«Ну и смышлен (malin) был тот, кто изобрел этот фокус (ce truc-là)».[77]
Она не спешила одеться, и, слушая ручную музыку, поднимавшуюся с улицы[78], стояла голая между стеклом и вялой, грязной кисейной занавеской, ступня на ступне, сквозя в желто-серой кисее.[79]
Für die Reine alles is<t> Rein.[80]
Между тем, он присел на непочатый край обманутой постели и стал надевать удобные родные башмаки: на левом шнурки не были развязаны.
Когда вышли и расстались, сразу повернула в магазин. Весело: «Je vais m’acheter des bas!»[81] — которое произнесла почти как «бо» — из-за аппетитного предвкушения.
[Второе свидание. Приезжала дважды в неделю из Медона.[82] Отец садовник. Потом условились о третьем. «Я никогда не подкладываю кролика».[83] Но пришлось уехать <—> и больше
[4]
В чем, собственно, дело? Почему он стоял на углу и ждал, надеясь на случай (только то, что в <
Волшеб<ство> чистого случая, иначе говоря, его комбинационное начало, было тем признаком, по которому он, изгнанник и заговорщик, узнавал родственный строй явлений, живших в популярном мире заговорщиками и изгнанниками. По законам
И самое замечательное (вдруг почувствов<ал>), что и теперь он форсирует случай, вовлекает его в
Русская словесность, о русская словесность, ты опять спасаешь меня. Я отвел наважденье лубочной жизни[95] посредством благородной пародии слова. Она будет максимально горькой в книжке[96], если придет, но она не придет. Она[97] не придет не из-за этого «будет», а из-за моего «была». О, русское слово, о соловое слово, о западные[98] импрессионисты!
Разумной рифмы не оказалось при перекличке, и собрание было распущено, а сколько раз он давал себе зарок не соблазняться возможностью случай<ного> сброда образов, когда вдохновенье только рябь[104] на поверхности, а внутри не тем занят, совсем не тем.
Гнев был — и потому, может быть, рифма не вышла. Он возвращался домой и не знал на кого сердиться за то, что она не пришла. На случай, который иначе не был бы случаем? На себя, который иначе не был бы собой? На нее? Но[105]
«Ладно, столько же, но я буду trebovatelney[107]».
«Tout ce que tu veux», — ответила она ловко и спокойно, posément[108].
«Tiens![109] — воскликнула она очень довольная. — Тот же двенадцатый номер!» Гнилая горничиха.[110]
[5]
Как бы умножить ее? Отраженьями, переходами.[111] Длить и откладывать.[112] «Торопит миг...» — тем торопит, что — пятистопная среди александрийских.[113] Предоставив хлопотам ее холодных пальчиков свое бремя, свое сиротство, он почувствовал, что это опасно, сейчас все потеряет, и молча перешел к другому. Там у нее был небольшой желтоватый синяк, и сызнова подступило... Призма, призма, умножь! Не зная, как быть, ладонью низко пригнул ее маленькую голову со щелочками в мочках невинных ушей и серьезными, с рассеянными [sic!] глазами, вручил то, что было сейчас жизнью, искусным[114] устам, раскрывавшимся с задержкой, но опять забродило и пришлось прервать.
«Я обожаю тебя», — произнес он вслух, безнадежно.
Медленно поцеловал ее в нагретые губы.
«Mais toi aussi <mon ami?>, je te trouve très gentil»,[115] — снисходительно-дружески[116] (и, вероятно, думает, который час или перестал ли дождь, — и в этом-то ее безнадежном отсутствии весь смысл моего блаженства). Медлить у двер<и> и чувствовать, что
«J’aime l’épée[117] qui brille, le poisson qui frétille et le petit ventre de ma gentille»[118] (Откуда? Сережа Боткин[119] любил повторять).
«В среду, там же».
«Oui, si tu veux, ça me va...»[120]
«Но ты
Она ответила, что никогда не подкладывает никаких кроликов, а на другой день, страшно рано, Зина из своей лазури[121] позвонила по телефону, что завтра едет такой-то в Ниццу на автомобиле, и чтобы он приехал вместе, и он приехал вместе, и <
[6][124]
Встречи с (воображаемым) Фальтером. Почти дознался. Затем:
Вышел вместе с Зиной, расстался с ней на углу (шла к родителям), зашел купить папиросы (русские шоферы играют, стоя у прилавка, в поставляемые кабаком кости), вернулся домой, увидел спину жилицы, уходящей по улице, у телефона нашел записку: только что звонили из полиции (на такой-то улице), просят немедленно явиться[125], вспомнил драку на улице (с пьяным литератором) на прошлой неделе и немедленно пошел. Там на кожаном диване, завернутая в простыню (откуда у них простыня?) лежала мертвая Зина. За эти десять минут она успела сойти[126] с автобуса прямо под автомобиль. Тут же малознакомая дама, случайно бывшая на том автобусе. Теперь в вульгарной роли утешительницы. Отделался от нее на углу. Ходил, сидел в скверах.[127] Пошел к одним, там нич<ег>о не знали. Посидел. Пошел к Ө[128], посидел; когда оказалось, что уже знают, ушел. Пошел домой к сестре, не застал, встретил ее потом внизу. Пошел с ней домой за вещами (главным образом хотел избежать тестя и тещу). Поехал к ней, у нее ночевал в одной постели. (Чепуха с деньгами.) Рано утром уехал на юг. Ее нет, ничего не хочу знать, никаких похорон, некого хоронить, ее нет.
В St.[129] (придумать. Смесь Fréjus и Cannes. Или просто Mentone[130]?)<.> Бродил и томился. Как-то (дней через пять) встретил Музу Благовещенскую (или Благово?[131]). Зимой что-то быстрое и соблазнительное — но ничего особенного — минутное обаяние — ни в чем не откажет — было ясно. Тут сидела в пляжном полу-платье с другими в кафе. Сразу оставила их — и к нему. Долго не говорила, что знает (из газеты), а он гадал, знает ли<?> Сонно, мерзко.
«У меня в пансионе есть свободная комната».
Потом лежали на солнце. Отвращение и нежность. Ледяная весна, мимозы. Потом стало вдруг тепло (сколько — неделю <—> длилась эта связь — и стыдно, и все равно вся жизнь к чорту), случайно в роще увидел C.<allophrys> avis[132], о которой так в детстве мечтал. Страстный наплыв.[133] Все лето, совершенно один (муза занимала<сь> сыском[134]), провел в Moulinet[135]. 1939. Осенью «грянула война», он вернулся в Париж. Конец всему, «трагедия русского писателя». А погодя...
Последние страницы: к нему зашел Кащеев[136] (тот, с которым все не мог поговорить в «Даре» — два воображенных разговора, теперь третий — реальный). Между тем, завыли сирены, мифологические звуки. Говорили, и мало обратили внимания.
Г.<одунов-Чердынцев>: «Меня всегда мучил оборванный хвост[137] „Русалки“, это повисшее в воздухе опереточное восклицание: „Откуда ты, прекрасное дитя<?>“ [„А-а! Что я вижу...“ — как ласково и похабно тянул X[138], вполпьяна, завидя хорошенькую.][139] Я продолжил и закончил, чтобы отделаться от этого раздражения».
К.<ащеев>: «Брюсов и Ходасевич тоже. Куприн обозвал В.<ладислава> Ф.<елициановича> нахальным мальчишкой — за двойное отрицание».[140]
Г.<одунов-Чердынцев> читает свой конец.
К.<ащеев>: «Мне только не нравится насчет рыб. Оперетка у вас перешла в аквариум. Это наблюдательность двадцат<о>го века».[141]
Отпускные сирены завыли ровно.
К.<ащеев> потянулся: «Пора домой».
Г.<одунов-Чердынцев>, держа для него пальто[142]: «Как вы думаете,
К.<ащеев>, напряженным русским подбородком прижимая шарф, исподлобья усмехнулся:
«Что ж. Все под немцем ходим».
(Он не совсем до конца понял то, что я хотел сказать.)