Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в 12 томах. Том 5 - Марк Твен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Утро порадовало нас приятной новостью: наконец-то из Гамбурга пришли наши чемоданы. Да будет это предостережением читателю. Немцы — народ добросовестный, отсюда их крайняя щепетильность. Скажите немцу, что вы просите его сделать что-то немедленно, и он поверит вам на слово, он поймет вас буквально и не станет медлить, — конечно, медлить в его понимании, а это значит, что он примется за дело этак через недельку, если речь идет о шитье костюма, или через час, если вы заказали к обеду форель. Прикажите ему послать ваш багаж «малой скоростью», и он опять-таки поймет вас буквально: он пошлет багаж «малой скоростью», и прежде чем вы его получите, у вас будет без счету времени, чтобы поминать всех немцев добрым словом и удивляться, до чего же оно меткое, это выражение, до чего же оно бьет в точку! Мой чемодан был молод и кудряв, когда я сдавал его экспедитору в Гамбурге, а в Гейдельберг он явился плешивым старцем. Но все же он цел и невредим и даже нисколько не помят, — и на том спасибо; носильщики в Германии, и правда, народ добросовестный, им можно что угодно доверить. Ничто теперь не задерживало нас в Гейдельберге, и мы стали готовиться в дорогу.

Первой моей заботой была, разумеется, моя коллекция керамики. Везти ее с собой было бы рискованно и обременительно. Я спрашивал, как тут быть, но мнения знатоков и любителей разделились. Кто предлагал все упаковать и свезти на склад; кто советовал обратиться в Герцогский музей в Маннгейме с просьбою принять мои вещи на хранение. Угождая и тем и другим, я разделил свою коллекцию и отложил для музея все самое ценное и хрупкое. 

В первую очередь, разумеется, мою этрусскую слезницу. Я зарисовал ее здесь для вас. Темное пятно, ползущее по ее стенке, не жук, а просто дырка. Я приобрел этот кувшинчик у антиквара за четыреста пятьдесят долларов. Он представляет собой большую редкость. По словам антиквара, этруски хранили в таких кувшинчиках слезы и прочее тому подобное, и мне еще повезло — ухватить даже такой разбитый кувшинчик сейчас почти невозможно. Я также отложил мое блюдо Анри II (смотри прилагаемый рисунок карандашом; в общем схвачено верно, я только, пожалуй, слегка укоротил одну сторону). Это чрезвычайно редкий и красивый экземпляр, изысканный и своеобразный по форме. На нем богатая роспись, которую я не в силах здесь воспроизвести. Блюдо обошлось мне еще дороже, чем слезница, — и не удивительно: по словам антиквара, другого такого блюда нет на свете. На рынке, сказал он, сколько угодно поддельных Анри II, в то время как подлинность моего экземпляра не подлежит сомнению. Антиквар показал мне и родословную блюда — или его, если угодно, жизнеописание; в этом документе отражена вся история блюда со дня его рождения: кем оно куплено, у кого, и за какую сумму, — начиная от первого покупателя и кончая мной; из документа явствует, что цена блюда неуклонно повышалась — от тридцати пяти центов до семисот долларов. Весь собирательский мир, сказал антиквар, будет знать, что блюдо теперь у меня, и возьмет себе на заметку как имя владельца, так и уплаченную сумму.

Я также отложил для музея мой изумительный образец старинного синего китайского фарфора. Но мнению знатоков, это лучший образец китайского искусства, известный нашему времени. Я, конечно, имею в виду не упадочное искусство современного Китая, а благородное, чистое и подлинное искусство, процветавшее под попечительной и просвещенной эгидой императоров династии Чунг-а-Лунг-Фунг.

Поистине, великие были когда-то мастера, но, увы, то время миновало! Разумеется, главное достоинство этой вещи в ее колорите. Это древний, насыщенный, сочный, доминирующий, интерполирующий трансборейский синий цвет, над тайною которого напрасно бьются современные художники. Мой маленький эскиз, сделанный с этой геммы, не дает о ней должного представления, поскольку я не воспроизвожу колорит. Зато мне вполне удалось передать выражение.

Впрочем, не буду утомлять читателя такими подробностями. Я и не думал в них вдаваться, но такова уж природа истинного собирателя или истинного служителя культа безделки: стоит ему коснуться — языком или пером — излюбленной темы, как он пойдет сусолить все про одно и то же до полного изнеможения. Он так же нечувствителен к полету времени, как влюбленный, рассказывающий о своей красавице. Какая-нибудь «марка» на донышке редкостного черепка повергает его в восторженное многословие; что до меня, то я готов кинуть на произвол судьбы тонущего родственника, лишь бы не пропустить дискуссии о том, должны ли мы считать пробку отошедшего к праотцам флакона для благовоний Buon Retiro подлинной или поддельной.

Многие полагают, будто для зрелого мужчины эта охота за безделками примерно такое же здоровое занятие, как шитье кукольных юбочек, или сведение переводных картинок на цветочные горшки; эти зоилы готовы грязью закидать некоего Бинга, элегантного англичанина, выдавшего в свет книжицу под названием «Охотник за безделками»; они смеются над ним, говоря, что он, не помня себя, гонится за всякой, как они выражаются, «смехотворной дрянью», а потом проливает над своими сокровищами «слезы энтузиазма»; за то, что он еще и похваляется своим «истовым младенческим восторгом» перед этим, по их словам, «жалким собранием нищенского хлама»; и за то, что книжке он предпослал собственный портрет, где изображен сидящим «в тупой, самодовольной позе посреди своей убогой лавчонки старьевщика».

Легко выносить подобные приговоры, легко глумиться над нами, легко нас презирать, а потому пусть смеются люди: если им недоступно то, что чувствуем мы с Бингом, тем хуже для них. Что до меня, то я доволен своим призванием ветошника и хламовщика; более того — я горжусь, когда меня так называют. Я горжусь тем, что так же теряю рассудок перед редкостным кувшином, на донышке которого выжжено знаменитое клеймо, как если бы я только что осушил этот кувшин. Итак, я уложил и сдал на склад добрую половину моего собрания, остальное же, испросив разрешения, отвез в Герцогский Маннгеймский музей. Моя синяя китайская кошечка и ныне там. Я пожертвовал ее этому превосходному учреждению.

Была у меня только одна неприятность с вещами: при укладке разбилось яйцо, которое я нарочно отложил за завтраком. Судите же о моем огорчении! Я показывал его лучшим гейдельбергским знатокам, и все они заявили, что это настоящая древность. Дня два ушло у нас на прощальные визиты, а затем мы махнули в Баден-Баден. Это была приятная прогулка — Рейнская долина всегда хороша. Жаль только, что удовольствие быстро кончилось. Если память меня не обманывает, дорога заняла два часа — значит, проделали мы около пятидесяти миль. В Оосе мы вышли из поезда и остальное расстояние до Баден-Бадена прошли пешком, — только лишь на часок подсели на попутную телегу, так как стояла изнурительная жара. Зато в город мы вступили пешком.

Одним из первых, кто попался нам на улице, был его преподобие мистер N*** — наш старинный американский друг; поистине счастливая встреча, ибо мистер N*** на редкость располагающий, приветливый, отзывчивый человек, чье общество и беседа всегда действуют освежающе. Мы знали, что он уже некоторое время обретается в Европе, но никак не рассчитывали с ним повстречаться. С обеих сторон посыпались восторженно любовные возгласы, и его преподобие мистер N*** сказал:

— У меня, конечно, полный мешок новостей, которыми я жажду с вами поделиться, и такой же пустой мешок, готовый принять ваши новости; давайте же посидим до поздней ночи, поговорим на свободе, а то завтра спозаранку мне уезжать.

На том и порешили.

Все это время у меня было чувство, будто кто-то незнакомый бежит рядом по мостовой, стараясь не отстать от нас. Я раза два украдкой оглянулся и увидел красивого молодого широкоплечего верзилу с открытой независимой физиономией, оттененной чуть заметным рыжеватым пушком, и одетого с головы до пят в прохладное, завидно белоснежное полотно. По тому, как он держал голову, мне показалось, что он нас подслушивает. Тем временем мистер N*** сказал:

— Чем толкаться втроем на тесном тротуаре, лучше я пойду сзади; но говорите, пожалуйста, говорите, не теряйте драгоценного времени, а уж я в долгу не останусь.

Однако, едва он пропустил нас вперед, белоснежный верзила тут же приладился к нему, хлопнул его по плечу широченной ладонью и с неподдельной сердечностью в голосе певуче произнес!

— Американцы — два доллара с половиной против одного — и деньги чистоганом! Что, угадал?

Его преподобие поморщился, но ответил со всей кротостью:

— Да, мы американцы.

— Господи благослови, так ведь и я американец, самый что ни на есть, без обману! Будьте благонадежны!

И он протянул пастору свою ладонь, обширную, как Сахара; маленькая ручка его преподобия бесследно потонула в ней, и мы услышали, как на ней лопнула перчатка.

— А что? Здорово я вас углядел?

— О да!

— Ну еще бы! Вы только рот раскрыли, как я признал вас за своего. Давно вы здесь?

— Месяца четыре. А вы давно?

— Я? Давно ли? И не спрашивайте! Скоро два года, будь они неладны! Соскучились по дому?

— Не успел еще. А вы?

— О, дьявол, да! — Он произнес это с сокрушительной экспрессией.

Его преподобие слегка поежился, и мы скорее угадали чутьем, чем восприняли чувствами его сигналы бедствия; но не стали ни вмешиваться, ни выручать его, забавляясь тайком этой сценою.

Верзила между тем схватил его преподобие под руку и с доверчивым и счастливым видом беспризорного сиротки, стосковавшегося по другу и сочувственному вниманию, по счастливой возможности вновь окунуться в стихию родного языка, дал, наконец, себе волю — да с каким еще смаком! Речь свою он пересыпал словами, не допущенными к обращению в воскресной школе, так что я вынужден местами прибегнуть к многоточию.

— Да, скажу я вам! Если уж я не американец, значит, американцев выдумали и их нет на свете. И когда я услышал, как вы, ребята, знай, лопочете на самом что ни на есть добротном американском языке, я… чуть не задушил вас, честное слово! Я себе тут весь язык обломал об эти их… богом забытые, отпетые девятиэтажные немецкие слова. Какое же это счастье, знаете, подержать снова на языке простое христианское слово, вроде как бы впитать его запах и вкус. Сам я из Нью-Йорка. Зовут меня Чолли Адамс. Я, знаете, студент. Учусь на коновала. Маюсь здесь уже два года. В общем, дело это по мне, но уж и… публика здесь — учить человека на его собственном родном языке, их, видите ли, не устраивает, — нет, одолей сперва этот их… немецкий; и вот, прежде чем взяться за ветеринарную грамоту, пришлось таки мне засесть за их несчастную грамматику. Ну, думал я, вгонит она меня в гроб, но ничего, обошлось. Взялся, знаете, засуча рукава. Так ведь представьте, они теперь латынь с меня требуют! Между нами говоря, я за этих латинщиков с их тарабарщиной ни… не дам; я уже решил: как одолею эту премудрость, тут же сяду и выкину ее из головы. Много времени у меня это не возьмет, да и не жалко мне времени. И вот что я вам скажу: как у нас учат и как здесь учат — это небо и земля. У нас понятия не имеют об учебе. Тут ты долбишь, и долбишь, и долбишь, прямо нет спасения, все, знаете, надо выучить назубок, а то наскочит на тебя какой-нибудь… хроменький, очкастенький, горбатенький старый хрыч да как начнет из тебя жилы тянуть… Нет уж, хватит с меня удовольствия, душа не принимает. А тут еще пишет мне родитель, чтоб я ждал его в июне, он в августе заберет меня домой, — все равно, закончил я образование или нет; а сам взял и не приехал, чтобы ему икалось на том свете! И ведь ни словом не объяснил почему, только шлет мне кучу душеспасительных книжонок, приказывает быть паинькой и еще немного потерпеть. Ну а меня не тянет на пост, я скушал бы лучше что-нибудь скоромное, если есть такая возможность, — но все равно, читаю, — давлюсь, а читаю, потому с моим стариком шутки плохи, он, если что втемяшит себе в голову, значит умри, а сделай. Засел я за эти книжки, уминаю их, знаете, одну за другой, раз уж он требует, — но без всякого, между прочим, интереса, — я люблю, чтобы книжка за сердце брала. А все равно скучаю по дому, как паршивый пес. Такая тоска заела, что даже в крестец ударяет, а из крестца в ноги. Ну а толку что? Хочешь не хочешь, а жди, пока старик умилостивится и вытребует тебя домой. Да, сэр, попал я в переделку, торчу здесь, в этой… стране, жду, пока отец скажет: «Приезжай!», и вы, Джонни, можете прозакладывать свой последний доллар, что это потрудней, чем кошке родить двойню!

Добравшись до конца этого богохульственного и простодушного излияния, он издал оглушительное «уфффф!» — отчасти для прочистки легких, отчасти как дань жаре — и тут же, с места, вновь ринулся в свой рассказ, не дав бедному «Джонни» опомниться:

— Да… ничего не скажешь, в некоторых наших заслуженных американских выражениях есть, знаете, ли, эта силища, этот размах, в них можно отвести душу, можно выразить то, что накипело, знаете…

Когда мы подошли к гостинице и наш молодец увидел, что рискует потерять собеседника, он так искренне огорчился и так настойчиво и убедительно стал просить пастора не покидать его, что тот не устоял и, как истинный христианин, поплелся с почтительным сынком к нему на квартиру, отужинал с ним и стоически просидел в кипучем прибое его просторечия и божбы до полуночи, когда они наконец расстались… Студенту удалось выговориться, и он заметно посвежел, за что и остался благодарен его преподобию всей душой и «всеми потрохами», как он выразился. По словам пастора, в разговоре выяснилось, что отец Чарли Адамса — крупный лошадиный барышник в Нью-Йорке, почему он и выбрал для сына профессию ветеринара. Его преподобие вынес самое благоприятное впечатление о «Чолли», как о крепком малом, из которого со временем может выйти добрый гражданин; по его определению, это алмаз, — пусть и неотшлифованный, но алмаз тем не менее.

Глава XXI

Баден-Баден. — Неприступные девы. — Уловки попрошаек. — Сторожиха в ванном заведении. — Зарвавшиеся лавочники. — Старое кладбище. — Благочестивая карга. — Оригинальные сотрапезники.

Баден-Баден лежит среди холмов; здесь на редкость гармонично сочетаются красоты, созданные природой и руками человека. На плоском дне лощины, пересекающей город и вырывающейся далеко за его пределы, разбиты красивые скверы, засаженные тенистыми деревьями; на равном расстоянии друг от друга бьют высокие искристые фонтаны. Трижды в день на главной аллее перед курзалом играет недурной оркестр, и днем и вечером здесь толпится множество нарядной публики, — дамы и кавалеры прогуливаются взад и вперед мимо большой эстрады, и вид у них скучающий, хоть они и внушают себе и другим, что веселятся. Как посмотришь — что за бессмысленное, бесцельное существование! Но немало людей приезжает сюда за делом, — это те, что страдают ревматизмом и надеются выпарить его из своих костей в здешних горячих водах. У этих страдальцев поистине плачевный вид: кто ковыляет с палочкой, кто на костылях, и все они, по-видимому, предаются размышлениям о малоутешительных материях. Говорят, Германия с се сырыми кирпичными домами — родина ревматизма. Но если это и так, то надо отдать должное прозорливому провидению, с попечительной заботой обильно снабдившему этот край целебными источниками. Пожалуй, нет страны, столь богатой лекарственными ключами, как Германия. Здесь имеются воды против самых разных заболеваний; мало того, с иными недугами борются одновременным действием различных вод. Так, например, при некоторых болезнях пациент пьет местную горячую воду, подбавив к ней ложку соли из карлсбадских источников. Такую дозу выпьешь, так не скоро позабудешь.

Целебная вода не продается, нет! Вы просто направляетесь в огромную Trinkhalle[13] и там выстаиваете, сколько понадобится, переминаясь с ноги на ногу, между тем как по соседству с вами две или три девицы, ковыряясь иглой в каком-то дамском рукоделии, делают вид с учтивостью трехдолларового чиновника на казенной службе, будто не замечают вас.

Впрочем, не пройдет и часа, как та или другая дева с трудом поднимется и начнет «потягиваться», она до тех пор будет тянуться вверх кулаками и корпусом, что даже каблуки ее отделятся от пола; в то же время она так широко и самозабвенно зевнет, что верхняя часть лица скроется за вздернутой губой, и вы сможете рассмотреть ее с изнанки, — после чего она захлопнет пасть, опустит кулаки и каблуки, лениво подойдет, окинет вас презрительным взглядом, нальет вам стакан горячей воды и поставит его так, чтобы при большом желании можно было дотянуться. Вы берете стакан и спрашиваете:

— Сколько?

И она с деланным безразличием и увертливостью попрошайки отвечает:

— Nach Belieben (по вашему усмотрению).

Эта обычная уловка попрошайки, это наговорное слово, посягающее на вашу щедрость там, где вы вправе ожидать простых и честных коммерческих отношений, еще больше распаляет вашу и без того уже накипевшую досаду. Вы нарочно пропускаете ответ мимо ушей и опять спрашиваете:

— Сколько?

— Nach Belieben.

Вы окончательно рассердились, но не подаете виду. Вы решаете до тех пор повторять свой вопрос, пока девица но откажется от своего ответа или по крайней мере от своей возмутительно безразличной манеры. И вот (по крайней мере, так было со мной) вы, словно два дурачка, стоите друг против друга с каменными лицами и, не повышая голоса и бесстрастно глядя друг другу в глаза, ведете следующий идиотский разговор:

— Сколько?

— Nach Belieben.

— Сколько?

— Nach Belieben.

— Сколько?

— Nach Belieben.

— Сколько?

— Nach Belieben.

— Сколько?

— Nach Belieben.

— Сколько?

— Nach Belieben.

He знаю, как поступил бы на моем месте другой, но я не выдержал и сдался; это чугунное равнодушие, это спокойное презрение сразило меня, и я сложил оружие. Мне уже было известно, что она получает примерно пенни с людей мужественных, не боящихся, что о них подумает судомойка, и примерно два пенса — с моральных трусов; я же положил на прилавок, в пределах ее достижения, серебряный двадцатипятицентовик и постарался уничтожить ее следующим саркастическим замечанием:

— Если этого мало, то не соизволите ли вы снизойти с высоты своего официального величия и сказать мне?

Я не уничтожил ее. Не удостоив меня взглядом, она лениво взяла монету и попробовала на зуб — не фальшивая ли! — после чего повернулась ко мне спиной и равнодушно заковыляла к своему насесту, бросив по пути монету в открытый ящик стола. Как видите, она осталась победительницей.

Я так подробно рассказываю об этой девице потому, что она — типический случай; ее повадки — повадки большинства здешних лавочников. Лавочник в Бадене старается по возможности надуть вас и, успел он в этом или нет, всегда норовит вас оскорбить. Хозяева ванных заведений тоже всемерно и терпеливо стараются вас оскорбить. Грязнуха, продававшая билеты в вестибюле большого здания Фридриховских ванн, не только оскорбляла меня по два раза на дню из нерушимой преданности долгу, но даже постаралась как-то обмануть на шиллинг, чтобы оправдать свои десять. Время великих баденских игроков миновало, их место заняли мелкие плуты.

Один англичанин, проживший здесь несколько лет, говорил мне:

— Если вы хотите избежать оскорблений, не выдавайте, к какой нации вы принадлежите. Здешние купцы ненавидят англичан и презирают американцев; они позволяют себе грубить и вам и нам, а особенно, нашим женщинам. Стоит американке или англичанке отправиться по магазинам без провожатого — какого-нибудь джентльмена или хоть лакея, — она непременно наткнется на мелкое хамство, причем больше в тоне и манерах, чем в открытых словесных выпадах, хотя и это не исключено. Я знаю случай, когда владелец магазина швырнул американке ее деньги да еще окрысился: «Мы французских денег не берем». И другой случай, когда на вопрос англичанки: «Вам не кажется, что это дорого за такой товар?» — хозяин ответил ей в тон: «А вам не кажется, что вы не обязаны брать мой товар?» С немцами и русскими эта публика ничего подобного себе не позволяет. Все они пресмыкаются перед чинами и званиями, ведь генералы и знать — их кумир. Если хотите увидеть, до какой низости может дойти угодничество, попробуйте представиться баденскому торговцу русским князем.

Это город-пустоцвет, город шарлатанов, мошенников и зазнаек; но что здесь действительно хорошо, так это ванны. Я говорил со многими, и все такого мнения. Я страдал неотвязными ревматическими болями последние три года и начисто от них отделался после двухнедельных купаний. Я уверен, что оставил свой ревматизм в Баден-Бадене. Что ж, на доброе здоровье — это не так много, правда, но, пожалуй, все, что с меня можно было взять. Еще с большим удовольствием я оставил бы там какую-нибудь заразную болезнь, но, к сожалению, это было не в моей власти.

Здесь несколько горячих источников, вот уже две тысячи лет, как они изливают неоскудевающие потоки целебной воды. Они доставляются по трубам в многочисленные ванные заведения и здесь разбавляются холодной водой до нужной температуры.

Новые Фридриховские ванны — очень большое красивое здание, где вы можете получить любую ванну, какая когда-либо была изобретена, с добавлением любых трав и лекарств, каких требует ваше лечение или какие пропишет вам врач, состоящий при этом заведении. Вы входите в массивные двери, и вас встречает портье, который кланяется вам сообразно вашему платью и вашей осанке, и за двадцать пять центов вы удостаиваетесь билета и очередного оскорбления от сидящей здесь грязнухи. Она звонит в колокольчик, на звонок приходит слуга, отводит вас по длинному коридору в уютную комнатку с диваном, умывальником, зеркалом и машинкой для снимания сапог, и вы там раздеваетесь с полным комфортом.

Комнату разделяет большая занавеска; отдернув ее, вы видите за ней большую белую мраморную ванну, до краев вделанную в пол, с тремя ведущими в нее мраморными ступеньками. Ванна налита кристально чистой водой приятной температуры: 28° по Реомюру (около 95° по Фаренгейту). Рядом с ванной — вделанная в пол медная коробка с нагретыми полотенцами и простыней. Лежа на дне ванны в прозрачной воде, вы ощущаете себя белоснежным ангелом. Для первого раза — десять минут, но постепенно вам увеличивают время до двадцати пяти — тридцати минут, на чем вы и останавливаетесь. Тут такие удобства по всем, ванны действуют так благотворно, цены так умеренны, а оскорбления так неизбежны, что вскоре вы не можете нахвалиться Фридриховскими ваннами и от вас уже отбоя нет.

Мы остановились в скромном, невзрачном и непритязательном «Отель де Франс», где моими соседями оказалось некое вечно хихикающее, квохчущее и гогочущее семейство, имевшее обыкновение ложиться двумя часами позже и вставать двумя часами раньше моего. Это обычное явление в немецких гостиницах: здесь ложатся чуть не в двенадцать, а встают в начале восьмого. Стенные перегородки проводят звук с гулкостью барабана; но, хотя всем это известно, немецкое семейство, которое днем — сама любезность и предупредительность, вечером и не подумает из внимания к вам вести себя чуть потише. Они поют, смеются, непринужденно разговаривают, истязают мебель, без всякой пощады двигая ее взад и вперед. Если вы умоляюще постучите в стенку, они на минуту притихнут, испуганно пошепчутся, а потом, точно мыши, возобновят свою неугомонную возню. Бесчеловечно со стороны такого шумливого семейства так рано вставать и так поздно ложиться.

Разумеется, стоит человеку удариться в критику чужих припои, как ому тут же предложат оглянуться лучше на себя. Итак, я открываю свою записную книжку в поисках еще каких-нибудь, более существенных записей о Баден-Бадене и сразу же натыкаюсь на следующее:

«Баден-Баден (без даты). Нынче утром за завтраком видел ораву горластых американцев. Кричат на всю столовую, хоть и делают вид, что адресуются друг к другу. Это явно их первое путешествие. Важничают и пускают пыль в глаза. Прием обычный — надменные и небрежные упоминания о больших расстояниях и отдаленных местах: «Что ж, будь здоров, приятель; если не встретимся в Италии, разыщи меня в Лондоне, прежде чем махнуть за океан».

И дальше:

«То обстоятельство, что шесть тысяч индейцев самым наглым образом расправляются с нашим пограничным населением, а мы можем выставить против них всего лишь тысячу двести солдат, широко используется тут для того, чтобы отбить у людей охоту эмигрировать в Америку. Здешнему обывателю представляется, что индейцы расселены чуть не в штате Нью-Джерси».

Вот вам новый и вполне самобытный аргумент против ограничения численности нашей армии столь смехотворной цифрой. И аргумент достаточно веский. Я нисколько не погрешил против истины, записал в свою книжку, что указанное сообщение насчет нашей армии и индейцев широко используется здесь для того, чтобы сделать эмиграцию в Америку непопулярной. То, что у обывателя весьма туманные представления о нашей географии и о размещении индейцев в стране, — факт, быть может, и забавный, но вполне объяснимый,

В Баден-Бадене имеется интереснейшее старое кладбище, и мы провели несколько приятных часов, обозревая его и разбирая надписи на вековых плитах. Здесь, по-видимому, считают, что если покойник пролежал в могиле одно-два столетия и поверх него успело наслоиться немало других покойников, то он уже может обойтись без надгробия. Я сужу по тому, что сотни плит сняты с могил и сложены штабелями вдоль кладбищенской ограды. Как поглядишь — забавный народ были старые ваятели! Они щедрой рукой высекали на гробницах ангелов, херувимов, чертей и человеческие скелеты, заботясь больше о числе, ибо вид у этих изображений весьма курьезным и причудливый. Не всегда скажешь, кто здесь принадлежит к лику праведных, а кто к противной партии. Зато на одном из старых камней мы нашли своеобразную и пышную надпись на французском языке, сочинить которую мог только поэт. Вот она:

Здесь

почиет в бозе

Каролина де Клери,

инокиня обители Сен-Дени,

8S лет от роду — и слепая.

Свет очей вернулся к ней

в Бадене, 5 января,

1839 г.

Мы совершили несколько пешеходных прогулок в окрестные деревни по красивым извилистым дорогам, пересекающим этот живописный лесной край. Здешние дороги и леса напомнили мне гейдельбергские, но в них нет того волшебного очарования. Думается, такие дороги и леса, как под Гейдельбергом, не часто встретишь на белом свете.

Побывали мы как-то и во дворце «Ла Фаворита», расположенном в нескольких милях от Баден-Бадена.; Здесь прекрасный парк, но и дворец представляет немало любопытного. Построенный маркграфиней в 1725 году, он и сегодня остался таким же, каким был в час ее смерти. Мы обошли немало покоев и повсюду дивились своеобразному убранству. Так, стены одного покоя сплошь увешаны миниатюрами, изображающими саму маркграфиню во всевозможных затейливых нарядах, нередко мужских.

Стены другой комнаты затянуты штофными обоями ручной работы, затканными причудливыми арабесками и фигурами. В спальнях стоят заплесневелые старинные кровати, их одеяла, пологи и балдахины также украшены замысловатой вышивкой; стены и потолки расписаны фресками на исторические и мифологические темы, еще сохраняющими яркость красок. По всему зданию столько сумасбродного прогнившего хлама, что любому собирателю в пору лопнуть от зависти. В столовой висит картина довольно скоромного содержания, но и сама маркграфиня была дама изрядно скоромная.

В общем, этот несуразно и аляповато разукрашенный дом представляет собой колоритнейший памятник наклонностей и вкусов той давно отошедшей варварской эпохи.

В парке, неподалеку от дворца, стоит часовня маркграфини, тоже оставшаяся нетронутой после смерти хозяйки, — неуклюжий деревянный сарай, лишенный всяких украшений. Предание гласит, что маркграфиня месяцами вела разгульную и расточительную жизнь, а потом запиралась в эту жалкую дощатую берлогу, где несколько месяцев очищалась постом и молитвой, прежде чем опять закутить. Она была ревностной католичкой, а может быть, по понятиям того времени и круга, и образцовой христианкой.

Последние два года своей жизни она, по преданию, провела в добровольном заточении, удалилась в ту самую берлогу, о которой уже шла речь, покуролесив напоследок в свое удовольствие. Запершись там в полном одиночестве, без единого близкого человека, даже без служанки, она навсегда отреклась от мира. Сама стряпала себе в крохотной кухоньке, надела власяницу, истязала себя бичом, — эти орудия благодати и сейчас еще выставлены для всеобщего обозрения. Молилась она и перебирала четки в другой крошечной каморке, перед восковой богоматерью, заключенной в стенной шкафчик; спала на ложе, каким не погнушалась бы разве лишь рабыня.

В другой комнатушке стоит деревянный некрашеный стол, а за ним примостились рядком восковые фигуры членов Святого семейства в половину человеческого роста — жалкие творения бездарнейшего ремесленника, какие только можно себе вообразить, но разодетые в пеструю мишурную ветошь[14]. Сюда приходила маркграфиня покушать и, таким образом, обедала со Святым семейством. Ну не дикая ли идея! Представьте себе жуткое зрелище: по одну сторону стола — негнущиеся куклы с всклокоченными лохмами, трупным цветом лица и стеклянным, как у рыб, взглядом сидят в принужденных позах, застыв в мертвенной неподвижности, присущей человеческим существам, созданным из воска; по другую — иссохшая, сморщенная факирша бормочет молитвы и мусолит беззубыми деснами колбасу среди могильной тишины и зыбкого полумрака сгущающихся зимних сумерек. При одной мысли об этом по спине пробегают мурашки!

В этой жалкой берлоге, питаясь и одеваясь, как нищенка, и засыпая на нищенском ложе, жила и молилась эта чудачка принцесса, — и так целых два года, до самой смерти. Случись это двести или триста лет назад, убогий сарайчик был бы объявлен святыней; церковь завела бы в нем свою фабрику чудес и загребала бы немалые деньги. Впрочем, и сейчас еще не поздно перебросить его во Францию, там можно недурно на нем заработать.

Глава XXII

Шварцвальд. — Владетельный князь и его семья. — Набоб. — Новый критерий богатства. — Страничка естественной истории. — Муравей-обманщик. — Немецкая кухня.

Из Баден-Бадена совершили мы положенную экскурсию в Шварцвальд, проделав большую часть пути пешком. Трудно описать эти величественные леса и те чувства, которые они навевают. Тут и глубокое довольство, и какая-то задорная мальчишеская веселость, а главное — отрешенность от будничного мира и полное освобождение от его забот.

Леса тянутся непрерывно на огромные пространства; куда ни пойдешь, повсюду все та же чаща, безмолвная, сосновая, благоуханная. Стволы деревьев стройны и прямы, и бывает, что земля под ними на целые мили покрыта толстым ковром ярко-зеленого мха, на поверхности которого, безукоризненно чистой, вы не увидите ни рыжего пятнышка или вмятины, ни сучка или вялого листика. В этих колоннадах стоит торжественный сумрак собора; вот почему случайно ворвавшийся солнечный зайчик производит здесь переполох, ударяясь где в ствол, где в сук, а упав на мох, горит на нем яр ним огнем. Но особенно необычный эффект производит низкое послеобеденное солнце; ни один луч уже не пробьется сюда, но зато рассеянный свет, окрашиваясь в цвета листвы и мха, наполняет лес слабой зеленоватой дымкой, напоминающей сценическое освещение сказки-феерии. Ощущение таинственного и сверхъестественного, не покидающее вас, еще усиливается от этого неземного света.

Ми убедились, что деревни Шварцвальда и крестьянские дома полностью отвечают описаниям их в «Шварцвальдских рассказах». Первым ярким образцом такого дома, где нам пришлось побывать, была усадьба богатого крестьянина, члена общинного совета. Это уважаемый человек в своей местности, его жена, разумеется, тоже. Дочка — первая невеста во всей округе. Ауэрбах уже, возможно, обессмертил ее, сделав героиней какой-нибудь повести. Если это так, то я непременно узнаю ее по шварцвальдскому наряду, по здоровому загару, пышным формам, пухлым рукам, туповатому лицу, неизменному добродушию и большим ногам, по непокрытой голове и косам цвета пеньки, свисающим до пояса.

Дом — величиной с порядочную гостиницу: и нем сто футов длины, пятьдесят ширины и десять высоты, считая от земли до стрех; от стрех до гребня мощной кровли не меньше сорока футов, если не больше. Эта кровля в фут толщиной, крытая древней грязно-серой соломой, почти сплошь, за исключением нескольких крошечных прогалин, затянута буйно разросшейся зеленью, преимущественно мхом. Там, где старая солома сгнила и на ее место положены свежие заплаты из золотистой соломы, во мху выделяются плешины. Стрехи, крыльями свисающие вниз, словно призывают путника отдохнуть под их гостеприимной сенью. С улицы, футах в десяти над землей, лепится узенькая терраска с деревянными перильцами; на нее выходит несколько окошек с частым переплетом. Наверху поблескивают еще два-три оконца, одно из них, слуховое, забралось под самый конек крыши. Перед дверью первого этажа высится огромная куча навоза. Из двери сбоку торчит высокий коровий зад. Уж не гостиная ли там? Вся передняя половина дома от земли до чердака занята, по-видимому, людьми, молочным скотом и птицей, а задняя — тяглым скотом и сеном. Но что особенно бросается в глаза — это большущие кучи навоза вокруг всего дома. Мы вскоре близко познакомились со значением удобрения в местной жизни. Мы даже невольно усвоили привычку судить об общественном положении человека по этому внешнему, но красноречивому признаку. Иногда мы говорили: «Здесь живет бедняк, дело ясное». Увидев величественную гору, мы заключали: «А здесь живет банкир». Когда же нам попадалась усадьба, окруженная навозными Альпами, мы восклицали: «Здесь, без сомнения, живет герцог!»

Эта важнейшая особенность местной жизни явно недооценена бытописателями Шварцвальда. Удобрение, очевидно, главное богатство местного жителя, его казна, его сокровище, предмет его гордости, его картинная галерея, его собрание керамики, его коллекция безделок, спет его очей, его право на общественное признание, зависть и почет, — и его первая забота, когда приходит срок писать духовную. Правдивый рассказ из жизни Шварцвальда, если его когда-нибудь напишут, может быть сведен к такой схеме.

СХЕМА РАССКАЗА ИЗ ЖИЗНИ ШВАРЦВАЛЬДА

Старик крестьянин, богатей, по имени Гус. Унаследовал большое состояние в навозе и приумножил его собственными трудами. Оно отмечено у Бедекера двумя звездочками[15]. Некий шварцвальдский художник пишет с него картину — свой шедевр. Сам король приезжает на него поглядеть. Гретхен Гус — дочь и наследница. Пауль Гох — молодой сосед, ищет руки Гретхен, но это лишь ширма — на самом деле его привлекает навоз. Гох и сам обладатель нескольких возов этой шварцвальдской валюты и потому считается выгодной партией; но это человек низменной души, бесчувственный скряга, тогда как Гретхен — вся чувство и поэзия. Ганс Шмидт, другой молодой сосед, исполнен чувства, исполнен поэзии, любит Гретхен и любим ею. Но у него нет навоза. Старый Гус отказывает ему от дома. Сердце Ганса разбито, он удаляется в лес, чтобы там умереть, вдали от жестокого мира, ибо, как он восклицает с горечью: «Что такое человек без навоза!»

Спустя шесть месяцев.

Пауль Гох является к старику Гусу: «Наконец-то я так богат, как вы того желали, приходите поглядеть на мою кучу». Старик Гус осмотрел кучу и говорит: «Этого вполне довольно, бери ж ее (подразумевая Гретхен) и будь счастлив».

Спустя две недели.

В гостиной старика Гуса собрались свадебные гости. Гох счастлив и доволен, Гретхен оплакивает свою горькую участь. Входит убеленный сединами старший бухгалтер Гуса.



Поделиться книгой:

На главную
Назад