Джек Керуак
Суета Дулуоза. Авантюрное образование 1935–1946
Jack Kerouac
VANITY OF DULUOZ:
An Adventurous Education 1935–1946
Copyright © Jack Kerouac 1967, 1968;
Renewed 2001 by John Sampas, Literary Representative to the Estate of Jack Kerouac
© М. Немцов, перевод, 2016
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016
Издательство АЗБУКА®
«Суета Дулуоза» – роман выдающейся энергии.
«Суета Дулуоза» – это громогласный роман, исполненный силы и достоинства в той же мере, в какой лишен удержу. Хвалясь футбольными триумфами, живописуя акты неповиновения и матросские загулы, Керуак не боится показаться сентиментальным…
Подобно тому как в своем классическом романе «В дороге» Керуак воспевает неугомонный дух послевоенного поколения, «Суета Дулуоза» – это гимн пасторальной невинности, замершей на пороге великих перемен.
Каждая книга Керуака уникальна, телепатический бриллиант. Настолько естественное письмо не имеет себе равных в XX веке – это синтез Пруста, Селина, Томаса Вулфа, Хемингуэя, Жана Жене, Телониуса Монка, Басё, Чарли Паркера и фирменных керуаковских озарений, священных и мускулистых.
Автор выдающейся силы и оригинальности.
Когда кто-нибудь спросит: «Откуда Керуак все это берет?» – отвечайте: «От вас». Он всю ночь лежал и слушал, не смыкая глаз и ушей. Ночь эта длилась тысячу лет. А он весь обратился в слух – в материнской утробе, в колыбели, в школе, на фондовой бирже нашей жизни, где грезы обменивают на золото.
Книга первая
Ладно, женушка, может, я и здоровенный чирей сама-знаешь-где, но после того, как выдал тебе полный отчет о тех бедах, что мне пришлось претерпеть, пока я чего-то добивался в Америке между 1935-м и более-менее сейчас, 1967-м, и хоть я знаю, что у всех на свете свои беды, ты поймешь, что моя конкретная разновидность мук произошла оттого, что я слишком уж чувствителен ко всем болванам, с которыми приходилось иметь дело, чтоб только я мог в старших классах стать звездой футбола, студентом колледжа, наливающим кофе, и моющим тарелки, и дерущимся за мяч дотемна, а в то же самое время читающим «Илиаду» Гомера за три дня, и, боже помоги мне, ПИСАТЕЛЕМ, чей сам «успех», отнюдь не будучи счастливой победой, как в старину, был знаком Самого проклятья. (Раз уж никому не нравятся мои тире, для нового безграмотного поколения стану пользоваться привычной пунктуацией.)
Слушай, более того, мои муки, как я их называю, происходят из того факта, что люди так сильно изменились, не только за последние пять лет, бога ради, или последние десять, как говорит Маклюэн, но за последние тридцать лет до такой степени, что я уже больше не признаю в них людей или не признаю себя подлинным членом того, что называется человеческой расой. Помню, в 1935-м совсем взрослые мужчины, руки глубоко в карманах пиджаков, бывало, ходили по улице, насвистывая, не замечаемые никем и сами никого не замечая. И
Осенними вечерами в Массачусетсе до войны всегда видел какого-нибудь парня: он бы шел домой ужинать, засунув кулаки поглубже в карманы пиджака, насвистывая и шагая себе дальше в собственных мыслях, даже не глядя больше ни на кого на тротуаре, а после ужина обычно видал, как тот же парень так же выскакивает наружу, в кондитерскую лавку на углу, или повидаться с Джо, или в кино, или в бильярдную, или на мертвецкую смену на фабриках, или к своей девушке. Такого в Америке больше не увидишь, не только потому, что все водят машину и ездят, дурацки торча головой, направляя идиотский механизм через западни и взыскания уличного движения, но потому, что никто нынче не ходит без печали, опустив голову, насвистывая; все смотрят на остальных на тротуаре, мучаясь совестью и, того хуже, с любопытством и липовой озабоченностью, в некоторых случаях – с «хиповым» вниманием, основанным на «Не упусти чего», а вот в те дни даже фильмы бывали, где Уоллес Бири дождливым утром переворачивается в постели и говорит: «Ай ты ж, усну-ка я снова, все равно сегодня ничего не упущу». И ничего не упускал. Сегодня мы слышим о «созидательных вкладах в общество», и никто не осмеливается проспать весь дождливый день или хотя бы подумать, что и впрямь сегодня что-то упустит.
Эта насвистывающая походка, о которой я тебе рассказываю, так вот взрослые мужчины, бывало, выходили на поле «Дрейкэтских тигров» в Лоуэлле, Масс., по субботам и воскресеньям, просто поглядеть, как детвора в своей песочнице в футбол играет. На холодных ветрах ноября, вот они, мужчины и мальчишки, за боковыми линиями; какой-то псих даже сделал самопальную цепь боковой линии с двумя колышками, отмерять мячи вне игры – иными словами, выигрыши. В футболе, когда твоя команда выигрывает 10 ярдов, им сверх того дается четыре попытки выиграть еще 10. Кому-то надо вести счет, выбегая на поле, если падает близко, и точно замерять, сколько осталось. Для этого нужно, чтобы два парня держали каждый по концу этой цепи за два колышка, и они должны уметь выбегать согласно своему инстинкту параллели. Сегодня сомневаюсь, что хоть кто-нибудь на Мандально-Мозаичном Мелкоячеистом свете знает, что такое параллель, кроме блистательных психов по математике в колледже, землемеров, плотников и т. д.
Вот сюда валит эта толпень беззаботных мужиков и мальчишек с ними, даже девчонки есть и немало мамаш, походом милю через весь луг у стадиона «Дрейкэтских тигров» просто поглядеть, как их мальчишки тринадцати и семнадцати лет играют в футбол на вверх-внизком неровном поле без ворот, отмеряемых на 100 ярдов более-менее сосной с одного конца и колышком с другого.
Но в моей первой любительской игре в 1935-м, где-то в октябре, не было такой толпы; стояло раннее субботнее утро, моя банда вызвала такую-сякую команду из Роузмонта, да, фактически то были «Дрейкэтские тигры» (мы) против «Роузмонтских тигров», тигры повсюду, мы бросили им вызов в лоуэллской газете «Солнце» в заметочке, написанной капитаном нашей команды, Скотчо Болдьё, и отредактированной мной:
В той игре, хоть я был, вероятно, самым младшим игроком на поле, я к тому же был и единственным большим, в футбольном смысле величины, т. е. с толстыми ногами и грузным туловищем. Я забил девять голов, и мы выиграли 60:0, позже пропустив 3 очка. Я думал, что впредь с того утра и буду голы забивать точно так же всю жизнь и меня не станут ни перехватывать, ни подсекать, но на следующей же неделе надвигался серьезный футбол, когда здоровенные мужики, что околачивались в отцовской бильярдной и кегельбане в «Потакетвилльском общественном клубе», решили нам кое-что показать в смысле сшибки бошек. Причина у них, у некоторых, в таком показе была в том, что мой отец постоянно вышвыривал их из клуба, потому что у них и никеля на колу или партию в бильярд никогда не было, и дайма на мах шаром по кеглям, они только ошивались, курили, вытянув ноги, загораживая проход настоящим завсегдатаям, которые приходили играть. Много же я понимал в том, что грядет, тем утром после девяти голов, когда внесся к себе наверх в спальню и записал от руки, аккуратным почерком, большой газетный заголовок и статью, объявлявшие ДУЛУОЗ ЗАБИВАЕТ 9 ГОЛОВ, И ДРЕЙКЭТ ГРОМИТ РОУЗМОНТ 60:0! Эту газету, единственный экземпляр, я продал за три цента Нику Риголопулосу, своему единственному покупателю. Ник был больной дядька лет тридцати пяти, которому нравилось читать мою газету, раз ему больше нечего было делать и скоро он окажется в инвалидном кресле.
Настает большая игра, когда, как я уже сказал, мужики руки-в-брюки пришли, насвистывая и похохатывая через все поле, с женами, дочерьми, бандами других мужиков, мальчишек, всем выстроиться вдоль боковых линий, поглядеть, как сногсшибательные «Дрейкэтские тигры» замахнутся на команду покруче.
Факт тот, что «бильярдная» команда по среднему возрасту была от шестнадцати до восемнадцати. Но и в моих рядах играли крутые пацаны. У меня был Иддиёт Биссоннетт, центровым, и больше, и старше меня, но предпочитал не бегать за линией защиты, а вместо ему нравилось месилово перед ней, открывать дыры нападающим. Крепок он был, как скала, и потом вошел бы в число величайших линейных игроков в истории Лоуэллской средней, если б оценки у него не были в среднем колами или двойками с минусом. Распасовщиком у меня был толковый сильный маленький Скотчо Болдьё, пасовавший прекрасно (а потом стал чудесным питчером в бейсболе). Еще у меня был другой жилистый крепкий пацан по имени Билли Арто, который взаправду мог подсечь нападающего и тогда хвастался об этом неделю. Были у меня и не такие результативные, вроде Дики Хэмпшира, который однажды утром играл в своем прямо-таки лучшем костюме (на правом крае), потому что собирался на свадьбу и боялся этот свой костюм испачкать, поэтому никому не давал себя трогать и сам не трогал никого. У меня был Джи-Джей Риголопулос, у которого все неплохо получалось, если злился. На большую игру мне удалось завербовать Бонга Бодуэна из ныне распавшихся «Роузмонтских тигров», и он был силен. Но всем нам было по тринадцать-четырнадцать.
При введении мяча в игру я его поймал и вбежал, и на меня кучей навалились большие пацаны. В свалке, а я под нею цепляюсь за мяч, вдруг семнадцатилетний Халмало, выкидыш из бильярдной, лупит меня в лицо под покровом тел и говорит своим дружкам: «Вали Христосика Дулуоза».
Мой отец был на боковой линии и все видел. Он расхаживал взад-вперед, пыхтя сигарой, лицо все красное от ярости. (Я намерен писать так для пущей простоты.) После трех неудачных мячей вне игры нам приходится бить с рук, так и делаем, страховочный защитник мальчишек постарше отбегает на несколько ярдов назад, и это у них первый мяч вне игры. Я говорю Иддиёту Биссоннетту про тычок мне в свалке. Они впервые разыгрывают мяч, и кто-то на линии старших пацанов подымается с носом в крови. Все рвут и мечут.
При следующем розыгрыше Халмало получает мяч из центра и давай вальсировать по своему левому краю, длинноногий и худой, с хорошей интерференцией, считая, что пройдет до конца против всей этой шпаны. Пригибаясь, подбегаю, так незаметно, что неправильно атакующие игроки его думают в своих потугах, что я упал на колени, и когда они немного расступились вдарить по другим, чтоб открыть проход Халмало, я ныряю в эту дырку и налетаю на него прямо головой, в самые колени, и гоню его где-то ярдов 10 назад, скользом на жопе, а мяч разбросало за боковой линией, и сам он погас, как фитилек.
С поля его уносят без сознания.
Мой отец вопит: «Ха ха ха, будет знать, как бить тринадцатилетнего мальчика
II
Я, вообще-то, забыл счет в той игре, думаю, мы победили; если б я зашел в «Потакетвилльский общественный клуб» выяснить, не думаю, что кто-то бы вспомнил, и точно знаю – все б наврали. Почему я такой обозленный и, как уже сказал, «в муках» нынче, или одна из причин этого – в том, что все начали врать, и из-за того, что они врут, – допускают, что я тоже вру: они упускают из виду тот факт, что я очень хорошо помню многое (конечно, что-то забыл, вроде того счета), но я точно верю, что врать грешно, если это не невинная ложь, основанная на нехватке памяти, определенно дача ложных показаний и быть лжесвидетелем – смертный грех, но я вот что имею в виду, до чего вранье нынче стало таким повсеместным в мире (благодаря Марксистской Диалектической пропаганде и Коминтерновским приемам, среди прочих причин), что, когда человек говорит правду, все, глядя в зеркало и видя лжеца, допускают, что правдоруб тоже врет. (Диалектический Материализм и Коминтерновские приемы были изначальными трюками Большевистского Коммунизма, то есть у тебя есть право на враки, если ты на Больше-врицкой стороне.) Отсюда эта жуткая новая поговорка:
«Ты не Джек Керуак. Джека Керуака не существует. Книги его даже не написаны».
Они просто вдруг возникли на компьютере, вероятно, думает она, их запрограммировали, им скормили информационные перепутанные данные безумные очкастые яйцеголовые социологи, и из компьютера вылезла полная рукопись, вся аккуратно распечатанная через два интервала, чтобы печатник издателя просто ее скопировал, а переплетчик издателя переплел, и издатель распространил, с обложкой и суперобложкой для цитат, чтоб этот несуществующий «Джек Керуак» мог не только получить двухдолларовый чек гонорара из Японии, но и письмо этой женщины.
Вот Дэйвид Хьюм был великий философ, и Будда в вечном смысле был прав, но это все заходит немножко чересчур далеко. Конечно, правда, что тело мое – лишь электромагнитное гравитационное поле, как вон тот стол, и, разумеется, правда, что разум на самом деле несуществуем в смысле старых Мастеров Дхармы, вроде Хуйнена: но, с другой стороны, кто таков тот, кто не «тот» из-за невежества идиота?
III
Эта литания моих жалоб еще даже не началась; не бойся, я не стану многоречив. Эти мои тутошние кляузы – насчет того, что Халмало, или как там его звали на самом деле, обозвал меня «Христосиком Дулуозом», а это кощунство, прибавленное к тайному тычку мне в зубы. И насчет того, что сегодня этой истории никто не верит. И что сегодня никто не ходит руки-в-карманах, насвистывая, через поля или даже по тротуарам. Что задолго до того, как потеряю счет своим кляузам, я трехнусь и начну верить, как те закидонщики ЛСД с газетных фотографий, что сидят в парках, завороженно пялясь в небо, чтоб только показать, как высоко они улетели, а на самом деле – всего лишь сиюминутные жертвы сокращения кровеносных сосудов и нервов в мозге, отчего возникает иллюзия закрытия (завершения) наружных потребностей, примусь думать, что я вовсе не Джек Дулуоз, а мои свидетельства о рождении, свидетельства о рождении и записи о происхождении моей семьи, мои спортивные достижения в газетных вырезках, что я храню, мои собственные блокноты и опубликованные книжки вовсе не реальны, а все враки, куда там, что мои собственные сны, приснившиеся мне ночью, не сны вовсе, а измышления моего бодрствующего воображения, что я есть не «аз есмь», а просто шпион в чьем-то чужом теле, делаю вид, будто я слон, проходящий по Стамбулу, а туземцы позастревали у него между пальцев ног.
IV
Все футболисты знают, что лучшие футбольные игроки начинали в песочницах, с любительских матчей. Возьмем, к примеру, Джонни Юнайтиса, который и в среднюю школу-то не ходил, да и Крошку Рута возьмем в бейсболе. С тех ранних любительских матчей мы перешли к несколько жутким кровопускательным играм на Северном выгоне против греков: «Пантер Северного выгона». Само собой, когда кэнак вроде Лео Буало (теперь у меня в команде) и грек вроде Сократа Цулиаса сталкиваются башка к башке, кровь полетит во все стороны. Кровь, дорогая моя, хлестала теми субботними утрами, как в Гомерической битве. Вообрази, как Поци Керьякалопулос пытается вытанцевать себе пробежку по тому пыльному чокнутому полю вокруг Иддиёта или чеканутого бодливого быка вроде Эла Дидье. То были кэнаки против греков. Красота здесь в том, что потом две эти команды образовали ядро футбольной команды Лоуэллской средней школы. Вообрази, как я стараюсь унырнуть от подножек Ореста Грингаса или брата его Телемаха Грингаса. Представь себе, как Христи Келакис старается передать пас поверх пальцев дылды Эла Робертса. Эти игры в песочнице потом были так ужасны, что я боялся вставать в субботу утром и там показываться. Другие матчи проводились на поле Неполной средней школы Бартлетта, куда мы все ходили пацанами, некоторые – на поле «Дрейкэтских тигров», какие-то – на пастбище возле церкви Святой Риты. Были и другие кэнацкие команды, буйнее, откуда-нибудь с Сэйлем-стрит, которые на нас никогда не выходили, потому что не знали, как вызвать на игру через спортивную страницу газеты; иначе, я думаю, комбинация их команд с нашей и комбинация других греческих или даже польских или ирландских команд со всего города… Ох, ну я дал, иными словами, «гомерический» тут совсем не то слово.
Но в пример того, где я учился футболу. Поскольку мне хотелось пойти в колледж, а я отчего-то знал, что отец мой никогда не потянет платить за мое образование, как оно и оказалось. Я хотел не чего-нибудь, а оказаться где-то в студгородке, покуривая трубку, в джемпере на пуговицах, как Бинг Крозби, петь серенады студентке при свете луны где-то на старой Окс-роуд, а из общаги землячества несутся обрывки гимна альма-матери. Такова была наша мечта, почерпнутая из походов в театр «Риальто» и просмотров киношек. Дальнейшая мечта была – выпуститься из колледжа и стать крупным торговцем страховками, носить серую фетровую шляпу, сходить с портфелем с поезда в Чикаго, чтоб жена-блондинка на перроне обнимала, в дыму и копоти большеградого гула и возбужденья. Можешь себе представить, на что сегодня это было бы похоже? Со всем загрязнением воздуха и прочим, с язвами управляющих, с рекламой в журнале «Время», с нашими нынешними автотрассами, где машины миллионами несутся мимо во все стороны по круговым развязкам от одной новой язвы радости духа к другой? И затем я представлял себя, выпускника колледжа, преуспевающего страховщика, старею с женой в доме, облицованном деревянными панелями, где висят мои лосиные головы с удачных охотничьих экспедиций на Лабрадор, и я тут тяну бурбон из собственного бара, седовласый, благословляю сына своего на следующую неприятность острого инфаркта (как я это сейчас вижу).
Пока мы кутили да колотились на пыльных кровавых полях, нам и присниться не могло, что все мы окажемся на Второй мировой, некоторые – убиты, кто-то ранен, из остальных выпотрошило невинные порывы 1930-х.
Не стану углубляться в свой младший год Лоуэллской средней школы, обычное то было дело для слишком молодого мальчишки либо недостаточно старшего, начинать играть регулярно, хоть из-за того, что тренер Тэм Китинг считал меня второкурсником, потому что мне было пятнадцать, он меня играть не выпускал, а «припасал меня» для младшего и старшего годов. Кроме того, прогнило что-то в штате Мерримэк, потому что на тренировках в драках за мяч он меня гонял довольно жестко, а я вполне отлично забивал жесткие мячи и мог бы проделывать это в любом официальном матче, или же там какая-то политика примешалась, чего отец мой совсем не поощрял, ибо был так честен, что, когда к нему пришла депутация лоуэллцев году в 1930-м просить баллотироваться на мэра, он ответил: «Конечно, я пойду в мэры, но, если я выиграю выборы, мне придется вышвырнуть из Лоуэлла всех жуликов, и в городе никого не останется».
V
Я знаю только, как прошел сезон моего старшего года, и суди сама, или, если ты не поняла, пусть судит тренер: первую игру года я начал лишь потому, что Пай Менелакос повредил себе щиколотку. Спору нет, он был ничего так себе каверзный нападающий, но такой маленький, что, когда кто-нибудь в него врезался, он улетал на 10 футов. Опять же спору нет, он был юркий. Но поскольку отчего-то тренер прикинул, что ему нужен блокирующий игрок, «защитник» вроде Рика Пьетрыки и этого четкого маленького пасовщика Христи Келакиса, места мне, начинающему нападающему, за линией защиты не оказалось. Однако что до защиты, я в потасовке за мяч мог пригнуть голову и ядром нестись насквозь 10 ярдов, даже не глядя. А полузащитником мог поймать плохо поданный пас, что пулей летел у меня за спиной, всего лишь развернувшись вокруг, ухватив его и швырнув обратно моему нападающему, и рвануть до самого конца. Признаю́, блокировать, как распасовщик Билл Деммонз, или подавать пасы, как Келакис, я не мог. Им как-то надо было заполучить туда Пьетрыку и Менелакоса, и отец мой утверждал, что кому-то заплатили. «Типично для вонючей дыры на Мерримэке», – сказал он. Кроме того, он не был особо популярен в Лоуэлле, потому что едва кто-нибудь впаривал ему какую-нибудь белиберду, он на него всех собак спускал. В душевых «Лориер-парка» он как-то дал в зубы борцу после того, как поединок слили – или подстроили. Схватил греческого патриарха за рясу снизу и вышвырнул из своей печатни, когда тот стал торговаться за цену рекламных проспектов. Так же поступил с хозяином театра «Риальто», Дуб-за-Тыщу Гроссменом, как он его называл. В деле его обжулила компания кэнацких «друзей», и он сказал, что реку Мерримэк очистят только в 1984 году. Мэрской депутации он уже сообщил, что думает насчет честности, нахрен. Он управлял маленькой еженедельной газеткой под названием лоуэллский «Прожектор», которая разоблачала взяточничество в Ратуше. Мы знаем, что все города одинаковы, но он был исключительно честный и откровенный человек. Был всего-навсего Мистер Пять-на-Пять, ростом 5 футов 7 дюймов и весил 235 фунтов, однако никого не боялся. Он признавал, что из меня паршивый подающий в бейсболе, но в том, что касалось футбола, говорил, что нападающего лучше и не бывает. Это его мнение, впоследствии подтвержденное Фрэнсисом Фэйхи, тогда тренером Бостонского колледжа, а позднее – Нотр-Дама, который на самом деле приходил к нам домой и беседовал с отцом в гостиной.
Но у него была веская причина обижаться, как покажут дальнейшие достижения. Как я уже говорил, я начал первую игру. Но давай сначала скажу, у нас была великолепнейшая линия: Бугай Эл Свобода был правым крайним, литовец или поляк 6 футов 4 дюйма, крепкий, как бык, и такой же кроткий. Телемах Грингас (вышеупомянутый) – правым полузащитником, по кличке Герцог и брат великому Оресту Грингасу, оба – крутейшие, костлявейшие и честнейшие греки, каких только можно встретить. Сам Герцог, вообще-то, мой друг детства, когда на короткий месяц в двенадцать лет или около того мы решили быть друзьями, вечерами по субботам гуляли полторы мили, опираясь на плечи друг друга, обнявшись, от искрящихся огней Карни-сквер, Герцог теперь вырос в тихоню, но весом в 210 фунтов, глыбища с веселыми черными глазами. Хьюи Уэйн – правый угловой защитник, здоровенный 225-фунтовый спокойный парень с Эндовер-стрит, где жила богатая публика, с бычьими мощью и манерами. Джо Мелис – центровой, поляк динамичных, грохочущих, драматичных, под-бокс-стриженных подсечек, позже избран капитаном команды следующего года и обречен играть защитником, а также хороший бегун на 300 ярдов в легкоатлетике. Чет Рейв – левый угловой защитник, странный разговорчивый валун, а не человек семнадцати лет, ему суждено было стать единственным членом этой лоуэллской команды, которого, помимо меня, всерьез добивались команды крупных колледжей (в его случае – Университета Джорджии). Джим Даунинг – левый угловой, томный ирландец 6 футов 4 дюймов, и с ними давай осторожней. И Хэрри Кинер – левый крайний, быстр и хорош в защите и сделан из скалистых костей.
В общем, я начал первую игру года против Гринфилдской средней (и вот достижения, о которых я говорил, всего года) (от матча к матчу) и забил два гола, которых не засчитали, на самом деле забил пять из семи первых голов во всей игре, в среднем набрал ярдов 10 за попытку и совершил 20-ярдовую пробежку, несколько дюймов не хватило до гола, и Келакис взял на себя честь довести его до конца (он играл распасовщиком).
Во второй игре сезона, несмотря на это мое качество игры, лодыжка Менелакоса (Менни) зажила, и он вышел на мое место. Мне разрешили играть только последние две минуты, в Гарднерской средней в западном Массачусетсе, я нес мяч, но дважды, сбитый в первом голе в обеих попытках, на 12 и 13 ярдов соответственно, оказался с расквашенным носом и после игры ел мороженое «Город стульев» (оно делается в Гарднере).
(Оба те первых матча Лоуэлл легко выиграл.)
В третьей игре меня даже не назначили начинать, а отправили только на вторую половину, против Вустерской гимназии, и я бежал перед ударом с рук 64 ярда сквозь целую команду ради гола, затем оттарабанил еще два гола, ярдов по 25 на каждый, а мяч нес лишь семь раз на 20,6 ярда зараз. Это в газете отражено. (Ту Лоуэлл тоже выиграл.)
Вместе с тем, когда для Лоуэлла настало «большое испытание» против Мэнчестера, даже тогда я не был большим героическим «стартовым», а сидел на скамье, а школьная детвора на трибунах теперь принялась скандировать: «Хотим Дулуоза, хотим Дулуоза!». Ты можешь такое переплюнуть или прикинуть? Мне приходилось сидеть и наблюдать, как некоторые обалдуи там кочевряжатся и вытанцовывают, одно растяженьице – и вот героический Пьетрыка тщательно снимает шлем, когда ему помогают ухромать прочь с поля, чтобы все видели, как его трагические волосы плещут на осеннем ветерке. Предполагалось, что он могучий защитник, а он пахал и плюхался старой коровой и без угрюмой безмолвной блокировки Билла Деммонза перед собой не достиг бы линии схватки за мяч, чтобы успеть к прорыву. Однако хваленый Мэнчестер переоценили, Лоуэллская средняя выиграла со счетом 20:0, и мне разрешили всего разок пронести мяч в последний момент, а распасовщик призвал нырнуть в линию, когда мне хотелось только обмахнуть край, поэтому я забурился в подножку, и крик «Хотим Дулуоза» усох, а игра окончилась минуту или меньше минуты спустя.
Признаю, я им все равно в том матче был без надобности (20:0), но когда настала пятая игра, ее я тоже не начинал, но мне дали поиграть четверть ее, за которую я забил 3 гола, один не зачли, против Академии Кита, которую мы выиграли 43:0. Но вполне понятно, если разбираешься в футболе, либо теперь уже, либо прежде, спокойно втихаря про меня вызнавали люди Фрэнсиса Фэйхи из Бостонского колледжа, которые уже готовились переходить в Нотр-Дам, иными словами, я привлекал заинтересованное внимание высших эшелонов американского футбола, а поверх всего прочего бостонская «Вестник» в ту неделю тиснула на спортивной странице заголовок, прямо через весь верх, гласивший: «ДУЛУОЗ 12-Й ЧЕЛОВЕК ЛОУЭЛЛСКОЙ СРЕДНЕЙ. ИЗ ОДИННАДЦАТИ», что странно, как ни накроши. Даже в моем шестнадцатилетнем невинном умишке таилось подозрение, что тут что-то не так, хоть я и не мог совсем уж (или не хотел) поверить в отцово утверждение про блат. Тренер Тэм Китинг вроде поглядывал на меня иногда с неким отстраненным грубоватым сожалением, думал я, как будто это невнимание к моим осязаемым силам уплыло у него из рук. Отец мой теперь был в ярости. Спортивный обозреватель Джо Кэллахэн, который позже станет директором Нотр-Дама по связям с общественностью при режиме Фрэнсиса Фэйхи, а тогда президент «Бостонских патриотов» в Лиге американского футбола, принялся в своих спортивных колонках намекать про меня, что «цифры не лгут». Вражеский спортивный обозреватель, ненавидевший моего Па, написал обо мне, что я-де «похож» на футболиста. Какая прелесть, ну?
VI
Следующая игра против Молдена стала встречей титанов Массачусетского школьного футбола на тот год, хоть я бы сказал, что гимназия Линна была круче нас обоих. Огромные мясистые угловые защитники и блокирующие полузащитники Молдена с тавотом под глазами, как ирокезы в боевой раскраске, держали нас вничью 0:0 весь день (я по-прежнему уверен, что Иддиёту Биссоннетту следовало там быть, но тренер мне сказал, что у него оценки недостаточно хороши, Иддиёта отправили домой после нескольких тренировок, на которых он замешивал всякого пацана и мог бы замесить Всякодядю). Никто в тот молденский день толком и не владел мячом. Но и наш великолепный нападающий состав из Свободы, Уэйна, Рейва, Даунинга, Мелиса, Грингаса и т. д. не спускал им никакой туфты. Тем днем не было никакой разницы, несу я мяч или нет, начинаю ли игру, играю ли только четверть; то был оборонительный пинг-понг БЛОНГ, а не игра: довольно скучная, но смотримая заинтересованными наблюдателями.
Единственная подлинная промашка сезона у меня была в игре с Линнской гимназией: они нас разбили в Линне со счетом 6:0, и если б я не выронил тот чертов пас из своих идиотских скользких пальцев у линии ворот, пас от Келакиса прямо и верно мне в руки, мы б выиграли, ну или удержали ничью, в этой. Я так и не оправился от мук совести за то, что упустил тот пас. Вот если бы в мяче не свинячья кожа была, а старый добрый рохлый носок, какими играешь в десять лет. Фактически я, бывало, носил кожан одной рукой на бегу и все тискал его. Может, это тренеру-то и не нравилось. Но для меня то был единственный способ быстро бежать и увертываться изо всех сил со всеми возможными прихватами легкоатлета, да и нянькал я его не чаще других, во всяком случае.
За молденской игрой последовал нелепый матч, проводимый в Новой Британии, Коннектикут, большая команда, со всей нашей бригадой, вопящей в гостиничных апартаментах вечером накануне игры, пиво не пили, ничего, что детвора должна делать в наши дни, а просто ни единой возможности уснуть, как дома вечером в пятницу, поэтому матч тот мы продули начисто. (Кое-кто ускользнул на танцы.)
И вот теперь напрочь обескураженным, великим начальникам команды, героям пришлось отдыхать после фиаско в Коннектикуте, поэтому я остался с кучкой запасных пацанов против Нэшуа (родного города обоих моих родителей) в дождливой жиже, и говорю же, то был пример того, как ко мне относились. После игры, учти… нет, погоди-ка. То был жесточайший футбольный матч, что я когда-либо играл, и та игра все решила для Фэйхи, а также привлекла внимание Лу Либбла из Коламбии и других источников, вроде Университета Дьюка. Естественно, раз герои отдыхали в турецких банях в «Рексе», эту начал я, в грязи, что пахнет так тошнотворно сладко, лицом к лицу с кучей здоровенных крутых греков, поляков, кэнаков и мальчишек-янки, и сталкивался с ними, пока мы все не заляпались до полной неузнаваемости лица или номера на фуфайке. Газетный отчет сосредоточился на сообщении розыгрышей со счетом, 19:13 в пользу Нэшуа, но не учитывал ярдажа при пробежках с мячом в руках, поскольку я, набычившись, в среднем набрал 130 из 149 всех ярдов Лоуэлла, включая 60 ярдов пробежки, когда меня перехватил сзади длинноногий крайний, но я забил 15-ярдовый гол с пасом в руках. Со всех сторон происходили скользкие схватки, блокируемые пинки, юзы в поджидавшие объятья зрителей за боковой, однако та игра остается у меня в памяти как самая прекрасная, где я когда-либо участвовал, и самая значительная, потому что меня в ней использовали (наряду с Биллом Деммонзом) как тягловую лошадь без всякой славы, и я играл так, что аплодировать мог бы лишь профессиональный зритель, одинокий секретный хребтинный матч, вгонявший сваи в сумрак грязекровавленными губами, греза, что корнями уходит к старым играм Гиппера и Олби Бута со старых дождливых кинохроник.
С регулярной командой мы бы, конечно, этот выиграли, никто один в поле не воин, но нет, героям не нравится дождливая грязюка.
Той ночью дома я проснулся посреди сна в узлах мускульных судорог, что называются Лошадками Чарли, от чего заорал; однако никто не предложил мне турецкой бани в «Рексе» после всего этого чокнутого сваезабоя со скользкой пахотой и колготьбы с по большинству детворой на моей стороне.
(Но пытался ли кто-то поднять ставки на большой футбольный матч Благодарения, что подступал следом через десять дней?)
VII
Ладно, вот, однако, наступает большой футбольный матч на День благодарения, должны встретиться заклятые враги, Лоуэлл против Лоренса, при нулевой погоде на поле, таком жестком, что прям лед. Теперь «герои» готовы и начали без меня. Героям пришлось праздновать по радио с восемнадцатью тысячами зрителей. Я сижу в соломе у подножья скамьи с, как говорят французы,
Ну вот, пожалуйста.
Он принимает предложение Норича в Вермонте, пока Фрэнсис Фэйхи приходит ко мне домой, а за ним несколько дней спустя люди Лу Либбла.
Поэтому в данном случае, женушка, я вправе злиться, я злюсь, но Господь выдал мне шанс помочь себе.
Бедный Па меж тем, дома, индейка, пирожки с вишней, бесплатные кегли в кегельбанах, ура, я со своей мечтой о колледже, как Флинн-пострел, и тут поспел.
Все равно говорю, что это значит? Можешь сказать, я хвастун насчет футбола, хотя все эти отчеты имеются в газетных подшивках, называемых «моргом», я признаю, что хвастун, только я это так не называю, потому что в чем смысл-то все равно, ибо как сказал Екклесиаст: «Суета сует… все суета».[1] Убиваешь себя, чтоб добраться до могилы. Особенно себя убиваешь, чтоб добраться до могилы еще до того, как умрешь, и могила называется «успех», могила эта называется фу-ты ну-ты боты гнуты фуфелом.
Книга вторая
I
Все еще хвастая, но по-прежнему говоря правду, все это время я получал пятерки и четверки в средней школе, в основном потому, что прогуливал, бывало, уроки хотя бы раз в неделю, сачковал то есть, чтоб только ходить в Лоуэллскую публичку изучать самому в свое удовольствие такие штуки, как старые книги по шахматам с их ароматом ученой мысли, старыми переплетами, что вели меня расследовать и другие ароматные книги, вроде Гёте, Юго, не что-нибудь, а «Максимы» Уильяма Пенна, читал лишь выпендриться перед собой, мол, вон чего читаю. Однако это торило путь к подлинному интересу к чтению. Привело к тщательному изучению «Очерка истории» Х. Дж. Уэллза, глупым исследованиям «Харвардской классики» и глубочайшему почтению к крошечному шрифту на луково-шелуховых страницах, белых как снег, какие можно найти в одиннадцатом издании «Энциклопедии Британники»
Вдобавок той зимой я зарабатывал больше всех очков для легкоатлетической команды Лоуэллской средней, и у меня даже было время на первый любовный роман с Мэгги Кэссиди, коя история подробно записана в одноименном романе.
Будучи звездой футбола и легкой атлетики, ученым-отличником, независимым, чеканутым от независимости, вообще-то, настолько, что, когда в Лоуэлл налетели метели, лишь я один сам по себе и никого вокруг, докуда хватало глаз, уходил в походы по тем лесам Дрейкэта по колено в снегу с хоккейной клюшкой, чтоб только нагулять аппетит к воскресному ужину, и замирал под соснами послушать, как свихнутые вороны выдают «Вяк». Будучи, кроме того, смазливым и крепким, я уверен, тогда многие на дух меня не переносили, даже ты, женушка, когда прошлой осенью обмолвилась: «Ну, я никогда не была популярна, как ты». Факт тот, что я вообще не был популярен, а большинство меня терпеть не могло, на самом деле, в конце концов все заходит немножко чересчур далеко, если стараешься всех во всем обскакать, кроме, конечно, приглашения на Бал Девушек-Офицеров и публикации собственного портрета на светской странице. Времени и на это даже хватит, ха ха, как будто мне было не плевать или не плевать теперь. То была тоже суета, включая вот это вот последнее замечание, – так пыжиться, чтобы всех срезать. Ты с радостью узна́ешь, что заслуженное наказание свое я понес, так что не переживай.
Следующим шагом было выбрать колледж. Моя мать настаивала на Коламбии, потому что в итоге хотела переехать туда в Нью-Йорк и посмотреть большой город. Отец хотел, чтоб я пошел в Бостонский колледж, потому что его наниматели, «Печатники Кэллахэн из Лоуэлла», обещали ему повышение, если он сможет меня убедить туда поступить и играть у Фрэнсиса Фэйхи. Также они намекали, что его уволят, если я отправлюсь в какой-нибудь другой колледж. Фэйхи, как я говорил, был у нас дома, и сегодня я располагаю в своем владении почтовой открыткой, которую он написал Кэллахэну, говоря: «Засуньте Джека в Бостонский колледж любой ценой». (Более или менее.) Но мне тоже хотелось в Нью-Йорк и увидеть большой город, чему на белом свете я рассчитывал научиться у Ньютоновых Высот или Южной Излучины, Индиана, субботними вечерами, а кроме того, я повидал так много кина про Нью-Йорк, что… ну, нет нужды в это углубляться, набережная, Центральный парк, Пятая авеню, Дон Эмичи на тротуаре, Хеди Ламарр со мной под ручку в «Рице». Я не спорил, что моя мать, как обычно, права. Она не только велела мне оставить Мэгги Кэссиди дома и поехать в Нью-Йорк в школу, но метнулась к «Маккуэйду» и купила большой спортивный пидж, и галстуки, и рубашки на свои жалкие обувные сбережения, которые хранила в корсете, и устроила, чтоб я жил и столовался у ее мачехи в Бруклине в приятной большой комнате с высоким потолком и уединенностью мне для занятий, чтоб я хорошие отметки получал и хорошенько высыпался перед важными футбольными матчами. В кухне происходили здоровенные перепалки. Отца моего уволили. Он угнетенно ездил на работу в разные места за городом, вечно возвращался на закопченных поездах в Лоуэлл на выходные. Единственное счастье у него в жизни теперь, в каком-то смысле, учитывая шипящие старые батареи в старых тараканьих гостиничных номерах зимой в Новой Англии, было, чтоб я чего-то добился и вообще его искупил.
То, что его уволили, конечно, безобразие, и этого про «Печатников Кэллахэн» я не забыл, и оно – еще одно черное перо в плюмаже на моей шляпе «успеха». Ибо, в конце концов, что есть успех? Убиваешь себя и нескольких других, чтоб забраться на вершину своей профессии, так сказать, чтоб, когда достигнешь зрелости или немного позже, мог бы сидеть дома и возделывать свой садик во блаженстве; но к тому времени, раз ты изобрел какую-нибудь усовершенствованную мышеловку, через весь твой садик несутся толпы и топчут тебе все цветы. С этим-то как?
II
Перво-наперво, Коламбиа отправила меня на подгот в Нью-Йорке, чтоб я подтянул себе оценки по матёме и французскому, предметам, которые в Лоуэллской средней школе я сам по себе проглядел. Подумаешь, я только по-французски и говорил до шести лет, поэтому, само собой, с самого начала там мне светила пятерка. Матёма – это основа основ, любой кэнак считать умеет. Подгот на самом деле был продвинутой средней школой под названием «Школа Хорэса Манна для мальчиков», основанной, кажись, старым чудиком Хорэсом Манном, и отличная это школа была, с плющом по гранитным стенам, с газонами, беговыми дорожками, теннисными кортами, спортзалами, жизнерадостными директорами и преподами, вся на высоком холме, глядящем на парк Ван Кортлендта в верхнем Манхэттене Нью-Йорка. Ну, коль скоро ты там ни разу не была, к чему утруждаться подробностями, разве что можно сказать: стояла она на 246-й улице Нью-Йорка, а я жил у своей бабчихи в Бруклине Нью-Йорка, ежедневная поездка в два с половиной часа подземкой в один конец.
Ничто не смущает молодых оболтусов, даже теперь, вот как мне это удавалось: типичный день:
В первый вечер перед первым днем школы я сижу за своим обширным столом, поставленным посередине моей комнаты с высоким потолком, величественно выпрямившись на стуле с ручкой в руке, передо мной разложены книги, подпертые благородными бронзовыми упорами, найденными в подвале. Это совершенно формальное начало моего поиска успеха. Я пишу: «Дневник. Осень, 1939, 21 сентября. Мое имя Джон Л. Дулуоз, вне зависимости от того, насколько мало это может значить для случайного читателя. Вместе с тем считаю необходимым предоставить некое подобие объяснений материальному существованию этого Дневника» – и прочее подобное школярство, за чем следует: «И я неким манером извинюсь за использование пера и чернил». («Хо-хм! – думаю я. – Ей-бо! Да чтоб мне, Пемберброук!») И после чего прибавляю чернилами: «Похоже, такие люди, как Тэкери, Джонсон, Дикенз и прочие, вынуждены были составлять обширные тома пером и чернилами, и, невзирая на тот факт, что я нескромно признаюсь в некоторой степени сноровки при печати на машинке, чувствую, что не должен продолжать свои литературные предприятия с той легкостью, какая машинке под стать. Я ощущаю, что возвращение к старому методу неким манером оставит безмолвную дань тем старым гладиаторам, тем бессмертным душам дневникового журнализма. Постойте ж! Я никоим образом не предполагаю, будто причислен к их сонму, но лишь то, что было хорошо для них, должно всенепременнейше устроить и меня».
Покончив с этим, я спускаюсь в цокольный этаж, где моя прамачеха Тетя Ти Ма обустроила себе гнездышко, как цыганская смесь с драпировками, и висящим бисером в дверях, и кружевными салфеточками викторианского стиля, тысячей кукол, удобством, красиво, чисто, опрятные кресла, читает себе газету, большая толстая счастливая Ти Ма. Муж ее – Грек Ник, Эвенгелакис, с которым она познакомилась и за которого вышла в Нэшуа, Н. Х., после смерти Па моей собственной матери. Ее дочь Ивонн, голубоглазая компаньонка своей матери, замужем за Джои Робертом, который каждый вечер возвращается с «Ежедневными известиями» домой в одиннадцать с работы на транспортном складе, садится в своей футболке за кухонный стол и читает. Там, внизу, у них для меня всегда есть могучие, огромные стаканы молока и прекрасные Песочные Тартинки от бруклинского «Кушмена». Они говорят: «Давай-ка ложись пораньше, Джеки, завтра школа и тренировка. Сам же знаешь, что Мама говорила, надо стараться». Но прежде чем лечь в постель, наевшись пирожного-морожного, я готовлю себе обед на завтра: всегда один и тот же: мажу себе один сэндвич просто маслом, а другой арахисовым и конфитюром, и добавляю фрукт, либо яблоко, либо банан, и заворачиваю все красиво, и кладу в сумку. Затем Ник, Дядя Ник, берет меня за руку и говорит: «Когда у тебя будет побольше времени, я расскажу тебе еще про Отца Коглина. Если еще книжки нужны, в подвале много. Глянь вот эту». Он вручает мне пыльный старый роман Жюля Ромэна под названием «Экстаз», нет, мне кажется, «Восторг». Я беру его с собой наверх и присовокупляю к своей библиотеке. Моя комната не отделяется от комнаты Тети Ивонн ничем, кроме громадной двойной стеклянной двери, но цыганские портьеры на месте. В моей комнате есть непригодный к использованию мраморный камин, в алькове небольшая раковина и громадная кровать. Из огромных бруклинских Томас-Вулфовых окон я вижу в точности то, что всегда видел Вулф, даже в этом самом месяце: старый красный свет, падающий на окна бруклинского склада, откуда мужчины высовываются на подоконниках в одних майках, жуя зубочистки, пока у них перерыв.
Я раскладываю свои тщательно выглаженные брюки, спортивный пиджак, учебники, ботинки вместе – тщательно, поверх носки, умываюсь и ложусь в постель. Будильник ставлю на, только послушай, 6 утра.
В 6 утра я стону и вылезаю, умываюсь, одеваюсь, спускаюсь, беру этот свой обеденный сверток и выскакиваю на пепинно-красные морозные улицы Бруклина и три квартала иду до подземки МСП[3] по Эл на Фултон-стрит. Спускаюсь и вталкиваюсь в подземку с сотнями людей, несущими газеты и обеденные котомки. Стою всю дорогу до Таймз-сквер, три четверти часа сплошняком, каждое благодатное утро. Но что с этим делает молодой остолоп? Я выхватываю свой учебник по матёме и делаю всю домашку стоя, обед приткнув в ногах. Всегда нахожу уголок, где можно худо-бедно приберечь обед, приткнутый в ногах, и где получается прислониться, и отвернуться, и учиться лицом к шаткой стене вагона. Ну и вонища там, от сотен ртов, дышащих, а воздух внутрь не поступает; тошнотворные женские духи; хорошо известный чесночный перегар Старого Нью-Йорка; старики кашляют и втайне сплевывают себе между ног. Кто это пережил?
Все.
К тому времени, как мы на Таймз-сквер или, может, на вокзале Пенн на 34-й, как раз перед ними большинство людей вываливает, на работу в среднем городе, и Ах, мне достается обычное угловое сиденье, и я начинаю свои занятия по физике. Теперь плывем как по маслу. На 72-й улице набираем еще толпу рабочих, те направляются на работу в верхний Манхэттен и Бронкс, но мне уже без разницы: у меня есть место. Я обращаюсь к учебнику по французскому и читаю все эти потешные французские слова, которые мы никогда на канадском французском не произносим, мне приходится сверяться и подглядывать их в глоссарии в конце книжки, я с предвкушением думаю, как Профессор Картон с занятий по французскому будет сегодня утром смеяться над моим выговором, когда попросит меня встать и прочесть наплыв прозы. Другие ребята, однако, по-французски читают как испанские коровы, и он, на самом деле, мной пользуется, чтобы учить их настоящему произношению. Теперь ты думаешь, мне уже до школы недалеко, но с 96-й улицы мы проезжаем мимо Колледжа Коламбиа, заезжаем в Харлем, мимо Харлема, еще выше, еще час, пока подземка не выныривает из тоннеля (словно бы по самой природе ей невозможно идти под землей так долго) и с ревом не несется до самого конца линии практически в Ёнкерзе.
Возле школы? Нет, потому что там мне надо спуститься по поднятым ступеням, а затем подняться по крутому склону, крутому где-то градусов на 45 или немного меньше, неимоверное восхождение. К этому времени все остальные пацаны уже со мной, пыхтят, сопят утренним паром, поэтому с 6 утра, когда я встал в Бруклине, до нынче, 8.30, прошло два с половиной часа преодоления дороги до собственно занятий. Задачу эту я считал в тысячу раз трудней той, когда мы, бывало, ходили те полторы мили до Бартлеттской неполной средней школы из Потакетвилля и Роузмонта.
III
Не понимаю почему, только это наверняка школа исключительная; но 96 процентов учеников в ней – еврейские пацаны, и большинство очень богатые: сыновья меховщиков, знаменитых торговцев недвижимостью, тем и сем, и вот их целые толпы в больших черных лимузинах, везомых шоферами в фуражках с козырьками, тащат крупные обеденные коробки, набитые сэндвичами с индейкой и наполеонами, и шоколадное молоко в термосах. Некоторым, вроде учеников-первогодков, всего по десять лет и 4 фута ростом; некоторые – смешные маленькие жирные бочонки сала, наверно, потому, что им не надо карабкаться на эту гору. Но большинство богатых еврейских детишек ездили подземкой из апартаментов на Сентрал-Парк-Уэст, с Парк-авеню, с Риверсайд-драйва. Остальные 4 процента или около того учеников – из видных ирландских и прочих семей, вроде Майка Хеннесси, чей отец был тренером по баскетболу в Коламбии, или Бинга Рора, немецкого мальчишки, чей отец был крупным подрядчиком, связанным со строительством спортзала. За ними шел 1 процент, к которому принадлежал я, под названием «ловкачи», учащиеся со средним баллом 4 или 5, которые также были спортсменами, отовсюду, Нью-Джёрзи, Массачусетса, Коннектикута, Пеннси, кому дали частичные финансовые стипендии, чтоб они приехали в «Хорэс Манн», заработали свои оценки для колледжа и превратили это заведение в школьную футбольную команду Номер Один в Нью-Йорке, что мы в тот год и сделали.
Но для начала, в 8.45 или около того нам всем приходилось сидеть в аудитории и распевать хором «Вперед, солдаты-христиане» под водительством нашего препода по английскому Кристофера Смарта, а следом – «Лорда Джеффри Эмхёрста», которую мне петь не подобало так же (как потомку французов и индейцев), как еврейским пацанам – «Вперед, солдаты-христиане». Тем не менее было весело.
Затем начинались занятия. На истории с Профессором Элбертом мне было скучно, потому что это был единственный класс окнами на восток-северо-восток поверх смутных деревьев парка Ван Кортлендта, а следовательно – на Лоуэлл, деревья фактически смотрелись смутно по-индейски, как деревья Массачусетса, поэтому я там сидел и на самом деле не слушал Элберта, а размышлял о собственной истории: в первую голову о Мэгги Кэссиди, как станет грезить любой семнадцатилетний пацан, но еще и о моем Па, теперь уже гордом, и о Ма (в тот самый момент следившей, чтобы мне по почте ушла моя пишущая машинка и прибыла в тот же день в Бруклин, например), и о моей сестре. Чуть слезы не взбухали, как вспомню, что меня там ждут друзья детства. Было представление, что история меня все равно никогда не станет интересовать, а Профессор Элберт был в этом предмете зануда, педант – да, я полагаю, но историю лучше всего излагать драматически, потому что, бога ради, никто не впарит мне, что эта массовая Гомерическая Война, так сказать, между ахейцами и троянцами вызвана была просто-напросто каким-то экономическим фактором, касающимся торговли, что там у нас с торговлей в поясе верности Елены? Или с той, из-за которой Парис получит в глаз от Филоктета? В общем, на этих уроках я обычно ворон считал и рассматривал заоконные просторы, особенно облачными днями, когда у деревьев был тот печальный новоанглийский, не-нью-йоркский глубоко серый рыцарский вид. Прямо через коридор был тогда кабинет физики с резвым маленьким Билли Уайном, который объяснял ванну Архимеда или закон Ома, чего я никогда не мог усвоить, где я фактически был шутом всего класса, но позднее догнал и получил ничего так себе оценку (четверку-с-минусом). Я никогда не шарил в механике авто, к примеру, как все остальные футболисты в классе; они надо мной смеялись, потому что я не знал, из чего состоит аккумуляторная батарея. Батарею я им на поле заряжу.
Следующим уроком был английский с Профессором Кристофером Смартом; ну может ли у твоего учителя английского имя быть лучше, если только оно не Уильям Блейк, или Роберт Херрик, или Лорд Джеффри Чосер? И у него я всегда получал пять-с-плюсом, старина Джо Мэйпл из Лоуэллской средней школы много пользы мне принес, научив ценить не только Уолта Уитмена, но и Эмили Дикинсон, и заставляя прочую детвору задумываться над «Мой лоб в крови, но я не гнусь»[4] Эрнеста Хенли. На английском так со временем случилось, что мне пришлось писать с полдюжины семестровых работ для некоторых зажиточных еврейских пацанов, два доллара бросок, а для футбольных ловкачей – и за бесплатно, а не то. Легко, с моей печатной машинкой у меня на бруклинских квартирах. Можешь сказать, что это плохо, а как же тогда Дени Блё, по пятерке продававший за шкафчиками для переодевания кинжалы мелким деткам-бочонкам?
Обед был, где все доставали из шкафчиков свои обеденные свертки и неслись в столовую типа кафетерий ухватить молока, или газировки, или кофе. Тут я съедал свой непритязательный убогий обед среди ароматных сэндвичей с индейкой, уж не впервой мне было питаться хуже остальных в поле зрения, а потом, с наконец добытым успехом, как говорится, все равно растерял весь аппетит. Иногда богатый пацан давал мне восхитительный свежий сочный сэндвич с курицей, ах ух, особенно Джонатан Миллер, которому я по-настоящему стал нравиться, и он первый пригласил меня домой на ужин и наконец на целые выходные, где по пятницам утром, скажем, после каких-нибудь праздничных танцев его богатый отец, финансист с Уолл-стрит, вставал с постели и садился за величественный стол красного дерева в столовой, у себя в квартире на семнадцатом этаже на Уэст-Энд-авеню прямо напротив особняка Шуоба (тогда он еще стоял), а из кухни выходил милый негр-дворецкий и выносил ему грейпфрут. В который старик принимался вкапываться ложкой, и, совсем как в кино, набрызг грейпфрутового сока бил меня в глаз через всю скатерть. Затем он съедал одно простое яйцо всмятку из яичной подставки, аккуратно чпокал его, выедал серебряной ложечкой, поправлял очки, говорил поверх нью-йоркских «Времен» своему сыну Джонатану: «Джонатан, ну почему ты не такой, как вот этот твой друг Джек? Он, как мы выражаемся по-латински,
Иногда обед, в хорошую погоду, затем выплескивался на зеленые лужайки, и все мы стояли кружками, пили газировки на солнышке, если снег таял, бились в снежки и швыряли их в том-браунскую табличку на оплющовленных стенах, которая гласила: «Школа Хорэса Манна для мальчиков». Только сегодня я узнал, что сын Хорэса Манна однажды отправился в путешествие в Миннесоту с Хенри Дэйвидом Торо, моим соседом с Уолденского пруда возле Конкорда, чьи деревья в ясные дни видны мне из нынешней моей спальни наверху, где я пишу эту «Суету Дулуоза».
IV
После обеда был урок французского, упомянутый выше, Профессор Картон, на самом деле – из Джорджии, болезненный, но славный старый южанин, которому я нравился, и он мне потом писал письма, и мне кажется, был слегка педоват, в лучшем смысле. На его уроках мне выпадало сидеть рядом с Лайонелом Смартом, который стал моим прямо лучшим другом, ливерпульский еврей в каком-то смысле, из Лондона, чей отец, знаменитый химик, отправил его с братом и матерью в Соединенные Штаты, чтоб не попали в Лондонский блиц: тоже богатый: но он научил меня джазу, беря с собой в театр «Аполло» в Харлеме после футбольного сезона, где мы садились в первый ряд, и глаза и уши нам вышибало полным оркестром великого Джимми Лансфорда, а потом Графа Бейси.
Он смешной был, Лайонел. На следующем уроке, матёмы, Профессор Керуик звал его Шизиком. Профессор Керуик говорит: «А теперь, мальчики, умненькие, да? Я вам дам последовательность чисел и хочу, чтоб вы мне сказали, как они друг к другу относятся» (или что-то в этом духе, я вам не арифметист). Он говорил: «Готовы? Вот: 14, 34, 42, 72, 96, 103, 110, 116, 125». Никто не мог этого вычислить, а у меня в кумполе они вызванивали странную знакомую мелодию, и я уже чуть было не вскакивал и не объявлял, как они «звучат», по крайней мере, но боялся, что наш футбольный распасовщик, Бифф Кинлен, который криво на меня посматривал, потому что я тусовался с Лайонелом и Джонатаном Миллером и прочими еврейскими пацанами, а не с ним и его бандой громил, можно сказать (сегодня Бифф, однако, – любимый уважаемый старый футбольный тренер в «Школе Хорэса Манна для мальчиков», поэтому, разумеется, никакой он не был громила, никто им не был), но я боялся, что меня высмеют. Что ж до Шизика, над ним все равно все ржали. «Ладно, Шизик Смарт, встань и расскажи мне, что это».
«Йа нинаайу», – говорит тот со своим лондонским произношением, как обычно весь залившись краской, ссутулясь, как хеповый кошак или как Лестер Янг, джазовый тенор на уличном перекрестке, в привольных прекрасных спортивных пиджах, всякий день месяца разных практически.
Проф Керуик зыркал на всех нас, глаза выпучены, рожа багровая, очки блестят. «Ха ха ха, это остановки экспресса подземки по Седьмой авеню, дурошлепы».
Наконец, в завершение дня нам приходилось выдерживать геометрию с этим же парнем. Единственное, чему, помню, я там научился, было что если воткнешь линейку в землю рядом с высоким деревом и измеришь тень от линейки и тень от дерева, можно получить высоту дерева, а лазить на него Тарзаном не нужно. Я могу измерить длину окружности? Могу нарисовать круг на земле и вызвать Мефистофеля или сделать вокруг-розовых-кустов, но никогда не могу к тому же расчислить, что у него внутри. Снова футбольные мальчишки меня тут обошли.
V