Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тридевятые царства России - Анджей А. Иконников-Галицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Четыреста километров по прямой

Чебоксары – бывш. уездный город Казанской губ., теперь – центр автономной Чувашской республики. <…> За последние годы в городе построен ряд новых зданий, среди которых следует отметить великолепный Дом крестьянина (имеются отдельные номера).

«По рекам, озёрам и каналам СССР». Справочник-путеводитель. М., 1933. С. 133.

В Костроме произошло убийство или самоубийство Клыковых, послужившее фабулой для «Грозы» Островского. <…> История Костромы – ряд погромов, разорений и осад.

Там же. С. 112

Процессы разрушения и процессы жизни по-разному идут в тупиковых городах и в проходных. То, что происходит в тупиковых – особенно интересно, потому что они, как и село Покровское, в каком-то смысле изоляты. В них больше природного начала и меньше Москвы. Меньше кроны, но глубже и разветвлённее корни. Чем дальше от центра и чем ближе к дебрям и заводям нашего Отечества, тем труднее проникнуться столичным предчувствием скорого и всеобщего конца.

Когда я приехал в Чувашию, я попал в царство устойчивости и покоя. Это как-то стало чувствоваться уже по дороге, как только за окном автобуса промелькнула стела с надписью «Республика Чувашия». Это стало чувствоваться в облике аккуратных, чистых деревень, в зелени ухоженных лесов, в самих людях. Вид Чебоксар, столицы Чувашии, укрепил во мне эти чувства. Спокойные улицы, приличные дома, с которых не валится штукатурка и не облезает краска; методично действующий транспорт. Даже новостройки благопристойные. Словом – тишина и порядок.

Чебоксары – самый провинциальный среди административных центров Поволжья. Провинции в прежнем смысле теперь в России нет, но если что и можно назвать этим словом, так Чувашию и Чебоксары. При этом именно Чебоксары – наиболее чистый, благоустроенный, упорядоченный и устойчивый город Поволжья. Богатство здесь не выпирает ниоткуда, зато и нищих нет. И криминогенная, как теперь говорят, обстановка – спокойная. И вообще здесь тихо. По будням тихо, а по праздникам хотя и шумно, но тоже как-то тихо: без драк, поножовщины, воя сирен и бандитских разборок.

Уравновешенная тишина Чебоксар в некоторых своих проявлениях трогательна до умиления. Вот, скажем, набережная, ограда с выбеленными бетонными балясинами; как и положено, она расписана надписями. И – ни одного матерного слова! Всё – признания в любви: «Вася, я навеки твоя», «Вика, никогда тебя не забуду», и так далее. Некоторые тексты даже в стихах. Тут же гуляют и авторы этих надписей, девушки русско-чувашского вида и парни, широкоскулые и, к сожалению, почти все бритоголовые. Удивительная мода на бритьё голов распространилась в Поволжье и особенно в Чебоксарах; это вызывает ощущение зоны, но ощущение обманчиво: носители зэковских причёсок грубоваты, но безобидны.

Ухоженные, мирные Чебоксары производят впечатление какого-то социал-демократического рая на европейский манер: без имущественных контрастов и выпендрёжа «новых русских». Магазины Чебоксар несколько скудноваты, но зато всюду, в кафе и у палаток, чебоксарский люд пьёт дешёвое пиво, закусывая недорогими пирожками. Этот чебоксарский люд вообще-то очень любит попить, пообщаться, даже и пошуметь за столиком. Одно из самых популярных в городе кафе расположено на стрелке набережной, и (забавно) прямо под стеной недавно восстановленного монастыря, у ворот которого читается надпись, тоже по-своему трогательная: «Просьба в купальниках и шортах на территорию монастыря не заходить». Я сидел в этом кафе ночью, дожидаясь теплохода, и наблюдал, как монахи постепенно гасили свет в своих кельях и смиренно отходили ко сну… А в это время под их окнами, в кафе и вокруг него, буянила музыка, подвыпившие пары азартно отплясывали нечто, сляпанное из «русского» и рок-н-ролла, а за сдвинутыми столиками компания из восьми – десяти пьяноватых дам почтенного возраста горланила непристойные частушки. Ей-богу, во всём этом не было ничего жлобского; всё было уравновешенно и органично.

В этом самом кафе случилась одна прелюбопытная встреча. Дело было так.

В Чебоксарах я остановился у знакомых. Известно, чем заканчиваются наши «с приездом». Хозяин достал трёхлитровую банку самогона, и… На следующее утро мне случилось гулять по городу. Все дороги в столице Чувашии ведут на Стрелку, высокое, красивое место над берегом Волги. Место популярное у чебоксарцев: рядом пристань, вдоль берега – парк и набережная, вдоль набережной – пляж; вид во все стороны изумительный. Очень хотелось выпить кофе.

Сейчас по всей стране растут кофейни. Но ещё несколько лет назад привычка к этому напитку была мучительна в России: его нигде не пили. В тупиках и проходных дворах Поволжья мечта о нём воплощалась в жидком и горьком растворимом «Нескафе» из жестяной банки, поданном в одноразовом стаканчике. Вот в поисках этого счастья я и забрёл в то самое кафе под монастырской стеной. Взял, расплатился и сел за столик – отдыхать с похмелья и любоваться заволжскими далями.

Смотрю – шевеление пролетело по кафе. Засуетились официантки, пробежали туда-сюда какие-то молодые люди в белых рубашках. Подъехали две-три машины, из них вышли и проследовали за столик несколько солидных мужчин. И в одном из них я узнал президента Чувашии, бывшего министра юстиции России, Николая Фёдорова. Сели. Было принесено пиво с закуской, не значившейся в меню. Потянулся между солидными мужчинами солидный разговор. Ни мордатой охраны кругом, ни почтительного страха на лицах многочисленной публики в кафе. Обыденно. Органично. Как-то по-домашнему. Тут уж я не вытерпел и, стараясь не думать о перегаре, подошёл, представился. И президент в грязь лицом не ударил, представил своих спутников: мэр Чебоксар, министр внутренних дел республики и кто-то ещё. Меня усадили за столик.

– Пива ему! – лаконично распорядился Фёдоров. И добавил, махнув рукой над икрой и осетриной: – Угощайтесь.

Поговорили весьма дружелюбно. Господа начальники были в благодушном настроении – судя по красноте лиц, после баньки. Узнав, что я пишу в журналы, наперебой стали хвастаться Чебоксарами.

Представьте себе такую картину в Москве, Питере, в любом крупном и проходном городе! Например: мэр Москвы – Лужков ли, Собянин ли – без свиты и охраны просто входит в наполненное посетителями уличное кафе и пьёт там пиво! И просто общается с неизвестным путешественником, размахивающим корреспондентским удостоверением!

В этой чебоксарской встрече есть что-то патриархальное. Что-то от нравов швейцарской республики или княжества Баден-Вюртемберг. Даже что-то андерсеновское: король-папа в ночном колпаке. Хотя чувашская раскосо-скуластая патриархальность внешне не вяжется с лощёной патриархальностью малых городов Европы. Причём «патриархальное» – не значит «застойное». Фёдоров амбициозен, динамичен и как человек, и как политик. Республика и её столица при его правлении действительно изменились к лучшему.

Разумеется, проблем в княжестве Фёдорова в те годы было выше головы. Вот пример – быт одной знакомой семьи. Отец семейства – большой инженер на заводе; его жена, учительница на пенсии; тёща лет восьмидесяти; сын-инвалид; приезжает ещё дочь из Петербурга, преподавательница физики. Хозяин получал тогда зарплату натурой, или, как принято теперь говорить, по бартеру. Или, ещё точнее – чем Бог пошлёт. То молоком выдадут, то картошкой, то штанами, то кастрюлями. Деньги в этом доме были понятием абстрактным: три пенсии на всех. А кормились с двух огородных участков. Огурцы, помидоры, ягоды, капуста, пареная репа…

Натуральное хозяйство в России на исходе двадцатого века не только отвоевало деревню, но и в городах проросло. Но каждому со школьной скамьи известно, что натуральное хозяйство – черта эпохи феодальной раздробленности. Опять вопрос: зачем этой семье Центр? Зачем Центр всей Чувашии? Молоко, мясо, зерно, овощи худо-бедно вырастим. Водку тоже свою производить можно. А на продукцию чебоксарской промышленности всё равно спроса нет, и Москва не поможет.

Конечно, при таком раскладе в Ниццу на своей машине не прокатишься. Но прожить можно – просто на своей земле.

В четырёхстах километрах по прямой (по несуществующей прямой) от Чебоксар – другой уникальный тупик: Кострома. Разница между чувашской и костромской столицами бросается в глаза. И тем не менее, они – пара. Чебоксары – остров стабильности, Кострома – мир разрухи и парадоксов. Кострома – благородный нищий с духовными запросами, Дон-Кихот Ламанчский. Пьющие и поющие Чебоксары – Санчо Панса.

Разруха заставляет думать о себе на каждой сажени костромских мостовых, которые разбиты настолько, что лучше бы их не было. Езда по городу – мука. Незадолго до моего приезда в Кострому наведывался президент. Тогда городу подкинули денег, и несколько главных улиц были заасфальтированы под эскорт. Но всё, что чуть в сторону от центра, так и осталось в выбоинах и миргородских лужах. Сквозь камни набережной бойко растёт трава. Центральная площадь, торговые ряды, спуск к Волге – всё облуплено и затёрто. Даже административные здания, которые блистают как жемчужные зёрна уж среди самых загаженных городишек, в Костроме бедны и подслеповаты.

Над всем этим двухэтажным распадом каким-то устрашающим гением зла возвышается Ленин. Бронзовый пешеход установлен на постаменте, построенном в 1913 году для памятника трёхсотлетию дома Романовых. Памятник этот не успели закончить: бронзовые фигуры царей уже были отлиты и привезены, но не установлены, когда грянул семнадцатый год. Постамент, высокий и стройный, в благородном церковно-русском стиле, пустовал, пока в тридцатых годах на него не взгромоздили Ильича. Более нелепого сочетания не придумаешь. Ленин, как нарочно, страшно громоздок, чёрен, тяжёл; рука его, выброшенная в традиционном указующем жесте, если её опустить, окажется много ниже колен; ладонь – больше, чем голова; голова сделана грубо, как бочка. И вот это сооружение лезет в глаза со всех обзорных точек, возвышается чёрным кошмаром рядом с тонкими шатрами уцелевших колоколен, шагает по крышам домов, нависает над набережной, над Волгой.

Но безденежье, раскол и разруха – в центре и на поверхности жизни Костромы. До слёз жаль погибающие памятники архитектуры центра, но если от этого самого центра отойти, то навеянный чёрным Лениным апокалиптический мрак начинает покидать душу. Что там, в стороне от центра? Полутораэтажная Россия. Что за стенами коробчатых новостроек? Огороды и садоводства, натуральное хозяйство, возврат к деревне, к земле.

И здесь – семья, милые люди, в чьей квартире в новостройках Костромы я нашёл приют. Он – инженер на военном производстве. Она – провизор. Сын-студент, дочка замужем. Работают. Денег мало. Естественно. Но машина есть, дача есть. И, собственно говоря, живут на даче. Опять-таки, огурцы, помидоры, капуста и прочее. Земля подкармливает, и если в городе будет беда, грянет восемнадцатый год, – то и прокормит.

Всё держится за землю, всё возвращается к земле. Опустевшие деревни в пределах досягаемости от Костромы наполняются городскими жителями. Это уже не дачники, ибо на своих участках работают, как дай Бог колхозникам. И потом, ведь все они городские, самое большее, во втором поколении. Генетическая память о земле в них крепка. Рушится культура и державность многоэтажной России, а Россия полутораэтажная – спасается потихоньку.

При всей видимой разрухе в Костроме можно жить, как и в Чебоксарах. И эта жизнь если и не легче и не обеспеченнее, то, во всяком случае, здоровее, чем в Саратове, Нижнем, Питере или в безумной Москве. Исчезать эти города будут в обратном порядке: Москва, Питер; Нижний с Саратовом устоят подольше; Кострома переживёт и их.

И потом, и в Чебоксарах, и в Костроме есть ещё один мощно действующий конструктивный фактор, влияние которого на жизнь заметно и оптимистично растёт. Это – Церковь.

Никто не заметил, как это произошло, но Москва, всесильная Москва, утратила роль духовного и церковного центра русско-православного мира. Там – Патриархия и Синод, там канцелярии и деньги, но духовной жизни в храмах и монастырях Москвы осталось на донышке. Свет и отсветы истинно православного подвига переместились, разошлись по глубинке, по провинции, по губернским городам, а главным образом – по маленьким уездным городкам, по затерянным приходам, по дальним монастырям. В них – теплятся огоньки; в них, с их безденежьем и заброшенностью, даже постройка деревянной часовни – акт самоотверженного горения, а в Москве и воздвижение храма Соломонова будет частью общего гниения.

По всему Поволжью восстанавливаются храмы и строятся новые. Не только в городах, но и в сёлах. Это при том, что церковь в провинции бедна, что денежные и технические возможности здесь далеко не московские. Так ведь что замечательно: как раз в самых богатых городах храмостроительство ощущается меньше, чем в городах-тупиках. Явные лидеры в церковном созидании – Чебоксары и Кострома.

В Чебоксарах действующая церковь – очевидная доминанта городского ландшафта. Здесь давно нет недействующих церквей. И строятся новые. В Новочебоксарске, в этом чисто промышленном и новом городе-спутнике Чебоксар, где не было ни одной церкви, где народ нищ и переселён сюда советской властью, сейчас, в наши кризисные годы, возведён храм, сопоставимый, кажется, по масштабам с храмом Христа Спасителя. Впрочем, так ли это удивительно? В Чувашии верующих – три четверти; мы вот и не знали, а ведь самый массово-православный в России народ – чуваши. Они, правда, старательно соблюдают и древние свои языческие обряды – почитают Кереметь и прочих богов-предков – но и в православии набожны. Так что храмы строят – не за счёт богатых, а всем миром.

Любопытный показатель влиятельности Церкви в Чебоксарах: самый популярный человек там – митрополит Варнава. Это следует из того, что за два дня три пьяных чуваша в разных точках города представлялись мне как приближённые владыки. Примерно так:

– Я физик, да-а, в пединституте работаю… А вообще-то я племянник владыки Варнавы, да-а!

Или: «секретарь владыки», или «я поп, служу с владыкой», и т. п. Конечно, это пьяная болтовня, не имеющая никакого отношения к действительности, но какова же популярность!

В устойчивой Чувашии Церковь опирается на народную, национальную традицию. В погромленной советским лихолетьем Костроме труднее: там, как и по всей России, церковность надо восстанавливать в людях. И если что для меня было светлым открытием в Костроме и её области – так это та энергия, с которой ведётся здесь созидание – не храмовых стен, это само собой – православной жизненной среды. И то, сколь много людей – и каких! бескорыстных, убеждённых, чистых – готовы здесь поднять и понести тяжёлый крест церковного служения.

Я говорю не только о духовенстве. Очень хорошо, что во главе епархии стоит архиепископ Александр[6], человек энергичный, напористый, молодой (ему нет пятидесяти, что для архиерея – молодо, к тому же он уже много лет на своей епархии, в ней же и вырос). Но вот судьба свела меня с мирянином, человеком редкостной целенаправленной энергии, к тому же творчески нестандартным. Человеком непростым: интеллигентным, жёстким, нетерпимым, даже фанатиком; умным, артистичным, в чём-то талантливым; по-деловому хватким, умеющим себя не обидеть; весьма честолюбивым и властным; порой по-детски наивным и капризным; обладающим прекрасным чувством юмора и, безусловно, глубоко, искренне и бескорыстно верующим. Он знает всю епархию, и во всей епархии знают его. Его зовут Родион Часовников, и занимает он должность весьма редкую: он директор костромской епархиальной телекомпании. Родион Часовников регулярно выходит в эфир на одном из костромских телеканалов, вступая в борьбу за души людей (успешную или нет – судить не будем) на поле информации и пропаганды, где доныне господствуют религиозный индифферентизм и глубокое невежество в вопросах веры.

Но, конечно, главное не в телепередачах, хотя это важно и показательно: Русская Церковь несёт-таки в себе наступательную, боевую энергию. Главное вот что: Родион здесь – со всеми своими достоинствами и недостатками, длинными до плеч волосами и тонкими, иконописными чертами лица – часть некоего активного, динамичного и конструктивного целого, именуемого Церковью.

Если кто-то считает, что в постсоветской России Русская Православная Церковь живёт припеваючи – того я должен разочаровать. Не говоря уж о своих болезненных внутренних проблемах, Церковь по-прежнему существует во враждебном окружении: средства массовой информации до сих пор относятся к ней равнодушно-недружелюбно, государство – с нескрываемой подозрительностью. В той же Костроме, особенно когда губернатором был коммунист, за передачу епархии каждого церковного здания приходилось вести борьбу. А потом поднимать эти здания из руин. При том что иных источников денег, кроме добровольных пожертвований (подчёркиваю), у Церкви нет. К этому ещё прибавьте, что объекты недвижимости, как правило, передаются от государства Церкви не в собственность, а только в «бессрочное пользование». И всё, что делают подвижники, восстанавливающие стены «возвращённых» храмов, делается собственными силами и с риском повторения 1932 года.

Так вот: цифры. До революции в Костромской губернии (вместе с двумя уездами, отошедшими при советской власти к Ивановской области) было 1300 приходских храмов, 30 монастырей, 1200 часовен; в городе Костроме – 44 храма, не считая домовых. К 1989 году по всей области оставалось 64 прихода; ни одного монастыря; в Костроме – 4 действующих церкви. 90 % приходских храмов было полностью разрушено (т. е. уцелело около 130). Сейчас в епархии около двухсот приходов, 11 монастырей; более 20 действующих храмов в Костроме. Обратите внимание на динамику роста: по области число храмов увеличилось втрое, а в Костроме впятеро за два десятилетия. А ведь население не увеличилось, и даже чуть-чуть уменьшилось. Значит, процент людей церковных в пределах костромской епархии вырос примерно в четыре раза.

Возможно, потому Кострома так устойчива, несмотря на разруху. Тоже и Чебоксары. Вообще Церковь в разваливающейся России – мощный стабилизирующий фактор. И не только. Опять в этих городах вспоминается рефрен покровских мужиков: «Церковь надо строить». Церковь сейчас начинает играть во глубине России роль совершенно особую, и заменить её некем и нечем. Недаром её колокольни, уходя из земли к небу, как бы соединяют вечное, но смертное единство неподвижной земли и текучей воды с бессмертной осмысленностью неба. Предельно ясно и наглядно видно это не в замкнутой деревенской глуши и не в толчее больших городов, а в совершенно особой, несуетной и никому почти неведомой среде маленьких городков, уездных – по-старому, райцентров – по-новому. Туда мы отправимся в следующей главе. И сделаем там великие открытия.

Колокола над райцентром

Чухлома – уездный город Костромской губернии. <…> Время основания города неизвестно. <…> По сведениям за 1881 г. жителей 1932 (899 муж. пола); дворян 213, почётн. граждан 81, купцов 182, мещан 574, крестьян 309. Неправославных: раскольников 6, католиков 33, протестантов 4, евреев 4. <…> Домов 298, каменных 3.

П. Семенов. Географическо-статистический словарь Российской империи. Т. V. СПб., 1885. С. 742–743.

Русская литература оклеветала уездный город. В глазах столично-городской читающей общественности его образ прочно соединён с понятиями «глушь», «захолустье», «затхлая провинция». В общем, мещанство и скука. Чухлома, Нерехта, Галич, Солигалич… А он живёт, и в нём сквозь всю железобетонность современного растрескавшегося мира героически пробиваются самые живые ростки созидания и подвига.

Да, уездный город живёт – со своими причудами и особенностями, коими порой ставит редкого своего столичного посетителя в тупик изумления. Вот – некий районный городишко на Нижней Волге. Вид у него – как и у всех районных городков России: как будто три месяца назад через него прошла война. Пыль. Жара. Остановившийся и полуразворованный рыбозавод. Разбитый асфальт. Заколоченный и облупленный клуб. Выбитые стёкла пустых магазинов. Безлюдные улицы. И на одном перекрёстке, на стене покосившегося, тёмного от времени и бедности деревянного домика, номер и название: «Улица Бетховена».

Не знаю, есть ли ещё в России улица с таким названием. Во всяком случае, ни в Москве, ни в Питере, ни в одном из великих городов – нет. А в каком-то райцентре Астраханской области – есть.

А ведь знаете, имя автора Лунной сонаты на бревенчатой стене тихого и вечно разорённого русского городка – заявка на право быть столицей мира. Недаром из таких вот уездных углов выходили в свет всемирно известные творцы русской культуры. Как это напоминает уездного псковского монаха Филофея, писавшего некогда про чёрную деревянную Москву, что она – третий Рим! И каждый коренной городок в России – несостоявшаяся Москва, младший брат третьего Рима.

Особенно примечательна своими районными городами Костромская земля. Это вообще целая страна. От Москвы до Костромы путь ближе, чем от Костромы до дальних закоулков области. В Кострому из Москвы идёт федеральная трасса, от Костромы в Заволжье – десятка два асфальтовых дорог, а дальше – леса и болота, места дремучие, скитские, черемисские и староверские. В какой-нибудь из запредельных областных посёлков – то ли в Боговарово, то ли в Талицу, что на реке Вохме, – как ехать? По «нормальной» дороге 400 километров за полдня, а остальные сорок километров на прицепе, влекомом двумя гусеничными тракторами, – двое суток. Потому что оба трактора «разуются», оставив в глине свои гусеницы.

Леса и болота. Нижегородский герой – Кузьма Минин; герой же костромской – Иван Сусанин. Его родное село Молвитино лежит по дороге из Костромы в райцентр Буй. А неподалёку – село Домнино, в котором укрывался от «воровских людей», казаков и ляхов, наречённый царь, пятнадцатилетний Михаил Романов. Из тех же мест родом и первый митрополит русской автокефальной Церкви, св. Иона. Самостоятельность русской земли вышла из костромских лесов и болот.

Но вернёмся к городкам, и начнём с Нерехты. Здесь есть всё, чему положено быть: площадь с торговыми рядами и землистым памятником Ленину, несколько домов провинциального классицизма, павильон кафе, полупустые магазины, полдюжины церквей, из которых две действуют и восстанавливаются, а остальные разрушаются. Речка, обелиск воинам, подобие парка, рытвины на улицах… И всё это скромное уездное целое – древнее Нижнего и Казани, и когда-то было столицей: город основан в 1215 году, служил центром удельного княжества.

Скука маленького города – понятие относительное и индивидуальное: кому скучно, тому скучно везде. В маленьком городе свои драмы, которые легко могут быть увеличены до масштабов всей России. При мне в Нерехте разгорался конфликт, которому через несколько лет суждено было трагическим эхом отозваться в Кондопоге, в Сагре – и Бог знает, где он ещё отзовётся. Убили ветерана-афганца. Через день по всему городу появились надписи: «Чёрные, убирайтесь в свою обезьянию». Распространились письма с угрозами в адрес «лиц кавказской национальности» и сектантов. После сорокового дня разлетелись подмётные письма: за убитого будут мстить. Общественное мнение приписало планы мести русским националистам, баркашовцам. Администрация города, берущая деньги у «кавказских лиц» и сектантов, обвинила баркашовцев в разжигании религиозной и национальной розни. Их выгнали с дискотеки. Баркашовцы подали на администрацию в суд, а сектантам объявили войну. На том я уехал, и чем дело кончилось – не знаю.

Заметьте: в маленькой Нерехте, в условиях слабости и продажности власти, агрессивные, но непьющие националисты берут на себя социально востребованную функцию: кто-то должен же бороться против засилья уголовщины, коррупции и тоталитарного сектантства.

Но баркашовцы всё-таки явление маргинальное и временное. Фундаментально и без пропагандистского шума выполняет в Нерехте конструктивную социальную работу Церковь. Отец Андрей Воронин, московский интеллигент, по образованию геофизик, бывший экспедиционник, а теперь настоятель одного из нерехтских храмов, взялся за дело, с которым не справляются, не хотят и не могут справляться власти: организовал приют для детей, чьи родители лишены родительских прав. В приют дети поступают из милиции, настоящими безъязыкими зверёнышами, отведавшими всех ужасов и пороков реальной жизни. Кто-то из них нищенствовал по заданию родителей. Кто-то видел, как отец убил мать или мать зарезала пьяного насильника-отца. Все отлично узнали, что такое водка, наркота, вши и голод. От трёх до четырнадцати лет.

Я был в этом приюте. Для детей это – дом, единственный в их жизни, где их любят. Спрашиваю: «Бывают у вас побеги?» Удивляются: «Зачем же бежать? Куда?» Действительно, куда – в мир голода, побоев и ненависти? А здесь – люди; здесь – свой дом, где всё своё. Добротное здание. Спальни на троих-четверых, деревянные кровати, самодельная мебель. Музыкально-игровой зал, аквариумы, зелень. Столовая под карельскую берёзу. Хозяйство. Две лошади с жеребёнком, телята, кролики. Всё – доброе и домашнее, и люди – домашние, со светом в глазах. Дети учатся в школе. Ходят в походы, ездят в поездки (летом в Крым). И – преображаются. Превращаются в человеков. Это не сказки, это – факт. И иначе здесь быть не может, потому что день начинается с молитвы. И каждое дело – с молитвы. «Остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим». А жизнь – с Евангелия. «Прощаются грехи её многие, ибо она возлюбила много». Не хочется даже и думать, чем бы стали эти дети – будущее России, если бы не отец Андрей.

Воистину, растить, воспитывать и учить детей – прямое дело Церкви. Потому что лучший учитель – подвиг. И есть одно качество, превращающее тяжкий и неблагодарный труд в подвиг: это бескорыстие. Отец Андрей и его сотрудники бескорыстны, ибо какая слава, почесть или деньги ждут их в неведомой никому Нерехте?

Соседний пример бескорыстия и подвига – женский Пахомиев Троицкий монастырь. Он расположен в живописном месте неподалёку от Нерехты, на холме. Основал его в XIV веке подвижник Пахомий, и жил монастырь до восемнадцатого века, когда при благочестивой государыне Екатерине был закрыт и обращён в приходскую церковь. Что делала с ним советская власть, я даже не берусь сказать; во всяком случае, фотографии того времени впечатляют: это развалины, как после бомбёжки. В девяностых годах на руины пришли монахини, несколько женщин во главе с игуменьей Алексией. Восстановили храм, колокольню, построили дом для келий, завели хозяйство: поля под посевы, покос, скотный двор. Женщины. Своим трудом. Конечно, с помощью добрых людей, но с помощью бескорыстной, потому что денег расположенному на отшибе, в стороне от торных путей и московских богатств, монастырю взять просто негде. Сейчас здесь два десятка монахинь, половина из них совсем молодые, девчушки. Работают: в поле, в коровнике, в швейной и иконописной мастерской; тем и кормятся. Самое замечательное – это человеческие отношения в этих стенах. Никакой напряжённости, мрака и зависти, свойственной монастырям и женским коллективам. Здесь – семья. И молодые монахини называют матушку игуменью просто мамой. Образ монастыря – их открытые глаза и улыбка.

Сама матушка игуменья – человек, располагающий к себе. Лет пятидесяти, светлоглазая, с неброскими чертами лица. Простая, хотя и не без образования, доброжелательная; конечно – начальница, конечно, властная; осторожная и рачительная хозяйка; при том в ней светится простодушие, которое хочется назвать простодушием святости – или гения. С этим светом в глазах она рассказывала, как в один из первых, самых трудных для монастырского хозяйства годов помог им преподобный Пахомий: в одну ночь перенёс с соседнего поля на монастырский двор стог сена. Наверно, каждого человека можно в главном его качестве охарактеризовать одним словом. Об игуменье Алексии главное слово вот: чистый она человек.

Потому, наверно, и небо так чисто и прозрачно над холмом Пахомиева монастыря. И такая чистая и светлая даль открывается с его колокольни, на которую мы поднялись вместе с монахиней Машей, звонаркой. И она звонила в колокола чистым и ясным звоном, сидя на высокой табуретке, руками заговаривая с теноровыми колокольцами, стопами приводя в движение мощные бронзовые басы, в чёрной своей одежде как светлая птица, летящая в солнечный рай.

Я вспоминаю об этом не ради умиления. Здесь, в глубине России, ясно видно, как правильно организует Церковь вокруг себя жизнь и само пространство. Она направляет людей. Она хозяйствует, поднимая разорённую землю; и монастырские хозяйства, основанные на праведном и бескорыстном труде, – самые образцовые в округе. И, что всего важнее: она делает осмысленным само человеческое существование на этой земле.

Может быть, ещё отчётливее, чем в Нерехте, ощущается это в удалённой на полтораста километров от Волги Чухломе. В конце концов, Нерехта – не такая уж глухомань. Она стоит при железной дороге, и до областной Костромы от неё всего час езды на автобусе. Другое дело – Чухлома. Единственная автодорога связывает её с железнодорожной станцией Галич. Тихий городишко стоит на берегу живописного Чухломского озера, и жизнь его мало чем отличается от жизни окрестных деревень. Разве что есть административные здания и ресторан.

На противоположном от города берегу Чухломского озера стоит Покровский Аврамиев мужской монастырь. Он виден издалека: его высокая колокольня, как дирижёрская палочка, управляет всем пейзажем озера. Судьба его при советской власти – та же, что и у других монастырей: он был разрушен. Те строения, которые ещё не восстановлены, выглядят как развалины Сталинграда: заросшие травой куски стен. Монахи начали тут всё с нуля; восстановили старую церковь и огромный девятнадцатого века собор над мощами преподобного Аврамия. Построили братский и гостиничный корпуса с церковью. Обзавелись хозяйством: полями, скотом, гаражом, тракторами. Опять же, всё своим трудом; на помощь паломников особенно рассчитывать не приходится, потому что до чухломской глуши редко какой паломник доберётся. В монастыре сразу бросается в глаза особенность: редко увидишь монаха в рясе, разве что во время службы, а так всё в рабочей одежде, в спецовках – все работают. И сам настоятель встретил нас в спецовке, так что я в нём не сразу распознал настоятеля.

Кто хоть немножко представляет себе нашу реальность, знает, чего стоит в деревне держать большое и целиком самоокупаемое хозяйство. А чухломские монахи на те же средства строят и восстанавливают (последнее, как известно, труднее и дороже, чем первое). Понятно, что образ жизни у них аскетический, трапеза скудная: каша да овощи без масла; макароны по большим праздникам. Иначе как аскетически тут не проживёшь. Да ведь аскетика и есть восстановление. Воскрешение себя – и мира вокруг себя. Торжество бытия вопреки всему. Собственно говоря, это и есть та жизнь, которую вели пришедшие сюда шесть столетий назад подвижники, основатели церквей и монастырей. Главное в ней – бескорыстный, безмолвный созидательный труд. И это – то самое, чего так мучительно не хватает нынешнему бытию нашего общества. Это – лекарство от его болезни.

Важно заметить, что все эти люди – и отец Андрей, и игуменья Алексия, и монахи, и монахини, и сотрудники нерехтского приюта, и попы в Солигаличе, Красном, Плёсе, все они – живая, органичная часть народа; как говорится, плоть от плоти народа. Они вышли из него, из разных его слоёв и классов – от московской интеллигентской элиты до чухломских крестьян – и они живут с ним и в нём. Нет, речь не о социальных мечтаниях в духе «хождения в народ». Просто: есть маленький провинциальный городок, и есть двадцать тысяч его жителей, говорящих на «о». (Как говорила одна бабушка моему спутнику Родиону: «Ой, мОлОдОй-тО, красивОй, а вОлОсы-тО длинны, Ой, пОдстригись-тО».) И среди них, часть их – местный батюшка; он всё про всех знает, гуляет на свадьбах, ходит с мужиками в баню, огородничает, растит детей, словом – живёт. И его чёрная ряса, которая на улицах Москвы и даже Саратова выглядела бы вызовом или криком моды, на мостовых Нерехты или Солигалича смотрится естественно, как белая берёза в единстве среднерусского ландшафта.

Это не значит, что отношения Церкви с окружающей средой складываются бесконфликтно. Ещё как конфликт но! Рядом с Аврамиевым Чухломским монастырём расположено село с характерным названием Ножкино. И… в общем, монахи предпочли заложить кирпичом ворота, которые раньше открывались в сторону деревни. (Если уж говорить о названиях, то по дороге из Костромы на Нерехту подряд идут деревни: Пьяньково, Дракино, Обломихино, Любовниково, что не свидетельствует о традиционном благочестии жителей этих мест.) Есть и ненависть к Церкви, и зависть к крепкому монастырскому хозяйству. И местные власти нередко следят за ростом влияния Церкви с нескрываемой ревностью. Всё это было всегда. Провоцируется и ещё один тщательно взлелеянный в глубинах перекошенной советской системы конфликт: Церковь и культура. Типичное его проявление – борьба за здания. Храм, памятник архитектуры такого-то века, задействован под музей (клуб); на него претендует епархия; начинается противостояние; раздувается конфликт. Такова ситуация в Нерехте, где двух действующих храмов недостаточно, и в Солигаличе с его единственной маленькой кладбищенской церковью при православно-ориентированном населении. В предельно острой форме – в форме настоящей войны между монахами и музеем – то же самое имеет место в самой Костроме, в романовско-годуновском Ипатьевском монастыре.

В этом конфликте никогда не разберёшь, кто прав. Храм есть деяние Церкви, но он же – и достояние культуры. Всё дело в том, что само противопоставление это – невозможно, губительно и немыслимо. Церковь и культура в России не имеют права не быть одним целым, и особенно теперь, когда всеобщему разрушению должны быть противопоставлены эти две осмысленно созидательные силы. Царство, разделившееся в себе, погибнет. Прекрасная шатровая Богоявленская церковь шестнадцатого века в селе Красном на Волге, соперница московской церкви Вознесения в Коломенском, и её настоятель отец Пётр – делают одно божье дело на земле. Она – богоустремлённостью белостенной красоты, он – повседневной жертвенностью служения, соединяют воды и берега Волги с бесконечностью света, выводя Россию из лесов и болот прошлого к возможности выжить, на путь в будущее.

Кстати, поднимались мы и на колокольню Богоявленской церкви. Один из больших колоколов там – непростой. Его недавно привёз отец Пётр из села Коробово: это то самое село, которое было в семнадцатом веке отдано семье Сусаниных. Когда праздновали трёхсотлетие дома Романовых, сам царь Николай Александрович подарил коробовской церкви новые колокола. Потом, при советской власти, церковь разрушили, колокола с колокольни сбросили и они раскололись, но один уцелел. Его спрятал и сохранил у себя дома некий крестьянин; потом отдал в колхоз, и романовский колокол висел у сельсовета на дереве. Только несколько лет назад старики передали его красненской церкви. И звонит теперь над райцентром Красное на Волге колокол памяти Ивана Сусанина, памяти никем не спасённого последнего русского государя.

И вот, мотаясь по приволжским сёлам и городкам, выпивая и разговаривая с людьми, слушая рассказы стариков, я начал понимать, что же главное, выращенное тысячелетней землёй и водой России, было беспощадно разрушено огнём и ветром двадцатого века. Понимание это стало приходить ко мне в тишайшем благолепном Солигаличе, окрепло в Красном и Нерехте; и я наконец осознал, что же так остро не давало мне покоя в безмятежном и любимом моём селе Покровском.

Что и как убивали

Волга! Волга!ты ли глаза-трупывозводишь на меня?Велимир Хлебников

Солигалич остался в моей памяти как лучезарный город. Я туда приехал к вечеру тихого солнечного дня, и мир, которым дышали улицы и дома, казался вечным. По улице мимо фабрики старуха гнала корову. Котёнок бежал рядом. Площадь с непременными торговыми рядами, церковь и треснувшая колокольня шестнадцатого века, административное здание и извилистая река создавали фон этой идиллии. Спокойный городок. Тупик. От железной дороги сто километров, от областного центра – двести. Промышленности нет, единственное предприятие, которое я видел, – валенковаляльная фабрика, расположенная в маленьком здании бывшей городской тюрьмы, летом не работает, ибо на валенки спроса нет. Дорога, идущая сюда из самой Костромы, здесь же и обрывается. Дальше – просёлки к районным деревням, а ещё дальше – леса и болота тянутся полосами на сотни километров, до самых архангельских пределов.

Город древний, стоит у истоков той реки Костромы, при устье которой, в Ипатьевском монастыре, совершилось воцарение Михаила, и значит, Солигалич тоже – исток величия царей Романовых. Тем не менее, всегда здесь жили скромно. Население крестьянское, ремесленное и торговое, вековечное. Отхожим промыслом занимались, ездили на заработки в Петербург. Вот здесь, в этой тиши, в феврале 1918 года разыгралась трагедия: одна из первых в кровавом калейдоскопе Гражданской войны.

Тогда новая власть ещё не утвердилась. Революция произошла ведь только в столицах. Появились и в провинции большевики, но в захолустном городишке их было мало. Они и сформировали Совет; председателем его стал большевик, местный уроженец Вылузгин, солдат, недавно из Петрограда. Для тех месяцев нарастающей анархии характерно, что традиционная власть сохранялась и действовала наряду с Советами, и была в городе земская Управа, и был городской голова. И церкви действовали, и набожный солигаличский люд по-прежнему наполнял их в воскресные дни. Именно городской голова и духовенство стали той естественной оппозицией, с которой пришлось столкнуться Вылузгину. Сейчас уже никто не помнит, с чего начался между ними конфликт, но факт, что население в массе своей поддерживало старину, и в один день враждебная толпа собралась перед зданием Совета. Видимо, она была настроена достаточно агрессивно. Вылузгин со своими товарищами вышел на балкон, начал речь; толпа волновалась и не давала ему говорить. И тогда раздались выстрелы. Кто стрелял – об этом говорят двояко. По официальной советской версии, стреляли провокаторы из толпы. Очевидцы, впрочем, утверждали, что это били маузеры «товарищей». Во всяком случае, одна пуля нашла цель: был убит человек в толпе, по совпадению – тоже солдат, только что вернувшийся на родину. Вылузгину пришлось бежать; его, однако, избили так, что он попал в больницу. Там он был зарезан.

По прошествии нескольких дней в Солигалич пришёл отряд. Кто и откуда? Вопрос. Говорят, матросы были: стало быть, из Питера. Говорят и про анархистов. Жителям было велено не выходить из домов. Двадцать один человек был арестован. Список расстрелянных примечателен: городской голова, члены Управы, всё духовенство (кроме одного священника, которому удалось скрыться; так он и сгинул неизвестно куда), учитель церковно-приходской школы и девушка-телеграфистка: она получила телеграмму о движении отряда, пыталась предупредить об опасности, но не успела. Все арестованные были свезены в дом местной тюрьмы, тот самый, где теперь валенки валяют. И там, у стены тюремной церкви, расстреляны. Все. Самому старому из убитых, священнику, было за восемьдесят; самой молодой (телеграфистке) девятнадцать. Я ходил у бывшего алтаря бывшей церквушки и видел в облупленной стене выбоины – может быть, от тех самых пуль.

О событиях тех дней рассказывала мне очевидица, старуха Вера Ивановна Корюхина, девяноста девяти лет (сейчас её уже нет на свете). Тогда ей было девятнадцать и она лежала в больнице, собиралась родить. А окна больницы выходили как раз на улицу, где бурлила толпа в день расправы над Вылузгиным, по которой несколько дней спустя гнали арестованных в тюрьму, а потом везли в телегах их трупы на кладбище. Вера Ивановна уже не встаёт с постели и почти не видит, в речах своих путается и о том вспоминает неохотно, но если вспомнит, то речь её становится ясной и подробной, как будто она это видела вчера.

«Священник-то был, отец Иосиф. Ему говорила прислуга уходить в село. А он говорит: «Да меня за что забирать, что я худого сделал»… Когда гнали по улице – прикладом в спину… Забрали, подлецы, мазурики, всех хороших людей-то… Да что вы меня спрашиваете, хочу забыть и не вспоминать никогда больше».

Вера Ивановна в детстве бывала в Петербурге, где отец её трудился на заработках, и видела Государя и его семью. Цесаревича называет трогательно «Лёшенька» и большевикам простить не может, что Лёшеньку убили. На все вопросы, кто же были эти солигаличские каратели, одно говорит: «Да кто? Да никто, мазурики, подлецы, хулиганы». Это не ругательства, а слова, употреблённые в прямом смысле. Никто. Пришли неведомо откуда. Пришли убить – кого? «Всех хороших людей». Тех, кто уважаем, авторитетен. Тех, кем держался солигаличский мир.

Кровь Солигалича была началом кровопотока всей земли. В девятнадцатом году революционный террор в провинции принял массовый до кошмара характер. И рассказанное выше – пустяк по сравнению с тем, что стряслось в «великом и страшном» году в селе Красном на Волге.

Это было село не только большое, но и богатое. Среди мужиков иные владели волжскими пристанями и пароходами. Ленин упоминает его в одной из своих работ как пример капиталистического развития русской деревни. Сей крепкий, сложившийся, самостоятельно стоящий на ногах мир невозможно было не уничтожить.

Началось тут с голода 1918 года. Мужики собрались тогда миром, выбрали семерых, дали им денег и послали в Сарапул закупить хлеба на всё село. Там их ограбили и зарезали. Тела убитых были привезены в родное Красное пароходом; на его траурные, из-за поворота реки звучащие гудки сбежались все селяне. Общественное мнение обвинило в убийстве «коммунистов»: зажиточное село не ладило с местной советской властью. Некоторое время спустя совершилась провокация: местный Совет обстреляли из обрезов. Были убитые и раненые. И тогда в село пришёл карательный отряд.

Это уже не был анархический сброд образца восемнадцатого года. Кавалеристы шли от Волги, от паромной переправы в строгом порядке, тайно. Об их приближении в селе не знал никто. Первыми жертвами карателей оказались случайно встреченные на дороге старик и старуха: они шли из лесу с грибами. Были зарублены. Отряд ворвался в деревню, как во вражескую. Убивать начали на улицах – случайных встречных мужиков. Женщин не трогали. Жителей от мала до велика загнали по домам. Потом по этим самым домам пошли. Арестованных сгоняли в три места: в подвал магазина, в пустой амбар на окраине или в трюм парохода. Потом – расстрел. По данным кладбищенских записей, в те несколько дней в селе Красном было убито около ста пятидесяти человек и ещё около четырёхсот по уезду. В том числе всё духовенство и верхушка сельского мира.

Рассказ об одном чудом спасшемся, слышанный мной в Красном. «Красноармеец был, только что демобилизованный, вернулся в село честь по чести, со всеми бумагами. В тот день, как и все, ничего не знал, у себя на дворе работал, колол дрова. Вдруг – всадники, один с шашкой наголо на двор въезжает и так грубо: «Кто такой, документы!» А тот – солдат, человек опытный; подхожу, говорит, к лошади слева, за морду лошадиную прячусь, говорю: убери шашку, а сам вижу, что всадник готов рубануть. «Какие документы? Видишь, дрова колю, документы в доме». И всё держусь за узду и к лошадиной голове прижимаюсь, чтобы шашкой не ударил. Он лошадь в сторону поворачивает, а я за ней. «Чего – кричит – вертишься?!» И шашку уже заносит. Ну, жена прибежала, вынесла документы. Тут другой всадник подъезжает, видимо, командир; посмотрел бумаги: «Оставь его!» Так и уехали. Спасся».

Что бросается в глаза и в солигаличской, и в красненской истории? Первое: террор направлен не против реального и даже не против условного «классового» врага, а против уважаемых, крепких, авторитетных людей независимо от их классовой принадлежности и отношения к советской власти. Кто эти первые жертвы карателей? Крепкие хозяева и грамотеи, местная интеллигенция. То есть те же люди, что в Смутное время спасали Москву в ополчении Минина, кого земля делегировала на Земские соборы управлять страной вместе с государем, а в пореформенное время девятнадцатого века посылала работать в земствах. Это те, на ком держался мир сельский и мир маленьких городов.

Но в трагедии села Красного видно и ещё одно отчётливое стремление. Недаром каратели не трогали женщин, но убивали всех встречных мужчин. Не потому, что безоружные сельские жители были опасны для Красной армии. Уничтожение самоорганизующегося мужского мира – вот цель их действий. А между тем мужской мир – основа основ бытия русской деревни и маленького русского города. То есть, опять-таки, земли.

Что мы знаем о стране, в которой живём, о её прошлом и настоящем? Древний Киев и Москва, Александр Невский, Ледовое побоище, годы, события, деятели, скольжение по поверхности времени… Но суть страны, глубина страны, её природа, её тело – как устроено и из какого материала вылеплено оно? Чем, собственно, была Великая Россия, мировая империя, 90 % населения которой жили в уездах? Совокупностью глухих деревень и отрезанных друг от друга бездорожьем городков. То есть – совокупностью деревенских и городских самоуправляющихся миров, упорно, вплоть до сталинской коллективизации сохранявших тысячелетнее отлаженное равновесие мужских и женских социальных ролей.

Базой власти был мужской мир, на пороге которого стояли неженатые парни. Когда парень женился, становился мужиком, он приобретал некий общественный статус, но к управлению миром ещё не допускался. Следующая ступень – выделение из отцовского дома и хозяйства; обычно оно происходило годам к двадцати пяти – тридцати; на этом этапе – участие в мужских собраниях, «беседах», где курили, малость выпивали и обсуждали все достойные мужицкого ума вопросы – от бытия Божия до общехозяйственных деревенских дел. В следующем возрасте – выделение собственных сыновей. Не каждый это мог, а тот, кто наработал зажиток. Это событие делало молодого мужика солидным и уважаемым участником мирской власти. Именно такие сорока-пятидесятилетние мужики, крепко вылепленные своим праведным трудом, и управляли миром, их слово было решающим на мирском сходе. Потом, уже после шестидесяти, мужик переходил в разряд стариков. Непосредственно в управлении старики не участвовали, но в критических случаях село обращалось к ним. Вот вам народное собрание и ареопаг, реальные органы общинной власти русской деревни.

Очень важно, что такая власть базировалась на безукоризненной нравственной основе: на труде. Лодырь и пьяница не смог бы никогда выделить сыновей, а потому и его слово на миру не звучало. И ещё важно, что рядом с миром в деревенской общине всегда стояла церковь. Она не управляла – она направляла, давала мирской власти нравственную санкцию и историческую осмысленность. Да, сказки и басни «про попов» бытовали – как дань фольклорно-культовой традиции, а в жизни поп был уважаемым и непременным участником общинного самоуправления, ибо он говорил от Бога и, сам будучи крепким хозяином, от имени Вселенской Церкви освящал жизнь крохотного, затерянного на пространствах России деревенского мирка, благословляя правое и осуждая неправое. Такая же схема общественной самоорганизации с известными вариациями действовала и на уровне маленьких городков, уездов, и всё это вместе называлось земством.

Это, конечно, идеал, схема. Однако ж эта схема – с перекосами, со скрипом – работала.

Но держава не может быть простой суммой локальных миров. Её объединяющее начало персонифицируется в верховной власти. И власть эта, посторонняя земскому миру, не вырастает из земли. Откуда берётся она? Либо её священный венец сходит с неба, и земские миры объединяются под ним, как под куполом соборного храма. Либо это власть огня, пришлая, разрушительная, вражеская. Власть российских государей сочетала в себе то и другое: огонь и священство. Она была нужна земле как защита и высшая правда. Но она же – верховный притеснитель и сборщик дани: княжеское полюдье, татарский «выход», петровская солдатчина, государево тягло.

Конфликт между мирским самоуправлением и верховной властью зрел давно. Их противоречие объективно, как и их взаимное отчуждение. Государство в России всегда с той или иной силой давило земскую самостоятельность и, в то же время, опиралось на неё. И когда давило слишком сильно, рождались кризисы.

К сожалению, империалистическая, полная амбиций Россия державная не смогла найти общего языка с Россией земской. Против бурь внешней политики и огня нашествия иноплеменных не устоять земле и воде. Необходимы державные дороги, по которым к горящим земским мирам приходит помощь… Но что, если сами имперские центры внезапно охвачены огнём? И тогда по дорогам, как по бикфордовым шнурам, к земскому миру идёт погибель. Революция.

Державная власть в России (в том числе и самодержавная, ведущая свой род от власти татарских ханов) всегда имела отчасти характер завоевательный. Важнейшее отличие советской власти: эта власть, установленная огнём и кровью на пространствах страны в 1918–1921 годах, есть власть по преимуществу завоевательная. Первое и главное, что она должна была сделать, чтобы утвердиться, – это уничтожить органическую земскую власть. Это значит: физически истребить её носителей. И происходят расстрелы уважаемых и авторитетных на селе или в городе людей (Солигалич). Но носителем органической власти потенциально является каждый взрослый мужчина. И происходит целенаправленное истребление взрослых мужчин. Красный террор. Продотряды и ЧК. Подавление «антоновщины» методами зондеркоманд. Организация голода в Поволжье. Трагедия села Красное на Волге.

На место выжигаемой земской нивы приходит новая власть, двойная по составу, выдавленная из двух зазеркалий, сверху и из-под земли: комиссар, пришлый завоеватель, зеркальное отражение государева служилого человека; и комбед, наоборотный перевёртыш мужика, местный люмпен. Гражданская война была первым актом этого спектакля, вторым и решающим стала коллективизация. Смысл её чаще всего видят в огосударствлении крестьянской собственности. Это верно, но это – второе. А первое – полное и окончательное уничтожение самоуправляющегося мира. Истребление самих социальных ролей, строящих его. Пришли двадцатипятитысячники, НКВД, солдаты, иноземный председатель колхоза и партийный секретарь, арестовали и выморили крепких мужиков и их семьи, отобрали не только орудия их труда, но сам труд, взорвали церковь, сделали жизнь, утверждённую на традиционных устоях, бессмысленной. Вот это было сделано, земля разрыта, выжжена, перекопана. И стала она бесплодной.

Между прочим, социальная катастрофа земского мира очень наглядно отразилась на демографии. В том самом районе, где находится село Покровское, было проведено исследование закономерностей мужской и женской смертности (не знаю, опубликованы ли его результаты). Оказалось, что кривая женской смертности имеет только два подъёма: один, небольшой, около восемнадцати-двадцати лет, затем тянется ровно, держась около нуля, и круто поднимается вверх после шестидесяти пяти. Оба подъема имеют биологическую природу. Социальный фактор причиной смерти женщин не является. Понятно почему: ведь женские социальные роли, не связанные с земской властью, сохранились. Есть в Покровском и ворожея, и колдунья, и старуха-начётчица от Писания, и баба-большуха. Социализация женщин происходит в основном благополучно.

А вот кривая смертности мужчин, помимо юношеского и старческого, имеет три пика. Первый – двадцать семь – тридцать лет; это в основном – несчастные случаи: утонул на рыбалке, попал пьяный под трактор, убили в драке. Второй – тридцать восемь – сорок два года; болезнь: рак или сердце. Ну а третий, уже после пятидесяти пяти, плавно переходит в старческое угасание. Заметьте, что сходная картина наблюдается и в городах, то есть повсюду.

Каковы глубинные причины ранних мужских смертей? Откуда эти бессмысленные драки и пьяные автокатастрофы, инфаркты и онкология у здоровых людей, живущих в здоровой природной среде? А обратите внимание на возрастные совпадения: первый пик – традиционный возраст, когда молодой хозяин обретал социально-экономическую самостоятельность и ответственность; второй пик – возраст выделения сыновей, перехода в категорию мужиков, управляющих сельским миром. Именно эти социальные роли разрушены двадцатым веком и оставлена одна: роль забулдыги-пьяницы. В результате вместо обретения социально-психологической устойчивости, вместо осмысленного перехода с одной общественной ступени на другую – внезапная пустота. Пьянство, бессмысленность существования, болезнь, смерть.

Вот что не давало мне покоя в умиротворённости села Покровского! Вот почему и в мирное время в российской деревне живёт ощущение войны. Нет мужиков, или, если и есть, то играют роль странную, маргинальную, неопределённо-жалкую, пьяную. Вот почему редко доживают до старости. И та же самая беда и в городах, и в столицах, ибо мужские роли разрушены и здесь. Ибо мужчина на Руси может состояться и утвердить себя только как хозяин своего дома и труда, как полномочный участник общего управления. Убив эту возможность, советская эпоха сделала нас нищими или завоевателями в собственной стране, вытолкнула на путь бессмысленного пьянства, жалкой кухонной оппозиционности или беспринципного и беспощадного административного карьеризма.



Поделиться книгой:

На главную
Назад