Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Что такое счастье. Избранное - Эдуард Аркадьевич Асадов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Топая упругими ногами, Шел бычок тропинкой луговой, Дергал клевер мягкими губами И листву щипал над головой. Черный, гладкий, с белыми боками, Шел он, раздвигая лбом кусты, И смотрел на птиц и на цветы Глупо-удивленными глазами. Он без дела усидеть не мог: Опрокинул носом кадку с пойлом И ушел из маминого стойла По одной из множества дорог. Шел бычок свободно и легко И не знал, что солнце уже низко И что если мама далеко, То опасность ходит очень близко. Да, в лесу не может быть иначе, И когда услышал за спиной Жадный и протяжный волчий вой, Замерла в груди душа телячья. Он помчался, в ужасе мыча, Черный хвостик изогнув колечком. На краю обрыва, возле речки, Он остановился сгоряча. Увидал, что смерть его близка: Сзади — волки, впереди — река, И, в последний миг найдя спасенье, Он шагнул… в мое стихотворенье!

Лебеди

Гордые шеи изогнуты круто, В гипсе, фарфоре молчат они хмуро. Смотрят с открыток, глядят с абажуров, Став украшеньем дурного уюта. Если хозяйку-кокетку порой «Лебедью» гость за столом назовет, Птицы незримо качнут головой: Что, мол, он знает и что он поймет?! …Солнце садилось меж бронзовых скал, Лебедь на жесткой траве умирал. Дробь браконьера иль когти орла? Смерть — это смерть, оплошал — и нашла! Дрогнул, прилег и застыл, недвижим. Алая бусинка с клюва сползла… Долго стояла подруга над ним И наконец поняла!.. Разума птицам немного дано, Горе ж и птицу сражает как гром. Все, кому в мире любить суждено, Разве тоскуют умом? Сердца однолюбов связаны туго: Вместе навек судьба и полет, И даже смерть, убивая друга, Их дружбы не разорвет. В лучах багровеет скальный гранит. Лебедь на жесткой траве лежит. А по спирали в зенит упруго Кругами уходит его подруга. Чуть слышно донесся гортанный крик, Белый комок над бездной повис, Затем он дрогнул, а через миг Метнулся отвесно на скалы вниз. …Тонкие шеи изогнуты круто, В гипсе, фарфоре молчат они хмуро. Смотрят с открыток, глядят с абажуров, Став украшеньем дурного уюта. Но сквозь фокстроты, сквозь шторы из ситца Слышу я крыльев стремительных свист, Вижу красивую гордую птицу, Камнем на землю летящую вниз.

Зорянка

С вершины громадной сосны спозаранку Ударил горячий, веселый свист. То, вскинувши клюв, как трубу горнист, Над спящей тайгою поет зорянка. Зорянкой зовется она не зря: Как два огонька, и зимой и летом, На лбу и груди у нее заря Горит, не сгорая, багряным цветом. Над чащей, где нежится тишина, Стеклянные трели рассыпав градом: — Вставайте, вставайте! — звенит она. — Прекрасное — вот оно, с вами рядом. В розовой сини — ни бурь, ни туч, Воздух, как радость, хмельной и зыбкий. Взгляните, как первый веселый луч Бьется в ручье золотою рыбкой. А слева в нарядах своих зеленых Цветы, осыпанные росой, Застыли, держа на тугих бутонах Алмазно блещущие короны И чуть смущаясь своей красой. А вон, посмотрите, как свежим утром Речка, всплеснув, как большой налим, Смеется и бьет в глаза перламутром То красным, то синим, то золотым. И тотчас над спящим могучим бором, Как по команде, со всех концов Мир отозвался стозвонным хором Птичьих радостных голосов. Ветер притих у тропы лесной, И кедры, глаза протерев ветвями, Кивнули ласково головами: — Пой же, зоряночка! Пой же, пой! Птицы в восторге. Да что там птицы! Старый медведь и ворчун барсук, Волки, олени, хорьки, лисицы Стали, не в силах пошевелиться, И пораженно глядят вокруг. А голос звенит горячо и смело, Зовя к пробужденью, любви, мечте. Даже заря на пенек присела, Заслушавшись песней о красоте. Небо застыло над головой, Забыты все битвы и перебранки, И только лишь слышится: — Пой же, пой! Пой, удивительная зорянка! Но в час вдохновенного озаренья В жизни художника и певца Бывает такое порой мгновенье, Такое ярчайшее напряженье, Где сердце сжигается до конца. И вот, как в кипящем водовороте, Где песня и счастье в одно слились, Зорянка вдруг разом на высшей ноте Умолкла. И, точно в крутом полете, Как маленький факел, упала вниз. А лес щебетал и звенел, ликуя, И, может, не помнил уже никто О сердце, сгоревшем дотла за то, Чтоб миру открыть красоту земную. Сгоревшем… Но разве кому известно, Какая у счастья порой цена? А все-таки жить и погибнуть с песней — Не многим такая судьба дана!

Дачники

1 Брызгая лужами у ворот, Ветер мчит босиком по улице. Пригорок, как выгнувший спину кот, Под солнцем в сонной дремоте щурится. Радость взрослых и детворы! Долой все задачи и все задачники! Да здравствуют лодки, грибы, костры! И вот из города, из жары С шумом и грохотом едут дачники. Родители любят своих ребят, И, чтобы глаза малышей блестели, Дарят им кошек, птенцов, щенят, Пускай заботятся и растят. Хорошему учатся с колыбели! И тащат щенята с ранней зари С хозяев маленьких одеяла. Весь день раздается: — Служи! Замри! — Нет, право же, что там ни говори, А добрых людей на земле немало! 2 Ветер колючий листву сечет И, по-разбойничьи воя, кружит, Хлопья седые швыряет в лужи И превращает их в ломкий лед. Сады, нахохлившись, засыпают, В тучи закутался небосклон. С грохотом дачники уезжают, Машины, простудно сопя, чихают И рвутся выбраться на бетон. И слышат только седые тучи Да с крыш галдящее воронье, Как жалобно воет, скулит, мяучит На дачах брошенное зверье. Откуда им, кинутым, нынче знать, Что в час, когда месяц блеснет в окошке (Должны же ведь дети спокойно спать), Родители будут бесстыдно лгать О славной судьбе их щенка иль кошки. Что ж, поиграли — и с глаз долой! Кончилось лето, и кончились чувства. Бездумно меняться вот так душой — Непостижимейшее искусство! А впрочем, «звери» и не поймут, Сердца их все с тою же верой бьются. Они на крылечках сидят и ждут, И верят, глупые, что дождутся… И падает, падает до зари, Как саван, снежное покрывало… Конечно же, что там ни говори, А «добрых» людей на земле немало!

Стихи о рыжей дворняге

Хозяин погладил рукою Лохматую рыжую спину: — Прощай, брат! Хоть жаль мне, не скрою, Но все же тебя я покину. Швырнул под скамейку ошейник И скрылся под гулким навесом, Где пестрый людской муравейник Вливался в вагоны экспресса. Собака не взвыла ни разу, И лишь за знакомой спиною Следили два карие глаза С почти человечьей тоскою. Старик у вокзального входа Сказал: — Что? Оставлен, бедняга? Эх, будь ты хорошей породы… А то ведь простая дворняга! Огонь над трубой заметался, Взревел паровоз что есть мочи, На месте, как бык, потоптался И ринулся в непогодь ночи. В вагонах, забыв передряги, Курили, смеялись, дремали… Тут, видно, о рыжей дворняге Не думали, не вспоминали. Не ведал хозяин, что где-то По шпалам, из сил выбиваясь, За красным мелькающим светом Собака бежит, задыхаясь! Споткнувшись, кидается снова, В кровь лапы о камни разбиты, Что выпрыгнуть сердце готово Наружу из пасти раскрытой. Не ведал хозяин, что силы Вдруг разом оставили тело И, стукнувшись лбом о перила, Собака под мост полетела… Труп волны снесли под коряги… Старик! Ты не знаешь природы: Ведь может быть тело дворняги, А сердце — чистейшей породы!

«Дай, Джек, на счастье лапу мне!»

«Дай, Джек, на счастье лапу мне!»

Этой знаменитой, чуть измененной строкой частенько приветствую я Джека — моего давнишнего и задушевного приятеля, впрочем, теперь даже, может быть, уже и друга.

Никакой прославленной родословной у него нет. Джек — откровенная помесь чистокровной лайки с плебейской дворнягой. Но смотреть на него свысока было бы просто неприлично. С полной убежденностью говорю, что ни красотой, ни редким собачьим обаянием Джек абсолютно не уступил бы знаменитому качаловскому Джиму. А что до доброты и смышлености, то, честное слово, еще не известно, кому бы пришлось отдать пальму первенства!

Всякий раз, увидев меня на прогулке, Джек на мгновение замирает, затем, радостно взвизгнув, кидает вперед свое короткое, сплетенное из упругих мышц тело. И вот уже черной торпедой летит он вдоль улицы, почти не касаясь земли, все больше и больше набирая скорость. Метра за два до меня он делает толчок и, пролетев по воздуху оставшееся расстояние, носом и передними лапами вонзается в мой живот. Вслед за этим начинается что-то вроде радостно-первобытной пляски. Джек крутится со скоростью небольшой динамомашины, подпрыгивает, ставит на меня передние лапы, совершает самые замысловатые пируэты, идущие порой вразрез с элементарными законами физики, и изо всех сил старается непременно лизнуть меня в нос. И если, невзирая на мои протесты, ему это иногда удается, то восторгу Джека не бывает границ. Мы действительно давние и преданные друзья. Началось же это все с одного морозного, очень памятного, но не слишком приятного для меня вечера.

Подмосковный поселок Переделкино состоит в основном из писательских дач. А в центре его, так сказать, средоточье литературной мысли — Дом творчества, основным отличием которого от домов отдыха является то, что тут не столько отдыхают, сколько работают. Правда, не все. Обширный лесной участок дома обнесен высоким забором. Радиально от дома в разных направлениях бегут асфальтированные дорожки. Одну из них несколько лет тому назад я и облюбовал для своих ежедневных прогулок. Дорожка эта от веранды катится по участку под старыми тополями и соснами мимо нескольких коттеджей до небольшой калиточки, выходящей на улицу Серафимовича. Весь путь — двести пять моих шагов. Примерно полтораста метров. Дорожку эту я изучил досконально.

Знаю на ней каждую ямочку и бугорок и топаю из конца в конец так же уверенно и привычно, как по своей квартире. Заложу руки за спину и шагаю летом по асфальту, зимой по утоптанному снегу туда-обратно, туда-обратно… Воздух славный, хорошо. Маршрут не только изучен, но и прохронометрирован. Тринадцать раз туда и тринадцать обратно — ровно час. Часов можно не вынимать. Все точно.

Случай, о котором я хочу рассказать, произошел, если мне память не изменяет, в декабре 1975 года. После относительно теплых, пушистых белоснежных дней стали закручивать холода. Мороз, как молодое хорошее вино, с каждым днем все больше и больше набирал градусы. В тот день ртутный столбик термометра съежился от стужи до такой степени, что спрятал свое заиндевевшее темечко где-то под фиолетовой цифрой 23 и в нерешительности замер: опускаться еще ниже или восстать против деда-мороза и непокорно поползти вверх? Однако вышеупомянутый дед шутить не собирался и к вечеру упрятал макушку столбика под отметку 25. Так сказать, знай наших! Характер у деда серьезный.

Впрочем, если говорить обо мне, то я на свой характер не собираюсь пенять тоже. Без всяких колебаний, как всегда, ровно в девятнадцать тридцать я вышел на свою ежедневную вечернюю прогулку. Воздух был настолько морозным и звонким, что поезд, стучавший по рельсам километрах в двух отсюда, катился, казалось, совсем рядом, в трех шагах от тропы. Ольха и березки так замерзли, что как-то по-старушечьи сгорбились от стужи, прижались друг к другу макушками и опустили на тропу свои бессильные заиндевелые руки. Только сосны стояли прямые, важные и сосредоточенные. Даже в мороз они о чем-то думали. Мне кажется, что сосны постоянно о чем-нибудь размышляют… Когда же мороз их особенно донимает, то они недовольно потрескивают и сыплют вниз серебристую пыль.

Надо сказать, что вечер был не только студеным, но и удивительно тихим. Тишина эта усиливалась еще и тем обстоятельством, что все обитатели Дома были в кино, так что в саду, кроме меня, не было ни души. Заложив руки за спину, как всегда, ровным шагом ходил я по тропе и сосредоточенно обдумывал сюжет одного моего будущего стихотворения. Снег от холода не скрипел, а как-то звонко и весело повизгивал под ногами. Думать это не мешало, наоборот, равномерные звуки рождали какой-то ритм, помогали словно бы чеканить слово. Помню, что сначала мне не удавалось ухватить что-то главное. Оно все время, как будто дразня, появлялось где-то, ну совсем рядом, но, как только я протягивал за ним мысленно руку, мгновенно растворялось в холодном мраке. Но вот что-то стало налаживаться. Мне удалось поймать, как за ниточку, кончик мысли, и клубок начал раскручиваться. Видимо, я настолько углубился в свои думы, что совершенно забыл обо всем окружающем. И, чего уж со мной никогда не бывало, перестал где-то в тайниках моего сознания контролировать свой маршрут.

Как я умудрился выйти за калитку и не заметить этого, до сих пор не могу понять. Спохватился я только тогда, когда вдруг совершенно подспудно почувствовал что-то неладное. Моя тропинка оказалась вдруг неожиданно непривычно длинной. Ни веранды, ни калитки по концам ее не было. Я прошел еще немного вперед и остановился. Под ногами была не узенькая, знакомая тропа, а разъезженный машинами широкий ухабистый путь…

Стало совершенно ясно, что я пришел куда-то совсем не туда. Но куда? Вот этого-то я как раз и не знал. Вынул часы, нащупал в темноте стрелку: ровно двадцать один ноль-ноль. Положение и дурацкое и драматическое в одно и то же время. Для человека, который, так сказать, может без труда обозревать окрестности, уйти за две-три сотни шагов от калитки — просто-напросто мелочь и чепуха! Но вот человеку в моем положении, при двадцатипятиградусном морозе, оказаться поздним вечером, при полном безлюдье, вдали от знакомой тропы — это едва ли не то же самое, что парашютисту опуститься зимней ночью в незнакомом лесу.

Решил немного постоять на месте. Может быть, пройдет мимо какая-нибудь живая душа. Но никакая «душа» мимо не прошла, а моя начала все больше и больше остывать. Вскоре стоять на месте стало попросту невозможно. Идти? Но куда? Вокруг канавы, сугробы и какие-то заборы. Большинство дач в поселке зимой пустуют. На некоторых есть во дворах только здоровенные, полуодичавшие от холода и одиночества псы, которых раз в сутки, приехав из города, снабжают костями и остатками какой-нибудь каши и снова уезжают в тепло и цивилизацию. Попасть хотя бы случайно во двор такой дачи — не самый надежный способ продлить свои дни. И тем не менее предпринимать что-то надо.

Топчусь на месте и чувствую, что начинаю самым серьезным образом замерзать. С каким-то холодным отчаянием вдруг подумал: до чего же все-таки нелепая вещь, вот стоит в двадцати километрах от Москвы, совсем не в пустыне, взрослый человек и самым что ни на есть нелепым образом стынет. Стынет, ибо не знает, куда податься. Не станешь же орать в морозную пустоту. Глупо, да и унизительно как-то. В самом деле, ведь не тайга, хотя самочувствие ничуть не лучше.

Чтобы окончательно не заледенеть, снова двинулся вперед. Ухнул в какой-то здоровенный сугроб. Выбрался с грехом пополам из кювета на ровное место. Сплюнул и тихо выругался. Чуточку вроде бы полегчало. Пассивность не в моем духе. Стоять и покорно коченеть на морозе в надежде на случайного прохожего как-то показалось обидным и глупым.

Где-то справа залаяла собака. Решил, пойду на собачий лай. Как-никак, где собака, там жилье. Правда, дача может быть пустой, ну а если нет? Если кто-нибудь там все-таки есть и услышит мой стук? Ну не сожрет же меня, в конце концов, дворовый пес, замерзать на дороге не лучше. Пойду на собачий лай! Пошел. Остановился, подождал нового лая и вновь двинулся дальше. По временам лаяли и другие псы. Но я уже выбрал и все время отличал «своего» от прочих разноголосых «солистов». Мне, кажется, повезло. Уперся не в забор, а в ворота. Пес залаял громче. И тогда очень тихо и проникновенно я ему сказал:

— Не надо на меня лаять. Погоди! Я не злой, просто я потерял дорогу и мне сейчас плохо. Можешь ты это понять?

То ли интонации моего голоса, то ли моя убежденность подействовали на пса, не знаю, но только он на минуту умолк и стал ко мне прислушиваться. Потом залаял снова, но, как мне показалось, без злости. Тогда я стал спиной к воротам и несколько раз постучал в доски каблуком. Пес залаял было снова, но я вновь сказал ему несколько успокаивающих дружеских слов и снова ударил каблуком в ворота. И тогда пес за воротами повел себя как-то странно: лай его начал то приближаться, то удаляться куда-то в глубь территории. Затем появился так близко, что мне показалось, что пес выглядывает из подворотни, и снова стал уплывать куда-то вдаль. И что самое главное, лаял он совсем не так, как могла бы лаять собака, когда незнакомец колотит ногой в дверь. В таких случаях большинство собак буквально содрогаются от злости. А этот лаял не так: редко, встревоженно и без всякого раздражения. Так мне, по крайней мере, казалось. Прошло еще несколько минут. Пес куда-то убегал и возвращался вновь.

А затем из морозной мглы раздался вдруг женский голос:

— Кто там стучится в ворота? В чем дело? Если выпили, так не булгачьте людей! — Потом быстрые шаги стали удаляться.

— Подождите! — сказал я как можно спокойнее и вежливее, чтобы не испугать женщину. — Подождите, прошу вас, всего одну минуту!

И тут я коротко, в нескольких словах, поведал ей о том, что со мной произошло. И, видимо, говорил я убедительно, потому что женщина, кажется, поверила и поняла.

— Хорошо, — произнесла она уже более спокойным голосом, — погодите, я сейчас.

Через несколько минут она вышла через скрипучую калитку и с удивлением рассказала о том, как вел себя их дворовый пес. Дом, к которому привел меня собачий лай, оказался дачей Леонида Леонова. Сам Леонид Максимович находился в эти дни с семьей в Москве. На даче жила лишь его экономка Антонина Ивановна. Она сказала, что смотрела телевизор, когда за дверью стал беспокоиться и лаять Джек. Лай этот не прекращался. Больше того, Джек почему-то стал скрестись лапами в дверь, чего он почти никогда не делал. Это встревожило Антонину Ивановну, и она, набросив на плечи пальто, приоткрыла дверь и сердито спросила пса:

— Ты чего тут расшумелся, а?

И вдруг Джек, впервые в жизни, схватил хозяйку за полу ее халата и стал тянуть наружу.

— Да что с тобой? — снова удивилась женщина. — Куда же ты меня тянешь-то, господи прости?!

Джек продолжал вести себя самым непонятным образом. Он отбегал к калитке, снова подскакивал к Антонине Ивановне и снова тянул ее на мороз. И тогда, запахнув пальто поплотнее, она вышла на крыльцо и окликнула человека, стоявшего в темноте за воротами. Незнакомцем этим был я.

— Вы подумайте только, — продолжала охать Антонина Ивановна, когда мы шли с ней к нашему Дому творчества, — Джек-то наш какой головастый. Ведь никогда еще так не лаял и ни разу в жизни никого не тянул во двор, а тут тащит меня к воротам, и баста! А вы далеко ушли, за целый почти квартал. Хорошо, что влево не повернули. Там через проулок пройти — и идет линия железной дороги, где электрички носятся как очумелые. Нет, Джек-то наш, ну надо же такое! Вот теперь расскажу Леониду Максимовичу, какой у нас пес.

А то он все бранит его и дармоедом дурацким называет.

Она долго еще удивлялась собачьей сообразительности, а я присел возле Дома творчества на корточки и подозвал Джека.

— Давай, — сказал я ему благодарно, — знакомиться. Дай, Джек, на счастье лапу мне! — И протянул псу окоченевшую ладошку. Пес ткнулся мне в ладонь теплым носом и положил на нее когтистую ледяную лапу.

— Это он у нас умеет! — засмеялась хозяйка. — Лапу он подает в самый раз, можно сказать, как нельзя к месту.

А я погладил ушастую голову Джека и только тихо сказал:

— Спасибо. Большое тебе спасибо. Не забуду этого никогда…

Вот так подружился я с Джеком, с одним из лучших, по моему мнению, представителей славного собачьего племени. И я знаю, что дружит он со мной не из-за сахара или кусочков колбасы, которыми я его угощаю. Угощают его и другие люди. Да и вообще харч, как я думаю, у Леонова подходящий. Пес всегда сыт. Нет, дружит он со мной по душевной привязанности и по взаимной, если хотите, симпатии, объяснить которые толком пока еще никто и нигде до конца не сумел. Впрочем, возможно, что делать этого и не нужно.

И теперь, всякий раз, завидев меня еще издали где-нибудь на прогулке, Джек на мгновение замирает, а затем, радостно взвизгнув, кидает вперед свое короткое, сплетенное из упругих мышц тело и, словно черная торпеда, все больше и больше набирая скорость, летит по направлению ко мне. Не добежав метра два до меня, он делает толчок и, пролетев по воздуху оставшееся расстояние, носом и передними лапами вонзается в мой живот.

«Дай, Джек, на счастье лапу мне!» — улыбаясь, говорю я псине, и мы дружески обнимаемся.

А славно все-таки иметь на свете пусть иногда и бессловесного, но настоящего и верного друга.

СОЛОВЬИНЫЙ ЗАКАТ

Не уходи из сна моего

Не уходи из сна моего! Сейчас ты так хорошо улыбаешься, Как будто бы мне подарить стараешься Кусочек солнышка самого. Не уходи из сна моего! Не уходи из сна моего! Ведь руки, что так меня нежно обняли, Как будто бы радугу в небо подняли, И лучше их нет уже ничего. Не уходи из сна моего! В былом у нас — вечные расстояния, За встречами — новых разлук терзания, Сплошной необжитости торжество. Не уходи из сна моего! Не уходи из сна моего! Теперь, когда ты наконец-то рядом, Улыбкой и сердцем, теплом и взглядом, Мне мало, мне мало уже всего! Не уходи из сна моего! Не уходи из сна моего! И пусть все упущенные удачи Вернутся к нам снова, смеясь и плача, Ведь это сегодня важней всего. Не уходи из сна моего! Не уходи из сна моего! Во всех сновиденьях ко мне являйся! И днем, даже в шутку не расставайся И лучше не сделаешь ничего. Не уходи из сна моего!

У ночного экспресса

Поезд ждет, застегнутый по форме. На ветру качается фонарь. Мы почти что двое на платформе, А вокруг клубящаяся хмарь. Через миг тебе в экспрессе мчаться, Мне шагать сквозь хмурую пургу. Понимаю: надо расставаться. И никак расстаться не могу. У тебя снежинки на ресницах, А под ними, освещая взгляд, Словно две растерянные птицы, Голубые звездочки дрожат. Говорим, не подавая виду, Что беды пугаемся своей. Мне б сейчас забыть мою обиду, А вот я не в силах, хоть убей. Или вдруг тебе, отбросив прятки, Крикнуть мне: — Любимый, помоги! Мы — близки! По-прежнему близки! — Только ты молчишь и трешь перчаткой Побелевший краешек щеки. Семафор фонариком зеленым Подмигнул приветливо тебе, И уже спешишь ты по перрону К той, к другой, к придуманной судьбе. Вот одна ступенька, вот вторая… Дверь вагона хлопнет — и конец! Я безмолвно чудо призываю, Я его почти что заклинаю Горьким правом любящих сердец. Стой! Ты слышишь? Пусть минута эта Отрезвит, ударив, как заряд! Обернись! Разлуки больше нету! К черту разом вещи и билеты! И скорей по лестнице! Назад! Я прощу все горькое на свете! Нет, не обернулась. Хоть кричи… Вот и все. И только кружит ветер. Да фонарь качается в ночи. Да стучится сердце, повторяя: «Счастье будет! Будет, не грусти!» Вьюга кружит, кружит, заметая Белые затихшие пути…

Хмельной пожар

Ты прости, что пришел к тебе поздно-препоздно, И за то, что, бессонно сердясь, ждала. По молчанью, таящему столько «тепла», Вижу, как преступленье мое серьезно… Голос, полный холодного отчуждения: — Что стряслось по дороге? Открой печаль. Может, буря, пожар или наводнение? Если да, то мне очень и очень жаль… Не сердись, и не надо сурового следствия. Ты ж не ветер залетный в моей судьбе. Будь пожар, будь любое стихийное бедствие, Даже, кажется, будь хоть второе пришествие, Все равно я бы к сроку пришел к тебе! Но сегодня как хочешь, но ты прости. Тут серьезней пожаров или метели: Я к цыганам-друзьям заглянул по пути, А они, окаянные, и запели… А цыгане запели, да так, что ни встать, Ни избыть, ни забыть этой страсти безбожной! Песня кончилась. Взять бы и руки пожать, Но цыгане запели, запели опять — И опять ни вздохнуть, ни шагнуть невозможно! Понимаю, не надо! Не говори! Все сказала одна лишь усмешка эта: — Ну а если бы пели они до зари, Что ж, ты так и сидел бы у них до рассвета? Что сказать? Надо просто побыть в этом зное. В этом вихре, катящемся с крутизны, Будто сердце схватили шальной рукою И швырнули на гребень крутой волны. И оно, распаленное не на шутку, То взмывает, то в пропасть опять летит, И бесстрашно тебе, и немножечко жутко, И хмельным холодком тебе душу щемит! Эти гордые, чуть диковатые звуки, Словно искры, что сыплются из костра, Эти в кольцах летящие крыльями руки, Эти чувства: от счастья до черной разлуки… До утра? Да какое уж тут до утра! До утра, может, каждый сидеть бы согласен. Ну а я говорю, хоть шути, хоть ругай, Если б пели цыгане до смертного часа, Я сидел бы и слушал. Ну что ж! Пускай!

Ее любовь

Артистке

цыганского театра «Ромэн»

Ольге Кононовой

Ах, как бурен цыганский танец! Бес девчонка: напор, гроза! Зубы — солнце, огонь — румянец И хохочущие глаза! Сыплют туфельки дробь картечи. Серьги, юбки — пожар, каскад! Вдруг застыла… И только плечи В такт мелодии чуть дрожат. Снова вспышка! Улыбки, ленты. Дрогнул занавес и упал. И под шквалом аплодисментов В преисподнюю рухнул зал… Правду молвить: порой не раз Кто-то втайне о ней вздыхал И, не пряча влюбленных глаз, Уходя, про себя шептал: «Эх, и счастлив, наверно, тот, Кто любимой ее зовет, В чьи объятья она из зала Легкой птицею упорхнет». Только видеть бы им, как, одна, В перештопанной шубке своей, Поздней ночью спешит она Вдоль заснеженных фонарей. Только знать бы им, что сейчас Смех не брызжет из черных глаз И что дома совсем не ждет Тот, кто милой ее зовет. Он бы ждал, непременно ждал! Он рванулся б ее обнять, Если б крыльями обладал, Если ветром сумел бы стать. Что с ним? Будет ли встреча снова? Где мерцает его звезда? Все так сложно, все так сурово, Люди просто порой за слово Исчезали бог весть куда. Был январь, и снова январь… И опять январь, и опять… На стене уж седьмой календарь. Пусть хоть семьдесят — ждать и ждать! Ждать и жить! Только жить не просто: Всю работе себя отдать, Горю в пику не вешать носа, В пику горю любить и ждать! Ах, как бурен цыганский танец! Бес цыганка: напор, гроза! Зубы — солнце, огонь — румянец И хохочущие глаза!.. Но свершилось: сломался, канул Срок печали. И над окном В дни Двадцатого съезда грянул Животворный весенний гром. Говорят, что любовь цыганок — Только пылкая цепь страстей. Эх вы, злые глаза мещанок, Вам бы так ожидать мужей! Сколько было злых январей… Сколько было календарей… В двадцать три — распростилась с мужем, В сорок — муж возвратился к ней. Снова вспыхнуло счастьем сердце, Не хитрившее никогда. А сединки, коль приглядеться, Так ведь это же ерунда! Ах, как бурен цыганский танец, Бес цыганка: напор, гроза! Зубы — солнце, огонь — румянец И хохочущие глаза! И, наверное, счастлив тот, Кто любимой ее зовет!

Поют цыгане

Как цыгане поют — передать невозможно, Да и есть ли на свете такие слова?! То с надрывной тоскою, темно и тревожно, То с весельем таким, что хоть с плеч голова! Как цыгане поют! Нет, не сыщутся выше Ни душевность, ни боль, ни сердечный накал. Ведь не зря же Толстой перед смертью сказал: — Как мне жаль, что я больше цыган не услышу! За окном полыхает ночная зарница, Ветер ласково треплет бахромки гардин. Жмурясь сотнями глаз, засыпает столица Под стихающий рокот усталых машин… Нынче дом мой как бубен гудит молдаванский: Степь да звезды! Ни крыши, ни пола, ни стен… Кто вы, братцы: друзья из театра «Ромэн» Или просто неведомый табор цыганский? Ваши деды в лихих конокрадах ходили, Ваши бабки, пленяя и «Стрельну» и «Яр» Громом песен, купцов, как цыплят, потрошили И хмелели от тостов влюбленных гусар. Вы иные: без пестрых и скудных пожиток, Без колоды, снующей в проворных руках, Без костров, без кнутов, без коней и кибиток, Вы в нейлоновых кофтах и модных плащах. Вы иные, хоть больше, наверное, внешне. Ведь куда б ни вели вас другие пути, Все равно вам на этой земле многогрешной От гитар и от песен своих не уйти! Струны дрогнули. Звон прокатился и стих… И запела, обнявши меня, точно сына, Щуря глаз, пожилая цыганка Сантина Про старинные дроги и пару гнедых. И еще, и еще!.. Звон гитар нарастает, Все готово взлететь и сорваться в ничто! Песня песню кружит, песня песню сжигает. Что мне сделать для вас? Ну скажите мне — что?! Вздрогнув, смолкли веселые струны-бродяги, Кто-то тихо ответил, смущенно почти: — Золотой, ты прочти нам стихи о дворняге. Ну о той, что хозяин покинул, прочти! Май над миром гирлянды созвездий развесил. Звон гитар… Дрожь серег… Тополиный    дурман… Я читаю стихи, я качаюсь от песен, От хмельных, обжигающих песен цыган. Ах вы, песни! Ах, други чавалэ-ромалэ! Что такое привычный домашний уют? Все ничто! Все качнулось на миг и пропало, Только звезды, да ночь, да цыгане поют. Небо красное, черное, золотое… Кровь то пышет, то стынет от острой тоски. Что ж вы, черти, творите со мною такое! Вы же сердце мое разорвали в куски! И навек, и навек эту радость храня, Я целую вас всех и волненья не прячу. Ну а слезы… За это простите меня! Я ведь редко, товарищи, плачу…

Зимняя сказка

Метелица, как медведица, Весь вечер буянит зло, То воет внизу под лестницей, То лапой скребет стекло. Дома под ветром сутулятся, Плывут в молоке огоньки, Стоят постовые на улицах, Как белые снеговики. Сугробы выгнули спины, Пушистые, как из ваты, И жмутся к домам машины, Как зябнущие щенята… Кружится ветер белый, Посвистывает на бегу… Мне нужно заняться делом, А я никак не могу. Приемник бурчит бессвязно, В доме прохладней к ночи, Чайник мурлычет важно, А закипать не хочет. Все в мире сейчас загадочно, Все будто летит куда-то, Метельно, красиво, сказочно… А сказкам я верю свято.

Трудная роль

В плетеной корзине живые цветы. Метель за морозным окном. Я нынче в гостях у актерской четы Сижу за накрытым столом. Хозяин радушен: он поднял бокал И весело смотрит на нас. Он горд, ведь сегодня он в тысячный раз В любимом спектакле сыграл. Ему шестьдесят. Он слегка грузноват, И сердце шалит иногда, Но, черт побери, шестьдесят не закат! И что для артиста года? Нет, сердце ему не плохое дано: Когда он на сцену вступает, Лишь вспыхнет от счастья иль гнева оно — Пять сотен сердец замирает! А радость не радость: она не полна, Коль дома лишь гости вокруг, Но рядом сидит молодая жена — Его ученица и друг. О, как же все жесты ее нежны. Ее красота как приказ! Он отдал бы все за улыбку жены, За серые омуты глаз. Все отдал бы, кладом кичась своим, — Прекрасное кто же не любит! Хоть возрастом, может, как дым, седым, Брюзжаньем и чадом, всегда хмельным, Он вечно в ней что-то губит… Сегодня хозяин в ударе: он встал, Дождался, чтоб стих говорок, И, жестом свободным пригубив бокал, Стал звучно читать монолог. Минута… И вот он — разгневанный мавр! Платок в его черной ладони. Гремит его голос то гулом литавр, То в тяжких рыданиях тонет… В неистовом взгляде страдальца — гроза! Такого и камни не вынесут стона! Я вижу, как, вниз опуская глаза, Бледнеет красивая Дездемона. Но, слыша супруга ревнивые речи, Зачем без вины побледнела жена? Зачем? Ведь в трагедии не было встречи! Зачем? Это знаем лишь я да она. Я тоже участник! Я, кажется, нужен, Хоть роли мне старый Шекспир не отвел. Я был приглашен и усажен за стол, Но «роль» у меня — не придумаешь хуже! Ты хочешь игры? Я играю. Изволь! И славно играю, не выдал ведь злости. Но как тяжела мне нелепая роль Приятеля в доме и честного гостя!

Возвращенное время

Ирине Викторовой

Опять спектакль по радио звучит И сердце мне, как пальцами, сжимает. Мир, как театр, погаснув, замирает, И только память заревом горит. Тут вечность: ни пушинки не смахнешь. На сцене — зал. А у окна в сторонке О чем-то бурно спорит молодежь. А ты сейчас стремительно войдешь, Заговоришь и засмеешься звонко. Я помню все до крохотного вздоха… Теперь помчит по коридорам звон, Ты стул чуть двинешь в сторону, и он Вдруг, словно дед, прошамкает: «Мне плохо…» Спектакль идет. А вот теперь ты дома Средь моря книг, средь бронзы и шкафов. Я слышу легкий звук твоих шагов, Почти до острой нежности знакомый. Ты говоришь, но что ты говоришь, Уже неважно. Главное не слово, А звуки, звуки голоса грудного, Который ты, как музыку, творишь. А вот сейчас ты к шкафу подойдешь, Положишь книгу и захлопнешь дверцу. Ах, как щемит и радуется сердце, Ты здесь, ты рядом, дышишь и живешь! Накал завязки: злая правда слов О подлости. Как будто ранят зверя. И крик твой: «Нет! Не смейте! Я не верю!» И вся ты — гнев, и мука, и любовь! А в зале нарастает напряженье, Он здесь, он твой, волнений не тая. Скрип кресла, возглас, кто-то от волненья Чуть кашлянул, возможно даже, я. Да, все с тобою, только позови. И ты ведешь их трепетно и свято, Как по тугому звонкому канату К высокой правде, счастью и любви. Кто выдумал, что время быстротечно, Что бег его нельзя остановить? Нет! Как мустанг, что выскочил беспечно, Оно отныне взнуздано навечно, И ты в седле, ты вечно будешь жить! Спектакль идет. Он все еще со мной, Ах, как мне жаль, что ты меня не слышишь! Ты в двух шагах, живешь, смеешься, дышишь, Ну просто хоть коснись тебя рукой! Еще чуть-чуть, еще совсем немного — И занавес бесшумно упадет, И вмиг тебя и звезды у порога Все два часа безжалостно и строго От наших дней незримо отсечет… Но вот и он. Постой, а что потом? Потом — как буря вспыхнувшие лампы, Оваций гулко падающий гром, И ты в цветах, стоящая у рампы… А что еще, чего на пленке нет? Еще — стук сердца птицей многокрылой, Средь всех цветов — еще и мой букет И шепот твой сквозь шум: «Спасибо, милый!» За окнами уныло тянет вой Ветрище, как наскучивший оратор. Твой легкий шаг, твой смех и голос твой В Останкино, спеша уйти домой, Скрутил в рулон усталый оператор. Но ветер стих. И вновь такая тишь, Что звон в ушах. И кажется до боли, Что вот сейчас, сейчас ты позвонишь — Уже моя, без грима и без роли… А впрочем, что мне милый этот бред?! Не будет ни звонка, ни почтальона, Ни нынче и ни через много-много лет, Ведь нет туда ни почты, ни ракет И никакого в мире телефона. Но пусть стократ не верит голова, А есть, наверно, и иные силы, Коль слышит сердце тихие слова, Прекрасные, как в сказках острова, И легкие, как вздох: «Спасибо, милый!..»

Последний концерт

Памяти Олега Кагана

Скрипач угасал. У постели его Сошлась профессура. По хмурым лицам Понятно было даже сестрицам, Что сделать нельзя уже ничего. И старший, почти на весь мир светило, Вздохнул, огорченно пожав плечом: «Как жаль, что с прекраснейшим скрипачом Судьба так безжалостно поступила… Ну что здесь наука придумать может?! Увы, к сожаленью, хирург не маг! И скальпель вновь уже не поможет, А все остальное уже пустяк!» Ушли, разговаривая сурово. И вряд ли хоть кто-нибудь догадался, Как в тихой палате взгляд у больного Железной решимостью наливался. Потом, на обходе, вопрос упрямо: «Профессор, прошу… только твердо и прямо: Сколько недель у меня еще есть?» И честный ответ: «Я не бог, и не гений… Но если жить тихо и без волнений, То месяцев пять, а быть может, шесть…» «А если… а если все же волненье? И даже предельное напряженье? Тогда усложняется разговор?» «А если волненье? Тогда простите… И тут ни с кого уже не взыщите…» И вышел, нахмурившись, в коридор. Что в мире артисту важней всего? Нет, время не значит тут ничего, Ведь жизнь — это труд, впресованный    в чувство А если точнее еще сказать, То все, что имеешь, не жаль отдать За миг, за редчайший накал искусства! Гудит в напряженье громадный зал, Уж свет исступленно гореть устал: Бинокли, цветы, пестрота нарядов… Зал переполнен, он дышит… ждет: Когда, наконец, маэстро шагнет Сюда, под скрещение сотен взглядов?! И вот, словно вдруг одолев предел, Он даже не вышел, а пролетел, Встал у рояля, прямой и гибкий, Весь — светлых и радостных чувств исток, В приветственном жесте вскинул смычок, Бросая в бушующий зал улыбки. И тут же вдоль кресел пополз змеею Шепот: «Да он же здоров, как Бог! А нам говорили, маэстро плох… Но вот ведь как лгут болтуны порою!..» Скажите мне: сколько бывает рук В час вдохновенья у музыканта, В главный, сияющий миг таланта! Две? Двадцать две? Или двести вдруг?! И кто догадается, сколько воли Обязан собрать человек в кулак, Чтоб, выпив все средства от дикой боли, Стоять и сиять, точно вешний стяг! Да что там стоять?! Не стоять, а взвиться Над залом, людьми, над самим собой Всей страстью искусства и всей душой. Рассыпаться, сгинуть и вновь родиться! Швырнул виртуоз огневой каскад Из муки, восторгов и бури счастья. И был он сейчас здесь верховной властью И каждому сущему друг и брат! Звездам берлинским в пору упасть Нынче к ногам скрипача России! А слезы в глазах — это только часть Чувств, затопивших сердца людские! Назавтра — газеты! Тучи газет: «Маэстро, исполненный вдохновенья!», «Огромный успех! Артистизм, горенье!», «Удач ему новых на сотни лет!» Но много ли пресса о жизни ведала? Статьи чуть не плавились от похвал! Да только маэстро их не читал, Его на рассвете уж больше не было…

1993

Осенние строки

Багряные листья, словно улитки, Свернувшись, на влажной земле лежат. Дорожка от старой дачной калитки К крыльцу пробирается через сад. Тучки, качаясь, плывут, как лодки, В саду стало розово от рябин, А бабушка-ель на пне-сковородке Жарит румяный солнечный блин. На спинке скамейки напротив дачи Щегол, заливаясь, горит крылом, А шахматный конь, что, главы не пряча, Искал для хозяев в боях удачи, Забытый, валяется под столом. Вдали свое соло ведет лягушка, Усевшись на мостике за прудом. А прудик пустячный, почти игрушка, Затянутый ряски цветным ковром. Рядом, продравшись через малину, Ветер, лихая его душа, Погладил краснеющую калину И что-то шепнул ей, хитро дыша. И вдруг, рассмеявшись, нырнул в малинник И снова — осенняя тишина: Не прозвенит за стеной будильник, Не вспыхнет огонь в глубине окна… Зимой здесь в сугробах утонут ели, И дом, средь морозной голубизны, Словно медведь, под напев метели В спячку погрузится до весны… Но будет и май, и цветенье будет, И вновь зазвенит голосами дом, И снова какие-то будут люди Пить чай под березами за столом. Все тот же малинник, и мрак, и свет, И та же скамейка, и та же дача, Все то же как будто… но только… нет, Отныне все будет совсем иначе. Вернутся и шутки, и дождь, и зной, И ветер, что бойко щекочет кожу, Но только не будет здесь больше той, Что в целой вселенной ни с кем не схожа. Не вскинутся весело к солнцу руки, Не вспыхнет задумчивой грустью взгляд, И тихого смеха грудные звуки Над книгой раскрытой не прозвучат. Отцветший шиповник не зацветет, Молодость снова не повторяется, И счастье, когда оно промелькнет, Назад к человеку не возвращается.

Сколько лет мы не виделись с вами

Сколько лет мы не виделись с вами Даже страшно уже считать! Как в упряжке с лихими конями, Прогремели года бубенцами, И попробуй теперь догнать! Ах, как мчались они сквозь вьюги! Как нам веру и память жгли! Но забыть-то мы друг о друге, Что б там ни было, не смогли! Впрочем, если б и захотели, Как там, может быть, ни смешно, Все равно бы ведь не сумели, Не сумели бы все равно! Чувства — страшная это сила! И каким бы ветрам ни выть, Слишком много у нас их было, Чтоб хоть что-нибудь изменить. Жизнь не вечно горит жар-птицей. И, признаться, что, хмуря бровь, Нам случалось не раз сразиться, Огорчаться и вновь мириться, И восторгами вспыхнуть вновь. Все же, как бы жизнь ни штормила, Только искренность наших фраз, Честность чувства и правды силу Нам ни разу не нужно было Проверять, ну хотя бы раз. Никаких-то мы тайн не держали, И, теплом согревая речь, Друг о друге всегда мы знали Каждый шаг или вздох. Едва ли Не от детства до наших встреч. У людей есть любые чудачества, Качеств множество у людей. Но правдивость — вот это качество Было, кажется, всех важней! Звезды с вьюгой, кружась, колышатся, Бьет за стенкой двенадцать раз… Как живется вам? Как вам дышится? Что на сердце сейчас у вас? То ли радостью новой мучитесь, То ль мечтаете в тишине? Ну, а что, если вдруг соскучитесь, Вот припомните и соскучитесь Не о ком-то, а обо мне?.. Может, скрыть эту муку, ставшую Сладкой тайной? Да вот беда — Все равно вы с душою вашею, А тем паче с глазами вашими Не слукавите никогда… Ах, как трудно мы воздвигаем Замки праздника своего! И как просто вдруг разрушаем И при этом не понимаем, Что творим мы и для чего?! Впрочем, как бы там жизнь ни била, Только время не двинешь вспять. И все то, что для нас светило И действительным счастьем было, Никому уже не отнять! Были праздники. Были грозы. Шутки. Дятел в лесной тиши, И упреки, и ваши слезы, И ошибки моей души… Искры счастья не брызжут долго. Рвали сердце мне в злой борьбе. Я считал, что я — рыцарь долга, И в другой прозвенел судьбе… Но расплата придет, конечно, Если мозг твой — тупей стены. Был я предан бесчеловечно, Так что помните, знайте вечно: Вы стократно отомщены! А за горечь иль даже муки, Что принес я вам, может быть, Сквозь года и дымы разлуки Я вам тихо целую руки И почти что молю простить! И когда б синекрылый ветер Мой привет вдруг до вас донес, То в прозрачной его карете Я послал бы вам строки эти Вместе с ворохом свежих роз! В мире светлое есть и скверное. Только знаю я сквозь года: Наших встреч красота безмерная Многим людям уже, наверное, И не выпадет никогда!

Разрыв

Битвы словесной стихла гроза. Полные гнева, супруг и супруга Молча стояли друг против друга, Сузив от ненависти глаза. Все корабли за собою сожгли, Вспомнили все, что было плохого. Каждый поступок и каждое слово — Все, не щадя, на свет извлекли. Годы их дружбы, сердец их биенье — Все перечеркнуто без сожаленья. Часто на свете так получается: В ссоре хорошее забывается. Тихо. Обоим уже не до споров. Каждый умолк, губу закусив. Нынче не просто домашняя ссора, Нынче конец отношений. Разрыв. Все, что решить надлежало, решили. Все, что раздела ждало, разделили. Только в одном не смогли согласиться. Это одно не могло разделиться. Там, за стеною, в ребячьем углу, Сын их трудился, сопя, на полу. Кубик на кубик. Готово! Конец! Пестрый, как сказка, вырос дворец. — Милый! — подавленными голосами Молвили оба. — Мы вот что хотим… — Сын повернулся к папе и маме И улыбнулся приветливо им. — Мы расстаемся… совсем… окончательно… Так нужно, так лучше… И надо решить. Ты не пугайся. Слушай внимательно: С мамой иль с папой будешь ты жить? Смотрит мальчишка на них встревоженно. Оба взволнованы… Шутят иль нет? Палец в рот положил настороженно. — И с мамой, и с папой, — сказал он в ответ. — Нет, ты не понял! — И сложный вопрос Каждый ему втолковать спешит. Но сын уже морщит облупленный нос И подозрительно губы кривит… Упрямо сердце мальчишечье билось, Взрослых не в силах понять до конца. Не выбирало и не делилось, Никак не делилось на мать и отца! Мальчишка! Как ни внушали ему, Он мокрые щеки лишь тер кулаками, Никак не умея понять: почему Так лучше ему, папе и маме? В любви излишен всегда совет. Трудно в чужих делах разбираться. Пусть каждый решает, любить или нет, И где сходиться, и где расставаться. И все же порой в сумятице дел, В ссоре иль в острой сердечной драме Прошу только вспомнить, увидеть глазами Мальчишку, что драмы понять не сумел И только щеки тер кулаками.

Не бейте детей!

Не бейте детей, никогда не бейте! Поймите, вы бьете в них сами себя, Неважно, любя их иль не любя, Но делать такого вовек не смейте! Вы только взгляните: пред вами — дети, Какое ж, простите, геройство тут?! Но сколько ж таких, кто жестоко бьют, Вложив чуть не душу в тот черный труд, Заведомо зная, что не ответят. Кричи на них, бей! А чего стесняться?! Ведь мы ж многократно сильней детей! Но если по совести разобраться, То порка — бессилье больших людей! И сколько ж порой на детей срывается Всех взрослых конфликтов, обид и гроз. Ну как же рука только поднимается На ужас в глазах и потоки слез?! И можно ль распущенно озлобляться, Калеча и душу, и детский взгляд, Чтоб после же искренно удивляться Вдруг вспышкам жестокости у ребят. Мир жив добротою и уваженьем, А плетка рождает лишь страх и ложь. И то, что не можешь взять убежденьем — Хоть тресни — побоями не возьмешь! В ребячьей душе все хрустально-тонко. Разрушим — вовеки не соберем. И день, когда мы избили ребенка, Пусть станет позорнейшим нашим днем! Когда-то подавлены вашей силою, Не знаю, как жить они после будут, Но только запомните, люди милые, Они той жестокости не забудут. Семья — это крохотная страна. И радости наши произрастают, Когда в подготовленный грунт бросают Лишь самые добрые семена!

Нежные слова

То ли мы сердцами остываем, То ль забита прозой голова, Только мы все реже вспоминаем Светлые и нежные слова. Словно в эру плазмы и нейтронов, В гордый век космических высот Нежные слова, как граммофоны, Отжили и списаны в расход. Только мы здесь, видимо, слукавили Или что-то около того: Вот слова же бранные оставили, Сберегли ведь все до одного! Впрочем, сколько человек не бегает Средь житейских бурь и суеты, Только сердце все равно потребует Рано или поздно красоты. Не зазря ж оно ему дается! Как ты ни толкай его во мглу, А оно возьмет и повернется Вновь, как компас, к ласке и теплу. Говорят, любовь немногословна: Пострадай, подумай, раскуси… Это все, по-моему, условно, Мы же люди, мы не караси. И не очень это справедливо — Верить в молчаливую любовь. Разве молчуны всегда правдивы? Лгут ведь часто и без лишних слов! Чувства могут при словах отсутствовать. Может быть и все наоборот. Ну а если говорить и чувствовать? Разве плохо говорить и чувствовать? Разве сердце этого не ждет? Что для нас лимон без аромата? Витамин, не более того. Что такое небо без заката? Что без песен птица? Ничего! Пусть слова сверкают золотом. И не год, не два, а целый век. Человек не может жить иначе. Человек — на то и человек! И уж коль действительно хотите, Чтоб звенела счастьем голова, Ничего-то в сердце не таите, Говорите, люди, говорите Самые хорошие слова!

Падает снег

Падает снег, падает снег — Тысячи белых ежат… А по дороге идет человек, И губы его дрожат. Мороз под шагами хрустит, как соль, Лицо человека — обида и боль, В зрачках два черных тревожных флажка Выбросила тоска. Измена? Мечты ли разбитой звон? Друг ли с подлой душой? Знает об этом только он Да кто-то еще другой. Случись катастрофа, пожар, беда — Звонки тишину встревожат. У нас милиция есть всегда И «Скорая помощь» тоже. А если просто: падает снег И тормоза не визжат, А если просто идет человек И губы его дрожат? А если в глазах у него тоска — Два горьких черных флажка? Какие звонки и сигналы есть, Чтоб подали людям весть?! И разве тут может в расчет идти Какой-то там этикет, Удобно иль нет к нему подойти, Знаком ты с ним или нет? Падает снег, падает снег, По стеклам шуршит узорным. А сквозь метель идет человек, И снег ему кажется черным… И если встретишь его в пути, Пусть вздрогнет в душе звонок, Рванись к нему сквозь людской поток! Останови! Подойди! И пусть твоя дружеская рука В том горе поможет наверняка!

Ночь

Как только разжались объятья, Девчонка вскочила с травы, Смущенно поправила платье И встала под сенью листвы. Чуть брезжил предутренний свет, Девчонка губу закусила, Потом еле слышно спросила: — Ты муж мне теперь или нет? Весь лес в напряжении ждал, Застыли ромашка и мята, Но парень в ответ промолчал И только вздохнул виновато… Видать, не поверил сейчас Он чистым лучам ее глаз. Ну чем ей, наивной, помочь В такую вот горькую ночь?! Эх, знать бы ей, чуять душой, Что в гордости, может, и сила, Что строгость еще ни одной Девчонке не повредила. И может, все вышло не так бы, Случись эта ночь после свадьбы.

Письмо с фронта

Мама! Тебе эти строки пишу я, Тебе посылаю сыновний привет, Тебя вспоминаю, такую родную, Такую хорошую, слов даже нет! Читаешь письмо ты, а видишь мальчишку, Немного лентяя и вечно не в срок Бегущего утром с портфелем под мышкой, Свистя беззаботно, на первый урок. Грустила ты, если мне физик, бывало, Суровою двойкой дневник украшал, Гордилась, когда я под сводами зала Стихи свои с жаром ребятам читал. Мы были беспечными, глупыми были, Мы все, что имели, не очень ценили, А поняли, может, лишь тут на войне: Приятели, книжки, московские споры, — Все — сказка, все в дымке, как снежные горы… Пусть так, возвратимся — оценим вдвойне! Сейчас передышка. Сойдясь у опушки, Застыли орудья, как стадо слонов, И где-то по-мирному в гуще лесов, Как в детстве, мне слышится голос кукушки. За жизнь, за тебя, за родные края Иду я навстречу свинцовому ветру. И пусть между нами сейчас километры — Ты здесь, ты со мною, родная моя! В холодной ночи под неласковым небом, Склонившись, мне тихую песню поешь И вместе со мною к далеким победам Солдатской дорогой незримо идешь. И чем бы в пути мне война ни грозила, Ты знай: я не сдамся, покуда дышу! Я знаю, что ты меня благословила. И утром, не дрогнув, я в бой ухожу!

1943

Моей маме

Пускай ты не сражалась на войне, Но я могу сказать без колебанья: Что кровь детей, пролитая в огне, Родителям с сынами наравне Дает навеки воинское званье! Ведь нам, в ту пору молодым бойцам, Быть может, даже до конца не снилось, Как трудно было из-за нас отцам И что в сердцах у матерей творилось. И лишь теперь, мне кажется, родная, Когда мой сын по возрасту — солдат, Я, как и ты десятки лет назад, Все обостренным сердцем принимаю. И хоть сегодня ни одно окно От дьявольских разрывов не трясется, Но за детей тревога все равно Во все века, наверно, остается. И скажем прямо (для чего лукавить?!) Что в бедах и лишеньях грозовых Стократ нам легче было бы за них Под все невзгоды головы подставить! Да только ни в труде, ни на войне Сыны в перестраховке не нуждались. Когда б орлят носили на спине, Они бы в кур, наверно, превращались! И я за то тебя благодарю, Что ты меня сгибаться не учила, Что с детских лет не тлею, а горю, И что тогда, в нелегкую зарю, Сама в поход меня благословила. И долго-долго средь сплошного грома Все виделось мне в дальнем далеке, Как ты платком мне машешь у райкома, До боли вдруг ссутулившись знакомо С забытыми гвоздиками в руке. Да, лишь когда я сам уже отец, Я до конца, наверно, понимаю Тот героизм родительских сердец, Когда они под бури и свинец Своих детей в дорогу провожают. Но ты поверь, что в час беды и грома Я сына у дверей не удержу, Я сам его с рассветом до райкома, Как ты меня когда-то, провожу. И знаю я: ни тяготы, ни войны, Не запугают парня моего. Ему ты верь и будь всегда спокойна: Все, что светло горело в нас, достойно Когда-то вспыхнет в сердце у него! И пусть судьба, как лист календаря, У каждого когда-то обрывается. Дожди бывают на земле не зря: Пылает зелень, буйствуют моря, И жизнь, как песня, вечно продолжается!

Вечер в больнице

Лидии Ивановне Асадовой

Бесшумной черною птицей Кружится ночь за окном. Что же тебе не спится? О чем ты молчишь? О чем? Сонная тишь в палате, В кране вода уснула. Пестренький твой халатик Дремлет на спинке стула. Руки, такие знакомые, Такие… что хоть кричи! — Нынче, почти невесомые, Гладят меня в ночи. Касаюсь тебя, чуть дыша. О господи, как похудела! Уже не осталось тела, Осталась одна душа. А ты еще улыбаешься И в страхе, чтоб я не грустил, Меня же ободрить стараешься, Шепчешь, что поправляешься И чувствуешь массу сил. А я-то ведь знаю, знаю, Сколько тут ни хитри, Что боль, эта гидра злая, Грызет тебя изнутри. Гоню твою боль, заклинаю И каждый твой вздох ловлю. Мама моя святая, Прекрасная, золотая, Я жутко тебя люблю! Дай потеплей укрою Крошечную мою, Поглажу тебя, успокою И песню тебе спою. Вот так же, как чуть устало, При южной огромной луне В детстве моем, бывало, Ты пела когда-то мне… Пусть трижды болезнь упряма, Мы выдержим этот бой. Спи, моя добрая мама, Я здесь, я всегда с тобой. Как в мае все распускается И зреет завязь в цветах, Так жизнь твоя продолжается В прекрасных твоих делах. И будут смеяться дети, И будет гореть звезда, И будешь ты жить на свете И радостно, и всегда!

Высокий долг

Осмотр окончен. На какой шкале Отметить степень веры и тревоги?! Налево — жизнь, направо — смерть во мгле, А он сейчас, как на «ничьей земле», У света и у мрака на пороге… Больной привстал, как будто от толчка, В глазах надежда, и мольба, и муки, А доктор молча умывает руки И взгляд отводит в сторону слегка. А за дверьми испуганной родне Он говорит устало и морозно: — Прошу простить, как ни прискорбно мне, Но, к сожаленью, поздно, слишком поздно! И добавляет: — Следует признаться, Процесс запущен. В этом и секрет. И надо ждать развязки и мужаться. Иных решений, к сожаленью, нет. Все вроде верно. И, однако, я Хочу вмешаться: — Стойте! Подождите! Я свято чту науку. Но простите, Не так тут что-то, милые друзья. Не хмурьтесь, доктор, если я горяч, Когда касаюсь вашего искусства, Но медицина без большого чувства Лишь ремесло. И врач уже не врач! Пусть безнадежен, может быть, больной, И вы правы по всем статьям науки, Но ждать конца, сложив спокойно руки, Да можно ль с настоящею душой?! Ведь если не пылать и примиряться И не стремиться поддержать плечом, Пусть в трижды безнадежной ситуации, Зачем же быть сестрой или врачом?! Чтоб был и впрямь прекраснейшим ваш труд, За все, что можно, яростно цепляйтесь, За каждый шанс и каждый вздох сражайтесь И даже после смерти семь минут! Ведь сколько раз когда-то на войне Бывали вдруг такие ситуации, Когда конец. Когда уже сражаться Бессмысленно. И ты в сплошном огне, Когда горели и вода и твердь, И мы уже со смертью обнимались, И без надежды все-таки сражались, И выживали. Побеждали смерть! И если в самых гиблых ситуациях Мы бились, всем наукам вопреки, Так почему ж сегодня не с руки И вам вот так же яростно сражаться?! Врачи бывали разными всегда: Один пред трудной хворостью смирялся, Другой же не сдавался никогда И шел вперед. И бился и сражался! Горел, искал и в стужу и в грозу, Пусть не всегда победа улыбалась, И все же было. Чудо совершалось. И он, счастливый, смахивал слезу… Ведь коль не он — мечтатель и боец, И не его дерзанья, ум и руки, Каких высот достигли б мы в науке И где б мы сами были, наконец?! Нельзя на смерть с покорностью смотреть, Тем паче где терять-то больше нечего, И как порою ни упряма смерть — Бесстрашно биться, сметь и только сметь! Сражаться ради счастья человечьего. Так славьтесь же на много поколений, Упрямыми сердцами горячи, Не знающие страха и сомнений Прекрасные и светлые врачи!

Ошибка

К нему приезжали три очень солидных врача. Одна все твердила о грыже и хирургии. Другой, молоточком по телу стуча, Рецепт прописал и, прощаясь, промолвил ворча О том, что тут явно запущена пневмония. А третий нашел, что банальнейший грипп у него, Что вирус есть вирус. Все просто и все повседневно. Плечо же болит, вероятней всего, оттого, Что чистил машину и гвозди вколачивал в стену. И только четвертый, мальчишка, почти практикант, На пятые сутки со «Скорой» примчавшийся    в полночь, Мгновенно поставил диагноз: обширный инфаркт. Внесли кардиограф. Все точно: обширный инфаркт. Уколы, подушки… Да поздно нагрянула помощь. На пятые сутки диагноз… И вот его нет! А если бы раньше? А если б все вовремя ведать? А было ему только сорок каких-нибудь лет, И сколько бы смог он еще и увидеть и сделать! Ошибка в диагнозе? Как? Отчего? Почему?! В ответ я предвижу смущенье, с обидой улыбки: — Но врач — человек! Так неужто, простите, ему Нельзя совершить, как и всякому в мире, ошибки?! Не надо, друзья. Ну к чему тут риторика фраз? Ведь, честное слово, недобрая это дорога! Минер ошибается в жизни один только раз, А сколько же врач? Или все тут уж проще намного?! Причины? Да будь их хоть сотни мудреных мудрей, И все же решенье тут очень, наверно, простое: Минер за ошибку расплатится жизнью своей, А врач, ошибаясь, расплатится жизнью чужою. Ошибка — конец. Вновь ошибка, и снова — конец! А в мире ведь их миллионы с судьбою плачевной, Да что миллионы, мой смелый, мой юный отец, Народный учитель, лихой комиссар и боец, Когда-то погиб от такой вот «ошибки» врачебной. Не видишь решенья? Возьми и признайся: — Не знаю! — Талмуды достань иль с другими вопрос обсуди. Не зря ж в Гиппократовой клятве есть фраза такая: «Берясь за леченье, не сделай беды. Не вреди!» Бывает неважной швея или слабым рабочий, Обидно, конечно, да ладно же, все нипочем, Но врач, он не вправе быть слабым иль так,    между прочим, Но врач, он обязан быть только хорошим врачом! Да, доктор не бог. Тут иного не может быть мненья. И смерть не отменишь. И годы не сдвинутся вспять. Но делать ошибки в диагнозах или леченье — Вот этих вещей нам нельзя ни терпеть, ни прощать! И пусть повторить мне хотя бы стократно придется: Ошибся лекальщик — и тут хоть брани его век, Но в ящик летит заготовка. А врач ошибется, То «в ящик сыграет», простите, уже человек! Как быть? А вот так: нам не нужно бумаг и подножья Порой для престижа. Тут главное — ум и сердца. Учить надо тех, в ком действительно искорка божья, Кто трудится страстно и будет гореть до конца! Чтоб к звездам открытий взмыть крыльям, бесстрашно звенящим, Пускай без статистик и шумных парадных речей Дипломы вручаются только врачам настоящим И в жизнь выпускают одних прирожденных врачей. Чтоб людям при хворях уверенно жить и лечиться, Ищите, ребята, смелее к наукам ключи. У нас же воистину есть у кого поучиться, Ведь рядом же часто первейшие в мире врачи. Идите же дальше! Сражайтесь упрямо и гибко. Пусть счастьем здоровья от вашего светит труда! Да здравствует жизнь! А слова «роковая ошибка» Пусть будут забыты уверенно и навсегда!


Поделиться книгой:

На главную
Назад