Давай-ка уж по-морскому. Премия за ночевки на пороховом погребе, похоже это на Капитана Бляма? Этим судном владеет публика из «Линий АЗВИ», ах яркое и винно-чермное море.[19] Якорь закреплен, мы выходим меж двух маяков Бостонской гавани, за нами только «Чэтем», через час засекаем эсминец по левому борту и легкий крейсер (вот именно) по правому. Самолет. Море спокойное. Июль. Утро, море свежее. У побережья Мейна. Утром сильный туман, днем легкая дымка. Судовой журнал. Все взоры шарят, выискивая перископ. Чудный вечер накануне проведен с (не Флотским, прошу прощения) Армейским артиллерийским расчетом у большой пушки, крутили популярные пластинки на фонографе, армейские чуваки, похоже, искреннее заматерелых портовых крыс. Вот несколько заметок из моего собственного бортового журнала: «Там и сям имеется несколько приемлемых людей, вроде Дона Гэри, нового судомоя, парня разумного и дружелюбного. У него жена в Шотландии, он, вообще-то, пошел в Торговый Флот, чтобы туда вернуться. Я познакомился с одним из пассажиров, сиречь строителей, неким Арнолдом Гершоном, основательным юношей из Бруклина. И еще один парень есть, он работает в мясницкой лавке. Помимо них, все мои знакомства покамест безрезультатны, почти глупы. Я очень стараюсь быть искренним, но экипаж предпочитает, я полагаю, озлобленную матерщину и сквернословую глупость. Ну, по крайней мере, быть непонятым – это быть как герой в кино». (Можешь себе представить, какая хренотень пишется в дневнике судомоя?) «Воскресенье, 26 июля: Прекрасный денек! Ясный и ветреный, на море зыбь, похоже на пейзаж мариниста… длинные крапчатые валы синей воды, с кильватерной струей от нашего парохода, что как яркая зеленая дорога… Слева по борту Новая Шотландия. Мы уже прошли Проливы Кабота». (Кто такой этот Кабот? Бретонец?) (Произносится «Ка-бо».) «Мы подымаемся, к северным морям. Ах, там ты найдешь эту Арктику в саване». (Этот нахлыв ярковыраженного мореяза, этот послеродовой снеговывихнутый говорок ледяной горы, этот чертов Чингисханов говор водорослевой болтовни, прерываемый лишь взбуханьями пены.)
Да, сударь мой, мальчик мой, земля – штука индейская, а волны вот – китайские. Знаешь, что это значит? Спроси парней, кто рисовал те старые свитки, либо спроси старых Рыбаков Катая, и какой индеец когда-либо осмеливался поплыть в Европу или на Гавайи от лососекувырчатых ручьев Северной Америки? Говоря «индейцы», я подразумеваю огаллагов.
«Я это пишу – сегодня вечером, – а мы минуем самую опасную фазу нашего путешествия в этот таинственный северный край… мы идем на всех парах по зыбучему морю мимо устья реки Св. Лаврентия в хрустально-ясном Лунносиянье». (Для Дулуоза, потомка Гаспе и Кейп-Бретона, годится.) «Это области, где в последнее время случилось много потоплений». (Следил за новостями по дневной нью-йоркской газете, а как же.) «Смерть витает над моим карандашом. Каково мне? Я ничего не чувствую, лишь смутное покорство судьбе». (О Юджин О’Нилл!) «Некое терпение, что скорее похоже на грезу, нежели на реальность. Великие карточные игры, неимоверные карточные партии и в кости происходят в столовой, Папаша там со своим сигаретным мундштуком, в коковом колпаке, с безумным густым ухарским хохотком, к играм примешиваются некоторые рабочие с базы, сцена приправлена невозможными персонажами, говнянским языком, богатым теплым светом, всякий народец спускает свое береговое жалованье, отвечая на вызов Нептуна… Суммы денег меняют владельцев, а смерть – поблизости. Что это за громадный игорный корабль… и наш брат, „Чэтем“, за кормой, там, конечно, то же самое. На кону деньги и на кону жизнь. В сумерках, с долгими лавандовыми кушаками, реющими над дальней Новой Шотландией, негр-пекарь провел на юте религиозную проповедь. Поставил нас на колени, когда мы молились. Он говорил о Боге („Мы выли“) и молился Богу, чтобы путешествие было безопасным. Затем я пошел на бак и провел обычный свой час, пялясь в лицо напирающим северным шквалам. Завтра мы должны быть у побережья Лабрадора. Пока я это сейчас писал, услышал у себя за иллюминатором шипенье, море тяжко, судно лишь качает и качает глубоко, и я подумал: „Торпеда!“ Целую долгую секунду ждал. Смерть! Смерть!» (Подумайте о своих сценах смерти и смертных приходах, пользователи ЛСД!) «Говорю тебе, – грит уверенный молодой Джек Лондон на своей шконке, – говорю тебе, со смертью встречаться НЕ трудно», – нетушки, судари мои. – «Я терпелив, я перевернусь сейчас ко сну. А море омывает себе, неохватное, нескончаемое, вековечное, мой милый брат [?] и приговорщик [!]. Нынче в свете луны в этих опасных водах можно видеть два военных корабля, что нас конвоируют, два рыжевато-бурых морских кота, настороже и полуприсев» (Ух ты ж)…
Бездомные воды на Севере, Арий-Скандинав против своих рук в цыпках от морских сетей.
II
Нет у меня в руках никаких морских сетей, нет на них и цыпок от тросов и канатов, ибо палубным матросом я был в том году позже, а в настоящее время я судомой. Я смутно слышал о том, что об этом орал Шекспир, мол, тот, кто моет котлы и драит гигантские сковороды, в засаленных передниках, волосы падают на лицо, как у идиота, в лицо плещет посудная вода, драит не жесткой «теркой» в том смысле, как ты понимаешь, а Рабской цепью, скученной в кулаке как цепь, шурх, скрытч, и весь камбуз медленно вздымается.
О кастрюли и сковородки, грохот их страха, кухня моря, там внизу Нептун, стада морских коров хотят нас выдоить, морская поэма, с которой я пока не покончил, страх перед шотландским помещиком, вдруг выгребет сюда с загривком от шеи другой лисы в подветренную сторону ШАОУ тамского Ирландского моря! Моря ее уст! Бутор ее Бони! Треск шпангоутов Ноева Ковчега, выстроенного Моисейцем Шварцем в безусловной ночи Вселенской смерти.
Короткая глава.
III
Никакая подростковая писанина того времени, что я держал в своих дневниках, ныне нам не пригодится.
Вот вон бурун омывает бушприт, «Ночь такая, что ни человеку, ни псу», да еще какому псу, О Бёрнз, О Харди, О Хокинз, взбредет в голову выйти в море, разве что за косточкой, на которой осталось мясцо?
В нашем случае это означало пять сотен долларов, если вернемся живы и здоровы, а это была куча денег в девятьсот сорок втор-омм.
В сумерках все кубрики обходил босой палубный матрос-индеец, удостовериться, что иллюминаторы закрыты и задраены.
У него на поясе висел кинжал.
Два кока-негра в полночь как-то поссорились на камбузе из-за азартных игр, я этого не видел, а они там махали огромными мясницкими ножами друг на друга.
Маленький вождь моро, ставший третьим коком, с маленькой шейкой, завертлюжил и съежился, обернувшись поглядеть.
У него из всех на поясе висел самый агромадный ножище, первостатейный мачете Свами со старо-доброго Минданау.
Пекаря-кондитера рекламировали как патикуса и утверждали, что он выхватил с пояса пистолет прямо в эту свару на радость всем нам.
В бельевом хозяйстве кастеляна ветеран Испанской гражданской войны, член левокрылой антифашистской Бригады Эйбрэхэма Линколна пытался сделать из меня коммуниста.
Главному кастеляну я был нужен так же, как клоку пены морской потребен он, или я, или кто угодно.
Капитана, Кендрика, видели крайне редко, ибо он был так высоко на мостике, а судно-то немаленькое.
Главным коком у меня на камбузе оказался Былая Доблесть.
В нем было 6 футов 6 дюймов и 300 фунтов негритянской доблести.
Он говорил: «Все тут накалывают». Это он, бывало, молился в сумерках на палубе полуюта… настоящей молитвой.
Я ему нравился.
Бздун Фрэнки Фей спал со мной рядом в кубрике и все время бздел. Еще один юный пацан из Чарлстона, Масс., кучерявый, пытался надо мной насмехаться, птушто я все время читал книжки. Третий парень у нас в кубрике ничего не говорил, был высокий конченый торчок, по-моему.
Вот так судно.
Довольно быстро закончилось пойло, и подлинные пьяницы пошли в судовую цирюльню стричься, хотя на самом деле им хотелось по пузырьку лавровишневого лосьона после бритья.
Сраные умники с камбуза отправили меня в машинное отделение попросить у стармеха «разводной ключ под левую руку». Дед орал на меня, перекрикивая грохот поршней, вращавших вал заднего винта: «Таких не бывает, остолоп!»
Затем мне устроили особый ужин в мою честь и накормили меня утиной жопкой с ямсом, картошкой и аспарагусем. Я съел и объявил, что очень вкусно.
Они сказали, что я, может, и футболист-выпендрежник, и в колледже обучался, а вот не знаю, что разводных ключей под левую руку не бывает или что утиная жопка есть утиная жопка. Вот и славно, мне и то и другое пригодится.
Пекарь-кондитер остался мной доволен и дал мне коричневую кожаную куртку, которая мне на запястья рукавами свисала. Он был проповедником с полуюта.
У себя в дневнике я наблюдал айсберги; дневник, вообще-то, очень неплох, и я должен это здесь записать; вроде: «Между прочим, одно из двух новых конвойных судов, небольшой сухогруз, переоборудованный в нечто вроде морского охотника и рейдера, несет героическую легенду. Он топил все подлодки, которые отыскивал в здешних холодных водах. Доблестная сучка, а не судно: волны вспарывает прытко и несет на себе самолет-торпедоносец, а также запас глубинных бомб и зарядов». И вот старый ариец жалуется (не успели мы дойти до тех айсбергов): «Туман, за кормой проглядывает „Чэтем“, мычит скорбящей коровой…»
IV
Айсберги – обширные горы льда, что плавают по всей Северной Атлантике и показываются где-то на одну десятую своего массива, который, прячась под волнами, может пробить корпус судна быстрей, чем тебя прикончит какой-нибудь черноглазый спартанец, в спартанской провокации, только этот самый айсберг тут весь белый, льдистый, холодный, ему плевать, и он больше пяти Управлений полиции и пожарной охраны Западного Сент-Луиса. О Бадвайзер, плати дань и примечай.
И видно их за милю, белые кубы льда, а волны бьются об их бушприты, как в кино про Динозавров в замедленной съемке. Плюх, медленно, гигантское зрелище громадных вод у самого утеса, льда в данном случае (не Керна), которые делают ПЛЯМ. Тебе известно, как корнский кельтский язык называется? Кернуак.
Так что есть Керуак? «Керн» – это гурий, а «уак» – язык чего-то; стало быть, Кер, дом, уак, язык его, ЭТО ЯЗЫК ДОМА, ТОЛКУЮЩЕГО С ТОБОЙ ЧИСТЫМ ГОВОРОМ МОРЯКА.
Никто на этом моем судне не столкнется с айсбергом, хоть на твою жизнь спорь, хоть Кэпа Кендрика, а кроме того, у нас на ужин свиные отбивные.
V
Ты каданьть видала глаза капитана в рулевой рубке? Кто-либо склонялся над картами столько, сколько этот первый помощник? Этот второй помощник, у него были голубые глаза? И третий, острые? Ни одно судно размерами с «Дорчестер» не может столкнуться с бедствием, если не столкнется с гением.
Гений, фон Дёниц, прятался под волнами Пролива Красивого Острова, а мы искали признаков пены или перископовой торчбы, так точно, да еще как. Хучь Гитлер советовал своему военно-морскому гитлерюгенду быть мудрыми и спортивными, лучше моряков и не видали, чем в Морской Службе Соединенных Штатов. Не, никакому Дёницу не скрыться от прицела канадца.
У обычного настоящего канадца голубые глаза и глаз на море, да и на бухточку, настоящий пират, скажи это Верховному Главнокомандованию любого Флота. Он облизывает губы, предвкушая какой ни возьми слом в волне, будь то футбольный мяч, какашка, дохлая чайка, дрейфующий счастливый альбатрос (если достаточно близко к Полюсам), или же волнушка, или морской воробей, или, вообще-то, скопа, эта птица ка-ка, а не дуй-дуй, та, что плещет в волнах и речет тебе и мне: «Ужо вы сами под парусами, а я по водам сама поплещу». Ладно. Всегда отыскивается возле суши.
Что у нас тут за суша? Ирландское море? Ты его моришь?
VI
И вот я жарю бекон на тысячу ртов, то есть две тысячи ленточек бекона, на обширной черной плите, а Доблесть и другие помкоков делают болтунью из яиц. На мне спасжилет, О Болдуиновы яблоки. Снаружи слышу «Бум бум». На Доблести тоже спасательный жилет. Бум бум. Бекон шкварчит. Доблесть смотрит на меня и говорит: «Они там накалывают».
«Ну».
«Дожарь этот бекон до хруста и свали в бачок, мальчик».
«Ессьсэр, – грю я, – начальник». Это птушта он мой начальник, и вот поди ж ты. «Что там такое, Доблесть?»
«Там пачка канадских сторожевиков и американский эсминец закладывают глубинные заряды против атаки германской подлодки».
«А нас атакуют?»
«Да уж не мемфисские враки».
«П-ч-хикк-Ще-нья, – это я, чихнув, – сколько времени?»
«Тебе зачем спасательный жилет?»
«Ты мне сам сказал его надеть, ты и главный кастелян».
«Так ты ж бекон жаришь».
«Ну само собой, я жарю бекон, – сказал я, – но еще я думаю про того мальчонку на германской подлодке, который тоже бекон жарит. И он сейчас насмерть давится, тоня. Как тебе такое, Доблесть?»
«Я никого не накалываю, ты прав», – сказал Доблесть, в натуре крутой и блюзовый певец к тому ж, но я б его в любой драке завалил, потому что он бы мне это дал.
Вот тебе Американский Негр, чувак, поэтому давай ты мне про него тут не будешь.
VII
Море глаголет. Помнишь, почему я волна? Три серебряных гвоздя в синем поле, посеревшем от моря. Езус, это ж польское море. Что, Дясньск? Всякий дворянин в России носил меха и кастрировал всех в поле зрения. Дзеньск. Сколл. Арийцы.
Рабами они смели нас звать.
VIII
И впрямь рабы, да ты глянь на телохранителей Хрущева или любого с виду обычного русского, видала, какой-то парень торговал коровами в полях Северной Каролины в 9 утра… Арийцы… Вид такой, что веришь – Господь простит тебя на Небеси… ‘Т такова вида бляди Амстердама не только содрогнутся, но и вязать бросят… Ах Верхние Германские Нордические Арийцы, звери вы моего сердца!… Убейте меня!… Распните меня!… Валяйте, у меня есть друзья в Персии.
А что эти персидские друзья сделают, отрастят усы и поскачут на реактивных?… Знаешь, что имел в виду Иисус, крича на кресте: «Отец, Отец, для чего Ты меня оставил?»[20]…Он лишь цитировал Псалом Давида, как поэт, помнящий наизусть: Он не отрекся от царствия Своего, херня так верить, выкинь Щит Давида в мусорку вместе с Крестом Иисуса, ежели так считаешь, давай я это тебе докажу: Иисус просто цитировал первую строку Давидова Псалма 22, с которой знаком был еще с детства (не говоря уж о том, что зрелище римских солдат, бросающих жребий по его одеянье, напомнило ему строку в том же Псалме «об одежде моей бросают жребий»,[21] и вот это еще прибавь: «пронзили руки мои и ноги мои»[22]).
Он был просто как поэт, вспоминавший пророчество Давида.
Следовательно, в Иисуса я верю. Скажу тебе почему, если ты и так не знаешь: Иаков боролся со своим ангелом, потому что бросил вызов своему Ангелу-Хранителю. Это как водится.
Михаил стоит в моем углу, 7 футов ростом.
Смотри.
Вот мы пошли.
Книга восьмая
I
Блез Паскаль велит смотреть не на себя в поисках средства от несчастий, а на Бога, чье Провидение предначертано в Вечности; предначертание это было в том, что жизни наши – всего лишь жертвы, приводящие к чистоте в послесуществовании на Небесах в виде душ, лишенных этого насильственного, гнилого, плотского тела – О сладкие возлюбленные тела, столь оскорбляемые повсюду за миллион лет на этой странной планете.
Потому я думал о маленьком немецком мальчике-блондине, который жарит бекон на том подводном корабле, и вот, стоя в своем спасательном жилете, дрожа и потея, но все равно мило готовя завтрак команде и офицерам, слышит он, как швы и болты переборок корпуса субмарины скрипят и трещат, вскоре начинает просачиваться вода, бекон его – как пресловутые свиньи, которым Иисус вручил подорожные к Сатане, и они идут прыгать в озеро, – сейчас намокнет. Затем могучий близкий разрыв глубинной бомбы, и весь океан врывается к нему на камбуз и плещет вокруг и него, и плиты его, и его кроткого завтрака, а он, дитя в Маннерхайме, когда чисты были поутру сосульки на зимнем солнце, а из концертного зала по узким булыжным улочкам неслись звуки Хайдна, ах, вода уже ему по шею, и он все равно задыхается от мысли обо всем этом: вспоминая весь свой жизненный срок. Милый светловолосый германский Билли Бадд задыхается, захлебываясь водой в затонувшей капсуле. Глаза его дико вперяются в меня, что в спасательном жилете у черной кухонной плиты п/х «Дорчестер», это невыносимо.
С того момента я единственный настоящий Пацифист на всем белом свете.
Не вижу, не понимаю, не хочу. Почему два судна не могли просто встретиться в бухточке и обменяться любезностями и понарошку военнопленными?
Кто эти улыбчивые Сатаны, что наживают на этом все деньги? Будь они русскими, американцами, японцами, англичанами, французами или китайцами? Но не вусмерть ли прав был Толстой, сказав в своей заключительной книге, «Царство Божие внутри вас» (цитата из Иисуса[29]), что настанет такой день, когда песочные часы, отмеряющие войну, вдруг переполнятся? Либо такой день, вообще-то, когда водяной маятник, приняв больше воды в ведерко мира, вдруг склонится к миру? Это за единую секунду происходит.[30]
Кроме того, как покажу я впоследствии, немцам не следовало быть нашими «врагами». Говорю это и ставлю на кон свою жизнь.
Стало быть, старый Доблесть говорит: «Ладно, мальчик, доготавливай бекон, а у меня болтунья приспела, и пошли-ка уже кормить тыщу человек, что едут строить воздушную базу в Гренландии с грязнючими дорогами и деревянными хижинами, и в шерстяных клетчатых куртках, йяай, как из Лазарета Св. Иакова вышел, ни разу мне так глупо и тоскливо не бывало. Боже мой, для чего Ты оставил меня?»
Мало того, еще мне нужно мыть котлы и сковородки, драить палубу, ложиться спать, пробуждаться в полдень вторым коком, негром с большим кинжалом, и тот мне говорит: «Вставай, ленивое отребье, ты на камбуз уже на пять минут опоздал».
«Со мной нельзя так разговаривать».
«А у меня ножик».
«А мне какое дело?»
«Я мастеру скажу, как ты на камбузе пререкаешься».
«Это у тебя первый случай, когда можно на ком-то отыграться, да?» – грю я. Ух как мы друг другу не нравились. Я пошел ко второму помощнику и попросился перевестись в палубную команду, но мне отказали. Я был в капкане стальной тюрьмы, плывшей по ледяным океанам полярного круга, и наконец-то рабом.
II
Дневник утверждает: «30 июля 1942 г.: Вечером с севера налетел хлесткий ветер и сдул туман… и до чего ж холодный, ледяной это был ветер. Мы теперь по-настоящему приближаемся к северу. Восьмой день как вышли из Бостона и должны пройти три четверти пути между северным Ньюфаундлендом и южной Гренландией» – пока не на полярном круге, но несколько дней спустя – «уже. Ветер этот был странный ветер; летел с далекого белого севера и нес с собой посланье о нагом опустошенье, что бормотало: „Человек не должен ко мне стремиться, ибо я безжалостен и безразличен, как море, и не стану ему другом и теплым светом. Я – север и существую лишь для самого себя“. Но с левого борта у нас сигнальный огонь нашего нового судна сопровождения (военные корабли ушли, их сменили два тяжеловооруженных траулера) светил по унылым серым водам другим посланьем… и то было посланье тепла, любви и привета, послание Человека… То был прекрасный золотой огонек, и он мигал символами Человечьего языка. И мысль о языке, тут, в объятьях безъязыкого моря… то был тоже теплый золотой факт».
И: «Тюремный корабль! Я ору себе по утрам, направляясь к своим кастрюлям и сковородкам. О, где же Князь Крита Саббас и его знакомый клич: „Поутру, братие, сочувствие!“…милях в 1800 за кормой… но лишь в 2 футах за душой.
Но этим утром я сонно вышел на палубу вдохнуть воздуху на баке и оказался в зачарованном гренландском фьорде. Меня на миг буквально ошеломило, затем я впал в мальчишеское изумление». – Немудрено. – «Эскимосы на каяках проплывали мимо, щерясь своими странными щербатыми улыбками. И О, как же мне на память пришла та строка из Вулфа в славном свершенье и правде: „Утро и новые земли…“[31] Ибо тут у нас тяжкоглазое, обалделое утро, свежее, и чистое, и странное… а вот она, новая земля… одинокая, пустынная Гренландия. Мы миновали эскимосское селение, которое, должно быть, то, что на карте – возле мыса Прощай, Юлианехоб. Американские моряки швыряли эскимосам апельсины, пытаясь в них попасть, хрипло хохотали – но маленькие монголы только улыбались в своих идиотских нежных приветствиях. Мои сограждане позорили меня бесконечно, поскольку я знаю, что эскимосы эти – великий и отважный индейский народ, у них есть свои боги и своя мифология, и они знают все тайны этой причудливой земли, и у них есть нравственное чувство и честь, что намного превосходят наши. Фьорд защищен» – «фьорд» означает глубокий водяной канал меж утесами – «по каждому берегу громаднейшими бурыми обрывами, покрытыми чем-то вроде тяжелого мха, или травы, или вереска, не разберу чего. Вероятно, поэтому Северяне назвали эту землю ЗЕЛЕНОЙ. И утесы эти совершенно зачарованы… как утесы из грез ребенка, того места, где покоится душа музыки Вагнера… массивные, как крепость, и крутые; расщелины значительно сношены ложами потоков тающего льда; вздымаются в отвесной неимоверной красоте от зеленых вод фьорда к бледно-голубому небу…»
И так далее. Не хочу утомлять читателя всей этой байдой про Гренландию.
III
Довольно лишь сказать, что мы прошли дальше на север, и вступили во фьорд лишь милях в 100 по широте к северу от северного кончика Исландии, и вошли в него, и прибыли на воздушную базу. Рабочие высадились и принялись за работу, из боковых лацпортов грузового трюма выволокли бульдозеры, люди сошли на берег с пилами, гвоздями, молотками, строевым лесом, электропроводкой, генераторами, виски, лавровишневой водой, гандонами, полными надежд, и давай сколачивать исполинское летное поле с исполинскими казармами на всех. Сторожевые катера Береговой охраны, числом два, что в ночную пору к нам присоединились, позвали нас на борт смотреть кино. Я имею в виду моряков с п/х «Дорчестер». Мы зашли к ним на борт, и сели на палубе, и посмотрели, как Стэнли встречается с Ливингстоном посреди Африки, не чего-нибудь. Помню, в этой картине моим сестре и матери всегда нравились ямочки у Ричарда Грина.
Затем мы с моряком по фамилии Дьюк сошли на берег под предлогом того, что нам хочется поесть в столовой для строительной бригады, что мы и сделали, но вот потом отвалили и полезли на ближайшую высокую скалистую гору. Нам все удалось. Полностью его звали Уэйн Дьюк. Изнуренный такой юноша, которого торпедировали у мыса Хэттарас, и следы шрапнели от взрыва он носил у себя на шее. Парень приятный, однако лихорадочная отметина трагедии до сих пор сквозила у него в глазах, и сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь забыл про те трое суток, что провел на спасательном плоту и того мужика с кровавыми культями у плеч, который спрыгнул с плота в приступе мучений и покончил с собой в Каролинском море… И вот однажды в полночь, на заре, я стоял на безмолвной палубе, и глазел, и думал: «Что за дикая ядреная страна». Меж двумя боками круч вздымалась мерзлая заря, слои нежного цвета совершенно параллельными линиями тянулись от скалы к нависающей скале, и тут я услышал, как внизу, с ледяного поля поют белооблаченные дамы Гренландии, как будто из Берлиоза, или Сибелиуса, или даже Шостаковича… Призрачные неотступные ведьмы, ни единой женщины на 1000 миль окрест, вот мы с Дьюком и сказали, пошли залезем на эту сукинсынскую сопку. На том пари я спал до двух. Когда проснулся, парни поставили меня в известность, что я могу сойти на берег на баркасе, который туда-обратно каждые полчаса. Нас около сорока набилось в такую же лодку, какой десантники пользуются, делает пятнадцать узлов. Пока мы рассекали волны к берегу, армейский артрасчет начал свои учебные стрельбы из двухдюймовок в двух башнях, что перед мостиком на палубе стояли. Мы слышали
Мы с Дьюком направились в другую сторону от остальных парней, которые двинулись к поселку эскимосов, и совсем вскоре уже сцепились языками о скалолазании, дескать, это непосредственнее, чем пытаться уложить какое-нибудь вымазанное ворванью чудище, вот мы и решили пойти, насмерть серьезные, пик приятной высоты, покрытый недавними свидетельствами оползней земли и снега, валунами, скалами, вот мы и полезли вверх. Блуждая среди камней, упорно шаг за шагом, потом отдыхали на покурку, а потом склон резко пошел ввысь, нам пришлось и руки в ход пускать. Скалолазание для меня в тот день было трудным подвигом, потому что ноги еще мористы, О Гэри Снайдер.
Иначе сказать, пришлось бы мне стоять на ровной земле в том состоянии, я бы все равно покачивался, будто на палубе в море. Но мы продвигались. Фьорд прямо под нами начал уменьшаться в размерах. Два судна, «Дорч» и сухогруз «Алкоа», выглядели игрушечными корабликами. Мы карабкались дальше, в крайнем физическом страданье, но вскоре достигли карниза, на котором покоились громаднейшие валуны в крайне шатких положеньях. Их мы с готовностью толканули и смотрели, как они падают 1000 футов, и катятся, и громыхают еще 1000. Затем пошли выше, несколько раз останавливаясь попить из какого-то девственного ручейка, а затем надо вспомнить, что мы с Дьюком меж тем были первые белые люди, что вскарабкались на эту гору. Именно поэтому она называется горой Дьюка – Дулуоза (гора Форда – Керуака). «Дорчестер» и «Лоцман Алкоа» были первыми судами, что бросили якорь в этом фьорде, разве что какие-нибудь исследовательские суда заходили от Эрика Рыжего до капитана Кнутсена. Если б им взбрело в голову лазать по горам, они б выбрали ту, что повыше горы Дьюка-Дулуоза, а та высотой почти 4000 футов. В общем, она наша, потому что мы ее покорили, а не попытались через полчаса цеплянья и болтанья на выступах, быть может, 3000 футов отвесного обрыва внизу, взобраться на последний маленький «кремневый краешек» горы. Он был слишком узок и тонок, как шумерская башня. У нас не было никакого снаряжения, кроме пламени приключенья у Уэйна Дьюка в груди.
И вот они мы, на вершине мира, до Северного полюса земной оси и 800 миль не наберется, озираем наши владенья моря, суши и чрезвычайно высокого свободного неба. Из той выси, сидя на странных черных скалах и небрежно покуривая сигаретки всего в нескольких дюймах от полумильного обрыва, мы обнаружили, что на другой стороне под нами долина валунов, с тайным озером, к югу от фьорда она залегала, мористее, а это, должно быть, 1000 футов на уровнем моря. Озером Тайны поименуем мы его, ибо кто знает, что знает это озеро, кто жил на нем, что у него за легенда? Потерянная раса Скандинавов? Неолитические озерные жители?
Отбившиеся от испанцев? Назовем его озером Тайны. Потом мы с Дьюком двинулись тем же путем, которым пришли, и едва не расстались с жизнями, когда я наступил на шаткий валун и покатился с ним по уклону карниза, тем самым навлекая лавину на бедного Дьюка ниже, валун прогромыхал у него над головой, а я, щерясь от безумной уверенности, схватился за осыпающийся камнепад самими мышцами своих ягодиц, и удержался, и прекратил скользить на самом краю, а Дьюк поднырнул под наклонную скалу. Потом мы оба еще больше едва уворачивались, определенно стоял вопрос о нашей жизни и смерти, но мы справились, и спустились обратно к баркасу, и переехали к себе на борт обильно ужинать свиными отбивными, картошкой, молоком и карамельным пудингом.
IV
Дьюк отличный был парень. На судне у нас был еще один парень по имени Майк Пил, который впервые дал мне вкусить, как разговаривает профессиональный коммунистический агитатор. У меня в дневнике говорится: «Майк, миниатюрный, интеллектуальный, проворный, умный, коммунист. Сражался за лоялистов в Испании, отправился в Россию, встречался с Шиэном, Хемингуэем, Мэттьюзом, Ширером. Воевал в Испании вместе с Джоном Ларднером. Бригада Эйба Линколна. Ранен. Жена работала в России, в Америке, социальная работа. Квартира в Гренич-Виллидж; жил на Левобережье в Париже. Искусство – „подавленное желание“, говорит. Из ГКНЙ[32] выперли с первого курса за то, что подстрекал к возмущениям студсоюза. Теперь делегат профсоюза НМС,[33] Союза Моряков, КПП.[34] Ненавидит Хёрста, Хенри Форда, Дюпона, всех фашистов. Ненавидит Яна Валтина. Работал в Советском Союзе и в Советском павильоне на Всемирной выставке 1939 года. Среднего роста, двадцать девять, песочные волосы и голубые глаза. Вандейковская бородка. Звонит во все колокола из-за белья в бельевой».
Я показал ему часть этого дневника, которую я тебе цитирую, и он на самом деле ее отцензурил.
V