Пахтанье. Молоко со льда.
Печеные яблоки в тесте с домашними сливками.
Яблочный пирог. Яблочные оладьи.
Яблочная слойка — по-южному.
Персиковый лимонад — по-южному.
Персиковый пирог. Мясной пирог — по-американски.
Жареная дикая индейка.
Вальдшнеп.
Балтиморская утка.
Тыквенный пирог. Кабачковый пирог.
Все виды американских кондитерских изделий.
Свежие американские фрукты и ягоды, включая клубнику, которая не отсчитывается по ягодке, словно драгоценность, а выдается щедрыми порциями.
Ледяная вода, остуженная не в никчемном бокале, а в честном, добропорядочном холодильнике.
Американцу, который рассчитывает провести около года в европейских гостиницах, рекомендуем снять копию с итого списка и не расставаться с ним. В нем он найдет незаменимое средство для возбуждения аппетита в угнетающей атмосфере убогого табльдота.
Иностранцам наша кухня, должно быть, так же не нравится, как их кухня нам. И не удивительно, ведь со вкусами не родятся, их приобретают. Я могу расхваливать свое меню до потери сознания, но шотландец только покачает головой: «Где же у вас хаггис?» — удивится он. А житель островов Фиджи вздохнет и спросит: «Где же у вас жареный миссионер?»
Я чувствую в себе безусловное призвание ко всему, что касается кулинарии, и способности мои не однажды получали признание профессионалов. Мне даже приходилось поставлять рецепты для поваренных книг. Вот несколько проектов по изготовлению кексов и проч., которыми я недавно снабдил одного моего приятеля, собирающегося выдать в свет поваренную книгу. Так как я забыл приложить к ним диаграммы и таблицы, их пришлось, разумеется, снять.
На порцию воды взять порцию кукурузной муки грубого размола и четверть порции соли. Хорошенько вымесить, разделать в форме лепешки и дать постоять, — но не на ребре, а плашмя. Разгрести уголь на поду и поставить на него пирог, присыпав горячей золой на дюйм. Когда испечется, счистить золу, оставив тонкий слой. Эту сторону мазать маслом и есть, благословясь.
NB. Ни один дом не должен обходиться без этого талисмана. Замечено, что бродяги, отведав подового кекса, никогда не возвращаются за добавкой.
Для приготовления этого превосходного блюда, представляющего незаменимый завтрак, следует замесить достаточное количество муки и воды и довести тесто до твердости железобетона. Расплющить в виде диска и загнуть края на три четверти дюйма. Подсушивать несколько дней при постоянной, не слишком высокой температуре. Тем же способом и из того же материала изготовить для этого редута крышку. Нагрузить сушеными яблоками, потушив их до мягкости, и утрамбовать всю массу гвоздикой, лимонными корками и ломтями цитрона; добавить две порции тростникового сахара, припаять крышку и поставить пирог в укромное место, пока не окаменеет. Подавать к завтраку холодным, пригласив врагов.
Бочку воды поставить на огонь и довести до кипения; потереть кофейный боб о боб цикория и последний бросить в воду. Вываривать и выпаривать до тех пор, пока аромат кофе и букет цикория не улетучатся в необходимой степени; отставить в сторону для охлаждения. Выпрячь затем из плуга останки бывшей коровы, положить под гидравлический пресс и, получив чайную ложечку бледно-голубой жижи, которую немцы по недомыслию именуют молоком, развести в кружке тепловатой воды, чтобы разбавить его вредоносную крепость. После чего звонить к завтраку. Разлить полученный напиток по остуженным чашкам и пить, соблюдая умеренность. Во избежание перевозбуждения обвязать голову мокрым полотенцем.
Пользоваться дубиной, избегая суставов.
Глава XXI
Уму непостижимо, что делается на белом свете. Так, например, искусству сегодня дозволена та же нескромная вольность, что и в давние времена, тогда как права литературы в этом смысле за последние восемьдесят-девяносто лет существенно урезаны. Фильдингу и Смолетту разрешалось изображать современные им грубые нравы столь же грубым языком; вокруг нас в наши дни тоже не ощущается недостатка в грязи и пороке, — однако нам не дозволено слишком близко их касаться, далее оставаясь чопорными пуристами в языке. Не то в искусстве. Кисти художника и сейчас не возбраняется живописать любой предмет, как бы он сам по себе нас ни возмущал и ни отталкивал. Расхаживая по улицам Рима и Флоренция, я каждой порой своего тела источал сарказм при виде того, что сделало со статуями наше поколение. Все эти творения, простоявшие века в своей безгрешной наготе, теперь приодеты фиговыми листочками. Ни одно не избежало этой участи. Раньше, быть может, никто и не замечал их наготы, теперь нее ее нельзя не заметить, фиговый листок только подчеркивает ее. Но всего нелепее, пожалуй, что фиговым листком прикрывается лишь холодный и бескровный мрамор, который без этой бутафорской эмблемы скромности так и оставался бы холодным и бесстрастным, тогда как теплокровные картины, куда сильнее действующие на воображение, избежали этой операции.
У дверей галереи Уффици во Флоренции вы можете увидеть две статуи — мужчины и женщины; безносые, побитые, почерневшие от вековой грязи, они мало чем напоминают человеческие существа, — но это не помешало все тому же щепетильному поколению предусмотрительно и стыдливо прикрыть их наготу фиговыми листками. Но вот вы входите и направляетесь к малой галерее «Трибуна» — наиболее посещаемой во всем мире — и видите на стене самую греховную, самую развратную, самую неприличную картину, какую знает мир, — «Венеру» Тициана. И дело даже не в том, что богиня голая разлеглась на кровати, — нет, все дело в положении одной ее руки. Воображаю, какой поднялся бы вопль, если бы я осмелился описать ее позу, — а между тем Венера лежит в этой позе, в чем мать родила, и каждый, кому не лень, может пожирать ее глазами, — и она вправе так лежать, ибо это — произведение искусства, а у искусства свои привилегии. Я наблюдал, как молоденькие девушки украдкой на нее поглядывают; наблюдал, как юноши в самозабвении не сводят с нее глаз; наблюдал, как немощные старики липнут к ней с жадным волнением. Меня так и подмывает описать ее — единственно затем, чтобы увидеть, какое священное негодование поднимется во всем мире, услышать, как средний, немудрящий человек станет поносить меня на все корки за мою скотскую распущенность и т. д. и т. п. Весь мир утверждает, что никакое словесное описание эффектного зрелища не может сравниться по силе воздействия с непосредственным зрительным впечатлением. Но тот же мир позволяет своим сыновьям и дочерям — да и самому себе — смотреть на Тицианову потаскушку, хотя и не потерпит ее словесного описания. Из чего видно, что мир не так последователен в своих суждениях, как хотелось бы.
Немало есть изображений женской наготы, ни в ком не вызывающих нечистых мыслей. Я прекрасно это знаю, и не о них идет речь. Я хочу лишь подчеркнуть, что «Венера» Тициана к ним не принадлежит. Думаю, что она была написана для bagnio[29], но показалась заказчикам слишком уж забористой, и ее отвергли. Такая картина где угодно покажется чересчур забористой, и уместна она разве только в общедоступной публичной галерее. В «Трибуне» имеются две Венеры кисти Тициана, но тот, кто видел их, легко поймет, которую из двух я имею в виду.
Во всякой европейской галерее найдутся кошмарные изображения льющейся крови, резни, вываливающихся мозгов, гниения, картины величайшего страдания, картины ужасов, выписанных во всех деталях; такие картины и сейчас повседневно пишутся художниками и выставляются для обозрения, не вызывая упреков, — ибо, как произведения искусства, они безгрешны и никого не смущают. Но пусть только художник литературного цеха позволит себе добросовестно и точно описать что-нибудь подобное, и критика съест его живьем. Да что тут толковать, дело ясное: искусство сохранило свои привилегии, а литература их утратила. Пусть кто хочет ломает голову над тем, почему и как это случилось и откуда такая непоследовательность, — мне недосуг этим заниматься.
Если «Венера» Тициана порочит и позорит «Трибуну» и от этого никуда не уйдешь, то его «Моисей» служит ей к вящей славе и украшению. Бесхитростная правдивость этого благородного творения пленяет и восхищает каждого посетителя, будь то человек с образованием или невежда. Утомленные целыми гектарами пухлых, румяных и бессмысленных младенцев, населяющих полотна старых итальянских мастеров, вы отдыхаете душой на этом несравненном дитяти и чувствуете священный трепет, непреложно говорящий вам, что наконец-то перед вами то самое, настоящее. Это — поистине дитя человеческое, это — сама жизнь. Вы видели его тысячу раз, видели именно таким, и вы безоговорочно признаете, что Тициан был Мастером. Кукольные личики других младенцев на картинах могут означать что угодно. Не то — Моисей. Самый прославленный из художественных критиков сказал о нем: «Здесь не может быть двух мнений: это явно ребенок, попавший в беду».
На мой взгляд, «Монсей» не имеет картины себе равной среди прочих творений итальянских мастеров, за исключением «Обитого шкурой сундука» Бассано. и уверен, что если бы все прочие полотна старых мастеров были утеряны и остались только эти два, мир не оказался бы в накладе.
Желание увидеть бессмертного «Моисея» и привело меня во Флоренцию — и, по счастью, я попал туда вовремя: его как раз собирались перевезти в более укромное и лучше охраняемое место, ввиду участившихся в Европе случаев ограбления прославленных галерей.
Я заказал весьма способному художнику копию с этой картины; Пеннимейкер, гравер иллюстраций Доре, изготовил для меня гравюру, и я с великим удовольствием ее здесь прилагаю.
Заглянули мы и в Рим и в другие итальянские города, побывали и в Мюнхене и в Париже — отчасти из спортивного азарта, отчасти потому, что они входили в нашу первоначальную программу, а мы решили не отступать от нее.
Из Парижа я совершил еще вылазку в Бельгию и Голландию — пешком, хоть и не упускал случая, где возможно проехаться по железной дороге или по каналу, — и «в общем и целом» с приятностью провел время. В Испании и других краях я побывал через своих агентов, чтобы сберечь время и подметки.
Мы пересекли Ламанш и из Англии отбыли на пароходе «Галлия» компании «Кунард» — отличном судне. Я был счастлив вернуться домой, безмерно счастлив — так счастлив, что, казалось, ничто и никогда уже не заставит меня покинуть отчий край. Ни одно из моих заграничных впечатлений не сравнится с той радостью, какую я испытал, снова увидев Нью-Йоркский порт. У Европы по сравнению с нами много преимуществ, но они не могут возместить нам те еще более ценные преимущества, которые вы не найдете нигде, кроме как в нашей стране. Попав за океан, мы чувствуем себя неприкаянными, отщепенцами. Впрочем, и сами европейцы чувствуют себя не лучше. Все они живут в холодных темных склепах, пусть роскошных с виду, но лишенных удобств. Жить так, как живет средняя европейская семья, было бы для средней американской семьи тяжелым испытанием.
А в общем, как мне кажется, короткие прогулки по Европе для нас предпочтительнее долгих. Короткие прогулки не дают нам оевропеиться, они не оскорбляют нашего чувства национальной гордости — и в то же время усиливают нашу привязанность к своей родине, стране, своему народу; тогда как затянувшееся пребывание на чужбине притупляет эти чувства, как мы видим сплошь и рядом. К такому выводу, как мне кажется, приходит всякий, кто общается с американцами, долго жившими за границей.
ПРИЛОЖЕНИЯ
Ничто не придает книге такого
веса и достоинства, как приложение.
А. Об ужасающей трудности немецкого языка
Достаточно крупицы знаний, чтобы породнить весь мир.
В Гейдельберге я часто захаживал в кабинет редкостей и однажды привел его хранителя в восторг своим немецким языком. В тот день я изъяснялся только по-немецки. Он слушал меня с интересом и, когда услышал достаточно, сказал, что моя немецкая речь — настоящий раритет, даже «уникум», и что он охотно приобрел бы ее для своей коллекции.
Бедняга не подозревал, чего мне стоило достичь такого совершенства, иначе он понимал бы, что подобная покупка разорила бы любого коллекционера. Мы с Гаррисом уже несколько недель, не помня себя, долбили немецкие вокабулы, и хотя достигли многого, однако ценой невероятных усилий и трудностей; достаточно сказать, что нам за это время пришлось похоронить трех учителей. Люди, никогда не изучавшие немецкий, понятия не имеют, до чего он путаный.
Смею вас заверить, что такого безалаберного, бессистемного, скользкого и увертливого языка, как немецкий, во всем свете не сыщешь. Вас носит в этом хаосе, как щепку в волнах; а когда вы уже думаете, что нащупали твердую почву среди бултыхания и сумятицы десяти частей речи, вы, перевернув страницу, читаете: «Учащемуся необходимо усвоить следующие исключения». Пробегаете страничку до конца и видите, что исключений больше, чем примеров на самое правило. И снова вы за бортом — и в поисках нового Арарата вязнете в зыбучих песках неизвестности. Вот какую муку я претерпел и претерпеваю доныне! Каждый раз, как мне покажется, что из четырех загадочных падежей я выбрал единственно правильный, в мое предложение вторгается какой-нибудь замухрышка-предлог, обладающий, однако, чудовищной разрушительной силой, — и все летит вверх тормашками. Допустим, учебник спрашивает о местонахождении некоей птицы (учебнику всегда нужно знать то, что решительно никому не интересно): «Где птица?» — допытывается он. На каковой вопрос я должен ответить — опять-таки по учебнику, — что птица залетела в кузницу по причине дождя. Разумеется, ни одна уважающая себя птица в кузницу не залетит, но я обязан держаться учебника. Вот я и начинаю подбирать немецкие слова. Начинаю, конечно, с конца, как и полагается у немцев. И рассуждаю так: Regen (дождь) — слово мужеского рода, а может быть, женского или среднего; ладно, сейчас не время это выяснять. Итак, это либо der Regen, либо die Regen, либо das Regen, смотря по тому, что скажет словарь, когда я к нему поражусь. Предварительно же, в интересах науки, будем исходить из гипотезы, что Regen — мужеского рода. Итак, дождь — der Regen, но лишь при условии, если он дан в исходном положении, то есть только назван, но не дополняет и не объясняет другие слова, — иначе говоря, если он стоит в именительном падеже; но ведь дождь падает на землю и, как водится, лежит на ней лужами, а лежать — это «действие, указывающее на состояние» (но законам немецкой грамматики, лежать — тоже действие), и, следовательно, тут требуется дательный падеж — dem Regen. На самом же деле, здесь есть указание на переходное действие — дождь не просто лежит, он идет, и даже идет назло птице, а это означает движение, глаголы же, обозначающие движение, требуют после себя винительного падежа, н, следовательно, тут не dem Regen, a den Regen. Составив таким образом исчерпывающий грамматический гороскоп слова «Regen», я уверенно отвечаю учебнику, что птица залетела в кузницу wegen (по причине) den Regen. Но тут мой учитель вежливо осаживает меня, поясняя, что словечко «wegen», затесавшись в фразу, при всех условиях и невзирая на лица ввергает предмет в родительный падеж, и птица, стало быть, забралась в кузницу «wеgen des Regens».
NB. В дальнейшем из еще более авторитетного источника я узнал, что и на это правило существует исключение, позволяющее говорить «wegen den Regen», — правда, лишь в особо указанных и труднообъяснимых случаях; но исключение это распространяется только на слово «дождь».
Существует десять частей речи, и с каждой хлопот не оберешься. Самое обычное рядовое предложение в немецкой газете представляет собой неповторимое, внушительное зрелище: оно занимает пол газетного столбца; оно заключает в себе все десять частей речи, но не в должной последовательности, а в хаотическом беспорядке; оно состоит из многоэтажных слов, сочиненных тут же, по мгновенному наитию, и не предусмотренных ни одним словарем, — шесть-семь слов наращиваются друг на дружку просто так, без швов и заклепок (разумей, дефисов). Такое предложение трактует о четырнадцати-пятнадцати различных предметах, каждый — в своем особом вводном предложении, причем несколько малых вводных включены в одно большое, как круглые скобки в квадратные; наконец, все большие и малые скобки заключены в скобки фигурные, из коих первая стоит в начале величественного предложения, вторая — на середине последней строчки, а уже за нею идет глагол, и только тут вы узнаете, о чем, собственно, речь; следом же за глаголом — как я понимаю, украшения ради — пишущий подсыпает с десяток всяких «haben sind gewesen gehabt haben geworden sein», и прочее и тому подобное, и только теперь импозантное сооружение завершено. Это заключительное «аминь» представляет собой нечто вроде росчерка при подписи: не обязательно, но красиво. Немецкую книгу читать не так уж трудно — надо только поднести ее к зеркалу или стать на голову, чтобы перевернуть порядок слов, — научиться же читать и понимать немецкую газету не способен, по-моему, ни один иностранец.
Впрочем, даже немецкая книга не свободна от увлечения вводными предложениями, хотя здесь они укладываются в несколько строк, и раз уж вы добрались до глагола, он кое в чем нам помогает — поскольку вы не все еще перезабыли.
Вот для примера фраза, позаимствованная мною из превосходного популярного романа, она заключает в себе небольшое вводное предложение. Я даю здесь буквальный перевод и ставлю в помощь читателю скобки и дефисы, хотя в подлиннике ни того, ни другого нет. Там вы полностью предоставлены самому себе — добирайтесь как знаете в потемках до отдаленного глагола.
«Когда же он на улице (в-шелку-и-бархате-щеголяющую-и-крикливо-по-последней-моде-разодетую) государственную советницу встретил» и т. д. и т. д.
Я взял это предложение из «Тайны старой девы» г-жи Марлит. Оно построено по всем правилам немецкого синтаксиса: обратите внимание на то, как далеко отстоит глагол от операционной базы читателя. А вот в немецкой газете вы обнаружите глагол разве что на следующей странице; бывает, говорят, и так, что, нанизав колонки две эффектнейших вводных предложений и прочих прелиминариев, пишущий второпях и вовсе забывает о глаголе, — и получается, что читатель зря потратил время и силы: его любознательность осталась неудовлетворенной.
Наша литература тоже отчасти подвержена этой заразе: случаи заболевания вводными предложениями встречаются повседневно в наших книгах и газетах; но у нас это указывает на неопытность автора и некоторое затмение ума, тогда как у немцев это, по-видимому, свидетельство литературной изощрённости: и того фосфоресцирующего интеллектуального тумана, который выдает себя у них за ясность мысли. А между тем, ни о какой ясности здесь не может быть и речи. У любого суда присяжных достанет соображения в этом разобраться. Какой ералаш в голове, какое несварение мозгов должно быть у человека, если, желая сказать, что кто-то повстречал на улице жену советника, он вдруг прерывает естественный ход событий, останавливает своих героев на полдороге и не дает им с места сдвинуться, пока не отбарабанит целый список того, во что героиня была одета. Это явная нелепость. Невольно вспоминаешь зубною врача, который, наложив щипцы на ваш зуб и пригвоздив к нему все ваше внимание, вдруг пустится рассказывать бесконечный анекдот, прежде чем сделать роковой рывок. Вводные предложения в зубоврачевании в литературе одинаково свидетельствуют о дурном вкусе.
У немцев встречается еще одна разновидность скобок: глагол делят на две части, из которых, первая ставится в начало увлекательного пассажа, а вторая приберегается к концу. Трудно представить себе большую путаницу и неразбериху. Такие глаголы называются приставочными. Немецкая литература кишмя кишит приставочными глаголами. И чем дальше обе части глагола отскакивают одна от другой, тем больше доволен собой автор. Один из популярнейших глаголов этого типа reiste ab, что значит — уехал. Поясню на цитате из другого романа, — я перевел се на английский, значительно сократив:
«Наконец чемоданы были уложены, и он — У —, поцеловав мать и сестер и снова прижав к груди возлюбленную Гретхен, которая в своем простеньком кисейном платьице, с единственной туберозой в пышных волнах густых волос, неровным, спотыкающимся шагом спустилась по лестнице, все еще бледная от ужасов и волнений вчерашнего вечера, но мечтая еще хоть раз приникнуть к груди того, кого она любила больше жизни, — ЕХАЛ».
Однако не стоит задерживаться на приставочных глаголах. С ними всякое терпение потеряешь! А не послушаетесь моего доброго совета — не миновать вам размягчения мозга или затвердения. Личные местоимения и прилагательные тоже источник невообразимой путаницы, и желательно по возможности их упразднить. Так, например, одно и то же словечко означает «вы», означает «она», означает «ее», означает «оно», означает «они» и означает «их». Представьте же себе, как нищенски беден должен быть язык, где одно слово исполняет обязанности шести, будучи при том хилым, хрупким созданием из трех букв. А главное, представьте себе положение слушателей, которые не знают, о чем с ними говорят. Вот почему, когда я слышу обращенное ко мне словечко sie, я готов растерзать говорящего, особенно, если мы незнакомы.
Перехожу к прилагательным. Казалось бы, чего тут мудрить: чем проще, тем лучше. Но именно поэтому изобретатель злополучного немецкого языка все усложнил и запутал, как только мог. Возьмем выражение «наш добрый друг» или «наши добрые друзья». В нашем — просвещенном — языке существует одна лишь эта форма, и нам ее вполне хватает. Иное дело немецкий язык. Когда немцу попадает в руки прилагательное, он принимается склонять его на все лады, пока не досклоняется до абсурда. Это, если хотите, та же латынь. Так, он говорит:
Пусть кандидат в сумасшедший дом запомнит все эти варианты, и за его избрание можно быть спокойным. В Германии лучше вовсе не иметь друзей, чем столько с ними возиться.
Выше я показал, как адски трудно склонять «мой добрый друг»; но это лить треть ожидающих вас неприятностей: ведь прилагательные бывают не только мужеского, но и женского и среднего рода и в зависимости от этого подвергаются все новым чудовищным искажениям. Прилагательных в этом языке больше, чем черных кошек в Швейцарии, и каждое из них так же обстоятельно склоняется, как и в указанном примере. Трудно? Хлопотливо?.. Словами этого не передашь! Один студент-калифорниец говорил мне, что предпочтет уклониться от доброй выпивки, чем просклонять два немецких прилагательных. Человек, выдумавший немецкий язык, явно не жалел трудов, чтобы запутать его елико возможно. Так, например, в обычных случаях вы пишете дом — Haus, лошадь — Pferd, собака Нund; но если те же слова встретятся вам в дательном падеже, извольте прибавлять к ним этакий бессмысленный довесок в виду никому не нужной буквы «е» и пишите — Hause, Pferdе, Hunde. Однако такое же «е» служит в немецком, как «s» в английском, для обозначения множественного числа. Вот и получается, что бедный новичок, не разобравшись, ходит месяц дурак дураком, принимая одну дательную собаку за двойняшек; и не раз бывало, что такой же новичок, не располагающий большими капиталами, покупая одну собаку, платил за двух: он, видите ли, думал, что покупает собаку во множественном числе, тогда как это была собака в дательном падеже единственного числа. Закон, неукоснительно придерживающийся грамматики, будет на стороне продавца, так что в суд подавать бесполезно.
По-немецки все существительные пишутся с прописной, и это, надо сказать, удачная идея, а удачные идеи в этом языке особенно бросаются в глаза по причине их большой редкости. Я считаю такое написание удачным потому, что вы с первого же взгляда видите, что перед вами существительное. Правда, и тут возможна путаница, ведь любое имя собственное можно принять за обозначение предмета, а это заведет вас в такие дебри, что потом уже не докопаетесь до смысла. Это тем более возможно, что немецкие имена собственные всегда что-нибудь значат. Я как-то перевел одно предложение следующим образом: «Разъяренная тигрица сорвалась с привязи и начисто сожрала злополучный еловый лес» (Тапnenwald); но когда, набравшись храбрости, я усомнился в этом факте, выяснилось, что Tannenwald в данном случае фамилия человека.
У каждого существительного свой род, но не ищите здесь ни логики, ни системы; а посему род каждого существительного в отдельности нужно вызубрить наизусть. Иного пути нет. Чтобы справиться с этой задачей, надо иметь память, емкую, как гроссбух. В немецком девушка лишена пола, хотя у репы, скажем, он есть. Какое чрезмерное уважение к репе и какое возмутительное пренебрежение к девушке! Полюбуйтесь, как это выглядит черным по белому — я заимствую этот диалог из отлично зарекомендованной хрестоматии для немецких воскресных школ.
Гретхен: Вильгельм, где репа?
Вильгельм: Она пошла на кухню.
Гретхен: А где прекрасная и образованная английская дама?
Вильгельм: Оно пошло в театр.
Чтобы покончить с родом немецких существительных, остается добавить следующее. В этой области царит полнейший беспорядок; так, дерево — мужеского рода, почки на нем — женского, а листья — среднего рода; лошади — бесполые животные, собаки — мужеского, а кошки — женского пола, — в том числе, понятно, и коты: рот у человека, шея, грудь, локти, ноги, пальцы, ногти и тело — мужеского рода; голова — мужеского или среднего, смотря по тому, какое слово вы употребили, а не в зависимости от того, кто обладатель головы: так что голова у немок — мужеского, или — в лучшем случае — среднего рода; нос, губы, руки, бедра и большие пальцы ног — женского рода; а волосы, уши, глаза, подбородок, колени, сердце и совесть вовсе не имеют пола. Очевидно, изобретатель этого языка только понаслышке знал, что такое совесть.
Из вышеприведенного анатомического исследования видно, что и Германии мужчина только мнит себя мужчиной, — при ближайшем рассмотрении у него должны возникнуть сомнения. Он убеждается, что, по сути дела, представляет собой нелепую смесь полов; и если он может утешаться тем, что хотя бы на добрую треть принадлежит к мужественному мужескому полу, то ведь, то же самое может сказать о себе любая женщина и корова в стране.
Правда, слово «женщина» по-немецки — женского рода, по явному недосмотру изобретателя этого языка, но зато жена (Weib) — отнюдь нет, и это крайне огорчительно. Жена по-немецки — существо бесполое, она — среднего рода. Но точно так же, если верить грамматике, рыба — мужеского пола, рыбья чешуя женского, а рыбачка среднего. Однако определить жену как существо бесполое значит дать неполное, суженное ее определение, — это плохо; но еще хуже, когда определение страдает излишней полнотой. Англичанин по-немецки— Englander; чтобы превратить его в англичанку, достаточно к концу слова прибавить — «in» — Englanderin. Кажется, ясно, однако немцу этого мало, и он впереди слова ставит артикль женского рода: die Englanderin. Это все равно, что сказать «она-англичанка». Такое определение, на мой взгляд, страдает излишней полнотой.
Но предположим, что новичок вызубрил десятки существительных и усвоил, какого они рода, — этого еще мало, ибо, как дойдет до дела, язык у него отказывается, говоря о неодушевленном предмете, вместо привычного англичанину «оно» произнести «он», «она». И если он даже мысленно составит предложение с положенными местоимениями на положенных местах — у него язык не повернется вместо законного «оно» произнести эти немыслимые «он» и «она». И даже пробегая текст глазами, он будет невольно подставлять привычные ему местоимения, тогда как должно это звучать примерно так:
Хмурые, пасмурный День! Прислушайтесь к Плеску Дождя и барабанному Дроби Града, — а Снег, взгляните, кап; реют ее Хлопья, и какой Грязь кругом! Люди вязнут на Колено. Бедное Рыбачка застряло в непролазном Тине, Корзина с Рыбой выпал у него из Рук; стараясь поймать увертливых Тварей, оно укололо Пальцы об острую Чешую; одна Чешуйка копала ему даже в Глаз, и оно не может вытащить ее оттуда. Тщетно разевает оно Рот, призывая на Помощь, Крики его тонут в яростной Вое Шторма. А тут откуда ни возьмись — Кот, хватает большого Рыбу и, видимо, хочет с ним скрыться. Но нет! Она только откусила Плавник и держит ее во Рту, — уж не собирается ли она проглотить ее? Но нет, храбрый рыбачкин Собачка оставляет своих Щенков, спасает Плавник и тут же съедает ее в Награду за свой Подвиг. О ужас! Молния ударил в рыбачкин Корзину и зажег его. Посмотрите, как Пламя лижет обреченную рыбачкину Собственность своим яростным пурпурным Языком; а сейчас она бросается на беспомощный рыбачкин Ногу и сжигает его дотла, кроме большую Палец, хотя та порядком обгорела. Но все еще развеваются его ненасытные Языки; они бросаются на рыбачкину Бедро и пожирают ее; бросаются на рыбачкину Руку и пожирают его; бросаются на его нищенскую Платье и пожирают ее; бросаются на рыбачкино Тело и пожирают ее; обвиваются вокруг Сердца — и оно опалено; обвивают Шею — и он опален; обвивают Подбородок — и оно опалено; обвивают нос — и она опалена. Еще Минута, и, если не подоспеет Помощь, Рыбачке Конец. Время не ждет, неужто никто не явится и не утешит Бедняжку? О Счастье! Проворной Стопой приближается Она-Англичанка! Но увы! Благородная Она-Женщина опоздала: ибо где теперь злополучное Рыбачка? Оно избавилось от Страданий, отойдя в лучший Мир; единственное, что осталось во Утешение его близким, это дымящийся Куча Пепла. О бедный, бедный Куча Пепла! Соберем же его нежно и почтительно на презренное Лопата и предадим вечному Упокоению, вознося Молитву о том, чтобы, вернувшись к новой Жизни, он обрел один-единственный, непреложный и верный Пол, закрепленный за ним в вечную Собственность, вместо множества лоскутных разномастных Полов, усеивающих его Клочьями, словно шелудивого Собаку.
Читатель и сам теперь видит, как трудно неискушенному человеку управиться с этой свистопляской местоимений.
Мне кажется, о каком бы языке ни шла речь, чисто внешнее, начертательное, и звуковое сходство между словами, не сходными по значению, неизбежно служит для иностранца камнем преткновения. Такие случаи можно наблюдать и в английском языке, но особенно их много в немецком. Есть, например, слово vermahlt, — будь оно неладно! Благодаря то ли действительному, то ли воображаемому сходству, я постоянно путаю его с тремя-четырьмя другими словами — vermalt, verschmaht, verdachtigt и verschamt[31], и только обратившись к словарю, убеждаюсь, что единственное его значение — «женатый». Таких слов не перечесть, и со всеми ними просто мучение. В довершение всех бед немало есть слов, между которыми существует кажущееся сходство, но мороки с ними не меньше. Таковы, например, слова «verheuern» (сдавать внаем, снимать), и «verheirathen» (другой синоним для «жениться»). Мне рассказывали об англичанине, который постучался к некоему гейдельбергскому жителю и на чистейшем немецком языке, какой только был ему доступен, заявил, что не прочь «жениться» на его вилле. Есть слова, которые при ударении на первом слоге означают одно, а при ударении на последнем слоге — другое. Так, одно и то же слово означает «беглец» и «беглое проглядывание книги»; одно и то же слово «umgehen» означает «часто встречаться» с человеком и «избегать его», смотря по тому, куда падает ударение. Поставишь его не туда — и нарвешься на неприятность!
В немецком языке существует ряд очень полезных слов. Например, слово Schlag к слово Zug. В словаре «Шлягу» отведено три четверти колонки, а «Цугу» — все полторы. «Шляг» означает — удар, ушиб, розга, рана, сотрясение, грохот, размер, ритм, такт, темп, род, сорт, вид, штрек, апоплексия, огород, поле, валка леса, пенье, щебетанье, чириканье, щекот соловья. Но таковы только собственные, прямые значения этого слова, его постоянные, строго прикрепленные значения; дело в том, что есть тысячи способов открепить его, и тогда оно взовьется к небу и пойдет парить на крыльях, так что и не удержишь. Достаточно прикрепить к его хвосту то или иное слово-довесок, и оно примет любое угодное вам значение. Начните хотя бы с Schlagader — «артерия», а потом пройдитесь по «сему алфавиту— вплоть до Schlagwasser— «трюмная вода» и включая Schlagmutter— «теща»[32].
То же самое и «Цуг». Его прямое значение — тяга, сквозняк, движение, шествие, колонна, вереница, стадо, стая, упряжка, обоз, поезд, караваи, черта, линия, штрих, шахматный ход, закидывание сети, дыхание, предсмертная судорога, агония, орудийная нарезка, шнурок. Когда к слову «Цуг» присоединены его законные довески, оно может значить решительно все на свете, — значения, которое ему несвойственно, ученым еще не удалось открыть.
Таким словам, как «Шляг» и «Цуг» цены нет. Вооружась ими, а также неизбежным «Альзо!», иностранец может на что угодно отважиться на немецкой земле. Немецкое «Альзо!» тождественно нашему «Знаете ли» и в разговорной речи ничего не значит, хотя, напечатанное, имеет порой какой-то смысл. Стоит немцу открыть рот, как оттуда выпадает очередное «Альзо!», а стоит ему закрыть его, как он раскусывает пополам новое «Альзо», рвущееся следом.
Оснастившись этими тремя магическими словами, иностранец сразу почувствует себя хозяином положения. Он может говорить не задумываясь, что ни придет в голову, может излить наудачу весь свой нехитрый запас немецких слов, а случись заминка, не беда — пусть только кинет в пробоину слово «Шляг»: девяносто девять шансов против одного, что оно заткнет дыру, как пробка или затычка. В крайнем случае, пусть, не робея, бросит следом «Цуг». «Шляг» и «Цуг» вместе могут законопатить любую брешь; если же паче чаяния и они не выручат, у него еще есть в запасе «Альзо!» «Альзо!» даст ему возможность перебиться до подыскания следующего слова. В Германии, готовясь к словесному бою, не забудь прихватить парочку «Шлягов» и «Цугов» — с ними не пропадешь. Если даже остальные твои заряды будут расстреляны в воздух, эти что-нибудь да зацепят. А потом скажи спокойно: «Альзо!» — и перезаряди снова. Ничто так не способствует впечатлению плавности, непринужденности и свободы в немецкой (и английской) речи, как вовремя ввернутое «Альзо!» (и «Знаете ли»).
В своей записной книжке я нашел следующую интересную заметку:
Текст этой заметки подводит меня к самой интересной и поучительной части моей темы — к вопросу о длине немецких слов. Иные из них так длинны, что их видишь в перспективе. Вот несколько примеров:
Freundschaftsbezeugungen.
Dilettantenaufdringlichkeiten.
Stadtverordnetenversammlungen
Этого уже не назовешь словами — это алфавитные процессии. К тому же они не какая-нибудь редкость. Разверните любую немецкую газету, и вы увидите, как они торжественно маршируют через всю страницу, а при некотором воображении увидите знамена и услышите духовой оркестр. Как бы скромны ни были сами по себе речи, подобные слова придают им воинственное звучание. Я большой любитель курьезов, и когда мио встречается подобный интересный экземпляр, я набиваю его и ставлю за стекло. У меня уже собралась ценная коллекция. Дубликаты я пускаю в обмен и таким образом систематически ее пополняю. Вот несколько забавных экземпляров, которые мне удалось приобрести на распродаже имущества одного прогоревшего коллекционера: