«Одумайтесь, безумцы!» — призывал ветродуй, гудел повсюду.
Он обрушивал стихийную мощь на головы преданных вермахту солдат, офицеров и генералов, будто кричал: «В полушечном свинце — человечья смерть! Вы — герои нации, известные и безвестные, остановитесь! Прекратите убивать — ещё не поздно!».
В старину на Руси полушкой называли мелкую медную монету, достоинством в четверть копейки. Поговорка про «полушечный свинец» сложилась в народе потому, что ею хотели подчеркнуть — для убийства человека надо совсем-совсем немного свинца.
Но включённые в «нашествие двунадесяти языков» немцы, а с ними ещё солдаты из разных стран мира, будто оглохли — не слышали зова природы. Злобно, ожесточённо, как бы доказывая кому-то неведомому своё «я», они рифлёными каблуками утаптывали собственную совесть, пускали по ветру остатки чувств, которые отличали разумного двуногого от скота.
Это отличие в них всё больше и больше стиралось, граница, разделяющая свет и тьму, уже не существовала.
Зверями, завидевшими добычу и приготовившимися в азарте схватить её, ползли фашисты по охваченной огнём и дымом древнерусской смоленской земле.
Они хрипло сипели, орали: «Крови! Крови! Крови!».
Где-то там, в далёком отсюда Берлине, в отдельных роскошных зальчиках столичных ресторанов, фюрер и его окружение поднимали бокалы за свершения собственных подчинённых, достигнутые в походе под общим названием «Drang nach Osten».
В бокалах до краёв темнела густая русская кровь!
Фюрер и его окружение с наслаждением её пили.
Завтра, может, нальют они в свои «победные чаши» кровь сержанта Ивана Прохорова и кровь рядового Александра Миронова, выпив её, закусят, смакуя, ароматной сосиской.
Может, и не нальют!
Как Бог ссудит!
Над нашей траншеей, наверху, всё ещё шумел, бесновался ветер.
Сержант Иван Прохоров, костлявый, плечистый, со скуластым лицом, выражавшим усталость; рядом с ним рядовой Саша Миронов, всегда чем-то слегка возбужденный, — оба, приспев на полусогнутых ногах, устроились в полукруглом расширении траншеи.
Они раздобыли у ротного кашевара крепкий чай, попахивающий дымком, сидели, блаженствовали, отпивали по глотку, перемешивали во рту горячий чай с табачным дымом.
Их связывала служба в пулемётном взводе.
Иван был старше Александра. Будь его воля, сержант давно вернулся бы в родной дом, тоска по деревне уже изъела ему всю душу. Деревня называлась Вороново, там он родился, жил и оттуда никуда не собирался уезжать. Она взбежала на взгорье, подступали к ней широкие поля, добротные дома стояли по сторонам дороги, ведущей на Старую Руссу.
В Воронове ждала Прохорова зазноба — красавица Любаша, с ней не успел расписаться, о чём и жалел в душе.
Прошлой осенью командир уговорил Ивана, и он подписал договор — остался на службе ещё на два года, сверх срока. Если бы он знал, что случится война?
Нет, он ни за какие коврижки не подписал бы такой договор.
Что теперь вздыхать? Близок локоток, да не укусишь!
Когда она, проклятая, кончится? Ни конца, ни края ей пока не видно.
У Миронова положение тоже незавидное. Вот-вот в ноябре, который маячил уже не за горами, выходил срок его службы. Если бы всё шло по-хорошему, как положено, тогда Александр закинул бы за плечо вещмешок — и в путь-дорогу домой. В родную деревню на псковской земле, вспоминая о ней, он будто слышал звон наковальни, чувствовал дымок кузни, в которой трудился до призыва.
Домой!
Одно это желание — домой — обжигало Сашу радостью, и тут же гасло, будто зажжённая спичка на ветру.
Кто отпустит домой теперь, когда не стихали бои?
Разговор о том Миронов даже не заводил с командиром роты. За три месяца боёв, наступлений и отступлений Александр повидал и испытал столько, что иногда ему казалось: он пробыл в армии не три года, а лет десять — не меньше. Так в нём и само время расширялось до какой-то черты, где не было предела.
Ветер всё ещё завывал.
И Александр, слушая вой, опять ощущал в душе какую-то беспредельность. Это новое для себя чувство Миронов приобрёл именно на войне.
— Знаешь, Сашок, в непогодь на гражданке что надо делать? Вот, случись, оказался бы ты далеко-далеко от нашей траншеи? — улыбнулся сержант, глядя на осунувшиеся лицо Миронова, у того голубели большие, усталые, удивлённые глаза.
— Знаю, Иван Силантич! — выпалил Александр, величая сержанта по отчеству, что говорило об его уважительности.
— На горячей печке лежать, потолок подпирать. В такой ветрище кто ж дела какие-то делает? Никаких дел не надо!
— Всё бы тебе потолок подпирать! — рассмеялся Прохоров. — Вы, псковские, такие! Знаю я вас! Мне бабка, помню, в детстве любила говорить про вас всякие байки. Говорила, что один раз нагнало тучу на деревню под Псковом. Мужики собрали сход, стали думать, что делать? Три дня решали, ничего не решили. На четвёртый день надумали — взяли колья и пошли тучу подпирать, чтоб она не упала на деревню.
Сержант захохотал.
Саша тепло улыбнулся тому, как сержант подтрунивал над псковичами, да и сам развеселился, улыбался, даже немного посмеялся.
Миронов родился в деревне под Псковом. Он был выше среднего роста, широкоплечий, быстрый в движениях и словах, всё схватывал на лету. В нём сидел истинно псковский характер — ничто не могло сломить Миронова. Когда лезли фашисты, а в поддержку им летели снаряды, сбрасывали бомбы самолёты, Александр, хоть всё было не впервой, ощущал в груди страх. Едва ли не всякий раз перед атакой пробегал по сердцу холодок, будто приложили к груди свежий лёд. Наверное, думал Александр, смерть давала о себе знать.
Когда он разворачивал пулемёт в сторону фрицев и выпускал очередь за очередью, страх исчезал мгновенно, будто и не бывало. И он уже ничего не боялся.
Так повторялось из боя в бой.
Три дня назад фашисты, атакуя и не считая потерь, всё валили и валили — нахлынули в наши окопы, у Миронова кончились патроны, пулемёт замолк. Он схватился за штык, но немец ногой выбил штык из руки. Другой кто-либо на его месте, может, и получил бы в этой схватке смерть. Миронов не впал в истерику. Изловчившись, пулемётчик сорвал каску с фашиста и ударил в лоб тяжёлым кулаком, оглушил. Обернувшись, он успел ухватить за горло другого фрица, спешившего на помощь тому, оглушённому, и придушил второго. Откуда взялась дикая сила? Александр и сам не мог понять, как не мог объяснить после и то, что вышел живым из рукопашной схватки.
Атака была отбита.
Он прятал в карманы тяжелые ладони — до войны Александр махал молотом в колхозной кузнице. На правой скуле у него рдела полоска от сорванной кожи — дурная пуля чиркнула в том бою, а если бы прямо полетела — голова пулемётчика была бы дырявой.
Всё же одна ощутимая потеря для Миронова случилась в том бою. Пока он бился врукопашную с фашистами, в пулемёт, оставленный на бруствере, угодили осколки снаряда, пулемёт надо было ремонтировать или заменять.
— Не переживай, Сашок, — успокоил Прохоров. — Побудешь пока у меня вторым номером. Когда получишь новый пулемёт, встанешь на своё место.
— Давай так, — согласился Миронов.
Тем более, что его помощника — рядового Яковлева тяжело ранило.
На смех Прохорова рядовой отреагировал без обиды, но с шутливым упрёком.
— Вы-то тоже хороши — ильменские ушкуйники! — сказал Миронов. — Мы хоть бы и тучи подпирали — ну, и ладно. Кому от того плохо? А вы-то людей обирали, притесняли по Селигеру да по Волге, да по Северу до самого Урала. Дед мне, тоже в детстве, про вас говорил: «Такали да такали и русскую свободу всю протакали — ищи ветра в поле». Вот так, Иван Силантич!
— Глубоко ты пашешь, Сашок, ой, глубоко! — изумленно поглядел на него Прохоров.
За это он и любил Миронова, и подружились-то они потому, что были по родовым землям соседями — сержант до войны недолго работал бригадиром в колхозе под Старой Руссой.
— Ладно, чего старину ворошить, а то до самой ночи найдём, что в костёр бросать, баек хватит, — примирился сержант. — Открою тебе, Сашок, один секрет. Самоё лучшее в непогодь — в баньку пойти! Вот, представь, ветрище гудит на улице, как вон этот у нас наверху, дождь холодный хлещет, с кепки и с плаща течёт, настроение — сумрак. А ты идёшь по тропке через сад к баньке, заходишь, значит, в предбанник, одежду долой, и голый открываешь дверь в саму баню.
Прохоров замолчал, представляя, как заходит в баню, и довольная улыбка появилась на губах.
— Под ноги — пар клубами, в нос — аромат от веников березовых, запаренных в тазу, — продолжал сержант. — Из ковша плеснёшь на горку камней красных — оттуда столбом пар. Сидишь да веничком хлещешь бока! Вот так, вот так!
Иван даже показал, как он хлещет себя веником.
— После придёшь в избу, само собой, чистого самогона примешь стаканчик. Чистого, ядрёного! Чтоб, значит, банька пошла на пользу. После, само собой, в кровать к желанной бабе подкатишь, да чтоб у неё поуже была! Эх, красота!
— А у меня в деревне тоже есть банька, — поддержал товарища Миронов, но его прервал другой боец.
— Иван, кончай душу травить, нутро всё выворачивает! — обернулся рядовой Семенцов, слышавший их разговор. — А то я зарыдаю!
— Нежный какой! — бросил сержант. — Спасибо сказал бы, что тебе согревают душу, а ты ещё хорохоришься…
Иван не договорил.
Он вдруг примолк.
Сержант тревожно взглянул на Миронова, приподнялся, запрокинул голову, оглядывая темнеющее с проклюнувшимися звездами небо, прислушался.
Никакого ветра на улице не было!
Повисла тишина, застыло безмолвие.
Воцарилась полная неподвижность в природе.
На западе на какой-то миг засияло небо, тусклые лучи пронзили облачную накипь и тут же потонули в густеющих сумерках.
Чувствовалось, как воздух всё больше становился холодным.
Из него на траву падал едва заметный, похожий на мелкий бисер, иней. Наступал осенний вечер. Звучали команды на вечернюю поверку.
Прохоров и Миронов поспешили к себе в землянку.
Личный состав подразделений 19-й армии, занявшей рубежи на подступах к Вязьме, отходил к краткому фронтовому сну.
На огромных просторах Советского Союза — от южных степей Причерноморья и до берегов Финского залива под Ленинградом — война не затихала и ночью. Оперативные группы красноармейцев шли в тыл к немцам, совершали там диверсии. Наши разведчики пересекали фронт, чтобы взять «языков», в небо поднимались «ночные тихоходы».
Не дремали и фашисты. Они также нередко использовали тёмное время для своих операций.
Для шести армий, а также и резервных подразделений Западного фронта, державших оборону на протяжении 340 километров — от Осташкова до Ельни, уходящие сутки выдались «спокойными» в отличие от соседей на Брянском фронте. Там фашисты прорвали оборону, проутюжили танками 60 километров и заняли город Севск.
По радио из Москвы несколько раз читали сводку Совинформбюро: «В течение первого октября наши войска вели бои с противником на всём фронте».
Теми же сутками в Москве, казавшейся многим и из-под Вязьмы очень-очень далёкой, закончилась конференция, где Англия и Америка дали обязательство поставлять в СССР (до июня 1942 года) ежемесячно — 400 самолётов, 500 танков, 200 противотанковых ружей, тысячи тонн алюминия, свинца, олова, молибдена, броневых листов для танков; зенитные пушки, противотанковые орудия.
Англосаксы и американцы, похоже, были довольны, что у них открылась халява — хапнуть большие деньги на бойне, которую они же и устроили, подтолкнув немцев на войну против Советского Союза.
Это был излюбленный политический приём «цивилизованного Запада», который сработал и летом 1941 года.
Советское правительство в ответ на помощь намеревалось предоставить США и Англии сырьё для выпуска вооружений, а также оплачивать их поставки золотом из казны.
А пока здесь, далеко от Москвы, в долинах и перелесках вяземской земли, ощущался осенний заморозок.
Завтра наступал уже 103-й день Великой Отечественной войны.
На календаре было 2 октября 1941 года.
Разбрызгивая редкие лужи на сельской дороге, в сумерках, не включая на всю мощность фары, катили две легковые машины подчинённые Западному фронту. Задумавшись о чём-то, на переднем сиденье ехал сам командующий. Ещё и месяца не прошло, как Иван Конев, получив очередное звание генерал-полковника, вступил в новую должность. Пока он не успел освободиться от старых привычек, приобретённых во время, когда командовал армией. Они проявлялись в том, что Иван Степанович любил лично вникать в подробности обширного хозяйства 19-й армии. Бывало, что он не доверял отдельным офицерам, перепроверял их, выезжал на позиции. И если командарм обнаруживал ложь в донесениях, либо неточности о состоянии войск, то он мог круто наказать виновных.
Теперь, похоже, кто-то из штабистов тоже получит на орехи, судя по суровому выражению на лице командующего.
Вместе с другими руководителями Западного фронта он возвращался в штаб после осмотра расположений действующих армий под Вязьмой, а также позиций, куда прибывали, где окапывались дивизии народного ополчения, наскоро сформированные в Москве, присланные для подкрепления армейских соединений.
Много чего увидел Иван Степанович Конев за целый день. В душе у него гнездились противоречивые чувства. Нет, он не усомнился в боевом духе солдат, генералов, младших офицеров, горящих желанием громить врага ополченцев. Дух соответствовал тому, чем обычно заканчивал он приказы, будучи командармом: «Славные воины! Вы уже нанесли фашистским собакам сокрушительный удар! Вперед, к новым подвигам! За Родину, за Великого Сталина!».
Так призывал он в кровавых, жестоких боях под Витебском. Туда срочно перебросили 19-ю армию, и Конев прибыл раньше своих частей. Он с небольшим отрядом охраны отыскивал штаб Западного фронта. На шоссе генерал столкнулся с потоком отступающих — солдаты и офицеры шли в беспорядке, связь со штабами у них была потеряна, они не знали обстановки, не могли точно определить, где свои, где неприятель.
Конев вышел из машины. Снял плащ, чтобы все видели знаки различия в петлицах, чтобы все поняли, кто к ним будет обращаться. Выбирая взглядом в толпе кадровых бойцов и офицеров, генерал спокойно, но сурово потребовал:
— Приказываю прекратить отступление! Построиться в колонну!
Уверенный тон генерала, его воля, которая сквозила в приказах, его решимость подействовали на тех, кто отступал. Они стали останавливаться, собираться вокруг Конева, постепенно образовалась целая колонна военных.
В Витебск, вослед за вездеходом командарма, пришли несколько подразделений пехоты, батарея пушек и три тяжелых танка «КВ».
Это была неплохая подмога для частей, оставшихся оборонять Витебск.
С рассветом авиация немцев бомбила Витебск, после танки и довольно много пехоты на мотоциклах двинулись к мосту через Западную Двину, где держал оборону поредевший батальон майора Рожкова из 37-й армии с несколькими ротами народного ополчения. Конев наблюдал за ходом боя, видел, как удачно наши артиллеристы поддержали действия майора: танки фашистов горели, уцелевшие повернули назад, их обгоняла пехота на мотоциклах, атака не удалась.
Перегруппировав силы, фашисты вновь пошли, но уже подтянули самоходные орудия для уничтожения нашей батареи; на позициях артиллерийского расчёта рвались снаряды.
Конев приказал артиллеристам отойти в укрытие, но комбат не успел выполнить его приказ — осколок от снаряда сразил его насмерть.
Тогда генерал принял на себя командование батареей.
Конев называл цели наводчикам, отрывисто бросал: «Огонь!». В то же время он успевал следить за тем, что происходило на поле сражение в целом, на всех его участках.
Это был первый бой Ивана Степановича Конева с фашистами.