Потом они привязали к веревке бутылку и спустили вниз на двести метров, но она так и не достигла дна. Когда бутылку вытащили, она вся заиндевела — верный знак, что если даже бедняга не разбился при падении, то он довольно скоро погиб от мороза.
Ледник походит на исполинский, непрестанно движущийся плуг, сокрушающий все на своем пути. Он толкает перед собой массы обломков горной породы, которые, налезая друг на друга, пересекают устье его ложа как бы длинной могильной насыпью или крутой двускатной крышей. Это то, что называется мореной. Такие же морены громоздит ледник и по обе стороны своего ложа.
Сколь ни внушительны современные ледники, их не сравнишь с теми, какие бывали в доисторические времена. Вот что говорит, например, мистер Уимпер:
«Когда-то, в отдаленные времена, долина Аосты была вся из конца в конец занята грандиозным ледником, тянувшимся от Монблана до Пьемонтской равнины. Передний его край, почти не двигавшийся с места в течение столетий, оставил здесь огромные отложения. Длина ледника превышала восемьдесят миль, и он затоплял бассейн, имевший от двадцати пяти до тридцати пяти миль в поперечнике и оцепленный высочайшими альпийскими пиками. Склоны этих грандиозных гор, достигавших высоты в несколько тысяч футов, тогда, как и теперь, постепенно разрушались под действием климатических изменений и засыпали ледник огромными обломками, о чем свидетельствуют ныне морены Ивреи, состоящие из обломков угловатой, необкатанной формы».
«Морены в окрестностях Ивреи поражают своими размерами. Та, что тянулась по левому берегу ледникового ложа, насчитывает
Нам нелегко представим, себе такую грандиозную ледяную глыбу. Если бы можно было отрубить переднюю кромку такого ледника продолговатую плиту в три мили шириной, пять с четвертью миль длиной и две тысячи футов толщиной, ею можно было бы укрыть весь Нью-Йорк; шпиль церкви св. Троицы торчал бы из нее примерно настолько же, насколько гвоздик торчит из подошвы сапога.
«Валуны, перенесенные с Монблана на равнину пониже Ивреи, позволяют нам судить о том, как долго существовал ледник, занесший их сюда. Эти валуны на четыреста двадцать тысяч футов удалены от родных утесов, и даже полагая, что они проходили в год по четыреста футов, их путешествие продолжалось не менее тысячи пятидесяти пяти лет. На самом же деле они двигались, вероятно, гораздо медленнее».
Впрочем, бывают случаи, когда ледники меняют свой обычный черепаший аллюр на более стремительный. Какое это, должно быть, изумительное зрелище! Мистер Уимпер приводит случай, имевший место в Исландии в 1721 году:
«Надо думать, что в ледниках или под ледниками, по соседству с горой Котлуджа скопились (от внутреннего тепла земли или же по другим причинам) огромные запасы талых вод; колоссальным напором воды ледники были сорваны со своих причалов и снесены в открытое море. За несколько часов исполинские глыбы льда прошли по суше расстояние в десять миль; эти ледяные массы были так огромны, что покрыли море на семь миль от берега, опустившись на морское дно на глубину в шестьсот футов. Земля, по которой они прошли, была оголена. Все неровности почвы, все бугры и вмятины сглажены. Все почвенные наслоения начисто содраны, и обнажена каменистая подпочва. По дошедшему до нас в одном описании образному выражению, вся поверхность словно
Переведенное с исландского сообщение очевидца рассказывает, что гороподобные руины величественного ледника так густо покрыли море, что даже с самой высокой вершины не видно было открытой воды. На земле это небывалое нашествие оставило свой след в виде протянувшейся на много миль исполинской ледяной стены, или вала.
«Чтобы дать представление о высоте этого ледяною вала, достаточно сказать, что с высоко расположенной фермы Хофдабрекка нельзя было увидеть лежащей напротив, на высоте в шестьсот сорок футов, фермы Хьорлейфсхофди; она видна была только со склона горы к востоку от Хофдабрекки, на высоте в тысяча двести футов».
Все эти описания помогут читателю уяснить, почему человек, общающийся с ледниками, кажется себе в конце концов изрядным ничтожеством. Как бы высоко он ни мнил о себе, Альпы во взаимодействии с ледниками вытряхнут из него всю его самонадеянность, сведя ее к нулю; надо только, чтобы он находился в их суверенном обществе достаточно долго, дабы их влияние могло проявиться во всей своей действенной силе.
Итак, альпийские ледники движутся, и теперь никто уже этого не оспаривает. А ведь было время, когда над этой истиной смеялись; говорили, что если ледяные глыбы протяжением во много миль своим ходом ползают по скалам, то почему бы не ползать и самим скалам? Но прибавлялись все новые доказательства, и мир наконец поверил.
Ученые не только утверждали, что ледники движутся, но и вычисляли скорость их движения. Они изучали аллюр какого-нибудь ледника, а потом предсказывали с уверенностью, что за столько-то лет он пройдет такое то расстояние. О том, с какой поразительной точностью делаются эти подсчеты, свидетельствует следующий любопытный рассказ.
В 1820 году два англичанина и один русский и с ними семь проводников совершали восхождение на Монблан. Они поднялись на большую высоту и уже приближались к вершине, когда на них обрушилась лавина. Часть партии смело с крутого склона на двести футов вниз, при этом пятеро проводников провалились в трещину ледника. Одного из них спас длинный барометр, висевший у него за спиной: барометр лег поперек трещины, и это дало упавшему возможность продержаться, пока не подоспела помощь; другого таким же образом спас его альпеншток. Но трое их товарищей погибли; их имена — Пьер Бальма, Пьер Карье и Огюст Тераз. Их увлекло в бездонные глубины трещины.
Доктор Форбс, известный английский геолог, часто посещал Монблан и его окрестности, занимаясь, между прочим, и вопросом о движении ледников. В одной из этих экскурсий он вывел окончательную цифру скорости движения ледника, поглотившего трех проводников, и предсказал, что по истечении тридцати пяти — сорока лет после катастрофы ледник отдаст свои жертвы, выбросив их к подножью горы.
Убийственно медленное и тягучее путешествие, движение, неуловимое для глаза, — но оно совершалось своей неизменной чередой, не прекращаясь ни на мгновение. Камень, скатившись с горы, проделал бы этот путь за несколько минут, — отправная точка видна была из деревни, лежавшей внизу, в долине.
Предсказание сбылось с примечательной точностью: по прошествии сорока одного года после катастрофы останки погибших были выброшены к подножью ледника.
Я нашел интересное описание этого случая у Этьена Д'Арв и его «Истории Монблана». Привожу его здесь в сокращенном виде.
Двенадцатого августа 1861 года — народ еще стоял у ранней обедни — в мэрию городка Шамони прибежал запыхавшийся проводник, неся за спиной зловещую ношу. Это был мешок с человеческими останками, подобранными на Боссонском леднике у наружного выхода трещины. Проводник полагал, что останки эти принадлежали жертвам катастрофы 1820 года, и тщательное расследование, проведенное местными властями, вскоре доказало правильность его догадки. Содержимое мешка было выложено на длинный стол и составлена официальная опись. Вот, примерно, что в ней значилось:
Отдельные кости от трех человеческих черепов. Пряди черных и белокурых волос. Человеческая челюсть с безупречными белыми зубами. Предплечье и кисть руки — то и другое белое и свежее, все пальцы в целости, отчасти сохранилась подвижность суставов.
На безымянном пальце заметна царапина и след крови, нисколько не потускневший за сорок один год. Левая ступня, тоже белая, не тронута разложением.
Вместе с останками найдены были клочки жилетов, шляп, башмаков, подбитых шипами, и другой одежды; голубиное крыло с черными перьями; обломок альпенштока; оловянный фонарь и, наконец, отварной бараний окорок, единственный из найденных предметов, издававший зловоние. По словам проводника, баранина, когда он подобрал ее, нисколько не пахла, но, пролежав с час на солнце, начала разлагаться.
Были вызваны свидетели для опознания печальных останков, и тут произошла трогательная сцена. Из очевидцев ужасной катастрофы, происшедшей чуть не полвека назад, оставались в живых двое: Мари Куте (спасенный альпенштоком) и Жюльен Давуасу (спасенный барометром). Оба старца вошли и были допущены к столу. Давуасу, у которого в его восемьдесят с лишком лет уже дремали память и рассудок, молча, пустыми глазами уставился на страшное зрелище, не проявляя и тени интереса; не то семидесятидвухлетний Куте — его умственные способности еще вполне сохранились, и то, что он увидел, глубоко его потрясло.
— Белокурый, — показал он, — это Пьер Бальма, в тот день на нем была соломенная шляпа. Этот обломок черепа с пучком белокурых волос — его, Пьера Бальма, и эта шляпа — его. Пьер Карье был жгучий брюнет, это его череп, а вот и его войлочная шляпа. A это рука Бальма, я очень хорошо ее помню.
Старик склонился и поцеловал эту руку, а потом любовно сжал ее в своих пальцах и воскликнул с чувством:
— Эх, Бальма, Бальма, смел ли я думать, что мне еще в этой жизни суждено пожать твою руку, добрый старый друг!
Было что-тот зловещее и трогательное в том, как седой ветеран сжимал в своей руке руку товарища, который уже сорок лет как покинул этот мир. Когда их руки встретились в последний раз, обе они были еще одинаково сильны и молоды; а теперь одна рука почернела, и сморщилась, и одеревенела от старости, а другая была все такой же молодой и красивой и безупречно упругой, точно сорок лет промелькнули как миг, не оставив по себе следа. В одном случае время шло, в другом стояло на месте. Человек, не видевший друга десятки лет, помнит его таким, каким видел напоследок, и при новой встрече с удивлением, с ужасом замечает в нем перемены, произведенные временем. Случай с Мари Куте, которому пришлось увидеть друга таким же, каким он хранил его в памяти все сорок лет, быть может единственный в истории человечества.
Куте опознал и другие останки:
— Это шляпа Огюста Тераза. Тераз нес клетку с голубями: мы хотели выпустить их, когда взберемся на вершину. Это крыло одного из тех голубей. А вот и обломок моей палки. Этой палке я обязан спасением! Не думал я, что еще раз увижу деревяшку, которая удержала меня над могилой, поглотившей моих бедных товарищей!
Никаких телесных останков Тераза не нашли. Были проведены тщательные поиски, но безуспешно. И только спустя год, при возобновлении этой попытки, кое- что удалось найти. Было обнаружено много остатков одежды, принадлежавшей погибшим, а также обломок фонаря и обрывок зеленой вуали в пятнах крови. Но вот еще одна любопытная подробность.
Один из искавших вдруг увидел руку в рукаве, торчавшую из расщелины в ледяной стене, с кистью, словно протянутой для пожатия. «Ногти на белой руке все еще сохраняли розовый оттенок, а положение протянутых вперед пальцев, казалось, выражало красноречивое приветствие вновь обретенному свету дня».
Рука так и осталась в одиночестве; туловища не нашли. Снятая со льда, она очень быстро утратила свои свежие краски, розовые ногти покрылись алебастровой белизною смерти. То была третья правая рука; таким образом удалось установить, что найдены останки всех трех жертв.
Русского, принимавшего участие в памятном восхождении, звали доктор Гамель. Он при первой же возможности покинул Шамони, проявив полное равнодушие к происшедшей катастрофе и не оказав никакого внимания, не говоря уж о помощи, вдовам и сиротам погибших, за что вся община от души его кляла. Месяца за четыре до знаменательной находки некий Бальма, проводник из Шамони, родственник погибшего, случайно попав в Лондон, встретил в Британском музее еще вполне бодрого старого джентльмена, который обратился к нему со словами:
— Я случайно услышал ваше имя. Вы не из Шамони, мосье Бальма?
— Из Шамони, сэр.
— Ну как, не нашлись еще трупы трех моих проводников? Я — доктор Гамель.
— Увы, нет, мосье!
— Ничего, найдутся рано или поздно.
— Да, доктор Форбс и мистер Тиндол уверяют нас в том же. Ледник будто бы рано или поздно отдаст свои жертвы.
— Не сомневаюсь, не сомневаюсь. А какой это будет удачей для Шамони. Туристы повалят к вам толпами. Вы можете создать музей из останков, публика это любит.
Идея, столь чудовищная, никак не способствовала примирению жителей Шамони с ненавистным для них именем доктора Гамеля. Все же ему нельзя отказать в знании человеческой природы. О его идее прослышали местные власти, они самым серьезным образом обсудили ее за своим совещательным столом, и только решительная оппозиция друзей и родственников покойных помешала привести ее в исполнение: те потребовали для найденных останков христианского погребения и сумели настоять на своем.
Во избежание расхищения этих жалких реликвий, их приходилось неусыпно сторожить. И все же кое-какие мелочи попали на рынок. Лохмотья и обрывки парусины были пущены в продажу из расчета двадцать долларов за ярд. Остатки фонаря и кое-какие другие аксессуары оценивались на вес золота. А какой-то англичанин уплатил фунт стерлингов за пуговицу от брюк.
Глава XII
Одна из самых памятных альпийских катастроф произошла в июле 1865 года на Маттерхорне. Мы уже вскользь упоминали о ней на предыдущих страницах. Подробности этой трагедии вряд ли известны в Америке, а большинство наших читателей и вовсе о ней не слыхало. Наиболее достоверное сообщение принадлежит перу мистера Уимпера. Я решил включить сюда добрую часть его рассказа: во-первых потому, что он интересен, а во-вторых для того, чтобы дать читателю наглядное представление о том, с какими опасностями связано досужее времяпрепровождение, именуемое альпинизмом. То была за несколько лет девятая попытка мистера Уимпера одолеть эту непокорную каменную глыбу — единственная увенчавшаяся успехом. До него никому не удавалось совершить это восхождение, хоти попыток делалось немало.
Мы выступили из Церматта 13 июля, в половине шестого, в ясное, безоблачное утро. Нас было восемь человек — Кроз (проводник), старый Петер Таугвальдер (проводник) с двумя сыновьями, лорд Ф. Дуглас, мистер Хэдау, его преподобие мистер Хадсон и я. Для того чтобы обеспечить равномерное движение, было решено идти по двое — турист в паре с местным горцем. Мне досталось идти с Таугвальдером-младшим. Кроме того, мне досталось нести кожаные мехи с вином, и после каждого привала я потихоньку доливал их водой, так что они раз от разу становились полнее. Все сочли это добрым предзнаменованием и чуть ли не чудом.
В первый день мы не рассчитывали подняться высоко и шли не торопясь. К полудню, на высоте в одиннадцать тысяч футов, мы вышли на удобную поляну и раскинули здесь палатку. До конца дня каждый отдыхал, как хотел, — кто грелся на солнце, кто делал зарисовки, а кто пополнял свои коллекции камней или растений. Хадсон приготовил чай, я — кофе, а с наступлением вечера каждый залез в свой спальный мешок.
Четырнадцатого мы встали затемно и, как только чуть посветлело, возобновили подъем. Один из молодых Таугвальдеров вернулся в Церматт. За несколько минут мы обогнули ребро горы, скрывавшее от нас ее восточный склон, пока мы стояли на биваке. Теперь, когда мы видели его сверху донизу, он казался огромной естественной лестницей, уходившей ввысь на три тысячи футов. Подъем был где легче, где труднее, по где бы мы ни встретились с серьезным препятствием, всегда у нас была возможность обойти его справа или слева стороной. Мы всего лишь несколько раз прибегали к веревке, впереди шел то Хадсон, то я. В шесть двадцать мы достигли высоты в двенадцать тысяч восемьсот футов и сделали получасовой привал. Отдохнув, продолжали восхождение до девяти пятидесяти пяти и на высоте в четырнадцать тысяч футов сделали второй привал.
Мы подошли к той части горы, которая с Рифельберга кажется отвесной или даже нависающей. Подниматься дальше с восточной стороны было уже невозможно. Некоторое время мы шли по arete — то есть по гребню, — увязая в снегу, а потом свернули вправо и вышли на северный склон. Идти стало труднее, все время приходилось быть начеку. Нога то и дело соскальзывала, не находя упора; общий наклон горы здесь не достигает сорока градусов, поэтому скопилось много снега, снег забил все трещины, и только тут и там торчали скалистые выступы. Часто их покрывала наледь. Это место требовало от восходителя большой сноровки, хотя для привычного горца оно и не представляло особенной трудности. Около четырехсот футов мы шли почти что по горизонтали, потом поднялись на шестьдесят футов, держа курс прямо на вершину, после чего спустились к гребню, обращенному в сторону Церматта. Долгий и опасный обход одного нескладного выступа снова вывел нас на снежный склон. Рассеялось последнее сомнение! Маттерхорн был наш! До вершины осталось сделать каких-нибудь двести футов по неглубокому снегу.
Чем выше мы поднимались, тем больше росло наше радостное возбуждение. Склон становился более пологим, и тут можно было идти несвязанными. Мы с Крозвом пустились наперегонки и одновременно вышли к финишу. В час сорок пополудни вся земля лежала у наших ног, Маттерхорн был завоеван!
Тем временем подошли остальные. Кроз взял палаточный шест и воткнул его в высокий сугроб.
— Да, — сказал кто-то, — древко у нас есть, дело за флагом.
— Есть и флаг! — возразил Кроз и, сбросив с себя рубашку, привязал ее к палке. Флаг получился не больно авантажный, к тому же не было ветра, но все же он был виден отовсюду. Его увидели из Церматта, из Рифеля, из Валь-Турианша…
Час пробыли мы на вершине —
Он пролетел незаметно, мы начали собираться.
Посоветовавшись, как лучше организовать спуск, мы с Хадсоном решили, что Кроз пойдет впереди, а за ним Хэдау. Хадсон, который крепостью ног мог поспорить с любым проводником, вызвался идти третьим. Следующим предстояло идти лорду Дугласу, а за ним старому Петеру, сильнейшему из всех остальных. Я предложил Хадсону, чтобы, выйдя на более трудный участок, наши передовые из предосторожности навесили на скалы веревку. Хадсон одобрил это предложение, но мы так толком и не договорились. Партия построилась в указанном порядке, ждали только, чтобы я зарисовал вершину и присоединился к ним. Тут кто-то вспомнил, что надо оставить в бутылке записку с именами восходителей, и мне поручили это сделать. Отряд тем временем двинулся в путь.
Несколькими минутами позже связались и мы с Петером-младшим и, последовав за остальными, догнали их в то самое время, когда они подошли к опасной круче. Спускались с величайшей осторожностью: двигались поочередно, и только когда спустившийся находил твердую опору, начинал спускаться следующий. Дополнительной веревки, однако, так и не навесили, никто о ней не вспомнил. Когда мне пришла в голову эта мера предосторожности, я не думал лично о себе, а потом и я как-то упустил ее из виду. Первое время мы двое шли позади, отдельно, но около трех часов пополудни лорд Дуглас попросил меня привязаться к Петеру: он боялся, что, если кто-нибудь поскользнется, старик Таугвальдер не устоит на ногах.
Несколько минут спустя в гостиницу «Монте-Роза» вбежал с криком остроглазый подросток: он только что видел, как с вершины Маттерхорна сорвался обвал и рухнул на Маттерхорнский ледник. Никто ему не поверил, его даже отчитали — зачем он зря народ пугает. На самом деле он был прав; и вот что он увидел.
Михель Кроз отложил свой ледоруб и, для верности, сам своими руками переставлял ноги мистера Хэдау с одной зарубки на другую. Как я понимаю, никто другой в это время не спускался. Однако полной уверенности у меня нет: наши двое передовых были частично заслонены от меня выступом скалы. Судя по движению их плеч, Криз, оказав помощь мистеру Хэдау, повернулся, очевидно с намерением спуститься на одну-две ступеньки ниже. И как раз в эту минуту мистер Хэдау поскользнулся, налетел на него и сбил его с ног. Я услышал испуганный возглас Кроза и увидел, что оба они летят вниз. Мгновение — и веревка сорвала со ступеньки Хадсона, а затем и лорда Дугласа. Все произошло в две-три секунды. Услышав громкий крик Кроза, мы со старым Петером уперлись ногами насколько позволяла скала. Веревка между нами была туго натянута, и мы одновременно ощутили рывок. Мы держались крепко; но как раз посередине между лордом Фрэнсисом Дугласом и Таугвальдером веревка оборвалась. Несколько секунд мы видели, как несчастные наши товарищи скользят и пропасть, лежа на спине и раскинув руки в тщетной попытке за что-нибудь ухватиться. Пока мы их видели, они были невредимы; но потом они один за другим исчезли из виду, а там их пошло швырять с обрыва на обрыв к Маттерхорнскому леднику с высоты в четыре тысячи футов. С той минуты как оборвалась веревка, мы уже ничем не могли им помочь. Так погибли наши товарищи!
……….
В течение последующих двух часов чуть не каждая секунда грозила стать для меня последней; Таугвальдеры, отец и сын, потрясенные происшедшим, не только не могли оказать мне никакой помощи, но и сами в этом состоянии ежеминутно рисковали оступиться. По прошествии некоторого времени мы почувствовали себя в силах сделать то, что должны были сделать с самого начала, — не довольствуясь связывавшей нас веревкой, мы стали навешивать на устойчивые скалы дополнительные веревки. Время от времени мы их срезали, оставляя куски позади. Но и при этой добавочной опоре людям страшно было сдвинуться с места; старый Петер несколько раз поворачивал ко мне свое мертвенно-бледное лицо и, весь дрожа, отчаянно повторял: «
Около шести часов пополудни мы вышли к гребню, глядящему на Церматт; теперь опасность миновала. Мы все озирались по сторонам, ища следов наших злополучных товарищей, мы громко звали их, перегнувшись через гребень, но никто не откликался. Наконец мы оставили эти попытки, убедившись в их бесполезности. В полном молчании, слишком подавленные, чтобы говорить, собрали мы свои пожитки и то немногое, что осталось из вещей погибших, и завершили спуск.
Таков красноречивый и волнующий рассказ Уимпера. В Церматте говорили шепотком, будто Таугвальдер-старший, когда стряслось несчастье, перерезал веревку— из страха, что она увлечет его за собой; но мистер Уимпер утверждает, что видел конец веревки, — он был именно оборван, а не перерезан. Впрочем, добавляет он, если бы Таугвальдер и захотел перерезать веревку, он просто не успел бы, так неожиданно и мгновенно все произошло.
Тело лорда Дугласа так и не было найдено. Должно быть, оно застряло где-нибудь на недоступном карнизе, нависшем над пропастью. Лорду Дугласу было девятнадцать лет. Трое других пролетели вниз без малого четыре тысячи футов. Их тела были найдены на следующий день мистером Уимпером и другими, кто вышел на поиски; они лежали рядом на леднике. Все трое погребены на церматтском кладбище, возле церкви.
Глава XIII
Швейцария это просто-напросто огромный бугристый камень, подернутый тонкой кожицей травы. Поэтому могилы здесь не роют, а взрывают с помощью пороха и запала. Швейцарцам не по карману содержать большие кладбища, каждый фут травяной кожицы у них на счету и слишком ценен. Она им насущно необходима для поддержания жизни.
Кладбище в Церматте занимает не более осьмушки акра. Могилы выдолблены в горной породе на долгие времена, но они сдаются лишь во временное пользование, пока не явится новый постоялец, потому что здесь не захоранивают мертвецов друг на дружке. Насколько я понимаю, каждое семейство обзаводится собственной могилой, как обзаводится домом. Отец умирает и оставляет сыну дом, а сам в свой черед наследует могилу отца. Из дома он переезжает в могилу, в то время как его предшественник из могилы переезжает в церковный подвал. Я видел во дворе церкви ящик с изображением черепа и скрещенных костей, и мне объяснили, что в этом ящике останки переносятся с погоста в подвал.
В подвале, говорят, хранятся перевязанные веревкой черепа и кости нескольких сот горожан. Они образуют кучу в восемнадцать футов длиной, семь футов высотой и восемь футов шириной. Мне рассказывали также, что в некоторых швейцарских деревнях все черепа клеймятся, и если кому-нибудь понадобится разыскать черепа своих предков за несколько поколений, он может это сделать по записям в фамильных книгах.
Англичанин, проживший в этой местности несколько лет, сообщил нам, что здесь колыбель обязательного обучения. По его словам, распространенный в Англии взгляд, будто обязательное обучение приводит к снижению рождаемости внебрачных детей, а равно и к пьянству, — ошибочно, оно вовсе не дает таких результатов. В протестантских кантонах случаи совращения девиц будто бы многочисленнее, чем в католических, где на страже их чести стоит исповедь. Но тогда почему же исповедь не охраняет чести замужних женщин во Франции и Испании?
Тот же англичанин рассказал мне, что в кантоне Валлес среди бедного крестьянства существует обычай: братья мечут жребии — кому выпадет желанная судьба жениться. После чего счастливчик женится, а его братья, обреченные на холостую жизнь, героически впрягаются в лямку и общими усилиями тянут вновь основанную семью.
Из Церматта в Сент-Николас мы выехали в фургоне; было десять утра, лил проливной дождь. Мы снова проезжали мимо утесов, поросших зеленой травой и усеянных крошечными домиками, глядевшими на нас с бархатистых зеленых стен высотой в тысячу — тысячу двести футов. Даже пресловутой серне не взобраться на эти кручи. Влюбленные, живущие на двух противоположных склонах, должно быть целуются в подзорную трубу и перемигиваются с помощью ружейных выстрелов.
В Швейцарии плугом крестьянину служит широкая лопата, которой он ковыряет и перевертывает тоненький пласт земли на своей родной скале; пахарь здесь — истинный герой. По дороге в Сент-Николас показали нам одну могилу и поведали ее трагическую историю. Крестьянин трудился на своей землице сдирал с нее кожу — и даже не на самом отвесе, а на более или менее обычной крутизне, — говоря образно, он ковырялся не на фасаде своей фермы, а на крыше, около стрехи, — и по рассеянности выпустил из рук лопату, чтобы смочить ладони, как это водится у крестьян; но тут он потерял равновесие и сверзился со своего участка. Бедняга упал навзничь и коснулся земли не раньше, чем пролетел тысячу пятьсот футов[23]. Мы героизируем жизнь моряка и солдата, потому что им приходится глядеть в лицо смерти. И мы не видим героизма в крестьянском труде, потому что не живем в Швейцарии.
Из Сент-Николаса мы отправились в Висп, иначе Виспах, пешком. Несколько дней подряд шли проливные дожди, причинившие много вреда в Швейцарии и Савойе. Мы видели реку, изменившую свое русло, она ринулась с горы в новом месте, снося все на своем пути. Два бедных, но драгоценных хутора у самой дороги были вконец разрушены: один смыло водой до каменистой подпочвы, другой похоронен под нагромождением обломков скал, гравия, тины и мусора. Во всем наглядно проявилась здесь неукротимая сила бушующих вод. Несколько молодых деревцев пригнуло до самой земли, содрало с, них кору и нанесло щебнем и обломками. Бесследно исчезло проходившее здесь шоссе.
Там, где шоссе лепится высоко по склону горы, а его наружный край защищен не слишком основательной каменной оградой, мы то и дело проезжали места, где кладка обрушилась, оставив опасные бреши, куда мог провалиться мул; сплошь и рядом видели мы крошащуюся каменную кладку, развороченную копытами, — кому-то здесь угрожал несчастный случай. В одном месте, где кладка была сильно повреждена и беспорядочные следы копыт показывали, что мул, споткнувшись, делал отчаянные усилия устоять, я с надеждою заглянул в головокружительную пропасть. Однако там никого не было.
В Швейцарии, как и в других европейских странах, заботятся о речном благоустройстве. Берега рек из конца в конец одеты в камень, напоминая набережные Сент-Луиса и других городов на Миссисипи.
По дороге из Сент-Николаса, идущей под сенью величественных Альп, наткнулись мы на кучку ребятишек, игравших в необычную и своеобразную на первый взгляд игру — на самом же деле естественную и закономерную. Все играющие были связаны между собой веревкой, в руках у них были палки, изображавшие альпенштоки и ледорубы, и лазили они по тихой и скромной навозной куче осторожно, с такой оглядкой, как если б им угрожала бог весть какая опасность. Проводник, возглавлявший шествие, усердно и деловито вырубал воображаемые ступеньки, и никто из этих обезьянок не двигался с места, пока ступенька перед ним не освобождалась. Если бы мы задержались, нам пришлось бы, конечно, увидеть воображаемый несчастный случай, и мы присутствовали бы при удачном штурме вершины и услышали бы восторженное «ура» храбрецов, а потом они стали бы любоваться «великолепным видом», а потом бросились бы в изнеможении наземь, чтобы на этой возвышенной позиции дать отдых усталым членам.
В Неваде, на серебряных приисках, я видел ребятишек, игравших в рудокопов. Разумеется, гвоздем программы был «несчастный случай» на руднике. Главную роль играли двое — тот, кто сваливался в шахту, и тот, кто спускался вниз за его трупом. Одному пострелу непременно хотелось быть и тем и другим — и он сумел поставить на своем. Сначала он падал в шахту и умирал, а потом, выйдя на поверхность, снова спускался вниз за собственным трупом.
Обычно роль героя достается самому бойкому мальчику: в Швейцарии он — главный проводник, в Неваде — главный рудокоп, в Испании — главный тореадор и т. д.; но один известный мне семилетний сорванец, сынишка проповедника, выбрал себе роль, по сравнению с которой все здесь названные представляют лишь жалкую потугу на величие. Отец Джимми запретил ему в одно воскресенье править воображаемой лошадью, запретил ему в другое воскресенье водить воображаемый корабль, запретил в третье воскресенье командовать воображаемой армией и т. д. и т. п. Наконец малыш сказал:
— Чего только я не перепробовал, а ты мне все запрещаешь. Во что же мне, наконец, играть?
— Не знаю, Джимми, — играй в такую игру, которая не нарушала бы день субботний.
В следующее воскресенье проповедник на цыпочках подошел к детской, заглянул в щелку, чтобы проверить, хорошо ли ведут себя ребята, и увидел посреди комнаты стул, а на спинке стула кепку Джимми; одна из сестренок сняла кепку, пожевала ее, а потом протянула другой сестре со словами: «Отведай этого плода, он вкусный». Его преподобие только руками развел, догадавшись, что его чада играют в «Изгнание из рая». Его, правда, капельку утешило то, что главные роли Джимми отдал девочкам. «Я был несправедлив к Джимми, — упрекнул себя отец, — смотрите, какая скромность! Как это он не пожелал быть Адамом или Евой»? Однако и эта капелька утешения вскоре испарилась. Оглядевшись, его преподобие увидел Джимми: он стоял в углу, нахохлившись, с мрачным и неприступным видом. Сомнений не было:
В Виспах мы прибыли к восьми вечера, всего лишь через семь часов по выходе из Сент-Николаса. Это составляет полторы мили в час, даром что идти приходилось все время под гору и по невообразимой грязище. Ночевали мы в гостинице «Солнце», — я запомнил это потому, что хозяйка, портье, официантка и горничная не были здесь самостоятельными лицами, а умещались вчетвером в одном и том же изящном муслиновом платьице безупречной свежести и опрятности и были представлены самой миловидной юной феей, какую мне пришлось видеть в этих краях. Это была хозяйская дочка. Из всех, кого я встречал и Европе, сравниться с ней могла бы только дочь трактирщика из шварцвальдской деревни.
Побольше бы людей в Европе женилось и держало гостиницы!
На следующий день мы со знакомым английским семейством отправились поездом в Бреве, а оттуда на пароходе по озеру в Уши (предместье Лозанны).
Уши запомнилось мне не красотой расположения и живописными окрестностями, хоть и это не так уж мало, но как место, где я обнаружил в лондонском «Таймсе» неожиданную склонность к юмору. Правда, это был юмор невольный. В намерения почтенной редакции он отнюдь не входил. Открытием этим я обязан приятелю англичанину, вырезавшему для меня сей предосудительный абзац. Представьте себе мое изумление, когда я увидел на постной физиономии газеты веселую ухмылку.
«Опровержение. Телеграфное агентство Рейтер просит нас рассеять недоумение, вызванное появившейся на столбцах нашей газеты от 5-го с. м. телеграммой из Брисбейна от 2-го с. м. о том, что леди Кеннеди якобы «благополучно разрешилась близнецами; старший из новорожденных — сын». Как выяснилось, в полученной агентством депеше были следующие слова: «Губернатор Квинсленда двойню сынок первым». Когда стало известно, что сэр Артур Кеннеди не женат и что в текст телеграммы, очевидно, вкралась ошибка, мы затребовали ее повторения. Сегодня (11-го с. м.) нами получен ответ агентства Рейтер, из коего явствует, что в сообщении из Брисбейна значилось: «Губернатор Квинсленда
Я всегда глубоко сочувствовал страданиям шильонского узника, чью историю Байрон поведал миру в волнующих стихах, — поэтому я сел на пароход и совершил паломничество в Шильонский замок, чтобы увидеть подземелье, где триста лет назад бедный Боннивар томился в жестоком заточении. Я рад, что побывал там, это посещение отчасти рассеяло болезненное чувство, которое возбуждал во мне злосчастный узник. Оказалось, что его темница вполне удобное, прохладное и просторное помещение, — странно, что он был ею так недоволен. Вот если бы его заточили в местечке Сент-Николае, в частном доме, где в воздухе носятся запахи удобрений, где козы ночуют в одном помещении с заезжим туристом, которым куры пользуются как своим насестом, а коровы навещают его в ту самую минуту, когда он расположен к возвышенным размышлениям, — тогда, конечно, другое дело; но уж в этой-то приятной темнице ему вряд ли приходилось скучать. В узкие щели романтических амбразур льются щедрые потоки света, а потолок поддерживают высокие величественные колонны, высеченные, должно быть, из горной породы; мало того, колонны сплошь исписаны именами посетителей; некоторые из них — как Байрон и Виктор Гюго — пользуются мировой известностью. Почему же Боннивар не развлекался, разбирая эти подписи? Кроме того, здесь толчется столько туристов и курьеров, они ходят сюда табунами, — что, собственно, мешало ему с приятностью проводить с ними время? Мне думается, что страдания Боннивара сильно преувеличены.
Опять мы сели в поезд и отправились в Мартиньи, по дороге к Монблану. И уже на следующий день, с восьми утра, выступили в поход. Общества у нас было хоть отбавляй: туристы в фургонах, туристы на мулах, а главное тучи пыли. Это был караван, растянувшийся на добрую милю. Дорога вела в гору, неизменно в гору, и была нарядно крутой. Жара стояла невыносимая, мужчины и женщины, которые тряслись в медлительных фургонах и на нерасторопных мулах и жарились на солнце, заслуживали всяческого сожаления. Мы хотя бы пробирались кустарниками, укрываясь в их тени, а этим беднягам такое счастье было недоступно. Они уплатили за проезд и за свои деньги хотели кататься.
Мы держали курс на Тет-Нуар и не могли пожаловаться на недостаток прекрасных видов. В одном месте дорога вела по туннелю, проложенному в выступе горы, внизу зияло ущелье, на дне которого бурлил стремительный ручей, а справа и слева радовали глаз скалистые кручи и горы, одетые лесом. Водопадов на маршрут к Тет-Нуару тоже отпущено предостаточно.