских санитара со смирительными рубашками говорили: «Меня мелкий этот Дулуоз не беспокоит, а вот как быть с тем громадным сукиным сыном Хоумзом? В нем шесть футов пять».
«Приглядывай за ними».
«Что они сделали?»
«Прятали столовые ножи взломать замки и сбежать».
«Милые какие флотские».
«Нам их сопровождать до самой Бетезды, так что ты полегче».
«С большим мальчиком все хорошо будет», – сказал им я.
И вот мы покидаем Военно-Морскую Базу Ньюпорт под руководством двух здоровых флотских санитаров со смирительными рубашками, в карете скорой помощи, и на поезд в Вашингтон, а Дылда – передо мной, поскольку такой большой, и все время орет мне назад: «Ты еще там, Джек?»
«По-прежнему с тобой, Дылда».
«Ты правда еще со мной?»
«Ты что, не слышишь меня?»
Той ночью в поезде до Вашингтона нас оставили одних в раздельных купе, а санитары ждали снаружи, и я использовал эту возможность пофантазировать, сиречь то есть, облегчиться от ужаса мужественности. «Сердце» и «Поцелуй» – то, что лишь девчонки поют.
VIII
А в Бетезде нас с Дылдой сначала поместили в настоящую палату для умалишенных, где парни выли койотами посреди ночи, а здоровенные ребята в белых костюмах вынуждены были приходить и завертывать их в мокрые простыни, чтоб успокоились. Мы-с-Дылдой переглянулись, два торговых моряка: «Ёксель, мальчонка, вот бы мне сейчас на нефтедобычу Восточного Техаса».
Но врачом был д-р Гинзбёрг, и он провел со мной собеседование, почитал этот полунаписанный роман, над которым все ломали головы в Ньюпорте, Р. А., и вальяжно произнес: «Ну ладно, вы себя кем на самом деле считаете?»
«Я, сэр?»
«Да».
«Я всего лишь навсего старый Сэмюэл Джонсон, я был шизиком студгородка в Коламбии, это все знали, выбрали меня вице-президентом второго курса, а я сказал, что я литератор. Нет, д-р Гинзбёрг, литератор – человек независимый».
«Так, и что это означает?»
«Это означает, милостивый государь, независимость мышления… а теперь валяйте, поставьте меня к стенке и расстреляйте, но вот от этого я не отрекусь или не отрекусь ни от чего, кроме своего стульчака, и более того, не в том дело, что я отрекаюсь от флотской дисциплины, я не то чтоб БЫЛ ПРОТИВ нее, но я НЕ МОГУ. Это примерно все, что я могу сказать о своем отклонении от нормы. Не то что я не стану, а то, что не могу».
«А почему это вы считали себя чем-то вроде Сэмюэла Джонсона в студгородке Коламбии?»
«Ну, разговаривал со всеми обо всем с литературными подробностями».
«И таково ваше представление о самом себе?»
«Это то, что я есть, чем был и буду! Не воин, доктор, прошу вас, а трус-интеллектуал… но лишь в том смысле, что у меня такое чувство, будто я должен защищать некую долю афинского этоса, как мы бы могли выразиться, а не из-за того, что я ссу, потому что я определенно ССУ, но просто не перевариваю, когда мне говорят, каким мне быть изо дня в день. Если хотите войны, пускай мужчины оголтело носятся, если вам нужна именно война. Вновь я не сумел объясниться. Я не могу принять, либо, то есть, я не могу жить с вашим представлением о дисциплине, я для этого слишком уж псих и литератор, а кроме того, отпустите меня, и я опять вернусь тут же в эту Северную Атлантику как гражданский моряк…»
Увольнение с хорошей аттестацией, безразличная натура.
IX
Никакой пенсии. Даже бески никакой. На самом деле это меня тот флотский стоматолог отвратил. Он кто вообще такой? Какой-то поц из Ричмонд-Хиллского Центра?
Х
И вот у меня осталась неделя до отставки. Стоял май, и мы теперь носили белую флотскую форму. Меня поэтому звали «Джонни Зеленые Рукава», но не потому, что локтями я отирал девичьи бока, а потому, что ошивался везде пьяный, напиваясь из бутылок с одним морпехом по имени Билл Маккой, из Лексингтона, Кентаки, в травяных парках Вашингтона.
Старина Билл ничо был.
Обычно он влет отдавал честь офицерам на улицах Вашингтона, а я пялился на него в изумленье.