Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в 12 томах. Том 5 - Марк Твен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как только мы вернулись в гостиницу, я завел шагомер и положил его в карман, так как завтра был мой черед носить его при себе и высчитывать пройденные мили. Работа за истекший день вряд ли сильно его утомила.

Мы легли в десять часов, собираясь выступить на заре в обратный путь. Я ворочался с боку на бок, а Гаррис, по обыкновению, мгновенно заснул. Терпеть не могу людей, которые засыпают, едва положат голову на подушку; в этой черте есть что-то трудно определимое, что воспринимается если не как прямое оскорбление, то как бестактность, и такая, что с нею нелегко мириться. Я лежал, растравляя в себе чувство обиды и стараясь уснуть; но чем больше я старался, тем дальше убегал от меня сон. В темноте и скучном тет-а-тет с непереваренным обедом я томился безысходным одиночеством. Понемногу заработал и мозг, вернувшись к началу всех начал, к истокам всего, что когда-либо волновало ум человеческий; впрочем, дальше начала дело и не пошло; это была игра в пятнашки, мысли с лихорадочной торопливостью перескакивали с одного на вдутое, Не прошло и часа, как в голове у меня все смешалось в невообразимый хаос, я измучился, изнемог.

Усталость моя была так велика, что в конце концов победила даже нервное возбуждение; мне казалось, что я не сплю, а между тем я то и дело впадал в минутное забытье, от которого вдруг пробуждался с содроганием, едва не выворачивавшим мне суставы, и с чувством, будто я лечу стремглав с высокого обрыва. После того, как я семь-восемь раз летал с обрыва и таким образом убеждался, что одна половина моего мозга семь-восемь раз впадала в сон, меж тем как вторая, неспящая и напряженно работающая, и не подозревала о том, — минутные провалы сознания постепенно распространились и на остальную территорию моего мозга, и я наконец погрузился в дремоту, становившуюся все глубже и глубже и уже готовую перейти в полное блаженное тупое оцепенение, — как вдруг… но что же это было?

Мои притупившиеся чувства с огромным усилием частично вернулись к жизни и насторожились. И вот где-то, в необозримой дали, возникло что-то, что постепенно росло, и росло, и приближалось, и наконец объявилось как звук, — а я было принял это за нечто вполне осязаемое. Звук то слышался где-то за милю, — это, быть может, ропот грозы; то поближе, не больше чем за четверть мили, — уж не заглушённый ли это лязг и скрежет невидимой машины? Нет, звук приближается, — так, значит, размеренный топот марширующих войск? Но он все ближе и ближе, он уже рядом, в комнате… Да это просто мышь, грызущая деревянный плинтус! И из-за такой-то ерунды я боялся дохнуть!

Ладно, упущенного не вернешь, зато теперь я усну, наверстаю потерянное время. Я подумал это, не подумав. Против воли, сам того не желая, я начал вслушиваться в этот назойливый звук, чуть ли не отсчитывая про себя каждый скрип мышиного сверла. Вскоре занятие это стало даже доставлять мне мучительное наслаждение, и я мог бы стерпеться с ним, если бы мышь работала не отвлекаясь; но негодница то и дело прекращала возню, и самым мучительным было — напряженно ждать и прислушиваться, когда она опять возьмется за свое. В то же время я мысленно назначал за мышь награду — в пять, шесть, семь, десять долларов; наконец мне стали мерещиться и вовсе уже несообразные цифры, далеко превосходящие мои действительные возможности. Я пытался наглухо задраить уши, согнув их пополам, а потом сложив раз в пять-шесть и прижав к слуховому отверстию, — но ничего не достиг: нервозность так обострила мой слух, что, уподобившись микрофону, я отлично слышал сквозь все препятствия.

Мой гнев обратился в бешенство, и я поступил, как поступали все мои предшественники, начиная с Адама: я решил запустить в мышь чем-нибудь тяжелым. Я нагнулся за башмаками и, присев на постели, прислушался, стараясь определить, откуда идет звук. Но это оказалось невозможно, он был неуловим, как трескотня сверчка: когда вы думаете, что он здесь, можете быть уверены, что он совсем в другом месте. Я бросил башмак наудачу, и надо сказать — не пожалел сил. Он ударился в стену, как раз над головой Гарриса, и свалился прямо на него; я и не рассчитывал забросить его так далеко. Башмак разбудил Гарриса, и я уже обрадовался; однако Гаррис ничуть не рассердился, и мне стало стыдно. Хорошо, что он сразу же уснул. Тут мышь опять принялась скрести, и снова во мне зашевелилась ярость. Я не хотел вторично будить Гарриса, но от мыши никакого спасенья не было — пришлось запустить в нее и вторым башмаком. На этот раз я угодил в зеркало; их было два в комнате, и я, конечно, разбил то, что больше. Гаррис опять проснулся, но не выразил недовольства, чем окончательно меня обескуражил. Я решил стоически перенести все муки, лишь бы не потревожить его в третий раз.

Мышь, должно быть, убралась восвояси, и я незаметно задремал, но тут пробили часы. Я отсчитывал удары, пока звон не прекратился, и опять забылся сном; но тогда зазвонили другие часы, и я снова принялся считать; а потом и ангелы на ратуше, дуя в свои длинные рога, начали издавать нежные мелодические звуки. Никогда я не слышал ничего более прекрасного и таинственно-заунывного, но когда они зарядили трубить каждые четверть часа, я решил, что это уж слишком.

Каждый раз, как я на минутку забывался, меня будил новый шум. И каждый раз я не находил своего одеяла и вынужден был искать его на полу.

Наконец сон мой совсем разогнало. Я примирился с фактом, что мне так и не удастся заснуть. Сна ни в одном глазу, и хочется пить, и бьет лихорадка. Я ворочался с боку на бок, пока не догадался, что самое лучшее — одеться, пойти в ближайший сквер, умыться у фонтана, покурить и провести остаток ночи в размышлениях.

Я думал, что смогу одеться впотьмах, не обеспокоив Гарриса. Правда, гоняясь за мышью, я куда-то забросил башмаки, но по летнему времени, и притом ночью, можно было обойтись домашними туфлями. Итак, я тихонько встал и мало-помалу натянул на себя все, за исключением одного носка. Анафемский носок как сквозь землю провалился. Однако я должен был его найти; я стал на четвереньки, надев одну туфлю на ногу, а другую держа в руке, и осторожно пополз вперед, загребая вокруг себя руками, — но безуспешно! Я стал постепенно расширять круги, все так же шаря и загребая руками. Половицы немилосердно трещали подо мной. И всякий раз, как мне случалось наткнуться рукой на какой-нибудь предмет, он производил в тридцать пять или тридцать шесть раз больше шума, чем если бы это было днем. И всякий раз я останавливался и, затаив дыхание, прислушивался, не проснулся ли Гаррис, и, убедившись, что он спит, продолжал елозить по полу. Я ползал и ползал, но проклятый носок так мне и не попадался, попадалась только мебель. Ложась спать, я даже не заметил, что в комнате полно мебели, особенно стульев — что ни шаг, то стул, — уж не въехали ли сюда тем временем две-три семьи? А из стульев ни один не подвернулся мне под руку, зато я то и дело ударялся о них с размаху головой. Мое раздражение росло медленно, но верно, и, продолжая шарить вокруг себя, я нет-нет давал ему выход в негромком, но выразительном замечании.

Наконец, в припадке язвительной злости, я сказал себе, что обойдусь без носка. Итак, я встал и решительно направился к двери… я думал, что к двери, но наткнулся на собственный призрачный образ в уцелевшем зеркале. На миг у меня перехватило дыхание; кроме того, я только сейчас понял, как безнадежно я заплутался; я понятия не имел, где я. Убедившись в этом, я так обозлился, что вынужден был сесть на пол и за что-нибудь ухватиться, я чувствовал — сейчас я такого наговорю, что небу станет жарко. Если бы в комнате было одно зеркало, оно помогло бы мне сориентироваться, но в том-то и дело, что их было два, а два — это все равно что тысяча; да еще они висели на противоположных стенах. Я различал смутные пятна окон, но в голове у меня было все вверх дном, я помещал их не туда, где им полагалось быть, и окна больше путали меня, чем помогали.

Я встал с пола и сшиб какой-то зонтик; упав на гладкий, скользкий, ничем не покрытый пол, он загремел, как пистолетный выстрел; я стиснул зубы и замер… Слава богу, Гаррис не шевелится. Я снова приставил зонтик к стене тихо и осторожно, но едва отвел руку, как он полетел с тем же грохотом на пол. Я весь сжался и минуту прислушивался со сдержанной яростью, — но нет, никто не проснулся, все безмолвствовало. Тогда я, рассчитывая каждое движение, приставил зонтик к стене и отвел руку — он опять повалился на пол.

Я воспитан в строгих правилах, но если бы в этой пустынной обширной комнате не царила торжественная, зловещая тишина, я бы наверняка обмолвился двумя-тремя словцами из тех, что не рекомендованы к употреблению в душеспасительных брошюрах, как не способствующие их продаже. Когда б мои умственные способности не были истощены до предела пережитыми испытаниями, мне бы и в голову не пришло ставить зонтик острым концом на гладкий, как стекло, немецкий пол, да еще в таких потемках — это и днем-то удается разве что в одном случае из пяти. Некоторое утешение у меня все же оставалось: Гаррис не шевелился, он крепко спал.

Зонтик не мог служить мне ориентиром — их стояло и комнате целых четыре, и все как есть одинаковые. Я решил пойти вдоль стены и нащупать дверь. Встав на ноги, я приступил к этой операции, но тут же сорвал с крюка картину. Картина была небольшая, но шуму она наделала, точно целая панорама. Гаррис и на этот раз не пошевелился, но я понимал, что если так и пойду швыряться картинами, то обязательно его разбужу. Пожалуй, решил я, не стоит выходить на улицу. Отыщу-ка лучше Круглый стол короля Артура — я уже несколько раз натыкался на него, он и послужит мне базой для экспедиций по розыску моей кровати; найдя кровать, я найду на умывальнике кувшин с водой, — по крайней мере, утолю жажду и завалюсь спать. Итак, я отправился в путь ползком, потому что ползти значительно быстрее и надежнее — можно не бояться что-нибудь опрокинуть. Я нашел все-таки стол — теменем, — потер ушибленное место, встал и постарался, вытянув руки и растопырив пальцы, устоять на ногах. Сперва я наткнулся на стул, потом на стену, потом на другой стул, потом на диван, потом на альпеншток и другой диван, — это сбило меня с толку: мне помнилось, что в комнате один диван. Опять я добрался до стола и наново пустился в поиски: еще какие-то стулья.

Тут я спохватился, что стол круглый — и, следовательно, не может служить исходной базой; а потому я расстался со столом и, пробираясь наудачу в лабиринте стульев и диванов, забрел в незнакомые края, где умудрился сбросить подсвечник с каминной полки; спасая подсвечник, я сбросил лампу; спасая лампу, сбросил кувшин, и он со звоном полетел на пол. «Ага, голубчик, — подумал я, — вот я и нашел тебя! Я знал, что ты где-то рядом!» Но тут Гаррис завопил: «Караул, режут!» и: «Держи вора!», а закончил словами: «Спасите, тону!»

Падение кувшина подняло на ноги весь дом. Первым пригарцевал мистер Икс в длинной ночной рубахе, со свечой в руке, а за ним юный Зет, также со свечой; в другую дверь ввалилось целое шествие, кто со свечой, кто с фонарем, — хозяин и двое немцев-постояльцев в своих длинных рубахах, и горничная в своей.

Я огляделся. Я оказался у постели Гарриса, за целый квартал от моей постели. В номере был только один диван, он стоял у самой стены, и один стул посреди комнаты, на который можно было наткнуться, — я вращался вокруг него, как планета, и сталкивался с ним, как комета, добрую половину ночи.

Я объяснил, что и как здесь произошло. После чего отряд под началом хозяина гостиницы благополучно отбыл, а наш отряд занялся приготовлениями к завтраку, потому что уже начало рассветать. Я мельком взглянул на шагомер — оказалось, я сделал за ночь сорок семь миль. Но я нисколько не огорчился, — для чего же я и ехал сюда, если не для путешествия пешком?

Глава XIV

Великолепный выезд. — Плоты на Неккаре. — Внезапная идея. — В Гейделъберг на плоту. — Восхитительное путешествие. — Прибрежные виды. — Сравнение с железной дорогой.

Когда наш хозяин узнал, что я и мои товарищи — художники, он проникся к нам уважением; услышав же, что мы путешествуем пешком по Европе, он зауважал нас еще больше.

Он рассказал нам все, что можно было рассказать о дороге в Гейдельберг, о том, какие места лучше обойти стороной, а где подольше задержаться; взял с меня за разбитые ночью предметы меньше, чем они стоили; попотчевал нас напоследок превосходным завтраком, присовокупив к нему целую гору светло-зеленых слив, которыми Германия славится; он так пекся о нас, что не хотел и слышать, чтобы мы пешком отбыли из Гейльбронна, и распорядился подать для нас лошадь и тележку Гёца фон Берлихингена.

Я зарисовал этот славный выезд. Разумеется, на это не надо смотреть как на «работу», а лишь как на «этюд», по выражению художников, — своего рода заготовку для будущей картины. В моем наброске немало погрешностей, как то: тележка не поспевает за лошадью, — это серьезный недостаток; далее — фигурка, убегающая с дороги, явно мала: она, как мы говорим, вне перспективы; две верхние линии легко смешать с лошадиной спиной, а между тем это вожжи; в тележке как будто не хватает колеса, что, разумеется, будет исправлено в законченной работе. Та штука, что развевается сзади, не флаг, а занавеска. Та, что повыше, — солнце, но здесь не в должной мере чувствуется расстояние.

Сейчас я уже не припомню, что изображает штука, находящаяся впереди бегущего человека, — стог ли сена, или женщину. Мой этюд был выставлен в Парижском «Салоне» в 1879 году, но не был удостоен медали: за этюды не награждают медалями.

Подъехав к мосту, мы отпустили свой экипаж. Вся река была забита плавучим лесом — длинными тонкими ободранными сосновыми стволами; мы стояли на мосту и, облокотясь на его перила, наблюдали, как плотовщики вяжут плоты. Здесь это делают на особый лад, принимая во внимание извилистое течение и очень узкое русло Неккара. Плоты — от пятидесяти до ста ярдов длины и постепенно сужаются: от девяти бревен в ряд на корме до трех на носу. Управляют плотом с помощью длинного шеста, главным образом стоя на носу, причем здесь умещается только один плотовщик — ведь каждое бревно в обхват не толще девичьей талии; отдельные звенья свободно соединены друг с другом, что и позволяет плоту маневрировать по извилинам прихотливого течения.

Неккар местами так узок, что с берега на берег можно перебросить собаку — надо только иметь ее; если в этих узких горловинах встречаются крутые повороты, то плотовщику зевать не приходится. Реке не всегда позволяют разлиться по всему руслу, доходящему до тридцати — сорока метров ширины; местами она перегорожена каменными дамбами на три равных потока, причем основная масса воды, наибольшая сила течения и глубина приходятся на среднее русло. При спаде воды эти аккуратные, узкие поверху дамбы вершка на четыре-пять выступают наружу, наподобие конька затопленной крыши; в половодье их совсем заливает. Довольно шайки воды, чтобы вызвать в Неккаре заметный подъем воды, и ведра, чтобы она вышла из берегов.

Такие дамбы имелись и против нашего «Шлосс-отеля». Я часами просиживал в своей стеклянной клетке, наблюдая, как длинные узкие плоты скользят по главному каналу, задевая правобережную дамбу и тщательно нацеливаясь на средний пролет в каменном мосту ниже по течению; я терпеливо следил за каждым плотом, мечтая увидеть, как он врежется в устой моста и разлетится на части, но неизменно терпел разочарование. Как-то один из плотов все же разбился, но я, к сожалению, прозевал это зрелище, так как уходил в номер закурить.

Когда я в то утро стоял на Гейльброннском мосту и глядел на плоты, во мне вдруг заговорил демон предприимчивости, и я сказал своим спутникам:

— Что до меня, то я еду в Гейдельберг на плоту. Кто со мной?

Они слегка побледнели, и все же каждый из них с напускным спокойствием вызвался меня сопровождать. Гаррис только решил сперва протелеграфировать матери: он счел это своим долгом, так как он ее последняя опора в этом мире; а пока он бегал на почту, я подошел к самому длинному и внушительному плоту и окликнул его капитана дружеским «Здорово, моряк!» — чем сразу установил с ним приятельские отношения, и мы стали толковать о деле. Я рассказал ему, что мы направляемся пешком в Гейдельберг, так не подвезет ли он нас в качестве платных пассажиров. Объяснялся я с ним отчасти через посредство юного Зета, свободно говорившего по-немецки, а отчасти через мистера Икса, изъяснявшегося по-немецки весьма своеобразно. Сам я отлично понимал немецкую речь — не хуже того сумасшедшего, что изобрел ее, но сговориться с немцем мне легче всего через переводчика.

Капитан подтянул штаны и задумчиво перекинул во рту табачную жвачку. Затем он сказал то, что и должен был сказать, по моим расчетам, — а именно, что у него нет разрешения возить пассажиров, и он боится, как бы его не притянули, если дойдет до начальства или если случится что непредвиденное. Пришлось мне зафрахтовать плот вместе с его экипажем и принять всю ответственность на себя. Весело распевая, вахта принялась за работу; матросы, выстроившись по штирборту, дружными усилиями вытянули канат, подняли якорь, и наше судно величественно двинулось по реке, развив скорость до двух узлов в час.

Наша компания собралась посреди корабля. Сначала разговор носил мрачноватый характер — толковали больше о быстротечности жизни, о ее ненадежности, об опасностях, подстерегающих человека, и о том, что мудрость учит нас быть готовыми к худшему; поминали, понизив голос, коварство слепой пучины и тому подобные материи; но по мере этого как серый восток разгорался и таинственная тишина и торжественность предрассветного часа уступали место птичьему ликованию, наш разговор становился веселее, и мы воспрянули духом.

Германия летом — венец всего прекрасного, но кто не спускался с плотовщиками по Неккару, тот не уразумел, не ощутил, не прочувствовал всех оттенков этой сладостной и мирной красоты. Движение плота — это движение в чистом виде: незаметное, скользящее, плавное и бесшумное, оно успокаивает лихорадочную суматошливость, усыпляет нетерпение и нервозную спешку. Под его умиротворяющим воздействием отступают преследующие нас заботы, огорчения и печали, и бытие становится сном, очарованием, глубоким созерцательным экстазом. Это плавное скольжение не похоже ни на изнурительную ходьбу по жаре, ни на тряску и удушливом, пыльном, грохочущем вагоне, ни на утомительную скачку в коляске на измученных лошадях по слепящим белизной дорогам.

Мы бесшумно скользили мимо благоуханных зеленых берегов, испытывая все нарастающее чувство покоя и довольства. Местами берег прятался за непроницаемыми зарослями ив; порою нас провожали с одной стороны величавые холмы, одетые густолиственным лесом, в с другой — открытые равнины, пламенеющие яркими маками или синеющие васильками; иногда мы заплывали в тень дубрав, а потом скользили мимо обширных выгонов, поросших свежей бархатистой травой, зеленой и сверкающей, — неистощимое очарование для глаз. А птицы! Они были повсюду; то и дело шныряли они над рекой взад и вперед, и их ликующее щебетание ни на минуту не смолкало.

Какое наслаждение, какая отрада — видеть, как солнце творит новое утро и постепенно, терпеливо, любовно одевает его все новой и новой прелестью, все новым и новым великолепием, пока чудо не завершено. И насколько величественней это таинство, когда наблюдаешь его с плота, а не из пыльного окошка, затерянного в глуши железнодорожного полустанка, где ты в ожидании поезда грызешь окаменелый бутерброд.

Глава XV

Вниз по реке. — Обязанности немецких женщин. — Купание с плота. — Девочки в ивняке. — Обед на борту. — Легенда «Пещеры с привидением». — Крестоносец.

Мужчины, женщины и скот уже трудились на полях по утренней росе. То и дело кто-нибудь подсаживался к нам, когда мы скользили вдоль зеленых берегов, проезжал ярдов сто и, посудачив с нами и с командою, возвращался, освеженный прогулкой, на берег.

Но только мужчины; женщинам — недосуг. Чего только они не делают! Они жнут и сеют, они молотят и веют; они перетаскивают на закорках чудовищные тяжести или перевозят не менее чудовищные грузы на тачках куда-нибудь на край света; когда нет у них собаки или коровенки, они сами впрягаются в тележку, когда есть — впрягаются им в помощь. Возраст роли не играет — чем старше бабка, тем она, смотришь, крепче. В деревне у женщины нет определенных обязанностей, и ома берется за все; иное дело в городе: тут у нее свой круг обязанностей, остальное возложено на мужчину. Например, в гостинице горничная всего-навсего убирает постели, разводит огонь в пяти-шести десятках каминов, приносит полотенца и свечи, натаскивает несколько тонн воды, разнося ее по нескольким этажам, пинт по сто зараз, в исполинских медных кувшинах. Работы у нее не больше как на восемнадцать — двадцать часов в сутки, а если устанет и захочет отдохнуть, никто не мешает ей стать на колени и вымыть пол в коридорах и чуланах.

Утро разгоралось, солнце пригревало все сильнее. Мы сбросили верхнюю одежду, уселись рядком на край плота, раскрыли зонты и, болтая ногами в воде, любовались видами. Время от времени кто-нибудь из нас бросался в воду поплавать и понырять. На каждой вдающейся в реку зеленой косе расположилась своя группа голых ребятишек, мальчики и девочки отдельно, — девочки обычно под материнским присмотром какой-нибудь женщины постарше, устроившейся со своим вязанием под тенью дерева. Мальчики подплывали к нам, а девочки, стоя в воде по колени, на минуту переставали брызгаться и резвиться, чтобы проводить наш плот невинным взором. Как-то на крутом повороте мы застигли врасплох тоненькую девочку лет двенадцати, как раз входившую в воду. Бежать было поздно, но она с честью вышла из положения: быстро заслонилась гибкой ивовой веткой и, придерживая ее рукой, воззрилась на нас с простодушным, беспечным любопытством. Так она стояла, пока мы плыли мимо. Она была восхитительна и со своей ивовой веткой являла прелестную картину, которая не оскорбила бы скромности и самого чопорного зрителя. Молодой зеленый ивняк по низкому берегу хорошо оттенял белизну ее кожи, а сквозь кусты и над кустами светились оживленные личики и белые плечики двух девочек поменьше.

К полудню мы услышали радостный возглас:

— Судно впереди!

— Где? — отозвался капитан.

— С наветренной стороны, в трех румбах от носа!

Мы бросились вперед, стремясь увидеть приближающееся судно. Оказалось, пароходик. С мая по Неккару начало курсировать первое паровое судно. Это был буксир весьма странного устройства и вида. Я часто наблюдал его с балкона и, не замечая у него ни колес, ни винта, удивлялся, как он движется. Буксир подходил, вспенивая воду и сотрясая воздух оглушительным грохотом, который еще усиливали частые хриплые гудки. Он вел за собой девять плашкоутов, растянувшихся по реке длинной стройной вереницей. Мы повстречались с ним в узком проходе между дамбами, где едва можно было разминуться. Пока буксир, кряхтя и пыхтя, проходил мимо, мы разглядели, в чем секрет его движения. Судно двигалось вверх по реке не с помощью колес или винта, а подтягивалось, наматывая огромную цепь, проложенную по речному дну. Длиной она в семьдесят миль, и только оба ее конца закреплены. Цепь проходит через нос корабля, набирается на лебедку и выпускается наружу с кормы. Буксир подтягивается по цепи и таким образом плывет вверх или вниз по течению. У него нет ни носа, ни кормы в обычном смысле слова, а только на обоих концах по рулю с большим пером. Буксир никогда не поворачивает кругом. Оба руля действуют одновременно и обладают достаточной силой, чтобы забирать вправо, влево и маневрировать вдоль излучин, невзирая на сильное сопротивление, оказываемое цепью. Я бы не поверил, что такая вещь возможна, но я видел это собственными глазами и потому знаю, что по крайней мере одна невозможная вещь — возможна. Какое еще небывалое чудо сотворит теперь человек?

 

Попадались нам и большие плашкоуты, шедшие вверх по реке при помощи парусов, мулов и ругани — трудное и хлопотливое дело! Стальной канат тянется от передней топ-мачты к упряжке мулов, бредущей гуськом по бечевнику ярдах в ста впереди, и артель погонщиков, не жалея побоев, божбы и понуканий, кое-как ухитряется выжимать из нее от двух до трех миль в час против сильного течения. Неккар издавна служит каналом для переброски грузов, он кормит немало людей и животных; но теперь, когда новый буксир, довольствуясь небольшим экипажем и одним-двумя бушелями угля, проводит девять барж вверх по реке за один час несравненно дальше, чем это сделали бы тридцать человек и тридцать мулов за два часа, — теперь предполагают, что тягловый промысел дышит на ладан. Уже спустя три месяца после первого был спущен на воду и второй буксир.

В полдень мы пристали к берегу и, пока плот нас дожидался, запаслись несколькими бутылками пива и заказали жареных кур, после чего опять пустились в плавание и сели закусывать, покуда пиво не согрелось, а куры не остыли. Трудно вообразить себе что-либо более приятное, чем такой обед на плоту, скользящему по излучинам Неккара мимо зеленых лугов, лесистых холмов и сонных деревень, мимо неприступных утесов, увенчанных осыпающимися башнями и бойницами.

В одном месте увидели мы немца, изрядно одетого, но без очков. Не успел я распорядиться отдать якорь, как уже и след его простыл. Я очень пожалел об этом, мне так хотелось увековечить его в эскизе. Но капитан уверил меня, что потеря невелика: хитрец, разумеется, припрятал очки в кармане и не носит их только для пущего эффекта.

Пониже Гасмерсгейма увидели мы Горнберг, старинный замок Гёца фон Берлихингена. Он стоит на крутом холме, на высоте двести футов над уровнем реки; высокие стены увиты диким виноградом, а из-за них выглядывают деревья и остроконечная башня в семьдесят пять футов высотой. Крутой откос от замка до самого берега разделан в виде террас и густо засажен виноградными лозами, — это все равно что выращивать что-нибудь на кровле мансарды. На этом побережье каждый уступ, обращенный к солнцу, отдан винограду. Вся местность славится своим рейнским вином. Немцы и восторге от рейнского вина; они разливают его в высокие, стройные бутылки и очень ценят как приятный напиток. По наклейке его можно отличить от уксуса.

Через холм, где стоит Гориберг, предполагают проложить туннель, и под замком пройдет новая железная дорога.

ПЕЩЕРА С ПРИВИДЕНИЕМ

В двух милях от Горнберга, в невысокой скале, есть пещера, где, по словам нашего капитана, некогда скрывалась прекрасная наследница Горнберга — госпожа Гертруда. Было это семьсот лет назад. Немало богатых и знатных рыцарей искали ее руки, среди прочих женихов — бедный и худородный рыцарь Вендель Лобенфельд. По упрямству, присущему всем героиням рыцарских романов, прекрасная Гертруда предпочла бедного и худородного почитателя более достойным женихам. И по здравому разумению, присущему всем отцам таких героинь, фон Берлихинген тех времен запер дочь в подземелье, или в каземат, или в карцер, или что там у него было на такой случай, поклявшись не выпускать ее, покуда она не изберет себе супруга среди знатных и богатых почитателей. Те навещали ее в заточении и донимали своим искательством, но тщетно: сердце ее было отдано презренному и нищему крестоносцу, бившемуся с сарацинами в Святой Земле. Наконец дева решила, что довольно ей терпеть докучные приставания богатых женихов, и как-то ночью, в грозу и бурю, бежала — спустилась вниз по реке и укрылась в пещере на другом берегу. Отец обыскал всю округу, но так и не напал на ее след. Проходил день за днем, а от дочери все нет и нет вестей; несчастного отца стала мучить совесть, и он велел огласить, что, если дочь его права и вернется, он не станет больше ей противиться, — пусть выходит за кого угодно. Но проходили месяцы, и надежды оставили старика; он отказался от былых своих занятий и забав, посвятил себя делам благочестия и только в смерти видел теперь избавление.

А между тем каждую ночь, ровно в двенадцать, пропавшая без вести наследница Горнберга стояла в белых одеждах у входа в пещеру и пела любовную балладу, которую сочинил для нее крестоносец.

Она рассудила, что, если милый вернется жив и невредим, суеверные крестьяне в тот же час расскажут ему о привидении, поющем в пещере; и когда ему перескажут эту балладу, которую знали только они оба, он догадается, что милая его жива, и придет сюда искать ее. Время шло, и жителями тех мест овладел великий страх перед привидением из таинственной пещеры. Говорили, будто каждого, кому выпало несчастье услышать его пение, постигала та или другая неудача. Вскоре любую беду, какая случалась в той местности, стали приписывать окаянному пению. Ни один лодочник больше не решался проехать ночью мимо пещеры, крестьяне же и днем обходили ее стороной.

Верная дева пела ночь за ночью, месяц за месяцем, не уставая ждать: она верила, что награда ее не минует. Прошли долгие пять лет, а все так же каждую ночь, ровно в двенадцать, звуки жалобной песни лились над притихшей землей, и лодочники и крестьяне, заслышав ее издалека, затыкали уши и с содроганием шептали молитву.

Но вот крестоносец вернулся, бронзовый и весь в шрамах, венчанный славой, которую он мечтал сложить к ногам любимой. Старый владетель Горнберга принял его, как сына, просил не покидать его, быть утешением и благословением его старости; однако рассказ о преданности девушки и о горестной ее судьбе так подействовал на рыцаря, что он стал сам не свой: он не мог наслаждаться заслуженным покоем; он говорил, что сердце его разбито, что он отныне посвятит себя высоким подвигам человечности и, обретя достойную смерть, воссоединится с верным сердцем той, чья любовь служит ему к чести больше, чем все одержанные победы.

Когда люди прослышали о его решении, они пришли к крестоносцу и рассказали, что в таинственной пещере обитает свирепый дракон в образе человека, страшилище, с которым еще не отважился сразиться ни один рыцарь, — и просили избавить страну от злой напасти. На что рыцарь сказал им, что он так и сделает. Поведали ему и о песне; но, когда он пожелал узнать, как эта песня поется, то услышал в ответ, что она уже забыта, так как за последние четыре года, если не больше, никто не отважился внимать ей.

Незадолго до полуночи крестоносец спустился в лодке по реке, держа в руках свой верный лук. Лодку бесшумно сносило по быстрине среди туманных отражений деревьев и скал, а он все не сводил глаз с невысокого утеса, к которому приближался.

Подплыв совсем близко, увидел он черное устье пещеры. Но что это там, не белая ли тень? Да, это она! И тут полилась жалобная песнь и далеко разнеслась по лугам и волнам… И вот медленно наставляется лук, берется точный прицел, послушная стрела летит по назначению, — тень, не обрывая песни, клонится и никнет; и рыцарь, вынимая из ушей комки шерсти, слышит знакомые слова — увы, слишком поздно!.. Ах, зачем только он заткнул шерстью уши!

Крестоносец снова ушел в поход и вскоре пал в бою во славу Креста. По преданию, дух несчастной девушки еще не одно столетие ночь за ночью пел, ровно в полночь, у входа в пещеру, но теперь песня никому не несла беды; и хотя многие пытались подслушать таинственное пение, редко кому было даровано это счастье, ибо слышать его мог лишь тот, кто ни разу не нарушил верности. В народе ходит слух, будто и сейчас еще не смолкло это пение, но доподлинно известно, что в этом столетии никто не удостоился слышать его.

Глава XVI

Старинная рейнская легенда. — Стихотворение «Лорелей». — Печальная судьба графа Германа. — Слова песни и мелодия. — Различные переводы. — Курьезные выдержки.

Это предание приводит мне на память другую легенду — легенду о Лорелей, родившуюся на Рейне. Существует и песня под названием «Лорелей».

Германия богата народными песнями, их слова и мелодии порой на редкость красивы, но особенно любима в народе «Лорелей». Вначале я не находил в ней ничего хорошего, но постепенно она пленила и мое сердце, и теперь это мой любимейший напев.

Не думаю, чтобы «Лорелей» была широко известна и Америке, иначе я бы, верно, раньше с ней познакомился. Но то, что я не познакомился с ней раньше, доказывает, что и многим в моем отечестве так же не повезло, как и мне; ради их-то я и хочу привести здесь текст и мелодию песни. А чтобы освежить ее в памяти читателя, привожу заодно и легенду о Лорелей. Кстати она у меня под рукой, в сборнике «Рейнских сказаний», переложенных на английский язык все тем же неистощимо гениальным Гарнемом, Бакалавром Искусств. Я выписываю ее отчасти и затем, чтобы освежить и в собственной памяти, поскольку я ее никогда не читал.

ЛЕГЕНДА

Лора (или Лоре) была речная нифма, имевшая обыкновение сидеть над Рейном на высокой скале, именуемой Лей, или Ляй (сравни с английским lie — враки), и заманивать беспечных лодочников в бурные водовороты, нарушающие здесь плавное течение Рейна. Зачарованные ее грустным пением и чудной красотой, они забывали все на свете, глядели только на нее и, подхваченные стремниной, гибли, разбиваясь об острые рифы.

В те времена седой древности жил неподалеку в своем величественном замке граф Бруно с сыном — графом Германом, юношей лет двадцати. Наслышавшись о необычайной красоте Лоры, Герман воспылал к ней страстью, хотя никогда ее не видел. Вечерами он бродил окрест скалы Лей с цитрою в руках, изливая, по словам Гарнема, «свое Томленье в тихом Пенье». Во время одной такой прогулки он «внезапно увидел на вершине скалы некое сияние несравненной яркости и цвета, которое постепенно сужающимися кольцами наконец сгустилось в чарующий образ красавицы Лоры».

«Невольный крик радости вырвался у юноши, он выронил цитру и, простирая руки, громко возглашал имя загадочного Существа, что, казалось, ласково к нему клонилось и дружески его манило; более того — если уши не обманывали его, она тоже выкликала его имя неизъяснимо сладостным шепотом, приличествующим любви. Вне себя от блаженства, юноша потерял Сознание и без сознания рухнул на землю».

После этого Герман стал неузнаваем. Равнодушный ко всему, бродил он по замку погруженный в мечты, упиваясь грезами о своей волшебнице. «Старый граф с сокрушением наблюдал сии перемены в сыне», но причина их оставалась ему неясна; он старался отвести его мысли в более светлое русло, но безуспешно. Тогда старый граф решил прибегнуть к родительской власти. Он приказал сыну отправиться в военный лагерь. Сын дал обещание. Вот что говорится дальше у Гарнема:

«Накануне отъезда пожелал он ввечеру вновь навестить Лей, чтобы вознести на алтарь нимфы свои Вздохи, Звуки своей Цитры и свои Песни. В своей лодке, на этот раз в обществе своего верного оруженосца, поплыл он вниз по реке. Луна изливала окрест свой серебряный Свет; крутые прибрежные холмы представлялись Герману фантастическими чудовищами, а высокие дубы по обоим берегам склоняли к нему свои могучие Ветви. Едва они достигли Лея, как попали в буруны; охваченный неизъяснимой тревогой, слуга молил пристать к берегу, однако Рыцарь ударил по струнам своей Гитары и запел:

Ты мне явилася во тьме ночной, Сияя невозможною красой, Фигурой сотканная из лучей, А волосы соперничают о ней. В одеждах цвета горлинки крыла Рукою знак любви мне подала, И сладостных очей очарованье Сулит мне — о! — надежду на свиданье. О милая, дозволь припасть к твоим ногам, Блаженство мы разделим пополам, Когда в твой влажный дом меж скалами Сойду я преданным вассалом».

Уже то, что Герман отправился в это гиблое место, было безрассудно; но то, что при этом он распевал такие куплеты, было и вовсе непростительной ошибкой. На этот раз Лорелей не стала «выкликать его имя неизъяснимо сладостным шепотом». Нет, злосчастная песня произвела в ней «внезапные и резкие перемены»; да и не только в ней: даже у оскорбленной природы перевернулось все нутро, ибо — «Едва разнеслись те звуки, как всюду вокруг послышался шум и ропот, будто зазвучали голоса над и под водой. На Лее вспыхнуло пламя, Волшебница, как и в тот раз, парила над ним, отчетливо и настойчиво маня ослепленного страстью Рыцаря правой рукой, меж тем как жезлом, зажатым в левой, она заклинала воды. Река вздулась к небесам; невзирая на все усилия, лодка опрокинулась; волны перехлестывали через борт, и, ударившись о твердые камни, Лодка разлетелась в Щепки. Юношу поглотила пучина, оруженосца же выбросило на берег мощной волной».

Лорелею уже много веков клянут на чем свет стоит, но в данном случае ее поведение, надо признать, заслуживает всяческой похвалы. Поневоле чувствуешь к ней симпатию и прощаешь ей все прегрешения и память о том добром деле, которым она увенчала и завершила свою карьеру.

«С той поры никто не видел Волшебницу; но ее пленительное пение многие слышали и после. В прекрасные прохладительные ночи, когда луна изливает по Окрестности свой серебряный свет, лодочник слышит и бурлящих струях отраженный Звук ее чарующего голоса, поющего в хрустальном замке, и со страхом и сожалением вспоминает он юного графа Германа, обольщенного Нимфой».

Стихотворение Генриха Гейне «Лорелей» положено на музыку. Эту песню Германия распевает уже сорок лет и будет петь вечно — быть может.

У меня издавна зуб на людей, которые приводят иностранные тексты и не поясняют их тут же переводом. Предположим, что читатель — это я; если автор надеется, что я и сам разберусь, то он, конечно, льстит моему самолюбию, — но пусть он лучше позаботится о переводе, а я, так и быть, поступлюсь самолюбием.

Дома мне было бы нетрудно раздобыть перевод стихов, — но я за границей, где это невозможно, а потому я и решился взяться за дело сам. Едва ли мой перевод хорош — стихи не по моей части, но он вполне отвечает цели, которую я себе ставлю: дать несведущей в немецком девице рифмованные строчки, к которым она могла бы прицепить мелодию, — хотя бы до той поры, пока ей не подвернется перевод получше, сделанный настоящим поэтом, умеющим передать поэтическую мысль иностранного писателя средствами своего языка.

ЛОРЕЛЕЙ Что значит, не пойму я… Тоскою душа смятена. Тревожит меня неотступно Старинная сказка одна. Прохладно. Все светом вечерним Таинственно озарено. Вершины гор над Рейном Закатное пьют вино. На троне — прекрасная дева, А троном — высокий утес. Пламенеет колец ее жарче Червонное золото кос. Расплела золотые косы И песню поет она, Которая неодолимой, Чарующей силы полна. Гребца в его маленькой лодке Та песня зовет и манит. Не видит он пенных бурунов, Он только на деву глядит. Погибнет гребец неизбежно В лодочке утлой своей, Погибнет, плененный песней Волшебницы Лорелей[8].

Есть у меня и перевод Гарнема, Бакалавра Искусств, напечатанный в тех же «Рейнских сказаниях», но он не подходит для упомянутой цели, так как царственно небрежен в размере: стих у него не соответствует мотиву; концы строчек местами повисают, а местами обрываются, но заполнив музыкального такта; и все же у перевода Гарнема свои крупные достоинства, и я нахожу нужным отвести ему место на страницах моей книги. По-моему, этот стихотворец еще неизвестен в Америке и Англии, и я с тем большим удовольствием представляю его читателю, что мне принадлежит честь его открытия.

ЛОРЕЛЕЙ (Перевод Л. У. Гарнема, Бакалавра Искусств) Что это значит такое, Зачем я душой удручен? Уму моему не дает покоя Сказка из старых времен. Холоден воздух, стемнело, А Рейн преспокойно течет в тишине. Верхушка горы заалела, В вечернем заката огне. Сидит на горе красотка. Роскошно здесь, в высоте. Наряд ее блещет, из золота соткан, Чешет она золотые волосы те. Чешет их золотою гребенкой И песню поет она, А песня волшебно-звонкой Мелодией звучна. Пловца в его лодке неистово Уже тоска томит. Он рифа не видит кремнистого, Он ввысь и ввысь глядит. Утонут в пучине разом Пловец с ладьей своей — Сгубила его, не сморгнувши глазом, Коварная Лорелей[9].

Трудно представить себе перевод более близкий. Он передает все факты, и в должной последовательности. Количественно в нем ничего не упущено. Он лаконичен, как накладная. Таким и должен быть перевод, ему надлежит точно передавать мысль подлинника. Вам не спеть «Роскошно здесь, в высоте» — этот стих не укладывается в мотив, и петь его небезопасно; зато он с неотступной точностью передает «Dort oben wunderbar», он пригнан, как пластырь. Переложение мистера Гарнема обладает и другими достоинствами — сотней достоинств, — но незачем перечислять их все. Читатель сам их откроет.

Ни один специалист не должен воображать себя монополистом. И у Гарнема есть соперник. Мистер Икс познакомил нас с книжицей, которую он приобрел во время пребывания в Мюнхене. Называется она «Каталог картин Старой Пинакотеки» и написана на самобытнейшем английском наречии.

Я позволю себе привести оттуда несколько выдержек:

«Воспрещается пользоваться означенной работой для публикаций подобного же рода или же для самовольной перепечатки оной».

«Вечерний ландшафт. На переднем плане возле пруда и купы белых берез ведет тропинка, оживленная прохожими».

«Ученый муж в циничной драной одежде, с открытой книгой в руке».

«Св. Варфоломей и его Палач с ножом для учинения мученической кончины».



Поделиться книгой:

На главную
Назад