Куда отправляется капитан, когда судно его наконец стоит у стенки, и вот он такой выходит после ужина, весь разряженный в свой лучший костюм, при погонах и всех делах, и осторожно шагает вниз по трапу к поджидающему такси либо лимузину? И это тут, в военном Ливерпуле, собрался ли он отужинать (сперва коктейли) в замке на моребьющем утесе? Или где-то в салоне? Фактически и куда исшрамленный первый помощник идет со своим рыкающим мазком мыслей, куда-нибудь к дружкам позловещей? Фактически и даже боцман, и нижайший португалец-ординарец, и машина, куда они все направляются? Все принаряжены и вышагивают наружу? Все меня изумляют, пока я гляжу, как они уходят. Потому что я согласился поработать все выходные за португальца-ординарца, чтоб, когда он вернется, у меня бы оказалось целых два дня подряд. Всем интересно, что
Но в тот первый вечер, в пятницу, на берег сошла практически вся команда, я повытягивал везде лини, поставил дополнительные швартовные щиты от первородных крыс, направил в нужную сторону прожекторы, сделал кофе, и по большей части провел бо́льшую часть времени, передвигая всякое по палубе и твердя себе «Па-а-слушь-ка, Прий-ятеель», подражая ланкаширским выговорам докеров. Нос мой чуял речную прохладу, мне было здорово, совсем один практически на большущем пароходе, как вдруг мне стало взбредать на ум, что я однажды стану настоящим серьезным писателем и у меня больше не будет времени валять дурака с поэзией, или формой, или стилем. Кроме того, на закате, красном на жидком животе Мёрзи, подходит ко мне старейший и малейший сухогрузик, что я в жизни видел, а на корме у него сидит старичье на старых стульях, курит из трубок, п/х «Долгий путь домой», курсом на Бангкок, наверное, в тысячный уже раз, судно просто скользит мимо меня у лееров, старики наверх не смотрят, до них рукой подать, ну шестом во всяком разе, к заходящему солнцу идут они в долгие рейсы по Тихому океану: и я рассуждаю про себя: «Джозеф Конрад не ошибался,
Может, в полдень соскользну я вдоль по брусчатке улиц Мёрзисайда и ткнусь в паб, он был всегда закрыт, у них в военной Англии не только колбасы не было, кроме той, что с опилками, но и пива какого надо. И вечно закрыто. Какой-то дерзкий старый бродяга в баре пожаловался, что беднота Ливерпула уголь себе в ванны складывает.
Но когда мои выходные закончились и португалец вернулся сменить меня с работ на два дня, я надел СВОЙ выходной наряд, который состоял из блестящей намасленной черной кожаной куртки, рубашки хаки, черного галстука, фуражки с козырьком Торгового Флота из Армейского-Флотского магазина с липовым золотым плетеньем, черных начищенных ботинок, черных носков, и шагнул с трапа, оставив все бодуны возвратившейся команды за спиной, и пошел покупать билет в Лондон, Англия, на Мидлендской железной дороге.
В центре Ливерпула я подстригся, потусил по вокзалу, по клубу ООО, разглядывая журналы и игроков в пинг-понг, дождь, обледенелые старые памятники у набережной, голуби, и сел в поезд по странным дымнокотлам Биркенхеда и – в самое сердце
Книга одиннадцатая
I
Затем вышло солнце, и наш поезд залязготрескал по красивейшей зеленой местности, Англия в сентябре, в начале сентября, стога сена, парняги на велосипедах ждут на переездах, пока мимо не пронесется наш поезд, сонные узенькие речушки, что, очевидно, кормят коттеджи, сквозь которые падали так, словно содержали в себе все воды Манны, изгороди, старушки в шляпках Уолтера Пиджена подстригают изгороди деревянно-кирпичных коттеджей, весь комплект Англии, какой мне всегда хотелось увидеть, но только, чтоб увидеть, приходилось стоять там у дверного окна в почтовом вагоне и ревностно выглядывать, потому что на полу сидели три сотни австраляков, курили, орали и перекидывались в карты солдаты. Во всем поезде нигде нет места. Бум – мы влетаем в ночные огни Англии, бам – Бёрминэм, Мэнчестер, как хочешь называй, а наутро я сплю на полу весь грязный и растрепанный, как все остальные солдаты, но нам все равно, потому что мы в городке Лондоне на побывке.
В те дни я знавал подземки весьма неплохо, поэтому сел в подземку от железнодорожного вокзала до Трафальгар-сквер, которая, мне было известно, располагалась рядом с Пиккадилли-сёркус, но мне хотелось увидеть голубей, Трафальгарскую статую Нелсона почему-то, да и все равно пацанчик начистил мне ботинки, и я весь прихорошился в клубе ООО и отправился шляться теплым городским днем премного довольный, зашел даже на авангардную художественную выставку и послушал, как местные современные интеллектуалы рассуждают, как и до, и во время, и после любой войны на вашей чертовой исторической карте.
Затем я повыписывал кренделей, глядя на плакаты, и решил попробовать на вечер Королевский Алберт-Холл с представлением там Чайковского народом, а дирижировал Барбиролли. Это меня привело в Хайд-Парк, и я все никак не мог понять, назван ли он в честь мистера Хайда, и где тут доктор Джекилл? Это весело, когда ты молодой пацан в иноземной стране, особенно Англии, после всего этого кино, которое смотрел в «Риальто».
Пока шел концерт, а я сидел на балконе рядом с английским солдатом, он выхватил томик стихов Т. С. Элиота под названием «Четыре квартета» и сказал, что они великолепны. Есть мне дело. Справа от меня сидел американский солдат, у которого с собой была фляжка. Посреди выступления (Бог знает, как мне удавалось высиживать концерты в те дни без похода в туалет, за сэндвичем, или выпивкой, или клочком звезд), когда Барбиролли объявил: «Как вы слышите по сиренам воздушной тревоги снаружи, на Лондон сегодня вечером германское Люфтваффе совершает налет. Продолжим концерт или спустимся в убежища?» Аплодисменты, «Нет! Концерт!» И они продолжают играть. Но мне повезло. То случилось сразу после подлинной Битвы за Британию в Воздухе, после того, как
Смешно, фактически, что я так и не увидел нигде воздушного налета, даже на п/х «Джордж Уимз» с его тремя поражениями, нарисованными на трубе, или со Шпицбергена в Гренландии 1942 года. Наверное, поэтому меня и вымыло из Флотской Авиации США.
В общем, после концерта все мы вывалились из Королевского Алберт-Холла в непроглядную черноту затемненного Лондона, налет еще продолжался в пригородах, наверное, и я с солдатом «Четырех квартетов» и с пьющим солдатом поспотыкались вместе по дороге прямо к барам на Пиккадилли-сёркус и позднему скотчу. Набубенивались мы там и обалдевали до самого конца, когда, ей-богу, хозяин на самом деле заорал, переорывая ор летчиков, и солдат, и матросов:
II
Наутро нам принесли завтрак, снаружи было серо и туманно, угольный дым валил из трубных горшков Уильяма Блейка, и Лиллиан сказала: «Еще разик, птенчик, а потом мне на вечернее дежурство собираться». Поэтому я после с нею попрощался, заплатил за комнату и спустился покурить и отдохнуть в трактирной, или гостиничной, читальной зале с камином. А там сидит здоровый жирный багроворожий англичанин в твидовом костюме, курит здоровенную трубку и громко разговаривает искренне грандиозными тонами со старой каргой в твидовом костюме, пьющей чай из чеширских чашек, чем бы те ни были. Огонь ревет, и подмигивает, и потрескивает, как глаза у этого большого англичанина. Своими собственными глазами я убедился, что они и впрямь все настороже, только бы Англию себе оставить. Мне хотелось побеседовать с этим человеком, но я его боялся, Полковник Блимп, и рука с кнутом, и надменность, и все вот это вот, но тебе так же хорошо известно, как мне, что́ произошло бы: скотч, выпивка, мотанья по городу. Американцы в те дни наивно трепетали перед старой милой Англией. Я сегодня растерял весь свой трепет перед Англией – в том, что они слишком уж старались стать как «мы». Это правда. И никакие не кембриджские враки.
III
Ну, в общем, утро и несколько холодных пив с американскими служивыми летчиками в пивбарах Пиккадилли, где под американские вкусы пиво остужают, походил везде, даже вздремнул в парке во время налета, а потом пришлось искать дорогу к Треднидл-стрит, ибо Лиллиан, или что-то, или кто-то забрал почти все мои деньги: думаю, они выпали у меня из кармана в темноте Пиккадилли: занять денег на поезд обратно мне на судно в Ливерпул у американской пароходной конторы. Старик с зонтиком и в хомбурге подходит ко мне и говорит властно, постукивая меня по плечу: «Скажите-ка, как пройти на Треднидл-стрит?» Да что, это ж улица чертова Банка Англии, рази не? В общем, я получаю себе деньги, обратно на поезд, назад в Ливерпул прибываю уже темной поздней ночью, и пока пытаюсь удержать путь обратно к судну своему в порту, меня останавливает у памятника возле реки еще одна кошелка вроде Лиллиан и говорит: «Скажжи-к, птенчик», – и, как я уже говорил раньше в этом рассказе, под самыми памятниками. Но по пути на судно, я дорогу знаю, еще один налет с затемнением, и е-богу, ты хоть на минуту решила, будто я испугался тех возможных германских бомб? Нет, прямо посреди брусчатых улиц того портового района, с деньгами с Треднидл-стрит в одной руке и чертовым перепихоном наскоряк в другой, я крался мягко, как канадский индеец, потому как слышал, как они сопят в тех парадных затемненной тьмы: бандюганы и гоп-стопщики, что рожают битых на кучах битума в ваннах и не платят за квартиру.
IV
И вот именно тем утром, прежде чем нам готовиться к отплытию в Бруклин, я разработал замысел «Дулуозовой легенды», утро было серое и дождливое, а я сидел в кабинете эконома над его машинкой, он выпивал в последний раз, наверное, и я все увидел: вся жизнь в писательстве о том, что видел собственными глазами, рассказанная моими собственными словами, согласно стилю, что я сам выбрал, будь то в двадцать один год, или в тридцать, или в сорок, или когда б там ни было позже, и все собрано воедино как современная историческая хроника для будущих времен, посмотреть, как оно на самом деле было и о чем действительно думали люди.
Естественно, хорошо, что меня не выбрали произносить прощальную речь в средней школе Лоуэлла, когда я оканчивал ту другую потогонку.
В общем, подняли мы якорь и отчалили, по Ирландскому морю, теперь в шторм, оно зеленое, как сопли, Господи помоги мне, совсем как Джойс говорил, а потом снова вокруг фёрта и в Атлантику, а между нами с Англией больше ничего, кроме «Би-би-си», слабо доносящейся по радио.
И набрасывается исполинский шторм, «хьюии хьюии» атакуют подлодки, волны бьются о борт «Уимза» так сильно, что мы не знаем, как нам и спасательные шлюпки спускать. Бомб у нас теперь нет, идем пустые, легкие, подскакиваем вверх-вниз, но слишком бурно, чтобы выжить, если наше судно подобьют в бедный, почти что человечий железный корпус, и вирильная германская торпеда войдет в него и его потопит, а мы, качающиеся пробки, в любом случае замерзнем до смерти (по дальнему северу наш курс), поэтому просто угрюмо сидим на камбузе, вся палубная команда и штат эконома, не снимая спасательных жилетов, сосем кофе, играем в шашки, варим какао, а негр, второй кок, выхватывает лишний спасжилет, и орет: «Ну, не знаю, как у вас, ребзя, а я пошел отсюдова», – и выбегает один на палубу.
«Куда это он?» – говорит боцман, двигая шашку, и та скользит с креном судна.
«Идти-то некуда», – говорю я, добавляя последние три слова к тем четырем, что я уже вставил по пути сюда.
Никто даже головы не подымает.
Дуй-в-Ус выбрал не то время для разговоров.
Но оттуль мы нормально выбрались, свернули налево у Исландии и возвратились в Бруклин, к пирсу Мора-Маккормака у подножья Джоралемон-стрит, откуда в аккурат через речку видны башни Манхэттена, все светятся в сумерках, и те узкие напрямки среди каньонов бетона, что показывают тебе дорогу к ресторанам, блондинкам, отцам и матерям, друзьям, возлюбленным, теплу, городу, свадьбам, парадам, флагам, пивным салунам…
V
И бах, нам всем выплачивают в маленьких коричневых конвертах, и я спускаю около ста тысяч слов на всех этих моих несчастных товарищей по плаванию, потому что кто-то пронес на борт пиво, и я напился, а они жалуются: «Этот чертов Дуй-в-Ус и десяти слов не сказал за весь рейс, а теперь только послушайте его!»
«Я пойду повидаюсь с моей крошкой!» – ору я и мчу сквозь кисло-сладкий дух нежареного кофе на причале – и на улицы, и к Муниципалитету, и в подземку, пахнущую корицей, и вверх через Таймз-сквер, и в студгородок Коламбии, в дымке поездов, и бегу на фатеру, которую Джонни уже снимает вместе с Джун, и запрыгиваю внутрь, теперь уж льет как из ведра, да и не морской водичкой, и вот она там передо мной, сияет и счастлива меня видеть, и юна, и жена юности моей.
А эта старая морская волчица Джун уже наставляла ее все лето, пока я был в море, как ублажить меня в любви.
И вот мы опускаем от дождя жалюзи и отходим на покой при свечах после нашего любимого перекуса холодной спаржей с майонезом и спелыми оливками.
VI
Затем я отправился домой в Озон-Парк повидать Ма и Па, в то время песня была «Люди скажут, что мы влюблены», в Бруклине стоял холодный октябрь, а Ма вынудила меня ждать на углу, пока сама забегала в магазин за чем-то в «Эйбрэхэм-и-Строс», и купить Па конфет «Барричини», мы ехали на радостных «Элах», подземками, отчего-то все было роскошно и предвкусительно. У Па было отличное настроение, и он сказал, что ноги до сих пор морскую качку помнят. Я привел Джонни домой с ним познакомиться, и мы выпили пива в немецкой таверне на углу Либерти-авеню и Кросс-Бей-бульвара, а потом все вчетвером пошли домой, две пары рука об руку, под октябрьской луной и мягким листопадом.
Аллегро, следовало бы написать тут композитору.
Дальше у меня план был такой: сесть на автобус до Нового Орлеана и в море идти оттуда, через несколько месяцев, но зимой я собирался ездить взад-вперед от Джонни к Ма, у Джонни я много чего писал, в доме у Ма тоже, а кроме того, получал свое от жизни.
Мы с Джонни сели в поезд до Гросс-Пойнт, Мичиган, познакомиться с ее теткой и ее отцом, который овдовел, но я, увидев этого старого бомжа, который в обтерханном пальто и мятой шляпе шел по улице, подумал: «Неудивительно, миссус Палмер вышла за старого бомжа». Но он сказал: «Пойдемте», – мне и Джонни, и мы дошли с ним до его машины, где он снял свое обтерханное пальто, а под ним оказался смокинг, и он нас повез ужинать паровыми ракушками на берег озера Сент-Клер. Потом забрал нас покататься на своей моторной яхте (35 футов длиной, я забыл марку или тип) по Онтарио через озеро Сент-Клер, где мы сошли на берег и стали собирать свежую мяту посыпать нам стейк на камбузе тем же вечером. При нем была любовница. Нам выдали одеяла «Хадсонова залива» – заворачиваться в наших отдельных кубриках. Однажды он напился со своим лучшим другом моголом или магнатом гостиничной системы, тогда очень знаменитой, но оба они были пьяны, одни, баб нет, только бутылки, поэтому они себе заказали манекенов из Детройтского универмага, и взяли у моделей ноги, и повысовывали их в иллюминаторы яхты, и так поплыли, тюпп тюпп тюпп, на глазах у ужасавшихся всех, на чистую воду.
И там в то время случались большие дикие вечеринки подростковых трупп, в различных домах по всему Гросс-Пойнту, в дверь звонят, и какой-нибудь парень орет: «Эй, пиво хочет из ле́дника выйти», – я убрался за кулисы на задний двор через сетчатую дверь, и посмотрел на звезды, и послушал веселье, и, канеш, возлюбил Америку КАК Америку в те дни.
VII
Я не рассказываю в подробностях о моих женщинах либо бывших женщинах в этой книжке, потому что она про футбол и войну, но когда я говорю «футбол и война», мне приходится вдаваться на шаг дальше и добавлять: «Убийство». Один шаг ведет в некотором смысле к другому, но я к этому убийству никакого отношения не имел. Или имел?
Просто очень странный поворот винта событий закрутился в начале 1944 года.
Чтобы к нему приступить, просто сделаю преамбулу, сказав, что в мае месяце 1944 года я действительно поехал на автобусе в Новый Орлеан, зашел там в НМС записаться на судно, мне не повезло, я пошлялся по клубу моряков, в какой-то момент напился с пьяным матросом, который раньше был Губернатором Штата Флорида (пили мы под вращающимися вентиляторами на потолке), и походил взад-вперед по Магазин-стрит, пытаясь склеить официантку из передвижного буфета, писал записки Джонни, рассказывая ей, что голодаю и пришли денег, писал домой, мне стало окончательно противно, и я решил вернуться в Нью-Йорк и выйти в море оттуда, как обычно, или из Бостона. То было просто чокнутое подсознательное желание увидеть Новый Орлеан и Юг, Миссиссиппи и Алабаму, и все это вот, что я видел из окна, лачуги сборщиков хлопка, их мили и мили по всем тем равнинам. Еще я напился в Эшвилле, Северная Каролина, с пьяным старшим братом Тома Вулфа прямо в гостиной эшвиллского дома Тома Вулфа с портретом Тома и его брата «Бена» прямо на квадратноспинном пианино, и весь тот вечер пролунатил с непокорной или испорченной мисс на крылечке ночи у подножий Дымков прямо у самых туманов Широкой реки. (Французской Широкой, то есть.) И вылазки с женщинами в Роли и т. д., и еще одна поездка в Вашингтон, О. К., и те же парки и т. д., но суть-то в том, что все путешествие было дурацким, и вернулся я очень быстро и снял свою черную кожаную куртку в спальне у Джонни, пока она еще была на занятиях искусством, училась у знаменитого Георга Гросса, и просто лег спать. Когда она вернулась домой – заулюлюкала, увидев мою куртку на спинке стула.
Она Овидия даже не читала, но точно знала все его советы насчет седлания той лошадки (Овидий, «Искусство любви», кн. III).
И затем – грустные ночи, дождь барабанит по крыше, шесть этажей вверх, на углу 118-й улицы и Амстердам примерно, и начинают прибывать новые персонажи моей будущей «жизни».
VIII
Был там этот паренек из Нового Орлеана по имени Клод де Мобри, он родился в Англии у французского виконта, ныне на консульской службе, и матери-англичанки, и жил теперь со своей бабушкой в каком-то луизианском поместье, когда б там ни бывал, что случалось редко, блондин, восемнадцати лет, фантастической мужской красоты, как светловолосый Тайрон Пауэр с раскосыми зелеными глазами и таким же видом, голосом, словами и сложением, я имею в виду под словами, что слова свои он выражал с тем же напором, чуть больше как Алан Лэдд на самом деле, вообще-то, как образцовые мужские герои Оскара Уайлда, наверное, но, в общем, он в то время возник в студгородке Коламбии, а за ним следом – высокий человек 6 футов 3 с громадной развевающейся рыжей бородой, похожий на Суинбёрна.
Забыл упомянуть, что зимой 1943 и 1944-го я подрабатывал в случайных местах ради лишних денег, включая не что-нибудь, а телефонистом на коммутаторах в маленьких гостиницах студгородка, затем позже синхронизатором сценариев киностудии «Коламбиа» на Седьмой авеню в центре, поэтому на обратном пути из Нового Орлеана я планировал снова устроиться на какую-нибудь такую работу, дожидаясь судна. И так вышло, что этот Клод снял номер в «Долтон-Холле», гостиничке в студгородке, равно как и Суинбёрн, я знал тамошнего управляющего, и это стало средоточием большей части этих событий.
Ну, выясняется, в общем, что Клод однажды теплым днем заявляется в студгородок на второй семестр первокурсником в Коламбии и тут же забегает в библиотеку бесплатно покрутить пластинок Брамса в слушательной кабинке. Суинбёрн тут как тут за ним следом, но Ангелочек велит ему обождать снаружи, чтоб он без помех послушал музыку в наушниках и подумал. Очень разумный пацан того порядка, который потом увидишь. Но суть в том, что преподаватель Французской Классики в Университете Коламбиа в то время, Роналд Магвамп, по-моему, его звали, мелкий старпер какого-то сорта, я его никогда не видал, да и не стремился видать, забегает в кабинку, где был Клод, и произносит что-то вроде: «Ты откуда такой взялся, изумительный мальчик?» Можно понять, что происходит с пацаном. И вся сцена как на ладони.
Потому что какой там треп про
«Вон он, вон этот изумительный Клод».
«По мне, так он шкодливый маленький мудозвон», – сказал я Джонни и по-прежнему так считаю. Но он оказался нормальный. Ему хотелось снова выйти в море, он уже работал на судах в Новом Орлеане, может, со мной на одно судно устроиться. Гомиком он не был, а был силен и жилист, и в ту первую ночь мы в натуре надрались, и уж не знаю, в ту ли первую ночь или нет это случилось, когда он велел мне залезть в пустую бочку и после этого пошел катить ее по тротуарам Верхнего Бродуэя. Несколько ночей спустя уже, это я помню, мы вместе сидели в дождевых лужах под сокрушительным ливнем и лили себе на волосы черные чернила… оря народные песни и всякие другие песни, мне он начинал нравиться все больше и больше.
Его «Суинбёрн» был вожатым бойскаутов в Техасе, по имени Франц Мюллер, и Клода он впервые увидел, когда тот невинно вступил в бойскауты, хотел в леса ходить и развлекаться лагерями и скаутскими ножиками, чтоб чем-то заняться, четырнадцать же. Вожатый влюбился в бойскаута, как обычно. Ну вот, а я не педик, Клод – тоже, но мне приходится развертывать эту пидорскую историю дальше. Франц, сам по себе парень, кстати, неплохой, поначалу несколько лет прожил в Париже году в 1936-м или около того и познакомился с юным четырнадцатилетним французским пацаном, в точности похожим на Клода, влюбился в него, попробовал его склеить, или растлить, или как там это французы или греки называют, и его тут же депортировали из Франции после какого-то следствия. Вернувшись в Америку и устроившись работать вожатым по выходным, а всю неделю преподавая в луизианском колледже, кого же он видит, как не того же самого французского пацана, только не француза, а мальчика анжуйского француза-аристократа? Он сходит с ума. Клода его богатая бабка отправляет в частную подготовительную школу Эндовер аккурат под Лоуэллом, Масс., за ним туда приезжает рыжебородый Суинбёрн, они закатывают большие гулянки, Клода из Эндовера вышибают, и он навсегда обречен не поступить в Йейл. После чего он пробует еще одну школу. Франц за ним. Клод не то чтоб хотел, чтобы Франц за ним ездил, или хотел дать ему от ворот поворот, это же просто много веселухи, как однажды ночью в Бейнгоре, Мейн, Клод забрался на борт яхты Уитло с Кенни Уитло (знакомым Джонни), и они, пятнадцатилетки, просто вытащили из нее затычку и потопили яхту, а сами выплыли на берег. Розыгрыши и вот такое всякое. Неукротимый пацан. Парень из Нового Орлеана дает ему свою машину покататься, и Клод, пятнадцати лет, прав нет, ничего, в хлам раскурочивает ее на Бейсин-стрит.
Что в нем поразительного – это его абсолютная физическая мужская, и духовная тоже, красота. С раскосыми глазами, зеленоглазый, совершенно разумный, язык из него так и лился, чуть ли не возрожденный Шекспир, золотые волосы с нимбом вокруг, старые голубцы при виде его в барах Гренич-Виллидж писали ему оды, начинавшиеся «О светловласый греческий юнец». Само собой, и все девчонки на него кидались, и даже этот старый грезливый жесткосердый моряк и футболист Джек постепенно начал к нему проникаться и проливать из-за него слезы.
Помню, встретил парнягу из виргинского помещичества, так он мне как-то сказал, что у всех этих новоорлеанских мальчишек на сердце написана трагедия. Даже неграм из Нового Орлеана сильно не везет, как показывает удача Рулета-с-Вареньем Мортона (изобрел джаз и умер в нищете), или несчастных белых мальчишек вроде Большого Дылды, но есть ли удача получше, чем у Луи Армстронга?
В общем, старый профессор классики вбегает туда и хочет все разузнать про Клода, который пытается Брамса слушать, Францу приходится тоже вбежать и спасать его, не мытьем так катаньем Клод знакомится с Джонни, и оказывается, что он может буквально (что значит – на самом деле) прятаться у нее на фатере. И когда я возвращаюсь со своей черной кожаной курткой из Нового Орлеана, никакой разницы, он все время все равно спал на тахте с Сесили. Так начинается у нас что-то вроде квартирного клуба.
Он смотрит на меня и говорит: «Ты все время пытаешься писать, но я как на тебя ни посмотрю, ты никак не можешь придумать, о чем писать, похоже, у тебя запор».
Я гляжу на него искоса.
Он приходит через крышу, то есть спускается с крыши по пожарной лестнице, дождливой ночью, а внизу выстрелы и крики. «Что там?»
«Какая-то ошибка, драка в баре, легавые в погоню, я попрыгал через заборы, ты же знаешь, я никому ничего плохого сделать не могу, я слишком мелкий… Теперь посплю. Потом приму душ. У тебя, Дулуоз, беда в том, что ты жестоковыйный мерзкий старый скряга и засранец, кэнак никчемный, надо было тебе жопу отморозить в сердцах Манитобы, где место и тебе, и твоей дурной крови, никчемушный индейский ты мордоплюй».
«Я не мордоплюй».
«Ну и чистоплюй тогда, дай мне выпить».
Я видел, что он старается запугать меня языком, коль скоро ни с чего другого в те дни начинать он больше не собирался. Но потом я заметил, что он во мне видит недостатки, которые мне самому стоило бы видеть. Но потом я заметил, что он просто проказливый маленький гондон.
В общем, повсюду книги, он на самом деле ходит на занятия в Коламбию, а когда слышит мои рассказы про Пиккадилли в Лондоне, тут же приказывает мне более-менее написать ему сочинение на занятия по английскому сочинению, что я и делаю, историю про некоторые тамошние приключения, и он за нее получает пятерку, крыса. Он говорит: «Мой дед изобрел пароходный кофр, а твой дед, я полагаю, туда картошку складывал».
«Ну». Но он смотрит на меня искоса, потому что ему видно, что́ за всем этим уходит вглубь, за картошку и Канаду, к, да, Шотландии и Ирландии, и Корнуоллу, и Уэльсу, и острову Мэн и Бретани. Кельты друг друга на глаз определяют. Произнеси-ка это.
IX
Кроме того, его интересует искусство символистов, сюрреализм не так уж сильно, однако, скажем, Модильяни, французские импрессионисты, вся эта тьма моей жизни ночного моря, кажется, исчезает, и на весеннем солнышке похоже, что всю мою душу заляпало красками. (Вот
В общем, однажды днем они с Джонни уходят изучать голых натурщиков к Георгу Гроссу, просили меня как-нибудь днем попробовать, я туда пошел и сидел там, а все детки тем временем делали наброски, а Георг Гросс разговаривал, и была она, голая брюнетка, что смотрела мне прямо в глаза, и мне пришлось уйти и сказать Клоду у дверей: «Ты меня за кого держишь?»
«Что такое, старичок-подглядчик?» Вот они, короче, там этим занимаются, а я принял себе душ, и тут дверь в квартиру Джонни стучит, и я ее открываю, а там стоит высокий худой типус в костюме из сирсакера, а за спиной у него Франц Суинбёрн. Я говорю: «Чего?» Суинбёрн, который уже побеседовал со мной в баре с Клодом, говорит:
«Этот тот Уилл Хаббард, о котором тебе рассказывали, с запада?»
«Так».
«Он тоже много времени провел в Новом Орлеане, иными словами, старый друг мой и Клода. Просто хочет у тебя спросить, как на судно сесть в Торговый Флот».
«Не служить?»
«О нет, – говорит Уилл, озираясь с зубочисткой во рту и вытаскивая ее, чтоб оглядеть меня с головы до пят, – просто 4-Ф, фнык». «Фнык» – это где он носом шмыгает, вроде как хронический насморк у него, а также выражение английского лорда, потому что имя у него очень древнее.
X
Настанет день, фактически, и я напишу книгу о Уилле, просто сам возьму и напишу, такая вечно впередыдущая Фаустова душа, поэтому особенно с Уилсоном Хоумзом Хаббардом мне не нужно будет ждать, когда он помрет, чтоб завершить эту историю, его превыше прочего лучше оставить маршировать себе дальше с этим агрессивным размахом его рук сквозь Медины мира… что ж, долгая история, погоди.
Но в этом случае он пришел повидаться со мной насчет Клода, а говорит, что дело в Торговом Флоте. «Но какова твоя последняя работа была?» – спрашиваю я.
«Барменом в Ньюарке».
«До того?»
«Дезинсектором в Чикаго. От клопов то есть».
«Просто пришел с тобой поговорить, – говорит он, – узнать, как добывать бумаги, сесть на судно». Но впервые услышав про «Уилла Хаббарда», из-за рассказов о нем я рисовал себе крепкую темноволосую личность причудливой мощи, причудливой прямоты действий, а тут он ко мне на фатеру зашел, высокий, и очкастый, и худой, в костюме из сирсакера, как будто вернулся только что с участка в Экваториальной Африке, где в сумерках сидел с мартини, обсуждая причуди… Высокий, 6 футов 1 дюйм, странный, непостижимый, потому что обыкновенный на вид (требует изучения), как робкий банковский служка с патрициевым тонкогубым холодным синегубым лицом, голубые глаза ничего не говорят за стальными оправами и стеклом, песчаные волосы, тонковатые, немного в нем от томливого германского нацистского юноши, когда мягкие волосы его ерошатся ветерком – Такой ненавязчивый, когда сел на пуфик посреди гостиной Джонни и стал задавать мне скучные вопросы о том, как добыть морские бумаги… И вот мое первое тайное интуитивное виденье о Уилле, что он пришел повидаться со мной не потому, что я теперь главный персонаж в общей драме того лета, а потому, что я моряк и тем самым моряцкий тип, кого полагается спрашивать о том, как сесть на судно, в виде предварительного средства по выкапыванию натуры упомянутого моряцкого типа. Он пришел ко мне, не рассчитывая на джунгли органических глубин или мешанину душ, чем, е-богу, на любом уровне я был, как ты видишь, дорогая женушка и дорогой читатель, он представлял себе торгового моряка, который скорее принадлежит к категории торговых моряков, и явит за пределами этого голубые глаза да несколько избранных невольных замечаний, и исполнит несколько оригинальных деяний, и удалится в нескончаемое пространство, плоским обтесанным «торговым моряком» – А поскольку пидор, кем он и был, но в те дни этого не признавал и никогда меня этим не доставал, он ждал немножко большего на том же общем уровне поверхностности. Тем самым в тот судьбоносный день июля 1944-го в городе Нью-Йорк, пока он сидел на пуфике, допрашивая меня насчет морских бумаг (Франц у него за спиной улыбался), а я, свеженький после душа, сидел в мягком кресле в одних своих штанах, отвечая, начались отношения, которым, если он думал, будто они и останутся плоской поверхностью «интересного голубоглазого темноволосого симпатичного с виду моряка, который знает Клода», не суждено было остаться таковыми (предмет гордости у меня – в том смысле, что я трудился прилежнее над этими делами с легендой, чем они) – Ладно, шутка… Хотя в тот день у него не было повода ничего предполагать, кроме профессионального базара между твоей тетушкой и моей: «Да, тебе сейчас надо сходить и сначала получить пропуск Береговой охраны, это возле Бэттери…»
XI
Зачарованность Хаббардом поначалу основывалась на том факте, что он был ключевым членом здешней новой «Новоорлеанской Школы», а потому у нас тут горсть богатых сообразительных духов из того городка, ведомых Клодом, их падучей звездой Люцифером ангелочком демоном гением, и Францем, чемпионским циническим героем, и Уиллом в роли наблюдателя, уравновешенного большей иронией, нежели у них всех, купно взятых, и все остальные, вроде Кайлза Элгинза, язвительного чарующего кореша Уилла, который с ним в Харварде «сотрудничал в сочинении оды» ужысу, где показывалось, как тонет «Титаник», а капитан судна (Франц) стреляет в женщину в кимоно, чтобы надеть помянутое кимоно и сесть в спасательную шлюпку с женщинами и детьми, и когда героические брызгливые мужчины кричат: «Мадам, вы не возьмете этого четырнадцатилетнего мальчика себе на колени?» (Клода) – Капитан Франц склабится: «Ну конечно же», – а тем временем параноидальный дядюшка Кайлза, который пришепетывает, рубит со всей дури планширь перуанским мачете, потому что из вод к нему тянутся руки: «Ах вы файка фволочи!» – и негритянский оркестр наяривает «Усеянный звездами флаг» на тонущем корабле… история, которую они написали вместе в Харварде, коя, когда я ее впервые увидел, дала мне возможность понять, что вот эта тутошняя Новоорлеанская клика – злейшая и разумнейшая шайка сволочи и засранцев в Америке, но ею пришлось восхищаться в моей восхищательной юности. Стиль у них был сух, нов для меня, мой был до этого туманно-туманностным Новоанглийским Идеалистским, хоть (я же говорю) спасительной благодатью для меня в их глазах (Уилла, Клода особенно) был молчаливый холодный скептицизм кэнака-материалиста, которого весь нахватанный из мира книг Идеализм не мог скрыть… «Дулуоз – говнюк, выставляющий себя ангелом»…«Дулуоз очень забавный». Кайлза мне встретить удалось только много лет спустя, он тут неважен, но тот виргинский помещик и впрямь сказал (Клэнси его звали): «Все, кто приезжает из Нового Орлеана в этой группе, отмечены трагедией». Что, как я выяснил, правда.
XII
Вторично я увидел Уилла, когда он рассиживал, болтая с Клодом и Францем у себя на квартире в Деревне, с этими их ужасающими разумностью и стилем, Клод жевал пивной стакан и отплевывался осколками, Франц ему подражал, я полагаю, купленными в магазине зубами, а Хаббард, длинный и прогонистый в своем летнем костюме из сирсакера, проявляясь из кухни с тарелкой бритвенных лезвий и лампочек, говорил: «У меня кое-что очень приятное есть в смысле деликатесов, которые мне мамочка прислала на этой неделе, хмф хмф хмф» (тут он смеется с плотно сжатыми губами, обнимая себя за живот), я сижу, насупившись, как крестьянин, впервые гляжу на Подлинного Дьявола (это они все втроем).
Но мне было понятно, что Хаббард смутно мною восхищается.
Но что это со мной, кому тыщу раз есть чем заняться?
Но я прикусываю губы, заслышав слово «чудо», и содрогаюсь от возбуждения, слыша, как Уилл говорит «чудесно», потому что, когда он так говорит, это неизбежно должно быть поистине чудесно. «Я только что сегодня днем видел
«Темное поле?»
«Ну, это кино из тех унылых, которые очень старые, и там на экране щелчков полно, слышно, как в проекционной катушки лязгают и забеливаются, поэтому там что-то вроде вечера, или сумерек, или еще как-то, громадный бесконечный горизонт, и видишь, как он все меньше и меньше, а сам уносится прочь со своей девушкой Йип Йип Йиппииии, а в конце концов его и вообще больше не слышно…»
«Он уходит прочь через это поле?» – допыт’ваюсь я, разыскивая там шахты и голы, Гэлзуорти и «Книгу Иова»… и меня поражает, как Уилл произносит «Йип Йип Йип Пии», что он проделывает надтреснутым фальцетом и ни разу не может выговорить, не согнувшись и не держась за живот, сжав губы и выдавая «Хм хм хм», высокий подавляемый удивленный от и до ликующий смех его, ну или смешок по крайней мере. Однажды днем, вероятно, когда он прибыл из Харварда на лето, в 1935-м или около того, с Кайлзом в центре города несколько часов попинали болт, глядя секс-киношку в дешевой дыре где-то возле Канал-стрит, двое этих великих американских изощренцев, можно сказать, сидят сильно впереди (дорого одетые, как обычно, как Лоуб и Леополд) в полупустом кинотеатре, набитом бродягами и первыми планакешами из канав Нового Орлеана еще тридцатых годов, смеются эдак по-своему (на самом деле, это смех Кайлза, который Уилл имитировал еще с их общего детства?), и наконец великая сцена, где безумный наркоман берет чудовищный шприц, и делает себе здоровенную втравку Г, и хватает девушку (которая какая-то тупая обездвиженная Зомби всей этой истории и ходит, опустив руки по бокам), он диковласый и, оря с дождем в плюх-плюхе старой испорченной пленки, мчится прочь, ее ноги и волосы болтаются, как у Фэй Рэй в лапах Короля Конга, через весь тот таинственный темный нескончаемый Фаустов горизонт Уиллова видения, счастливый, как австралийский заяц, его ступни и пятки сверкают снегом: Йип Йип Йип иии, пока, как Уилл говорит, эти его «Йипы» не тускнеют все больше, а расстояние не уменьшает его рьяную всеплодотворную окончательную радость цели, ибо что может быть замечательней вот этого, считает Уилл, когда руки у тебя полны радости, а в тебе хорошая доза, и ты убегаешь в вечный сумрак тащиться сколько влезет в бесконечности, вот какое виденье, должно быть, у него было про то кино в тот день в том доме шотландского пастора, что он себе устроил на сиденье, ноги скромно скрещены, и потому я себе представляю его и Кайлза, как они тогда раскинулись, хохоча, надрывая животы, на полу, в твидовых своих костюмах или еще чем-то, часовненаблюдаемые, 1935-й, хохоча Хо хо хо и даже повторяя Йип Йип Йиппиииии после того, как сцена уже давно прошла, а они ее до сих пор забыть не могут (классика еще замечательней их рассказа про «Титаник»). Затем вижу я Уилла Хаббарда – тем вечером после ужина дома в Новом Орлеане со своими свойственниками, и гуляет под деревьями и фонариками на газонах пригородов, идет, вероятно, повидаться с каким-нибудь умным другом, а то и с Клодом или Францем: «Я только что сегодня днем видел чудесную сцену в кино, Боже, Йип Йип Йиппии!»
Тут я говорю: «А парень на что был похож?»
«Буйные курчавые волосы…»
«И, убегая, он сказал Йип Йип Йиппии?»
«С девушкой на руках».
«Через темное поле?»
«Что-то вроде поля…»
«А что это за поле было?»
«
«Йип Йип Йиппии», – говорю я, надеясь, что Уилл это еще раз произнесет.
«Йи Йип Йиппии», – говорит он только ради меня, и вот тебе такой Уилл, хоть поначалу я и правда меньше внимания на него обращал, чем он на меня, что штука странная, если ее пересмотреть, потому что всегда говорил: «Джек, ты на самом деле очень забавный». Но в те дни эта поистине нежная и любознательная душа поглядывала на меня (после той плоской моряцкой фазы) как на нечто вроде сермяжника мощи с гордостью, благодаря той сцене однажды ночью неделю спустя, когда все мы сидели на парковой скамейке на Амстердам-авеню, жаркая июльская ночь, Уилл, Франц, Клод, эта девушка Сесили, я, Джонни, и Уилл говорит мне: «Ну а что ты не ходишь в форме торгового моряка, ты ж говорил, что в Лондоне носил ее, когда вы туда заходили, а от этого тебе легче попадать во всякие места будет, сейчас время же военное, разве нет, а тут ты такой ходишь в футболке и твиловых буряках, или брюках, или хряках, и никто не знает, что перед ними гордый служивый, скажем?» – и я ответил: «Ет какая-то скэбская штука», – что он запомнил и, очевидно, принял за великое гордое утверждение, исходящее прямо из уст салуна, поскольку он, робкий (в то время) пацаненок из мещан с богатыми родителями, всегда стремился удрать от скучной «пригородной» жизни своего семейства (в Чикаго) в настоящую богатую Америку салунов и персонажей Джоржа Рафта и Раньона, мужественных, печальных, в фактическую Америку своих грез, хоть он и воспринял мое заявление как возможность сказать в ответ: