Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сам Миних в своем очерке описывает заговор сдержанно и деликатно: «Поведение регента герцога Бирона побудило благонамеренных лиц представить принцессе Анне, матери юного императора, что для блага государства необходимо удалить Бирона и его семейство. Принцесса, подвергаемая вместе с принцем, своим супругом, постоянным оскорблениям со стороны Бирона, одобрила это предложение».[218] По сведениям сына главного мятежника, решительный разговор Миниха с принцессой состоялся днем 8 ноября 1740 года, когда Миних – начальник Сухопутного кадетского корпуса, основателем которого он был, – представлял принцессе кадетов, назначенных в пажи. По-видимому, разговор был откровенным: принцесса жаловалась на регента, а фельдмаршал предложил Анне Леопольдовне убрать его с дороги и даже взялся сделать это лично. Тут-то принцесса и одобрила предложение «благонамеренного лица». После этого разговора Миних решил действовать, не откладывая в долгий ящик, той же ночью, тем более что этой ночью заканчивалось недельное дежурство в дворцовых караулах преображенцев, командиром которых был Миних. В следующий раз они заступали на посты только через шесть дней.[219] Он спешил, но действовал вполне взвешенно и расчетливо. Чтобы информация о заговоре не просочилась сквозь стены дворца, он убедительно просил принцессу никому не рассказывать (не исключая и мужа) о их сговоре, после чего отправился, как ни в чем не бывало, обедать к Бирону.[220]

В этом месте в источниках обычно упоминается знаменательный разговор регента с Минихом. Его передают в двух редакциях. Манштейн, со слов Миниха, пишет, что фельдмаршал обедал у Бирона вместе со своей семьей, а потом был приглашен приехать во дворец к регенту вновь вечером, уже на ужин. Обычно они сидели допоздна в узком кругу доверенных лиц и обсуждали дела. «Герцог, – писал Манштейн, – был весь вечер озабочен и задумчив. Он часто переменял разговор как человек рассеянный и ни с того ни с сего спросил фельдмаршала, не предпринимал ли он во время походов каких-нибудь важных дел ночью. Этот неожиданный вопрос привел фельдмаршала почти в замешательство, он вообразил, что регент догадывается о его намерениях; оправившись, однако, как можно скорее, так что регент не мог заметить его волнения, Миних отвечал, что он не помнит, но что его правилом было пользоваться всеми обстоятельствами, когда они кажутся благоприятными». Думаю, что ответ Миниха регенту уж очень вызывающе опасен в этой ситуации. Возможно, сам фельдмаршал в разговоре с адъютантом придумал свой ответ, что называется, ради красного словца.

Мы располагаем рассказом об этом вечере и в другой редакции. Его со слов Миниха записал английский посланник Э. Финч: «...за ужином и затем в течение всего вечера обыкновенно довольно болтливый, герцог едва ли вымолвил слово. Чтобы сколько-нибудь оживить присутствующих и поддержать разговор, фельдмаршал стал рассказывать о сражениях, о делах, в которых бывал в течение сорокалетней службы. Под конец граф Левенвольде совершенно ненамеренно спросил его: „Случалось ли ему быть в деле ночью?“ Странность такого несвоевременного вопроса при данных обстоятельствах несколько поразила фельдмаршала, но он скоро пришел в себя и, оправившись, отвечал с напускным равнодушием, что, при множестве дел, в которых ему довелось бывать, конечно, находилась работа для любого часа суток, так как время схватки зависит от неприятеля. Граф рассказывал мне, будто герцог, лежавший на диване, при вопросе графа Левенвольде несколько приподнялся и, опираясь на локоть, поддерживая голову рукою, оставался в этой позе и в глубокой задумчивости с четверть часа».[221] Кажется, что в этой редакции происходивший неспешный разговор не так драматичен, как в первом варианте. Ответ Миниха более нейтрален, примирителен, хотя и довольно спорен – время схватки зависит не только от неприятеля, но и от самого рассказчика, что и прозвучало в первой редакции. А в том, что герцог, лежа на диване, сменил позу, трудно усмотреть что-то особенно настораживающее. Обе редакции рассказа исходят от самого Миниха, который в своих записках о памятной беседе не упоминает ни слова.

Как ни странно, молчит об этом красочном эпизоде и сын Миниха Эрнст, довольно информированный мемуарист, текст которого отец править не мог – в момент писания мемуаров в 1757 году сын находился в ссылке в тысячах верст от отца (бывший обер-гофмейстер – в Вологде, а бывший фельдмаршал – в Пелыме). Из текста Эрнста Миниха следует, что никакого описанного Манштейном и Финчем ужина вообще не было. Точнее сказать, регент ужинал, но не с фельдмаршалом, а... с супругой его сына, Эрнста, который пишет буквально следующее: «После обеда отец мой, возвратясь в свой дом, ожидал ночи с великой нетерпеливостью. Между тем моя жена, которая столь же мало, как и я, о том ведала, вместе с бароншею Менгден, свояченицей моей, поехала к герцогине, ужинала у нее вместе с регентом и почти до полуночи с ними просидела. При сем случае герцог приказал чрез жену мою сказать ее свекру, а моему отцу, что как скоро погребение императрицы отправлено будет, то он повелит выдать ему определенную сумму денег на уплату его долгов. Поскольку же жена моя поздно домой приехала и сочла, что отец мой уже спит, то исполнение своего препоручения отложила до другого вечера».[222]

Оставим на совести мемуаристов эти разночтения, но приметим, что Миних-сын запомнил этот эпизод как некий курьез в канун исторического события, что порой даже легче застревает в памяти, чем само событие. Юмор рассказа Миниха-сына в том, что ежели бы сноха фельдмаршала не была так деликатна и передала бы последнюю волю Бирона, знавшего, как мается Миних от долгов, то, может быть, Миних и не отправился бы в свой ночной поход за славой и наградами. Случай же, рассказанный Манштейном и Финчем со слов фельдмаршала, тоже имел характер символического курьеза, но он Миниху-сыну почему-то не запомнился. Может быть, потому, что о нем он ничего не слышал или... его и впрямь вообще не было?

Как бы то ни было, мы можем поверить со спокойной совестью, что фельдмаршалу дома не спалось. Он пролежал, как пишут все наши авторы, не сомкнув глаз, до двух часов ночи, а потом вызвал предупрежденного заранее генерал-адъютанта, подполковника Христофора Германа Манштейна, которому открыл свой замысел и получил согласие на сообщничество.

Далее оба отправились в Зимний дворец, охраняемый преображенцами. Они тотчас пропустили своего командира. Манштейн пишет, что их через гардеробную провели в покои Анны Леопольдовны, фрейлина Юлия Менгден разбудила принцессу и та вышла к ночным визитерам. Миних, «поговорив с минуту» с ней, приказал явиться в покои Анны Леопольдовны всем бывшим тогда в карауле Преображенским офицерам. Когда они пришли, принцесса «высказала им в немногих словах все неприятности, которые регент делал императору, самой ей и ее супругу (Антона Ульриха при этой сцене благословения заговорщиков не было. – Е.А.), прибавив, что, так как ей было невозможно и даже постыдно далее терпеть эти оскорбления, то она решила арестовать его, поручив это дело фельдмаршалу Миниху, и что она надеется, что офицеры будут помогать ему в этом и исполнят его приказания». После этого принцесса дала каждому из них (наверное, офицеров было три-четыре человека) приложиться к руке. Офицеры спустились в караулку и ударили тревогу. Построившимся солдатам – их было 120 человек – Миних объявил, в чем дело; «солдаты громко отвечали, что готовы идти за ним всюду».[223]

Нужно признать, что Миних поступал предусмотрительно и осторожно. Во-первых, он действовал быстро, и первоначально в заговоре было всего два участника – Миних да принцесса. Во-вторых, он сумел получить, если так можно сказать, максимальную легитимизацию незаконного, антигосударственного акта, вовлек в него и гвардейцев, и принцессу, мать императора, которая формально никакими официальными полномочиями не обладала, но в конечном счете взяла всю ответственность за предприятие на себя. В случае провала заговора Анна Леопольдовна пострадала бы больше всех, ибо Миних и гвардейцы, как один, утверждали бы, что на совершение этого тяжкого государственного преступления их послала принцесса, а они, честные и простодушные служаки, не могли не выполнить волю матери императора. Эрнст Миних, находившийся в то время во дворце, передает еще одну важную подробность этого судьбоносного ночного визита в Зимний. Оказывается, что в ту минуту, о которой упоминает Манштейн, Миних требовал от принцессы, чтобы она лично отправилась вместе с мятежниками арестовывать регента, но «она ни под каким видом на то не соглашалась», причем это было уже второе после беседы днем 8 ноября приглашение. Понятно, почему Миних упорствовал – ему было очень важно иметь принцессу живым знаменем и одновременно заложницей – на случай измены.

Да и в дальнейшем Миних действовал столь же осмотрительно. Когда с 80 солдатами и несколькими офицерами он подошел к Летнему дворцу, то остановил отряд в 200 шагах от него (думаю, они подошли к ограде Летнего сада, где находился первый пост. – Е. А.) и послал Манштейна переговорить с офицерами караула, «чтобы объявить им намерения принцессы Анны», – как мы видим, не сам и не свои намерения! Офицеры не возражали, они были даже готовы помочь Манштейну арестовать регента. Манштейн вернулся к Миниху и доложил о своей командировке.[224] Тогда Миних выделил ему двадцать солдат и приказал «арестовать герцога и в случае малейшего сопротивления с его стороны убить его без пощады». Сам же Миних, как вытекает из рассказа Манштейна, остался ждать в удалении от дворца. И в этом нельзя не увидеть умысла фельдмаршала: получилось так, что и предварительные переговоры с охраной, и арест регента совершил не Миних, а его адъютант! Надо полагать, что Миних тем временем отдавал распоряжение о том, чтобы подогнали его карету, в которой потом и увезли арестованного Бирона, ставшего уже бывшим регентом.

Манштейн, войдя во дворец, приказал солдатам двигаться за ним в отдалении, чтобы не производить лишнего шума. Минуя отдающих ему честь часовых и кланяющихся слуг, он уверенно и спокойно зашагал по залам, будто бы со срочным донесением фельдмаршала к регенту. Но на самом деле Манштейн страшно волновался: он боялся заблудиться в полутемных залах, а спрашивать у попадавшихся навстречу слуг, где спит герцог, он не мог – это было бы слишком странно и подозрительно. Впрочем, предоставим слово самому Манштейну (он пишет о себе в третьем лице): «Он прошел в сад (Летний. – Е. А.) и беспрепятственно дошел до покоев. Не зная, однако, в какой комнате спал герцог, он был в большом затруднении, недоумевая куда идти... После минутного колебания он решил идти дальше по комнатам в надежде, что найдет, наконец, то, чего ищет. Действительно, пройдя еще две комнаты, он очутился перед дверью, запертой на ключ; к счастью для него, она была двустворчатая и слуги забыли задвинуть верхние и нижние задвижки, таким образом, он мог открыть ее без особенного труда (а если бы слуги не забыли про задвижки, что делал бы тогда Манштейн? – Е. А.). Там он нашел большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери.

Манштейн, подойдя к кровати, отдернул занавесы и сказал, что имеет дело до регента, тогда оба внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием. Манштейн очутился с той стороны, где лежала герцогиня, поэтому регент соскочил с кровати, очевидно, с намерением спрятаться под нею, но тот поспешно обежал кровать и бросился на него, сжав его как можно крепче обеими руками, и держал до тех пор, пока не явились гвардейцы. Герцог, встав, наконец, на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо и влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала». Затем бывшего регента отвезли в Зимний дворец, а на следующий день, под усиленной охраной, – в Шлиссельбургскую крепость. Век был еще гуманный – ведь Манштейну было указано фельдмаршалом арестовать регента и «в случае малейшего сопротивления с его стороны убить его без пощады», но адъютант приказа не исполнил.

Сам Бирон в позднейших мемуарах к описанию печального эпизода собственного падения смог только добавить: «Я был схвачен в постели в ночь с 8 на 9 ноября, поднят в одной рубашке гренадерами, вытащен ими к карете, приготовленной Минихом, и под конвоем Минихова адъютанта Манштейна отвезен в Зимний дворец. Тут меня ровно ни о чем не спрашивали». Да, уж конечно, – спрашивать будут потом следователи!

Заметим попутно, что ночная беготня, крики и шум этой классической сцены дворцового переворота подняли на ноги весь дворец, и только покойной императрице Анне Иоанновне не было до всего этого никакого дела – она тихо лежала в гробу в парадном зале дворца и не видела, как мимо пронесли мычащего и лягающегося Бирона. Она уже ничем не могла помочь своему возлюбленному обер-камергеру.

«В то время, когда солдаты боролись с герцогом, – заключает Манштейн свой приключенческий рассказ, – герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая у Манштейна, что с ней делать. Он приказал отнести ее обратно в ее комнаты, но солдат, не желая утруждать себя, сбросил ее на землю, в снег, и ушел». Из сугроба герцогиню извлек командир караула, который «охранял» регента и его семью в ту ночь, и приказал вернуть ее в покои, где держать под стражей. Затем она присоединилась к своему мужу, отправленному на следующий день сначала в Александро-Невский монастырь, а потом в Шлиссельбургскую крепость. Заметим, что не в Петропавловскую – тюрьму Тайной канцелярии, а в Шлиссельбургскую, отстоявшую от города на 60 верст. Думаю, что в этом тоже проявилась предусмотрительность Миниха, опасавшегося, как бы Бирон не выскочил из клетки. Затем Манштейн арестовал брата регента, Густава. Это было опасно – тот пользовался уважением в своем Измайловском полку, и в какой-то момент чуть было не началась перестрелка, но наконец захваченный врасплох Густав сдался Манштейну. Другой адъютант Миниха, капитан Кенигсфельд, арестовал первейшего клеврета Бирона, Бестужева-Рюмина, причем, как передает один из источников, кабинет-министр спросил Кенигсфельда: «Что за причина немилости регента?»[225]

Почему фельдмаршал Миних совершил этот столь некрасивый поступок? Что им двигало? Несомненно, Бирон не доверял Миниху и, может быть, действительно, что-то и заподозрил. Манштейн сообщает, что в ночь переворота караулы были значительно усилены и регент, подозревавший, что «против него намерены что-то предпринять, приказал караульным офицерам никого не пропускать во дворец после того, как он удалится в покои; часовым было приказано арестовать тех, которые могли прийти и в случае сопротивления убить на месте того, кто стал бы противиться. В саду, под окнами регента, стоял караул из одного офицера и 40 человек солдат, и вокруг дома были расставлены часовые». По-видимому, Манштейн писал со знанием дела: эту информацию ему сообщил человек, осведомленный в системе охраны герцога, возможно, он был из числа Преображенских офицеров, несших караул во дворце и в Летнем саду.

Поступок Миниха, схожий с ударом ножа в спину, жестоко оскорбил Бирона; это – косвенное свидетельство его собственного просчета в оценке и Миниха, и всей ситуации. Поэтому Бирон, даже сидя в елизаветинской ссылке, стремился отомстить предателю, уделив в показаниях, а потом и мемуарах так много места обвинениям Миниха. Он говорил и писал о фельдмаршале как о предателе, потенциальном противнике цесаревны. В 1741 году Бирон говорил, что он и раньше не доверял Миниху, ибо «нрав графа фельдмаршала известен: имеет великую амбицию и при том десперат и весьма интересоват» (то есть человек отчаянный и заинтересованный). Но на самом деле это – типичная «догадливость на лестнице». В своих показаниях Бирон хотел предупредить воцарившуюся Елизавету от сближения с Минихом – своим врагом. Он не скрывал своего огорчения и досады на Миниха. На одном из допросов он уклонился от главной темы и стал говорить, что и ранее, в начале своей карьеры, Миних слыл предателем. Он изменил пригревшему его саксонскому фельдмаршалу Флемингу, а потом, уже в России, Миних «в несчастие привел и старался лишить живота» нового своего благодетеля – генерал-прокурора Павла Ягужинского.

Бирон видел причины предательского поступка фельдмаршала не «в ответственной ревности к Его императорскому величеству или государству», а в том, что фельдмаршала «к тому возбудили и привели три причины: 1. Уведал, что народ был в беспокойстве, и для того хотел себя наперед показать, понеже когда бы дошло до следствия, то бы явно показалось, что он в первые ему, Бирону, предлагал и более о том побуждение чинил; 2. Чтоб получить себе от Его императорского величества милость и потом свою чрезмерную амбицию удовольствовать; 3. Свою ненасытность насытить».[226]

Так Бирон, оказавшись банкротом, пытается объяснить исходные мотивы, приведшие Миниха к предательству и свержению его, регента. Герцог признает, что Миних более чутко, чем он сам, ощутил, что «народ в беспокойстве», и хотел фактом свержения регента получить для себя на будущее своеобразную индульгенцию от греха участия в «затейке Бирона», в которой фельдмаршал был по уши замешан. Мотив этот кажется сомнительным, хотя общественные настроения Миних, действительно, учитывал. Две другие причины, указанные Бироном, кажутся довольно точными: свергнув регента, Миних получал неограниченный доступ к власти при слабой правительнице Анне Леопольдовне, и это послужило удовлетворением безмерного честолюбия фельдмаршала да и его значительных материальных запросов. Близко к этому и объяснение адъютанта Миниха, полковника Христофора Манштейна, писавшего, что Миних, помогая Бирону, думал, что «получит от него все, чего ни пожелает, что герцог будет только носить титул, а власть регента будет принадлежать фельдмаршалу. Он хотел руководить делами со званием генералиссимуса всех сухопутных и морских сил».[227] Действительно, амбиции Миниха были велики, он все время рвался к звонким титулам, что, возможно, объясняется комплексом парвеню – его отец получил дворянство уже после его рождения. Чин же генералиссимуса был для Миниха, считавшего себя великим полководцем, самой сокровенной мечтой, но Бирон так и не превратил эту мечту в явь – как, впрочем, впоследствии и правительница Анна Леопольдовна.

Но все-таки Манштейн, кажется, слегка упрощает ситуацию. Миних хорошо знал Бирона и вряд ли надеялся заправлять при нем всеми делами, тогда как армия и так подчинялась фельдмаршалу. Однако честолюбие и тщеславие жгли Миниха сильнее, чем предостерегало чувство осторожности. По характеру Миних и Бирон были схожи – оба были заядлые игроки в жизни (а Бирон ежедневно и за карточным столом), и намерение убрать такого могучего и умного соперника, как Бирон, могло воодушевлять Миниха – «десперата» и сулило потом немыслимые блага и славу. Все зависело от личного мужества и решительности самого фельдмаршала, а этого ему было не занимать. К тому же Миних, как никто другой, понимал, что у Бирона, с тех пор как ушла в мир иной императрица Анна Иоанновна, нет никакой реальной опоры. Как уже сказано выше, Миних не только знал (как, впрочем, и Бирон) о настроениях гвардии, но и решил использовать эти настроения в своих целях. Бирон, уже сидя в Шлиссельбурге, в марте 1741 года, вспоминал, как Миних ему говорил, что «Преображенская гвардия ныне его (то есть Миниха. – Е. А.) более любит, нежели при жизни» Анны Иоанновны. Это регенту не понравилось, и он намеревался помешать усилению Миниха: «А после того времени принял я в рассуждение, что у него первый и люднейший гвардии полк и почти вся армия под командою... того ради восприял я намерение о сем Его императорского величества высоким родителям объявить и мнение свое о фельдмаршале обоим их императорским высочествам я открыл бы, но понеже его фамилия в милость обращалась (брат и сын Миниха служили при дворе Анны Леопольдовны. – Е. А.), того ради в том отважиться не хотел».[228]

Дворцовый переворот произошел необыкновенно быстро и легко. Манштейн не скрывал своего изумления по этому поводу. Как признался ему офицер, стоявший, по-видимому, в карауле Летнего дворца, он «не мог понять, как все это могло обойтись так легко, ибо, судя по всем принятым мерам, дело не должно было удаться: если бы один только часовой закричал, то все было бы проиграно». Да и сам Манштейн был уверен, что «если бы один только человек исполнил свой долг, то предприятие фельдмаршала не удалось бы». Конечно, свою роль сыграло то обстоятельство, что на караулах стояли преображенцы, знавшие Манштейна в лицо. Но все-таки они проявили беспечность и, как писал Манштейн, нерадение – ведь регент накануне приказал никого не пропускать во дворец. «Это-то нерадение гвардейцев, на которое не было обращено внимания при великой княгине (Анне Леопольдовне. – Е.А.), и облегчило тот переворот, который год спустя предприняла царевна Елизавета».[229] Как военный, Манштейн, по-своему – с точки зрения воинского устава, соблюдения офицерской чести и исполнения долга, – прав, но ведь и он в ту ночь проявил «нерадение» в защите регентства Бирона, которому, как и все другие, присягал.

И, наконец, последнее: известно, что Миниху часто везло. Военные историки ломают голову над тем, как ему, полководцу столь бездарному, удалось добиться значительных побед в Русско-польской и Русско-турецкой войнах 1730-х годов. Кажется, что удача и счастье никогда не покидали Миниха. От поражения его не раз спасал счастливый случай или фантастическое везение. Когда он бросил штурмовые колонны на стены турецкой крепости Очаков, то почти потерпел поражение – штурм оказался неподготовлен, гарнизон крепости успешно отбил натиск, нанеся огромные потери нападающим. Миних, видя, как гибнет на стенах и во рву его армия, уже рвал на себе волосы и сам под пулями бросился было в самое пекло (кстати, именно тогда возле него находился принц Антон Ульрих), как вдруг неожиданно взорвался главный пороховой погреб в турецкой крепости и чудовищный взрыв погубил все укрепления, похоронив под обломками половину гарнизона. Миних праздновал победу над одной из сильнейших крепостей Причерноморья. В сражении под Ставучанами, также по неизвестным до сих пор причинам, турки вдруг впали в страшную панику, оставили укрепленный лагерь и, бросая пушки и оружие, побежали в сторону крепости Хотин. Потери русских в этом деле составили всего 19 человек. Огромные трофеи достались победителю. Но это еще не все. Бежавшие от Ставучан турецкие солдаты ворвались в сильнейшую в Подолье крепость Хотин, и ее 10-тысячный гарнизон, также объятый паникой, бежал следом за армией, бросив на произвол судьбы бастионы этой поистине неприступной, вырубленной в скале крепости и даже свои знамена... А тут какой-то дворец в Летнем саду!

Впрочем, Манштейн, довольно критически относившийся к своему командиру, писал, что «гораздо легче было бы арестовать герцога среди белого дня, так как он часто посещал принцессу Анну в сопровождении одного только лица. Графу Миниху или даже какому-нибудь другому надежному офицеру стоило только дождаться его в прихожей и объявить его арестованным при выходе от принцессы. Но фельдмаршал, любивший, чтобы все его предприятия совершались с некоторым блеском, избрал самые затруднительные средства».[230] И это ему вполне удалось.

Кроме Бирона и его семьи (жена, дочь и двое сыновей) были арестованы двое его братьев – Карл и Густав, а также генерал Бисмарк, женатый на сестре герцогини и командовавший войсками в Риге. Из «хунты» был арестован только ближайший клеврет Бирона А. П. Бестужев-Рюмин. Его сразу отправили в тюрьму в Ивангород. Все остальные сподвижники регента не пострадали, а даже наоборот, получили повышения.

Глава пятая

Взлет и падение Миниха

«С какой нетерпеливостью ожидали мы известия об успехе означенного предприятия, всякий легко себе вообразить может», – писал Миних-сын, находившийся рядом с Анной Леопольдовной в Зимнем дворце в момент переворота. Наконец появился торжествующий отец мемуариста «с сей добычей» и «принесенною им самим вестью неизреченную произвел радость».[231]

Кто-то радовался благополучному исходу, а кто-то трепетал за свое будущее. Князь Яков Шаховской, только что удостоенный чести пить утренний кофе с регентом, через сутки проснулся в страхе и полном смятении, когда разбудивший его «еще прежде рассвета» полицейский офицер объявил, что надо ехать во дворец, ибо «принцесса Анна, мать малолетнего наследника, приняла правление государственное, а регент герцог Бирон со своею фамилиею и кабинет-министр граф Бестужев взяты фельдмаршалом Минихом под караул и в особливых местах порознь посажены». У дворца стояла толпа, и новоиспеченный начальник полиции «продрался сквозь людей на крыльцо, где был великий шум и громкие разговоры между оным народом». Далее мемуарист дает яркую, почти кинематографическую зарисовку: «Но я, того не внимая, бежал вверх по лестницам в палаты, и как начала, так и окончания, кто был в таком великом деле начинателем и кто производитель и исполнитель, не зная, не мог себе в мысль вообразить, куда мне далее идти и как и к кому пристать. Чего ради следовал за другими, спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами, толпами смешиваясь смело, в веселых видах и не уступая никому места ходили, почему я вообразить мог, что сии-то были производители оного дела. В таких сомнениях вошел я в дворцовую залу и в первом взгляде увидел в великом множестве разных чинов и по большей части статских, теснящихся в дверях и проходах к придворной церкви, которая также была наполнена людьми и освещена множеством горящих свеч».

Шаховской, совершенно ни о чем не знавший, был в полной растерянности: «Я несколько приостановился, чтоб подумать, как бы и в которую сторону подвинуться и найти кого из моих приятелей, от коих бы обстоятельства узнать и по тем бы поступку мою удобнее употребить мог, но в тот же миг один из моих знакомых, гвардии офицер, с радостным восторгом ухватил меня за руку и начал поздравлять с новою нашею правительницею и, приметя, что я сие приемлю как человек, ничего того не знающий, кратко мне об оном происшествии рассказал и проговорил, чтоб я, нимало не останавливаясь, протеснился в церковь, там-де принцесса и все знатные господа учинили ей уже в верности присягу и, видите ль, что все прочие тоже исполнить туда спешат». Тут Шаховской вновь вспомнил свое злосчастное кофепитие с герцогом: «Сие его обстоятельное уведомление, во-первых, поразило мысль мою и я сам себе сказал: „Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне похоже, как и после Волынского толчок, но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!“ В этом размышлении дошел я близ дверей церковных, тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог и увидел многих моих знакомых, в разных масках являющихся. Одни носят листы бумаги и кричат: „Извольте, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том Евангелие и крест целовать“; другие, протесняясь к тем по два и по три человека, каждый только спешит, жадно спрашивая один другого, как и что писать, и, вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там правительнице в окружности знатных и доверенных господ».

Наконец Шаховской продрался-таки в церковь, поцеловал Евангелие и крест, учинив пристойный поклон правительнице, стал позади окружающих ее господ, «воображая себе, что я в таком чине, коему теперь отдаляться не надлежит, и могут мне быть касающихся до полиции в теперешних обстоятельствах потребных делах повеления. Но, увы! вскоре потом инаковую приемность почувствовал». Одни не обращали на Биронова начальника полиции никакого внимания, другие «с язвительными усмешками спрашивали, каков я в своем здоровье и все ль благополучен», третьи за спиной несчастного князя громко рассказывали «о моем у регента случае». Но главное, что огорчало Шаховского, – это то, что он не имел «ни от правительницы, ниже от ее министров, уже во многие вновь доверенности вступивших, никаких приветствий, ниже по моей должности каких повелений, с прискорбными воображениями, почти весь день таскавшись во дворце между людьми, поехал в дом свой в смятении духа моего». Через пару дней он узнал, что вместо него генерал-полицмейстером назначен Ф. В. Наумов, а о Шаховском в указе правительницы не было сказано ни слова. Поэтому он счел, что его из полиции не уволили, и явился туда исполнять обязанности товарища начальника.

Такое положение дел было типично для этого переворота – произошла смена чиновников, но никто, кроме Биронов и Бестужева, всерьез не пострадал – типично верхушечная революция!

Конечно, за прошедшую бурную ночь с императором Иваном Антоновичем не произошло той волшебной перемены, которая случилась с героем сказки о князе Гвидоне, – увы, царь Иван не стал в одночасье взрослым, несмотря на тот звонкий титул, которым он обладал: «Божиею поспешествующею милостию мы, Иоанн Третий, император и самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, царь Казанский, царь Астраханский, царь Сибирский, государь Псковский и великий князь Смоленский, князь Эстляндский, Лифляндский, Корельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Белгородский и иных, государь и великий князь Новгорода низовские земли, Черниговский, Рязанский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский и всея северныя страны повелитель, и государь Иверския земли, Карталинских и Грузинских царей и Кабардинской земли черкасских и горских князей и иных наследный государь и обладатель».[232]

Но хотя государь и остался младенцем, он теперь «издавал» указы один грознее другого: уже на следующее утро, 9 ноября, был зачитан обличительный манифест трехмесячного императора, который сообщал, что «Мы, к великому нашему неудовольству, усмотреть принуждены были...» – а далее шла речь о преступления регента: «Он, герцог Курляндский... к любезнейшим нашим родителям, их высочествам, государыне нашей матери и государю нашему отцу, такое великое непочитание и презрение публично оказывал и при том еще с употреблением непристойных угрозов, такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, по которым не токмо вышепомянутые любезнейшие наши государи родители, но мы сами и покой и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли б». В этих туманных словах тогдашний обыватель вряд ли разобрался, но мы понимаем, что регент формально отрешен от власти за проявленную в отношении принцессы грубость и шантаж («чертушку» из Киля обещал привезти!). Это отрешение осуществлено, как следовало из манифеста, по «всеподданнейшему усердному желанию и прошению всех наших верных подданных». Они же, верные подданные, просили передать «оное правительство Всероссийской нашей империи во время нашего малолетства вселюбезнейшей нашей государыне матери Ея императорскому высочеству государыне принцессе Анне (которой мы отныне титул великой княгини Всероссийской придать соизволили)» со всеми полномочиями регента, а в сущности, самодержца.[233] И. В. Курукин справедливо заметил, что этот «классический» дворцовый переворот показал, что существующая власть может быть свергнута «силой без сколько-нибудь серьезных доказательств ее вины и без всяких попыток воздействия на нее со стороны других законных учреждений. Обоснованием таких насильственных действий явилось еще только предполагаемое нарушение „благополучия“ империи и состоявшееся „прошение всех наших подданных“. Такое объяснение стало в дальнейшем непременным условием публичного оправдания каждой последующей „революции“».[234]

Вечером, после молебна по случаю победы, к придворным и высшим чинам вышла новая великая княгиня в голубой ленте и со звездой высшего российского ордена Андрея Первозванного. Анна Леопольдовна жаловала всех к руке, а затем именем государя, сына своего, объявила награды. Власть и полномочия ее приравнивались к тем, что были у регента герцога Бирона, хотя слова «регентша» употреблено не было. Вместо него был использован старый русский синоним – «правительница», который применялся к царевне Софье после майского мятежа стрельцов 1682 года. Полноту своей власти в статусе правительницы Анна Леопольдовна подтвердила в указе Кабинету за октябрь 1741 года: «...по неотступному прошению как от вас, так и от всех наших верных подданных приняла я правление всея России, пока сын мой и государь в совершенныя лета и в возраст придет на таком же основании, как блаженныя памяти тетка моя, государыня императрица Анна Иоанновна, бывшему регенту духовною своею определить изволила». В другом указе дана иная, более четкая редакция: «...Тогда по прошению ж духовных, министров, генералитета и всех верных подданных взяли мы на себя правление всей Российской империи на таковом основании и в такой же власти и силе, как ему, Бирену, в духовной предписано было». Сходное суждение о пределах власти принцессы высказал в 1741 году Амвросий, архиепископ Новгородский: «...веть Ея императорское высочество с полною самодержавною властию правительствует».

Отцу императора Антону Ульриху вернули командование Семеновским полком, заодно он стал подполковником Конной гвардии, а самое главное – был пожалован чином генералиссимуса всех вооруженных сил России. Фельдмаршал Миних стал первым министром и получил дворец самой принцессы, переселившейся в Зимний дворец.[235] Канцлером России был объявлен князь А. М. Черкасский, вице-канцлером граф М. Г. Головкин. Бывший вице-канцлер А. И. Остерман стал генерал-адмиралом (или, как писали дипломаты, великим адмиралом). Другие получили деньги на оплату долгов, деревни, ордена Андрея Первозванного и Александра Невского. Графиня Миних стала первой статс-дамой, подполковник Манштейн – полковником.

Указом правительницы были освобождены все офицеры и чиновники, попавшие в октябре в Тайную канцелярию как государственные преступники по делу принца Антона Ульриха. Теперь они были признаны невиновными, ибо «природному и истинному своему государю и всей нашей императорской фамилии верно служили и ревностно поступали, не щадя живота своего, за которые их истязанные притязания и верные службы нашей императорской милостию награждены и по прикрытии знаменами паки в нашу службу употреблены». Также все были предупреждены о «непорицании их тем, что они были в катских руках».[236] Правда, указ, подписанный: «Именем Его императорского величества, Анна», датирован лишь 15 декабря 1740 года. Не очень-то спешили новые власти с реабилитацией невинно осужденных! Зато нещадно пытавших их Ушакова и Трубецкого наградили сразу же после переворота Анны Леопольдовны. Из Сибири были освобождены и все, кто попал в ссылку по политическим преступлениям во время царствования Анны Иоанновны, как известно, гуманностью не отличавшейся.

У всех остальных дела обстояли как нельзя лучше. Победители потешались над непотопляемым вице-канцлером Остерманом, который утром, после свержения Бирона, ссылаясь на колики, поначалу отказался явиться к правительнице. Как известно, его скрытность и лицемерие были притчей во языцех, а не особенно искусное притворство анекдотично. Сохранилось множество рассказов о том, как в самые ответственные или щекотливые моменты своей политической карьеры Остерман внезапно заболевал. У него открывалась то подагра правой руки (чтобы не подписывать опасные для него бумаги), то ревматизм ног (чтобы не ходить во дворец), то хирагра или мигрень (чтобы не отвечать на щекотливые вопросы). Он надолго ложился в постель, обвязывал голову полотенцем, и вытащить его оттуда не было никакой возможности – он так громко стонал, что несчастного больного было слышно с улицы. Бывало, что у вице-канцлера внезапно начиналась рвота в ходе переговоров, когда он хотел прервать неудобный для него разговор. Шетарди пишет: «Граф Остерман прибегнул к своему обычному способу, когда он бывает в затруднении и отстаивает неправое дело, – он стал уклоняться от прямого ответа, жизнь его, по его словам, цепь страданий, внезапно овладевавшие им болезненные приступы заставляли его делать тысячи гримас, его кресло никак не могло доставить ему покойного положения, он обливался обильным потом, жестокий кашель душил его, причем он несколько раз отирал лицо. Прикрываясь платком, он бросал на меня взгляды, стараясь лучше проникнуть в мои мысли».[237] Английский посланник Финч, противник Шетарди, был с ним полностью солидарен и писал, что в этом случае нужно хладнокровно сидеть и ждать: «Знающие его предоставляют ему продолжать дрянную игру, доводимую подчас до крайностей, и ведут свою речь далее; граф же, видя, что выдворить собеседника не удается, немедленно выздоравливает как ни в чем не бывало».

Миних, хорошо изучивший повадки Остермана, просил передать хитрецу через его родственника, что есть некоторые обстоятельства, способные заставить вице-канцлера все-таки сделать над собою усилие и явиться во дворец, а именно: совершенно точно известно, что бывший регент Российской империи, герцог Курляндский и Семигальский сидит под арестом в Зимнем дворце.[238] Остерман тотчас поправился и поспешил к разделу пирога. Некоторые иностранные наблюдатели были уверены, что весь переворот 9 ноября – на самом деле следствие сложной интриги хитроумного вице-канцлера – ведь не мог же он стоять в стороне от «революции». Между тем Остерман, действительно, был непричастен к заговору и к мгновенной силовой импровизации Миниха.

С этого момента наступил звездный час фельдмаршала Миниха. «Ночная революция» 9 ноября 1740 года вознесла его на вершину власти. Совершая переворот, он многим рисковал – вдруг Манштейн так и не нашел бы опочивальню регента? И теперь за все страхи и переживания он хотел получить свое. Цели Миниха были ясны. «Фельдмаршал Миних, – писал нещадно разоблачавший своего начальника Манштейн, – арестовал герцога Курляндского единственно с целью достигнуть высшей степени счастия, цель его была та же, как и в то время, когда он убеждал герцога сделаться регентом, то есть он хотел захватить всю власть, дать великой княгине звание правительницы и самому пользоваться сопряженной с этим званием властью, воображая, что никто не посмеет предпринять что-либо против него. Он ошибся». Да, Миних ошибся – его, российского Марса, победителя страшного Бирона, вскоре низринула с Олимпа тихая, рассеянная женщина – Анна Леопольдовна. Это событие подготавливалось постепенно. Было несколько факторов, определивших низложение Миниха. Во-первых, явно неудачное для Миниха распределение постов в новом правительстве. Из мемуаров Э. Миниха следует, что после победы Миних-отец посадил сына и барона Менгдена обсудить и записать его первые распоряжения о разделе власти и о наградах. Поначалу было решено самого Миниха «за оказанную им услугу» сделать генералиссимусом. Но потом сын якобы отсоветовал батюшке так поступать: может быть, этот чин желает получить принц Антон Ульрих, и «нужно... пристойным образом о сем у него разведать; в таком случае советовал я отцу моему испросить себе титул первого министра. На сие он согласился (без всякой „разведки“. – Е. А.) и, оставя прежде упомянутое достоинство, избрал для себя последнее. После сего спросил он меня и барона Менгдена, как же может граф Остерман над собою терпеть первого министра. Мы отвечали, что надлежало бы и ему назначить достоинство, которое с высшим чином сопряжено, нежели каковой он по сие время имел. Отец мой сказал, что вспомнил, как граф Остерман в 1723 году, работая над новым положением о флоте, намекал, что он охотно желал бы быть великим адмиралом». – «Да кто же будет великим канцлером?» – вопросил Миних-сын и, видя, что отец молчал, предложил сделать канцлером князя Черкасского, а вице-канцлером графа Михаила Головкина, «дабы знатнейшие достоинства оставались в руках более у природных россиян».[239] Если это было именно так, как описывает Эрнст Миних, то он, хотя и невольно, подложил своему отцу большую свинью: распределение постов оказалось явно неудачным и невыигрышным для фельдмаршала. Почему Миних согласился с советами ничего не смыслившего в государственных делах сына и бесцветного Менгдена? Ведь фельдмаршал всегда мечтал получить высший воинский чин генералиссимуса. Еще при Бироне, в Кабинете, во время допроса по делу Антона Ульриха его адъютанта Граматина, зашла речь о том, что принц хотел стать генералиссимусом, и это возмутило присутствовавшего на допросе Миниха. Он «просил, чтоб не сделать ему обиды, понеже-де он к тому чину заслуги имеет, такожде и кроме Кабинета говорил, что должно ему быть генералиссимусом и к тому дальнее намерение имел». Так было записано в Экстракте о Минихе со слов Бирона и Бестужева,[240] и этому утверждению можно верить. Но тогда, в момент дележки мест, видно, гордыня затмила ему очи и вожделенного высшего воинского чина ему показалось мало – он видел себя правителем всех, а не только воинских, дел империи, метил на место регента. Но так как регентом уже стать было невозможно, то Миних выбрал себе известный во многих европейских странах пост главы ответственного перед монархом правительства – премьер-министра. Значение такого поста, например, в Англии было и тогда чрезвычайно высоко. Но Россия такого института не знала в силу природы самодержавной власти, в России никогда не было ответственного правительства, наделенного определенным кругом делегируемых ему полномочий. Существовавший при Анне Иоанновне Кабинет министров был просто советом двух-трех сановников и не представлял собой правительственной корпорации, составленной из руководителей основных ведомств.

Миних, придумав под себя диковинный для России пост «первого министра в наших консилиях», тем самым невольно попал в бюрократическую западню, им самим расставленную. Как регент (читай – временный самодержец) он управлять империей не мог, как и не мог быть западноевропейским премьер-министром. В итоге он сделался руководителем существовавшего тогда Кабинета министров с полномочиями председательствовать на заседаниях и докладывать дела правительнице. Одновременно он оказался в рамках существовавшей тогда системы субординации, распределения государственных дел и ведения служебного делопроизводства: в сфере военных дел, которые он оставил при себе, пребывая на должности президента Военной коллегии, фельдмаршал был теперь обязан подчиняться генералиссимусу, что впоследствии стало причиной конфликта, приведшего Миниха к катастрофе. Это противоречие было заложено уже в указе 11 ноября, объявленном правительницей: «...И как он уже первый ранг в империи имеет, то ему по генералиссимусе первым в империи быть». Ставя себя на самую высокую ступень в гражданской иерархии, Миних оказывался все равно ниже правительницы, точно так же как в военной субординации – ниже ее супруга. Как писал Манштейн, «первые жалобы принца против Миниха были вызваны по поводу его письменных сношений с ним, так как в России существует известная форма, которую подчиненные обязаны употреблять во всех служебных письменных обращениях к своим начальникам: фельдмаршал вовсе ее не соблюдал и во всех сношениях с генералиссимусом придерживался формы обыкновенных писем. Он не сообщал ему (принцу. – Е. А.) ни одного важного дела».[241] Отношения между ними не могли быть хорошими уже потому, что работать вместе с Минихом и не подвергаться оскорблениям было невозможно: скандалы сопровождали всю карьеру фельдмаршала. Известно, что во время Русско-турецкой войны Миних так оскорбительно обращался с заслуженными генералами, что в штабе едва не начался бунт против главнокомандующего. Бесцеремонность, унижение достоинства других людей, безмерная спесь и бестактность – черты характера Миниха, которые не исчезли у него и после 9 ноября. Он всегда находил возможность оскорбить или унизить человека. Сочинив указ о пожаловании принца в генералиссимусы, он вставил в него оскорбительное для Антона Ульриха «обоснование» своего великодушного отказа от высшего воинского чина: «И хотя генерал-фельдмаршал и в коллегии Военной президент к пожалованию б сего знатного чина надежду иметь мог, токмо во всенижайшем к вышеупомянутому Его высочеству почтении от сего высочайшего чина отрекается». Это называется «оскорбить почтением». Постепенно стало ясно, что отец царя недоволен своим положением по существу – при Минихе, державшем военное управление в своих руках, звание генералиссимуса было лишь почетным титулом, без реальной власти.[242] Словом, Миних создал себе врага.

Второго врага он «взрастил» в Кабинете, ибо недальновидно поступил с вице-канцлером Остерманом. Для начала он больно ударил этого честолюбца по носу – ведь чин канцлера был для Остермана таким же желанным, как для Миниха чин генералиссимуса. Но Остерман его не получил. Пожалование же больному, обезножевшему и совершенно сухопутному человеку чина генерал-адмирала, а значит, и руководителя сложнейшего и страшно запущенного хозяйства флота и Адмиралтейства, было сущей насмешкой. Новое назначение преследовало цель вообще отстранить Остермана от внешней политики, передав ее князю Черкасскому, человеку бесцветному и послушному, а фактически – самому Миниху.

К тому же после свершенного ночью 9 ноября похода Миних серьезно заболел: либо простудился, пока на осеннем петербургском ветру ждал результатов «экспедиции» Манштейна, либо сказалось страшное нервное напряжение – неизбежный спутник ночных приключений немолодых людей.[243] Болел он серьезно и даже думал, что умрет, – в начале декабря фельдмаршал исповедался. Окончательно поправился он лишь в двадцатых числах декабря 1740 года.[244] Пока он болел, вся система управления работала по старым принципам. А когда Миних выздоровел, то оказалось, что сложился устойчивый кружок его недоброжелателей, которые начали согласованно действовать против него. Душой нового придворного заговора был Остерман, который стал часто встречаться с правительницей и с принцем Антоном Ульрихом и старался наладить хорошие отношения с Анной Леопольдовной. Причем это не были официальные визиты вежливости, когда генерал-адмирала приносили на носилках. Встречи продолжались по нескольку часов. Остерман нашел у правительницы понимание, когда речь зашла о ее отце, герцоге Мекленбургском. 29 ноября 1740 года английский посланник Э. Финч сообщал в Лондон, что во время очередной встречи по русско-английским делам Остерман вдруг заговорил о герцоге Карле Леопольде. Он сказал: «Вы знаете, что герцог – отец Ее высочества великой княгини, и поймете, насколько ей, как дочери, естественно входить в интересы своего родителя. Судьба этого герцога, человека преклонных лет, вынужденного немногие оставшиеся годы жизни проводить вдали от собственных владений и притом в крайне стесненных обстоятельствах, конечно, вызывает сострадание...» И далее: «Остерман полагает, что найдется возможность смягчить судьбу герцога, не нанося ущерба его подданным». Остерман обратился к Финчу не случайно – английский король был одновременно владетелем Ганновера, игравшего существенную роль в судьбе мятежного герцога – отца правительницы. Финч сразу признался, что дела мекленбургского герцога представляются ему «крайне щекотливыми и запутанными», но он сообщит обо всем в Лондон и будет ждать инструкций.[245]

Уже эти хлопоты Остермана не могли не растопить сердце дочери беспутного отца. Кроме того, неопытным людям, оказавшимся на самой вершине власти, было полезно посоветоваться с Остерманом и послушать его – профессионального дипломата, человека толкового и знающего, тем более что ситуация в Европе резко обострилась: после смерти австрийского императора Карла VI и прихода к власти в Пруссии Фридриха II началось многолетнее противостояние блоков держав по поводу Силезии и вообще «австрийского наследства». России предстояло определить свое место в грандиозном конфликте между Пруссией и Австрией – Пруссия только что вторглась в Силезию, началась Первая Австро-прусская война. Попутно заметим, что Остерман с середины 1720-х годов придерживался проавстрийской ориентации, тогда как Миних не скрывал своих симпатий к молодому прусскому королю.

Вскоре выяснилось, что особенно сблизился с Остерманом муж правительницы. Как остроумно заметил один из наблюдателей (в передаче Э. Финча), принц Антон Ульрих в беседах с Остерманом посещал как бы «политическую школу».[246] Остерман никогда не был бескорыстным человеком и, несомненно, извлекал из бесед с супругами пользу для себя или, попросту говоря, готовил низвержение Миниха и свое возвышение.

28 января 1741 года появился именной указ, по-современному говоря, «об упорядочивании и совершенствовании системы управления с целью повышения ее эффективности» («дабы входящие в наш Кабинет дела вдруг и безостановочное течение свое имели»). Указ был направлен в конечном счете против единовластия Миниха, хотя в нем шла речь лишь о распределении дел Кабинета министров по департаментам. Миниху, как первому министру, был поручен военный департамент, все дела, относящиеся к армии, причем он обязывался обо всем рапортовать принцу Антону Ульриху. Остерман, кроме навязанного ему Адмиралтейства, по-прежнему руководил внешней политикой, канцлер Черкасский и вице-канцлер Головкин ведали делами внутреннего управления. Начальники департаментов сообщали друг другу информацию «для соглашения», общие дела предполагалось обсуждать на заседаниях Кабинета министров.[247] В итоге от власти первого министра почти ничего не осталось. Миних почувствовал себя оскорбленным.

Он терпел только до конца зимы 1741 года. 28 февраля Финч сообщал в Лондон: «Все еще заметно какое-то брожение во внутренних делах здешнего правительства. Первый министр находит, что не пользуется такой широтой власти, на которую рассчитывал, а потому намекнул (великой княгине. – Е. А.) о своем желании сложить с себя настоящую должность. Великая княгиня отвечала, что не вполне понимает, что он хочет сказать и на что он жалуется, так как властные полномочия генералиссимуса определены и установлены еще Петром Первым; при распределении... дел (имеется в виду рассмотренный выше указ 28 января 1741 года. – Е. А.)... имелось в виду только наилучшее отправление дел».[248] Неизвестно, был ли еще разговор у правительницы с Минихом, но 3 марта неожиданно появился указ Анны Леопольдовны своему мужу-генералиссимусу об отставке первого министра по его просьбе («он сам нас просит за старостию и что в болезнях находится и за долговременные нам, и предкам нашим, и государству нашему верные и знатные службы его»).[249] Правительница боялась своего первого министра и даже свою волю объявила ему через Левенвольде (по другой версии, через сына фельдмаршала Эрнста) и несколько ночей, пока Миних не перебрался в свой дом на Васильевском острове, меняла спальни – не хотела, чтобы с ней поступили так же, как со спящим Бироном.

«Это известие как громом поразило его, – пишет Манштейн о том, как воспринял отставку Миних, – однако он опомнился после нескольких минут размышления, принял довольный вид, благодарил великую княгиню за оказанную милость и удалился несколько дней спустя в свой дворец на противоположный берег Невы... его отблагодарили <отставкой> за его службу, как раз в то время, когда он воображал, что могущество его утверждается более чем когда-либо».[250] Нужно согласиться с мнением мемуариста. Миних был уверен, что его никогда не отправят в отставку, считая себя «столпом империи», – именно так он называл себя в своих записках. Несомненно, Миних пал жертвой своей амбициозности – он всерьез считал, что незаменим, что без него не обойдутся и еще станут просить остаться. Шетарди точно написал о Минихе, что он «поддерживает свое влияние самоуверенностью, которая его никогда не покидает», хотя за ней ничего не стоит. Предшественники Анны Леопольдовны на троне по крайней мере дважды попадались на удочку капризного фельдмаршала, удовлетворяли его требования и просили забрать просьбы об отставке. А тут и бумаги никакой не потребовалось – желание фельдмаршала уйти на покой, высказанное в беседе с Анной Леопольдовной, приняли за прошение об отставке! Фельдмаршалу определили огромное денежное пособие в 100 тысяч рублей,[251] а также приличествующую его рангу пенсию и караул возле дома, который отставной, но полный сил и замыслов деятель считал почему-то – в отличие от всех остальных – почетным. По крайней мере, так он написал о приставленном к нему карауле в мемуарах, хотя на самом деле его посадили под домашний арест.

Что лежало в основе решения правительницы об увольнении Миниха, точно сказать невозможно. Может быть, интриги Остермана и примкнувшего к нему Левенвольде, уговоры мужа, требовавшего, чтобы Анна проявила твердость. Известно, что на упреки Елизаветы Петровны в неблагодарности Миниху правительница отвечала, что на нее сильно надавили муж и Остерман.[252] Может быть, сработал принцип «Мавр сделал свое дело...». Миних был неприятен правительнице как человек, совершивший хотя и необходимый для нее, но низкий поступок. Кажется уместной и приводимая по этому случаю секретарем саксонского посольства Пецольдом латинская пословица «Proditionem amo, proditorem odi» («Люблю предательство, ненавижу предателя»). Ко всему прочему Миних обходился с принцессой довольно бесцеремонно. Чего стоит хотя бы история о том, как он в январе 1741 года привез во дворец нового австрийского посланника маркиза Ботта и «прямо вошел к великой княгине, которая была неодета, и доложил ей, что Ботта ожидает в приемной».[253] Возможно, что ускорило отставку подозрение, которое возникло у правительницы после визита Миниха к цесаревне Елизавете в конце февраля. Как показал на следствии 1742 года Левенвольде, знавший это от самой Анны Леопольдовны, «она на фельдмаршала Миниха по причине того, что будто он к (цесаревне) приходил, суспицию (подозрение. – Е. А.) имела. Потом оный фельдмаршал из службы уволен».[254]

Манштейн и, вслед за ним, историк С. М. Соловьев считали, что падению Миниха способствовал донос бывшего регента Бирона из Шлиссельбурга. Действительно, тот написал из заключения, что «никогда не принял бы регентства, если бы граф Миних не склонял бы его к этому столь убедительно, что хотел даже броситься перед ним на колени». Поэтому Бирон, поминая свою печальную историю, советовал правительнице остерегаться Миниха, ставшего из «верного сына отечества» «самым опасным человеком в империи».[255] По-видимому, Манштейн не очень исказил истину. Сохранились не известные ему показания Бирона, кратко изложенные в начале 1742 года елизаветинскими следователями. В этом тексте есть знакомая нам по запискам Манштейна фраза: «Ни во веки б он, Бирон, правительства не принял, ежели б по представлению онаго фельдмаршала Миниха и непрестанному его прошению и предложению то не сделано».[256] Вышесказанное находит подтверждение в донесении Э. Финча от 3 марта 1741 года: «Герцог Курляндский тоже писал великой княгине письмо, в котором желает ей всякого счастья и благополучия в делах правления и прибавляет, что – несмотря на уверенность в невозможности изменить в чем-либо собственную судьбу... несмотря на убеждение, что его советы не могут иметь значения для ее высочества, он не может не умолять ее, ради ее собственного блага, не слишком доверяться фельдмаршалу. Простая предосторожность и пример самого герцога должны служить предупреждением. Герцог уверяет, что, сделай он графа Миниха генералиссимусом, он оставался бы регентом поныне».[257]

Весной 1741 года прояснилась судьба и самого Бирона. Она не оказалась счастливой. После того как бывший регент был доставлен в Шлиссельбург, он тяжело переживал происшедшее, вспоминая страшное пробуждение, и, естественно, не мог спать по ночам. Почти две недели никакого расследования не велось. Разве что у самого Бирона и членов его семьи «расследовали» ларцы, кошельки и карманы, отобрали все деньги, золото и драгоценности. И хотя все это было тщательно переписано, не прошло и полугода, как фантастические богатства бывшего регента куда-то растворились, как некогда «растворились» богатства опального светлейшего князя Меншикова. Потом, 23 ноября 1740 года, в Шлиссельбурге состоялась «выездная сессия» Тайной канцелярии. Ее возглавляли непотопляемый А. И. Ушаков и сенатор, генерал-лейтенант М. И. Леонтьев. Они допросили Бирона по данным им вопросным пунктам. Вопросы касались «нерадения его о дражайшем здравии» покойной государыни, происков против родителей царя, а главное – «затейки» с присвоением регентства в октябре 1740 года. 29 декабря Ушаков докладывал о следствии на заседании Кабинета министров в присутствии Анны Леопольдовны, после чего правительница постановила, во-первых, «с сего времени называть его Бирингом» (возможно, такой была первоначально фамилия экс-регента, позже облагороженная на французский манер); и во-вторых, сослать его с семьей «в Сибирь, на Пелынь». В Петербурге в географии Сибири разбирались плохо и часто путали или искажали сибирские топонимы. Да и какая разница: Пелынь, Пелым, Белымь, главное – в Сибирь! С глаз долой! А администрация в сибирской столице – Тобольске уж сама разберется, куда направить узника.

Миниху – тогда еще первому министру – поручалось отправить в Пелым специального офицера, которому «близ того города Пелыни сделать по данному здесь рисунку нарочно хоромы, а вокруг оных огородить острогом высокими и крепкими полисады из брусьев, которые проиглить как водится (то есть вставить сверху острые гвозди. – Е. А.)». Задолго до этого сам фельдмаршал Миних, считавший себя великим инженером, набросал эскиз уютного домика для своего поверженного врага и даже послал специального комиссара в Пелым для наблюдения за сибирской новостройкой. Правда, в Сибири Бирон пробыл недолго – вскоре новая императрица Елизавета Петровна приказала перевести его с семьей в Ярославль. А в пелымский дом в 1742 году въехал другой новосел – сам Миних, который и прожил там двадцать лет. Пока же в Сибирь с чертежиком дома отправился подпоручик барон Шкот и уже к 6 марта 1741 года в ударный срок возвел хоромы и ров вокруг выкопал, только «еще полисад не поставлен».[258]

А в это время в Петербурге вновь занялись делом Бирона. 23 февраля в Шлиссельбург прибыла комиссия из восьми следователей во главе с генералом Григорием Чернышевым, которая допросила бывшего регента по «допросным пунктам» обвинения с характерным названием: «Явные погрешения бывшего регента Курляндского и в чем его допрашивать надлежит». Здесь содержался «полный букет» обвинений, начиная с упреков в нехождении в церковь и кончая уличением в преступных связях с представителями иностранных держав. Ответы заключенного, естественно, не удовлетворили следственную комиссию, приехавшую на остров у истоков Невы совсем не для того, чтобы выяснить правду. Впрочем, в составе комиссии был человек, который хотел обнаружить правду. Это был кабинетный секретарь Андрей Яковлев, попавший ранее в Тайную канцелярию и пытанный за слова о подложности подписи императрицы Анны Иоанновны. Как писал о нем Финч, «это несомненно человек партии: решительный, предприимчивый, заявляющий прямо, что раз рисковал головою, то рискнет ею и другой раз, лишь бы узнать, кто в конце прошлого царствования присоветовал собрать подписи городов, приглашавших герцога Курляндского принять регентство... (и) когда, по чьему совету царица подписала документ, в силу которого герцог был признан регентом, так как Бестужев несомненно заявил, что подпись подложна и сделана не по его совету».[259] Угроза разоблачения аферы Бирона была вполне серьезна, да только у Яковлева руки оказались коротки – никто не был заинтересован в том, чтобы доподлинно узнать, подложна подпись императрицы Анны Иоанновны или нет.

При этом нужно отдать должное бывшему регенту – оборонялся он искусно. Так, когда его обвиняли «в небрежении здравия» покойной императрицы Анны Иоанновны, которая якобы, несмотря на подагру, хирагру и почечнокаменную болезнь, была вынуждена много времени проводить вместе с Бироном в конном манеже, то он ссылался на квалифицированное мнение докторов, не предрекавших государыне столь скорого конца и не возражавших против ее поездок верхом. Ибо на суровый вопрос временщика, «отчего в урине Ея императорского величества кровь показывается, ответствовали помянутые докторы, что-де происходит от малейших жил, которые напружились... и от того не изволила иметь никакого опасения и пользовалась бы только красным порошком доктора Шталя».

Мало того, Бирон рассказывал, как он сам ежечасно самоотверженно боролся за здоровье государыни, и, как-то увидав, что императрица «лекарство с великой противностью принимает, а часто и вовсе принимать не изволит», припадал к ногам Ее императорского величества, «слезно и неусыпно просил, чтобы теми определенными от докторов лекарствами изволили пользоваться. А больше всего принужден был Ея величеству в том докучать, чтоб она клистер себе ставить допустила... к чему напоследок и склонил».[260]

Еще в вину герцогу ставилось то, что он «в церковь Божию не ходил», все дела «по своей воле и страстям отправлял», был невежлив с придворными и знатью и так на них «крикивал и так предерзостно бранивался, что и Ея величество сама от того часто ретироваться изволила». Серьезнее было прежнее обвинение в том, что он утеснял и оскорблял родителей императора, угрожал им высылкой за границу, «оставя свою природную совесть, домогался регентства», да и «к российским честным людям и ко всей нации был весьма зол». Чтобы сделать обвинения как можно весомей, следователи туманно намекнули на государственную измену: Бирон якобы заключал «тайные секретнейшие договоры и обязательства... к повреждению государственных здешних интересов с чужими державами».

Во многом обвинения конца февраля повторяли ноябрьские, но новый импульс следствию дали показания А. П. Бестужева-Рюмина. Он был «подготовлен» суровым сидением в крепости и угрозами Миниха, о чем шла речь выше. Бестужева заранее, еще в начале декабря 1740 года, перевезли из Ивангорода сначала в Копорье, где он сидел с семьей, а потом в Петропавловскую крепость, и генерал Ушаков с 13 декабря начал его допрашивать, добиваясь самооговора и подтверждения обвинений против бывшего регента. Бестужев, замученный тюрьмой, напуганный угрозами, признался во всем, что от него требовали. Но очная ставка Бестужева с Бироном была проведена в марте или апреле 1741 года, когда Миних уже слетел с вершины власти, жил под домашним арестом и вмешиваться в следствие не мог. В итоге попытка уличить бывшего регента в преступлениях с помощью показаний Бестужева закончилась для следствия полным провалом. Мало того что Бирон отрицал возведенные на него обвинения, сам Бестужев отказался от всех обвинений в адрес бывшего регента, объясняя свои прежние показания (на которых и строилась очная ставка – «Пункты в обличение Бирона») как вынужденные угрозой пытки и смерти.[261]

Возможно, его воодушевила изменить показания реакция верхов на жесткое с ним обращение. 3 марта 1741 года Финч писал по этому поводу: «Русские люди не могут примириться с мыслью, что его выделили из толпы лиц, участвовавших в установлении регентства герцога Курляндского, и возложили на него ответственность за дело, которое – как говорят – он задумал не один, которого и один осуществить не мог, точно так же как один не мог бы ему противиться. И его, как прочих русских вельмож и сановников, причастных к делу, несло потоком власти герцога, сильного советом и поддержкой лица, готового теперь взвалить на Бестужева всю ответственность за дела, в которых оно само принимало самое деятельное участие».[262] Намек на Остермана, ушедшего от обвинений, здесь более чем прозрачный.

Кроме того, оказалось, что Бирон – человек не робкого десятка, многие его ответы были обстоятельны и хорошо аргументированы. Он отвергал самые серьезные обвинения, требовал бумагу и перо, сам писал объяснения. Но даже трогательный рассказ фаворита о клистире для государыни не убедил суровых судей. 8 апреля они пришли к единодушному решению, записанному в «Сентенцию о казни смертию четвертованием Бирона и конфискации имущества».[263] 14 апреля, на основании заключения следователей, император Иван Антонович вынес приговор: Бирона и его братьев приговорить к «отписанию всего их движимого и недвижимого имения на Нас, в вечном заключении содержать, дабы тяжкое оное гонение и наглые обиды, которые верные наши подданные от него претерпели... без всякого взыскания не остались». Бирон удостоился чести быть сравненным в приговоре с Борисом Годуновым, которого тогда рассматривали как убийцу царевича Дмитрия («лесным коварством убити повелел») и узурпатора, возможно, отправившего на тот свет и царя Федора. Вот и Бирон, «будучи надмен гордостию и ненасытством властолюбия», поступал «так же, как и вышеупомянутый Годунов». Всем известно, говорилось в манифесте, «в каком мизерном состоянии оной Бирон с своею фамилиею и братьями прибыл и потом, будучи в России... какое неисчислимое богатство и великие, не по достоинству своему, чины получил», да к тому же «многих знатных духовных и светских чинов... не весьма за важные вины, а иных и безвинно кровь пролил, а других в отдаленных местах в заточениях гладом и жаждою и несносными человеческому естеству утеснениями даже до смерти умуча, и домы и фамилии их до основания разорил». Наконец, согласно манифесту, преступник пытался стать самовластным государем и «у нас дарованную нам от всемогущего Бога императорскую самодержавную власть вовсе отнять и наших вселюбезнейших государей родителей... от правления исключить и все то себе единому присвоить». Подготовившая приговор комиссия Чернышева изложила преступные деяния бывшего регента в 27 пунктах. Бирону припомнили все его прегрешения, начиная со злого умысла нанести ущерб здоровью Анны Иоанновны (пункт 2), обманным путем захватить власть (большая часть пунктов) и кончая покровительством братьям своим, разорявшим Россию (пункт 27).[264] В общем, за все эти преступления (как доказанные, так и недоказанные) решено было Бирона со всем его семейством, включая зятя Бисмарка, сослать в Сибирь навечно. Быстро нашли замену Бирону и в Курляндии. На его трон был предназначен младший брат Антона Ульриха, Людвиг Эрнст, который приехал в Петербург в конце июня 1741 года и вскоре был избран курляндским дворянством в герцоги Курляндии и Семигалии. Но польский король Август III, сюзерен курляндского герцога, этот выбор не утвердил, а власть правительницы к этому времени внезапно закончилась, и Людвиг Эрнст так и не стал герцогом. Может быть, и к лучшему для него...

Глава шестая

Правительница, чуть было не ставшая императрицей

Итак, после низвержения Бирона и отставки Миниха власть оказалась в руках правительницы. Теперь пора нам приглядеться к ней повнимательнее. Анна Леопольдовна казалась женщиной симпатичной – была хорошо сложена, статна, стройна, хотя рассмотреть это было довольно затруднительно, так как почти все время с 1740 по 1745 год она была беременна, родив одного за другим пятерых детей. Миних-сын писал, что Анна «волосы имела темного цвета, а лиценачертание хотя и не регулярно пригожее (то есть не отвечающее принятым тогда канонам женской красоты. – Е. А.), однако приятное и благородное».

«В одежде была она великолепна и с хорошим вкусом», – утверждал Э. Миних. Однако, несмотря на это утверждение, очевидно, что как раз вкуса Анне Леопольдовне явно не хватало. «В уборке волос никогда моде не следовала, – продолжал Миних, – но собственному изобретению, от чего большей частью убиралась не к лицу».[265] Между тем прическа в туалете женщины того времени имела исключительно важное значение, даже большее, чем теперь. Без дорогого и – что существенно – изобретательного куафера не обходилась ни одна дама света. Париж уже давно диктовал свою волю всем модницам и в прическах, и в одежде, и в аксессуарах. Одеваться по парижской моде было принятой при всех европейских дворах нормой, нарушать которую было просто невозможно. Величайшим искусством было достижение гармонии прически, украшений, платья с фижмами и манер. Правительница этим искусством не обладала и тем самым роняла свой престиж в глазах окружающих. Она не просто изобретала свою моду, а шла против нее. Миних-отец пишет то, что подтверждается другими источниками и даже портретами правительницы: «Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, не носила фижм и в таком виде являлась к обедне, в публике (дело немыслимое! – Е. А.), за обедом и после него, когда играла в карты с избранными партнерами».[266] Почти так же пишет о принцессе Манштейн: «Одетая в одной юбке и шушуне, с ночным убором на голове, сделанным из платка». Шетарди сообщает, что на торжественных приемах правительница носит костюм с чем-то вроде султана (ип corps avec une espe'ce de sultane).[267] Этот странный головной убор присутствует на самом известном ее портрете, дошедшем до нас. Неудивительно, что ей так понравился какой-то особенно красивый домашний костюм из Милана, который она увидела у жены младшего Миниха и с удовольствием приняла в подарок.[268] Из описаний гардероба правительницы видно, что в нем не было бальных платьев, имелось одно «кавалерское платье Святого Апостола Андрея», а большей частью упоминаются разного рода халаты и домашние платья – «шлафоры и полушлафоры с юбочками», «самары» и среди этого большинство – неярких, скромных тонов: черное, коричневое, темно-зеленое, «по синей земле с разными травами».[269] Из нарядных платьев правительницы всем запомнилось маскарадное платье к публичному маскараду (пожалуй, единственному в ее правление) 20 октября 1741 года. Это был «грузинский костюм», обложенный собольим мехом и подбитый белой тафтой, с пунцовой юбкой и грузинским головным убором. Как известно, женский грузинский наряд не отличается ни пестротой, ни вызывающей расцветкой.[270]

Скажем прямо: принцесса Анна никогда не производила на окружающих выгодного впечатления. «Она не обладает ни красотой, ни грацией, – писала жена английского резидента леди Рондо в 1735 году, – а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность».[271]

Иначе писал об Анне Леопольдовне ее придворный Эрнст Миних. По его словам, правительницу считали холодной, надменной и якобы всех презирающей. На самом же деле ее душа была «нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а холодность была лишь защитой от грубейшего ласкательства», так распространенного при дворе ее тетки. Правда, Миних писал свои мемуары много лет спустя после смерти Анны Леопольдовны, а леди Рондо – во время описываемых событий. Впрочем, одно другому не противоречит – некоторая нелюдимость, угрюмость и неприветливость принцессы бросались в глаза всем, а доброта и глупость могут легко совмещаться в одном человеке. Поводимому, девочка росла скованной и застенчивой, и это проявлялось в ее холодности и нелюдимости. Леди Рондо писала в 1733 году, что дочь герцогини Мекленбургской – «дитя, она не очень хороша собой и от природы так застенчива, что еще нельзя судить, какова станет»[272] Примечательно, что позже, в 1740 году, французский посланник в России маркиз де ла Шетарди передавал рассказ о том, как герцогиня Екатерина, мать Анны, была «вынуждена прибегать к строгости против своей дочери, когда та была ребенком, чтобы победить в ней диковатость и заставить являться в обществе». Очевидно, что строгость, применяемая к застенчивому ребенку, могла в данной ситуации только навредить.

Манштейн писал, что у Анны Леопольдовны «был всегда грустный и унылый вид, что могло быть следствием... огорчений со стороны герцога Курляндского во время царствования императрицы Анны».[273] В подобном утверждении есть резон – действительно, как мы знаем, при Анне Иоанновне ее держали в черном теле, а Бирон видел в девице свою соперницу.

Столь невыигрышные манеры этой молодой, 22-летней женщины, пренебрегающей азбукой этикета и публичного поведения, делали ее в глазах многих людей света «дикой», недостаточно цивилизованной по понятиям того века. Думаю, что в этом она походила на свою мать, названную в Мекленбурге «дикой герцогиней». Все эти явные недостатки Анны Леопольдовны объяснимы не только отсутствием у нее врожденного вкуса, умения одеваться и владеть собой, но всем предыдущим воспитанием, данным матерью – «Катюшкой-свет» (вспомним описанные голштинцем Берхгольцем быт и развлечения царского дворца в Измайлове), а также и пребыванием при дворе Анны Иоанновны, также не отличавшемся европейской изысканностью, – чего стоят знаменитые шуты и иные весьма вульгарные развлечения этой государыни! Известно, что прибывший в Петербург в 1739 году французский посланник маркиз де ла Шетарди, требовавший соблюдения европейского церемониала при вручении верительных грамот, был вынужден объяснять обер-гофмаршалу Р. Г. Левенвольде некоторые простейшие принципы церемониала, принятые во Франции и других странах. Нужно иметь также в виду, что изначально воспитание Анны Леопольдовны не предполагало готовить из нее наследницу престола. Ей, как и ее будущему мужу, отводилась лишь роль производителей будущего наследника.

Пожалуй, в этом и заключалась драма жизни самой Анны. Она взялась играть не свою роль. По характеру, темпераменту, воспитанию и целям в жизни она совершенно не годилась для сложного «ремесла королей» – управления государством, страной, народом. Ее никогда к этому не готовили, да никто об этом и не заботился, кроме всесильного случая. У Анны Леопольдовны отсутствовало многое, что позволило бы ей если не править страной, то хотя бы царствовать – играть роль властительницы или пребывать в заблуждении, будто она властвует, и порой получать от этого удовольствие. Как писал Манштейн, «она не имела ни одного качества, необходимого для управления столь большой империей в смутное время». Другие мемуаристы и дипломаты подтверждают это, отмечая, что у Анны Леопольдовны не было ни трудолюбия, ни честолюбия, ни тщеславия, ни энергии, ни воли, ни способности понравиться подданным, как это умела Елизавета Петровна, или, наоборот, привести их в трепет грозным видом, как это успешно делала ее тетушка императрица Анна Иоанновна. Как известно, эта государыня вела себя подобно многим российским правителям с древнейших времен до наших дней: с иностранными государями, точнее – с их посланниками – излучая дружелюбие, любезность до приторности, а со своими людьми – сурово, даже зло, насупя брови, будто собственный народ в чем-то все время виноват перед правителем. Но даже нахмурить брови, как тетушка-покойница, Анна Леопольдовна не умела. Э. Миних писал о ней, что «к домашним служителям своим была она снисходительна и благотворила им». А это, как известно, огромный недостаток – служители, по общему мнению, были поголовно лентяями и плутами, и их нужно было «поощрять» исключительно оплеухами, окриками и поркой в конюшне.

Если верить Манштейну, то правительница «была капризна, вспыльчива, не любила труда, была нерешительна в мелочах, как и в самых важных делах; она очень походила характером на своего отца, герцога Карла Леопольда Мекленбургского, с тою только разницей, что она не была расположена к жестокости. В год своего регентства она правила с большой кротостью. Она любила делать добро, не умея делать его кстати».[274] Если отбросить последнюю красивую, но мало о чем говорящую фразу, то автор кое в чем прав: кротость и гуманность принцессы очевидны. Бесспорно, что общий стиль ее правления был более милостивым, чем царствование императрицы Анны Иоанновны. При ней никого не казнили, а суровые приговоры Бирону и его сообщникам она смягчила. По указам правительницы Тайная канцелярия представила списки сосланных в ссылку за 1730-е годы и многих освободила и отпустила на жительство в свои деревни. Так, под амнистию попали опальные княжеские семьи Долгоруких и Голицыных, из сибирского монастыря была освобождена Анна Волынская – невинная жертва дела Волынского, его малолетняя дочь. По указу правительницы из Березова выехала с двумя сыновьями вдова казненного в Великом Новгороде Ивана Долгорукого Наталья Долгорукая – автор трогательных и безыскусных «Собственноручных записок». Вернулись из небытия и другие узники государева гнева. Резко уменьшилось количество следственных дел в самой Тайной канцелярии. Эти сведения позволяют верить Эрнсту Миниху, который пишет, что правительница со слезами на глазах смотрела, как Бирона и его семью повлекли в заточение в Шлиссельбург, и при этом сказала, что «она совсем иное ему готовила, если бы он сам не понудил ее иначе с собою поступить, присовокупя к тому, что, если бы он прежде предложил ей добровольно правление, то бы она с честью и со всеми сокровищами отпустила его в Курляндию».[275] Припомним также награды и повышения князя Черкасского и ему подобных членов «хунты», заслуживающих вовсе не наград, а кнута и плахи за свою явно антигосударственную деятельность по возведению в регенты иностранца, человека, которого все признавали «худородным», «чужим», не имевшим никакого отношения к правящей династии – кроме разве того, что он много лет спал с императрицей.

В октябре 1740 года А. П. Бестужев-Рюмин, агитируя за регентство Бирона, выступал против кандидатуры Анны Леопольдовны, стращая собеседников как приездом мекленбургского герцога, так и наследственностью его дочери-принцессы: «В ней подозревают характер мстительный и в значительной мере напоминающий капризы ее отца». Эти утверждения кабинет-министра ни на чем не основаны и в конечном счете не подтвердились: сам Бестужев, который за свои темные делишки и интриги в деле возведения Бирона в регенты «удостоился» бы при другом государе тюрьмы и плахи, пострадал при правительнице незначительно – его лишь приговорили к ссылке в деревню в 500 душ, которую ему летом 1741 года пожаловала (в качестве места ссылки!) правительница. Там он мог «пользоваться полной свободой» – согласно одной из форм русской свободы: «Жить ему в деревне свободно, без выезда». Впрочем, заниматься севооборотом и покосами бывшему кабинет-министру пришлось недолго. Уже 17 октября 1741 года он вернулся в Петербург. По мнению наблюдателей, это было дело рук вице-канцлера М. Г. Головкина, который хотел использовать опального вельможу в борьбе с Остерманом. Вступившая вскоре на престол Елизавета Петровна назначила Бестужева вице-канцлером, а потом, после смерти князя Черкасского, он занял пост великого канцлера России.

Бестужев предсказывал также, что Россия при Анне Леопольдовне не сможет вести самостоятельную внешнюю политику и непременно попадет в зависимость от одного из двух германских дворов – либо от венского (что всего вероятнее, учитывая влияние на правительницу принца Антона Ульриха), либо от прусского – заметим, что в 1740 году королем Пруссии стал энергичный Фридрих П. «Подчиняться советам означенных дворов, – продолжал Бестужев, – дело далеко не безразличное, между тем Анна Леопольдовна не может разобраться в противоположных течениях, так как не знакома ни с внутренними, ни с внешними делами России». Финч, который доносил об этом разговоре с Бестужевым в Лондон, заключал: «По всем этим соображениям она казалась Бестужеву совершенно неспособною принять на себя трудную задачу правления и справиться с нею».[276]

Если английский посол верно передал суждения Бестужева, то отметим, что часть его предсказаний (относительно деловых качеств и неопытности правительницы) сбылась, а часть так и осталась на бумаге, идет ли речь о «мекленбургском следе» или о влиянии принца Антона Ульриха на политику Анны Леопольдовны. Что касается расхожего утверждения о сходстве характера правительницы и ее отца, герцога Карла Леопольда, то возможно, что слухи об этом шли от самой принцессы. Бирон признался, как слышал от покойной императрицы Анны Иоанновны, что Анна Леопольдовна тетушке «изволила говорить: „Как-де мне каприжесной или упрямой не быть, ибо мои родители оба каприжесны“». Похоже, что Бирон это явно не придумал, так как он добавил: «...а те разговоры имел я не с какими другими людьми, но только с такими, о которых я уповал, что они то произносить не будут, и то говорил я не многократно, но разве несколько раз и не из какого злого намерения, а кому я то говорил, того упамятовать не могу».[277] Но и сама Анна Леопольдовна, и мемуаристы знали о характере герцога Мекленбургского только по слухам – ни Манштейн, ни другие авторы записок о том времени никогда не видели легендарного герцога, жившего тогда в австрийских пределах. И лишь немногие держались другого мнения относительно характера принцессы.

Так, Эрнст Миних, бывший рядом с Анной Леопольдовной все ее правление, писал, что у нее было «благородное и к милосердию склонное... сердце», что совершенно бесспорно. Далее он рисует образ почти идеальной правительницы на манер милосердного римского императора Тита: «Поступки ее были откровенны и чистосердечны, и ничто для нее не было несноснее, как столь необходимое при дворе притворство и принуждение, почему и произошло, что люди, привыкшие в прошлое правление к грубейшим ласкательствам, несправедливо почитали ее надменной и якобы всех презирающей. Под видом внешней холодности была она внутренне снисходительна и чистосердечна».

Эта характеристика весьма достоверна с точки зрения психологии. Отвращение к придворному холуйству – исконная черта многих умных, честных и принципиальных людей. Позже отрицательное отношение к миру двора именно из-за его фальшивости, формализма, царившего там низкого угодничества стало своеобразной нормой в обществе, привело к перемещению центра общественной жизни и даже развлечений на другие площадки – в великосветские салоны, дворцы великих князей и княгинь. Маска же холодности позволяла людям искренним и ранимым избежать отвратительных проявлений придворного холуйства и лицемерной лести. Впоследствии прятаться за этой маской тоже стало модой, хотя отличить ранимость и черствость было почти невозможно (вспомним, например, о дендизме).

Психологически убедительны другие оценки Э. Миниха: «Принужденная жизнь, которую она вела от 12 лет своего возраста вплоть до кончины императрицы Анны Иоанновны (поскольку тогда кроме торжественных дней никто посторонний входить к ней не смел и за всеми ее поступками строго присматривали), породила в ней такой вкус к уединению, что она всегда с неудовольствием наряжалась, когда во время регентства надлежало ей принимать и являться в публике. Приятнейшие часы для нее были те, которые она в уединении и в избраннейшей малочисленной беседе проводила, и тут бывала она сколько вольна в обхождении, столько и весела в обращении».

Что стояло за этим? Диковатая, стеснительная девочка, предназначенная волею царственной тетки быть матерью будущего наследника престола, она оказалась лишенной общения со сверстниками и вообще с людьми, не относившимися к придворным и слугам. Каждый шаг юной принцессы был под надзором приставленных к ней воспитателей. Все это способствовало тому, что и так несмелая, наверняка считавшая себя некрасивой и уж точно мечтательная, она окончательно замкнулась в себе, ушла от внешнего мира, который всегда был ей чем-то страшен. Этот страх сохранился в ней и позже, когда нужно было выходить перед всем двором и гостями в роскошном наряде, совершать некие публичные действия под взглядами толпы, зная, что среди этой толпы на нее смотрит так мало доброжелательных и независтливых глаз. Поэтому только семья, небольшое общество приятелей позволяли ей раскрыться, чувствовать себя естественно и непринужденно. По-видимому, такой же психологический тип был у последней российской императрицы Александры Федоровны, тоже печально закончившей свою жизнь.

О романтизме, мечтательности принцессы свидетельствует и следующий отрывок из воспоминаний видевшего Анну Леопольдовну каждый день Эрнста Миниха: «До чтения книг была она великая охотница, много читала на обоих упомянутых языках (немецком и французском. – Е. А.) и отменный вкус имела к драматическому стихотворству. Она мне часто говорила, что нет для нее ничего приятнее, чем те места, где описывается несчастная и пленная принцесса, говорящая с благородной гордостью». Книги «драматического стихотворства», которые к ней попадали, несомненно были произведениями Расина, Корнеля и других столпов французского классицизма, господствовавшего тогда в Европе. Написанные по строгим законам Буало и других теоретиков классицизма, эти произведения воспевали высокие, обычно жертвенные, чувства благородных, мужественных и сильных мужчин, нежных, преданных и гордых женщин. А то, что ей больше всего нравились «несчастные и пленные принцессы», кажется вполне естественным в положении Анны Леопольдовны, бывшей всю свою недолгую жизнь как бы в плену чужой воли, чуждых ее характеру условностей и обязанностей, в том числе придворных и семейных. Романтизм, возвышенность чувства и в то же время трогательная интимность видны в двух письмах Анны к ее любовнику графу Линару, причем в одном из писем она, тоскуя о возлюбленном, вспоминает слова какой-то популярной тогда песенки: «La chanson dit fort bien: je ne vois rien qui vous ressemble, et cependant de vous tout me fait souvenir» («Верно говорится в одной песне: я не вижу ничего, что о Вас напоминает, и в то же время все напоминает мне о Вас»).[278]

Словом, Анна Леопольдовна была по своей природе человеком добрым, участливым, доброжелательным – или, как тогда писали, была «милосердна и человеколюбива». И еще: ее отличала та искренность, которая в политике недопустима ни при каких обстоятельствах. Как-то раз Елизавета Петровна, вызвав правительницу на разговор об отставке Миниха, упрекнула ее в неблагодарности к фельдмаршалу. В ответ правительница рассыпалась в сожалениях и стала оправдываться тем, что она-де была против отставки фельдмаршала, но муж и Остерман настояли, не давали ей покоя. В разговоре со шведским посланником Нолькеном Елизавета об этом сказала: «Надобно иметь мало ума, чтоб высказаться так искренно, она очень дурно воспитана, не умеет жить».[279] Елизавета умела жить и вскоре сумела воспользоваться искренностью и простодушием своей племянницы.

Всему вышесказанному об Анне Леопольдовне не противоречит и другая данная Минихом оценка поведения его повелительницы: «Она умела ценить истинные достоинства и за оказанные заслуги награждала богато и доброхотно. Великодушие ее и скромность произвели, что она вовсе не была недоверчива и много основательных требовалось доводов, пока она поверит какому-либо, впрочем, даже несомненному обвинению». Неискушенная в постижении сложной и противоречивой природы человека (в силу особенностей своей жизни и характера), она доверяла первому впечатлению («она почитала много людей с так называемым счастливым лицерасположением и судила большей частью по лицу о душевных качествах человека»), а также искренности и откровенности своего собеседника («чтобы снискать ее благоволение, нужна была больше откровенность, нежели другие совершенства»).[280] Отрывок из допроса обер-гофмаршала двора Р. Г. Левенвольде в 1742 году иллюстрирует эту оценку. Дело в том, что в конце правления Анны Леопольдовны вдруг встал вопрос о престолонаследии: по завещанию Анны Иоанновны оказалось, что в случае смерти императора Ивана наследником становится его младший брат, а о сестрах и самой правительнице в качестве наследников манифест умалчивал. Неизвестный ранее никому при дворе действительный статский советник Тимирязев – типичный прожектер, искатель наград, вдруг этим озаботился и через фрейлину Менгден попал на прием к правительнице. Та поручила ему писать проекты о наследовании и т. д. Левенвольде сообщал, что как-то раз «принцесса Анна, призвав его в большую спальню, где, сидя на постели, сказала, что был-де у ней некоторой советник, а как его зовут, того не припомнит, который ей донес, что-де в... духовной (Анны Иоанновны. – Е. А.) написаны для сукцессии на российский престол только одни рожденные от нее принцы, а о принцессах, також и об ней самой, в той духовной ничего не упомянуто, и потому-де видно, что оной советник доброй и честной человек. На что-де он, Левенвольде, ответствовал, что может-де быть, только он его не знает».[281] Если Левенвольде верно передал сказанное правительницей, то наивность и простодушие ее, действительно, очевидны. А «доброй и честной» Тимирязев, не добившись награды, от дела отстал да еще жаловался, что он рассчитывал на награду, но нет – немцы «обнесли».[282]

Впрочем, Анна Леопольдовна была достаточно умна, чтобы понять уязвимость своего положения. В письме Линару от 17 октября 1741 года она признается: «Мне высказывают столько мнений, что не знаю, что и думать об этом, иногда мне хотелось бы знать об этом поменьше, поскольку добрая половина того, что говорят, – ложь. У меня никогда в жизни не было столько друзей или так называемых друзей, как после того, как я приняла регентство. Буду счастлива, если смогу всегда отличить истинных от ложных!».[283]

Женщины с таким типом психики, как у Анны Леопольдовны, могут быть вполне счастливы в семейной жизни, в уютном доме, закрытом от посторонних глаз, в дружной семье, среди близких, возле мужа. Но и в этом ей не повезло. Отношения Анны Леопольдовны с мужем в 1740–1741 году трудно назвать даже прохладными. Во-первых, она старалась устранить его от государственных дел, как внутренних, так и внешних, что было причиной явной, замеченной иностранными дипломатами печали принца Антона Ульриха. Во время всей «затейки» Бирона с регентством Анна Леопольдовна выступала как самостоятельная политическая величина, не как жена принца Брауншвейгского, а как племянница императрицы Анны Иоанновны. Она сама вела переговоры с Бироном, даже явилась для этого к герцогу в покои во время обеда. Да и позже, во время его краткого регентства, они делали друг другу визиты, а когда начался «детский бунт» принца, принцесса не спешила встать на сторону мужа, а держалась нейтрально, хотя удар по принцу рикошетом попал и в нее.

Историю заговора Миниха против Бирона также можно писать без упоминания принца – о намерении фельдмаршала арестовать регента Антон Ульрих узнал, как бы теперь написали, «из газет», точнее – тогда, когда дело было уже почти сделано. Эрнст Миних пишет, что когда его отец явился ночью в Зимний дворец за благословением на переворот, Юлия Менгден разбудила принцессу, однако сделать это тихо, чтобы «принц от того не пробудился», ей не удалось, «но как сей вопросил у принцессы, что ей сделалось и зачем она встает, то в ответ сказала она, что ей занемоглось и чтоб он остался в постели, а она тотчас назад будет», после чего Анна Леопольдовна вышла к фельдмаршалу и гвардейским офицерам. Думаю, что мы можем верить Миниху-младшему, который как раз в эту ночь состоял дежурным камергером при юном императоре и был пробужден правительницей, сказавшей ему: «Мой любезный Миних, знаешь ли ты, что твой отец предпринял? Он пошел арестовывать регента». К чему присовокупила еще: «Дай, Боже, чтобы сие благополучно удалось!..» «Потом принцесса вместе с фрейлиной Менгден, которая одна при ней находилась, пошла в спальню малолетнего императора, а я скорее выскочил из постели и оделся. Немного погодя пришел и принц, которому принцесса тут во всем открылась».[284] Таким образом, в ночь переворота Миниха принц-супруг мирно спал. Жена не сочла нужным даже поделиться с ним замыслом огромнейшей перемены, в частности, и в его жизни.

Теперь трудно понять, почему так сложились их отношения, почему Антон Ульрих был неприятен Анне Леопольдовне. Можно, конечно, говорить о различии натур, несходстве знаков зодиака... Это был типично династический брак, устроенный по соображениям внешней политики, без всякого учета интересов и симпатий партнеров. Таких браков (и не только в княжеских семьях) было великое множество, и удел невест и женихов в этих брачных комбинациях был один – подчиниться и как-то приспособиться к партнеру и новому образу жизни.

Но принцесса Анна с самого начала знакомства с принцем Антоном Ульрихом стала проявлять строптивость (или, по тогдашним критериям – невоспитанность), более того – она публично выражала свое несогласие идти под венец с чуждым ей человеком. Саксонский полковник Нейбауер писал в 1740 году, что как только принцессе было предложено выйти замуж за Антона Ульриха, она отвечала категорично, что «охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за принца Бевернского». И только угроза быть выданной за «низкопородного» Петра Бирона сделала ее податливой. Но кажется, что со своим браком она не примирилась. Попавший в опалу бывший кабинет-министр А. П. Волынский на следствии в 1740 году показал, что в разговоре с ним Анна Леопольдовна сетовала как раз на принудительность своего брака: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала, а все вы для своих интересов привели».

Остроту этим переживаниям девушки придавала, по-видимому, ее первая и сильная любовь к графу Динару. Муж же не был, как говорили в двадцатом веке, «мужчиной ее мечты», не отвечал классическим образцам, почерпнутым юной девушкой из Расина или Корнеля. Принцессе явно нравился другой тип мужчины, и это проскользнуло в источниках. Когда в той же беседе Артемий Волынский спросил Анну Леопольдовну, чем же ей не нравится принц, она отвечала кабинет-министру: «Тем, что принц тих и в поступках несмел». Действительно, в нем не было изящества и мужественности графа Динара. Миних позже писал, что провел с принцем Антоном Ульрихом две военные кампании против турок, да так и не понял: рыба он или мясо. Но тут Миниху особенно доверяться не будем. Известно, что Антон Ульрих в бою, под пулями, вел себя вполне достойно, и тот же Миних сразу после похода на Очаков прилюдно отзывался о мужестве принца с восторгом. Впрочем, в человеке, особенно военном, могут сочетаться разные и даже противоположные качества. Манштейн писал, что принц «обладает наилучшим сердцем и прекраснейшим характером в мире, соединенными с редким мужеством и неустрашимостью в военном деле, но он чрезвычайно робок и застенчив в государственных делах».[285] Так часто бывало в истории: неустрашимые на поле боя воины на скользких дворцовых паркетах оказывались неловки, нерешительны в государственных делах и робки в семейной жизни.

Супруги часто ссорились, неделями не разговаривали друг с другом. При этом принц оказывался слабее и всегда первым шел на попятную. В этом смысле Анна Леопольдовна воспользовалась простым житейским советом, который дал ей во время той памятной беседы А. П. Волынский: сносить все терпеливо, не показывать людям своего неудовольствия, ибо «в том разум и честь Ее высочества состоит», и, кроме того, «если принц тих, то тем лучше ей, потому что он будет ей в советах и в прочем послушен и что ежели бы ее высочеству супругом был принц Петр, то бы хуже для нее».[286]

В итоге, как ни был расположен к своему господину брауншвейгский советник Гросс, он писал в Брауншвейг, что Анна «способна делать с принцем Антоном Ульрихом все, что захочет. Она выпытывает у него все его секреты, но не открывает его светлости свои».[287] Принц был человеком слабым, и его брат Людвиг Эрнст, понимая это, отмечал, что все было бы по-другому, «если бы Антон Ульрих был другим человеком, но с ним ничего не поделаешь». Позже он писал: «Антон Ульрих есть не что иное, как тень».[288] О том, что Антон Ульрих – явный подкаблучник, позже писал и Шетарди, который сообщал, что нередко случается, что Юлия Менгден не допускает его войти в апартаменты принцессы; бывает и так, что его даже прогоняют с постели.[289] О том, что Анна Леопольдовна обладала сильной волей, можно заключить по одному разговору Финча с Антоном Ульрихом. Они заговорили о попытках прусского короля подкупить окружение правительницы. За саму правительницу принц не беспокоился: он сказал, что «во взглядах своих она тверда и непреклонна» («is firm and immovable»).[290] Брат Антона Ульриха Людвиг Эрнст, часто бывавший на посиделках в покоях Юлии Менгден, также не раз замечал, что Анна Леопольдовна «верховодит во всем».[291]

В октябре 1741 года – в сущности, накануне свержения Брауншвейгской фамилии – между супругами произошло жесткое столкновение по поводу назначения четырех новых сенаторов, среди которых были небезызвестный И. А. Брылкин и другие угодные правительнице люди. Антон Ульрих, за спиной которого стоял Остерман, противился этому, но правительница настаивала на своем. Шетарди сообщает, что «происшедшее по этому поводу объяснение было чрезвычайно резким; генералиссимус ничего не добился, дважды ссылаясь с жаром на свое звание мужа, которым, как он, без сомнения, полагает, он пользуется по отношению к правительнице; между тем опыт доказал уже ему, что довольно часто права его мало уважаются, поэтому приводимый им довод нисколько не остановил правительницу». В конечном счете правительница вручила супругу соответствующий указ о новых назначениях в Сенат. Думаю, что речь идет об указе 17 сентября 1741 года, когда Брылкин стал обер-прокурором Правительствующего сената.[292] Принцу пришлось проглотить это, как и примириться с растущим влиянием графа Линара при дворе – тот даже участвовал с ним в одном из совещаний по внутренним делам.

Даже начавшаяся Русско-шведская война не была использована генералиссимусом и президентом Военной коллегии для упрочения своего положения. О его участии в командовании боевыми действиями русских войск даже не шло речи. Самое большее, на что он мог рассчитывать, – это руководить смотром войск накануне похода и давать необходимые распоряжения по военному ведомству о подготовке армии к походу.

Брауншвейгские дипломаты сообщали, что Анна не приглашала мужа на обсуждение важнейших дел с сановниками, порой не пускала его в свою спальню и подолгу не обедала с ним за одним столом. О раздельной жизни супругов есть множество свидетельств. Фельдмаршал Миних не удержался и зачерпнул в свои мемуары немного грязцы, сообщив нам, что правительница часто виделась с графом Линаром в Третьем Летнем саду, выходившем некогда почти к Аничкову мосту. А к этому саду примыкал дом, в котором остановился Линар. Туда и отправлялась правительница всегда в сопровождении фрейлины Менгден, которую там, в особом павильоне, якобы пользовали привозными минеральными водами. Попытки же принца Антона Ульриха проникнуть в сад и попить целебной водички пресекались неприступными часовыми у ворот. О том же писал в 1741 году Шетарди, только вместо Антона Ульриха он упоминал цесаревну Елизавету Петровну, которая тоже жила неподалеку от сада и как-то решила прогуляться по его аллеям, но наткнулась в воротах на сурового «невпускалу»-гвардейца. Оказалось, что туда пропускают, кроме правительницы и фрейлины Менгден, только графа Линара.[293] А так как Шетарди часто встречался в то время с Елизаветой, сведения в его донесении могли быть из первых рук.

Приведенной выше сплетни Миниху показалось мало, и в своих мемуарах он еще добавил: «Летом она приказывала ставить свою кровать на балкон Зимнего дворца, выходивший на реку, хотя при этом ставились и ширмы, чтобы скрыть кровать, однако со второго этажа домов, соседних ко дворцу, можно было все видеть».[294] Что же видел сосед Анны Леопольдовны (а им как раз в то время был сам Миних), мемуарист скромно умалчивает, хотя о романе правительницы с графом Линаром, польско-саксонским посланником, известно многое и из других источников.

Выше уже было сказано, что посланник в 1736 году был отозван своим королем по просьбе русского правительства, и причина гнева императрицы Анны Иоанновны заключалась в том, что графа заподозрили в связи с юной принцессой Анной Леопольдовной. Но первая любовь не была забыта. Как только Анна Леопольдовна стала правительницей, польско-саксонский двор, по просьбе русского двора, вновь отправил Линара в Петербург. Он приехал в начале 1741 года, и почти сразу же ему была дана аудиенция для вручения верительных грамот – другие посланники порой ждали этого месяцами. С тех пор он стал часто бывать в императорских покоях – по утверждению Шетарди, ежедневно. Обычно он приходил в апартаменты Юлии Менгден, и, по словам ее служанки, «принцесса Анна туда ж прихаживала».[295] Шетарди, всегда ревниво следивший за успехами своих коллег при дворе, утверждал, что на одном из таких частных свиданий правительница возложила на графа Динара орден Святого Андрея Первозванного. Для всех других дипломатов и прочих неосведомленных о тайном награждении стало полной неожиданностью, когда вскоре Динар дал обед всем кавалерам этой высшей награды России.[296]

Больше всех возвышением Динара был недоволен принц Антон Ульрих. Он помнил, с каким пренебрежением относился к нему Динар в 1735 году, когда принц безуспешно искал близости с принцессой. Более того, в бумагах арестованного Бирона обнаружились письма Динара к фавориту, в которых саксонский посланник просил регента не допустить брак Анны Леопольдовны и Антона Ульриха.[297] Попутно замечу, что документы из архива Бирона доставили немало неприятностей самым разным людям при дворе. Довольно быстро Динар приобрел при дворе правительницы такое значение, что стал играть роль фаворита. Цесаревна Елизавета жаловалась Шетарди «по этому поводу на надменные манеры, появляющиеся уже у Динара».[298] Перед своим отъездом в Дрезден (он ездил домой, чтобы уйти в отставку и, уже свободным от посольских обязанностей, вернуться к Анне Леопольдовне) в начале сентября 1741 года Динар получил от правительницы подарки исключительной ценности. По данным Шетарди, это были в основном бриллианты, которые оценивались в сумму 150 тысяч рублей.[299]

* * *

Все мемуаристы пишут, что к правительнице «допускались одни только друзья и родственники фаворитки или иностранные министры, приглашенные составить партию в карты великой княгине» (Манштейн),[300] что «приятнейшие часы для нее были те, которые она в уединении и в избраннейшей малочисленной беседе проводила» (Эрнст Миних).[301] Миних-отец писал, что эти компании собирались за картами, до игры в которые правительница была большая охотница. Из описания мебели дворца Анны Леопольдовны часто упоминаются ломберные столики, обитые золотым позументом, которые часто подновляют и меняют. К картам Анна Леопольдовна пристрастилась еще при дворе Анны Иоанновны, при которой без карточной игры не обходился ни один свободный вечер. Известно, что Бирон был заядлый картежник и всячески поддерживал интерес к игре у императрицы, которая обычно много проигрывала. Так карточная игра как тихое вечернее развлечение перешла и к правительнице. Об этом даже написано в газете: «Санкт-Петербургские ведомости» – единственный тогда печатный орган – в номере 66 сообщал, что 13 августа 1741 года, после торжественного обручения штатс-фрейлины Юлианы Менгден с саксонским посланником Динаром, в присутствии правительницы и ее супруга, «их императорские высочества и его светлость принц Людвиг Брауншвейгский сели в карты играть».

Игра устраивалась обычно в комнатах ближайшей подруги правительницы и ее фрейлины Юлии Менгден или, как презрительно звала ее императрица Елизавета Петровна, Жулии или Жульки. Эта «пригожая собой смуглянка» никогда не расставалась с правительницей. Как было записано в дневнике принца Людвига Эрнста, Юлия «не оставляет правительницу одну ни на мгновение, даже если у нее Антон Ульрих и даже если они лежат в постели, она без смущения входит к ним».[302] Бирон, отвергая обвинения в оскорбительных высказываниях об Анне Леопольдовне, говорил на следствии, что он не утверждал, будто бы правительница беспутна: «...тому статься невозможно, а говорил я, как и прежде мною показано, что она каприжесна или упряма: Ея императорское высочество кушает одна с фрейлиною фон-Менгденовою, а пристойнее б было с супругом своим (мы знаем из мемуаров Миниха, что „пристойный“ Бирон всегда обедал с женой Бенигной Готлиб и... с императрицей – своей любовницей, которая на обед всегда приходила в покои герцогской четы. – Е. А.), и оная-де фрейлина у Ея императорского высочества в великой милости состоит и она ж в делах, касающихся до правительства, мешаться будет: сие, может быть, я, таким образом, сказывал, и для того подданейше прошу прощения, а оное говорено не из злости».[303]

Вечерами подруги занимались также рукоделием: вязали, а после свержения регента спарывали золотой позумент с драгоценных камзолов Бирона и его сына, чтобы отправить его на переплавку.[304] Юлия была особой вполне посредственного ума, получила воспитание, типичное для лифляндской немки, удел которой – выйти замуж за небогатого барона и экономно вести хозяйство. Между тем степень доверия правительницы к своей подруге была высочайшей. Юлия была в курсе всех государственных дел; когда к ней пришел упомянутый выше советник Тимирязев, заметивший недостатки в законе о престолонаследии, и принес манифест, в котором он их заметил, фрейлина ему отвечала: «У нас все это есть, мы знаем, постой-ка здесь» – и ушла посоветоваться с правительницей.[305] Сохранился удивительный для XVIII века парный портрет: годовалый император Иван Антонович сидит на коленях... фрейлины Юлианы фон Менгден. Возможно, портрет писался после того, как в первый день рождения императора младенец был внесен в парадный зал именно Юлией Менгден.

Как только Анна Леопольдовна стала правительницей, баронесса Юлиана Магнусовна тотчас выписала из Лифляндии свою мать. Через час после приезда старушки к ней явилась с визитом сама правительница – событие в придворной жизни беспрецедентное.[306] Всего при дворе Анны Леопольдовны оказался, кроме самой Юлии, целый выводок прибалтийских баронов Менгден: Анна Доротея – сестра Юлии и супруга Миниха-младшего; вторая сестра Якобина (Бина), фрейлина Анны Иоанновны, а потом Анны Леопольдовны, и наконец мать Юлии. Она явилась в Россию с младшей дочерью Авророй, ставшей сразу же по приезде камер-фрейлиной правительницы, и сыном Густавом Иоганном, пожалованным в камер-юнкеры и ротмистры Конной гвардии. Одновременно Юлия получила в Лифляндии богатое поместье.

Отношения Анны Леопольдовны и Юлии были необычайно близкими, и эта близость бросалась в глаза многим. Финч, хорошо знавший всю карточную компанию, писал, что любовь Анны к Юлии «была похожа на самую пламенную любовь мужчины к женщине», что они часто спали вместе. У автора нет желания углубляться в сомнительные предположения на сей счет: например, сам по себе этот факт может означать, что во дворце частенько бывало холодновато и женщины для тепла ложились вместе. Но точно известно, что с весны при дворе и среди дипломатов заговорили о предстоящем браке Линара и Юлии. Намерение это не было осуществлено из-за переворота, хотя в августе 1741 года нареченных успели обручить. Правительница подарила жениху бриллианты, некогда принадлежавшие Бирону, а подруге пожаловала несметное число драгоценностей (что впоследствии очень волновало и нервировало Елизавету Петровну) и полностью обставленный дом в Петербурге.[307] Прусский король, всегда чуткий к успехам чужих фаворитов и фавориток, прислал Юлии Менгден со своим посланником Мардефельдом усыпанный бриллиантами портрет королевы Прусской. Тот, кто знает о сексуальной ориентации великого короля, невольно усмехнется символике этого подарка – королева Елизавета Христина Брауншвейгская всегда жила вдали от мужа и годами не видела супруга.

Цель предстоящего брака, как считали наблюдатели, состояла в том, чтобы прикрыть им любовную связь правительницы с фаворитом. Шетарди, который выуживал все сплетни и слухи, циркулировавшие в столице, был убежден, что готовится новый вариант любовного треугольника: так некогда Бирон, оставаясь фаворитом императрицы Анны, формально состоял в фиктивном браке с баронессой Б. Г. Трейден, а оба сына Бирона – Петр и Карл – «бесспорно дети царицы Анны».[308] Последнее утверждение кажется близким к истине, особенно если вспомнить Карла, которого в 1730 году, тогда еще двухлетним малышом, курляндская герцогиня увезла с собой в Россию, куда ее позвали на царство верховники, и с которым нянчилась, как с собственным ребенком. В принципе, можно допустить возможность фиктивного брака Юлии и Динара как принятого в то время прикрытия для любовников. Такие «маскировочные» браки не раз заключались в истории правящих династий. Шетарди (и в этом с ним был согласен австрийский посланник маркиз Ботта) сомневался в успехе этой затеи, считал, что Анна Леопольдовна «не обладает опытностью, чтобы скрывать и вести тонкую интригу, она руководствуется лишь примером покойной царицы и будет держаться того же образа действий». Впрочем, перемывая косточки главным персонам русского двора, дипломаты полагали, что эта комбинация продержится недолго – Юлия слишком глупа, «чтобы захотеть находиться в таком положении, в каком была супруга Бирона».[309] Впрочем, не следует, вслед за Ботта, недооценивать правительницу, прекрасно все понимавшую. На придворном балу в сентябре 1741 года Елизавета рассказывала Шетарди, как ей, «смеясь, сообщала недавно правительница, что здесь, наверное, скоро распустят слухи, что граф Динар и фрейлина Менгден – новые герцог и герцогиня Курляндские».[310] Летом бывший дом Бирона, стоявший на Дворцовой набережной, срочно переделывали для молодоженов. Там по указу правительницы от 5 ноября 1741 года было приказано убрать спальню малиновым штофом с золотым позументом и «двуспальную кровать из такого же штофу... таковым фасоном, какова сделана была в 1740 году для Ее императорского высочества штофная желтая». Все это было пожаловано госпоже Менгден правительницей.

Динар был в курсе государственных дел и перед своим отъездом участвовал в совете у Остермана, проходившем в присутствии Антона Ульриха. Обсуждали вопрос о заговоре Елизаветы, причем принц был с Динаром единодушен – тот предлагал, не долго думая, арестовать цесаревну.[311] В начале сентября 1741 года Динар уехал в Дрезден, чтобы вернуться в Россию и стать при Анне Леопольдовне обер-камергером. Как известно, при Анне Иоанновне этот ключевой в придворной иерархии России чин имел как раз фаворит императрицы Бирон.

Близость правительницы с Динаром не вызывает сомнений. Шетарди видел записку Динара к правительнице, перехваченную людьми Елизаветы Петровны. Тон и содержание ее не оставляли сомнений относительно истинного характера этой связи. Два сохранившихся письма правительницы к Динару не менее выразительны. Из писем отчетливо видно, что брак Динара с Юлией действительно мыслился как прикрытие, причем прикрытие прозрачное. «Я Вас поздравляю с прибытием в Лейпциг, – пишет Анна Леопольдовна 13 октября 1741 года, – но я буду удовлетворена по-настоящему, лишь узнав о том, что Вы находитесь на пути назад. Если Вы не получили писем из Петербурга, пеняйте на Пецольда (саксонский дипломат. – Е. А.), который их неверно адресовал. Что же до Юлии, то как Вы можете хотя б на миг допустить сомнения в ее (моей)[312] любви и в ее (моей) нежности, после всех доказательств, которые были Вам даны ею (мною). Если Вы ее (меня) любите, никогда не делайте ей (мне) подобных упреков, коль скоро ее (мое) здоровье Вам хоть немного дорого... У нас будет маскарад 19 и 20 числа сего месяца, но я не думаю, что смогу (без Вас, мой дорогой) насладиться от души этим развлечением, поскольку я предвижу, что дорогая моя Юлия, у кого и душа, и сердце в чужих краях, вовсе не сможет веселиться. Верно говорится в одной песне: «Я не вижу ничего, что о Вас напоминает, и в то же время все напоминает мне о Вас». Сообщите мне время Вашего возвращения и будьте уверены, что я Вас преданно люблю (я Вас обнимаю)». Второе письмо, написанное самой правительницей и датированное 17 октября 1741 года, заканчивается словами: «Берегите свое здоровье и любите меня всегда, вот это все, чего бы я желала».[313]

Из этого же письма следует, что, вернувшись в Россию, граф Динар тотчас включился бы в ведение всех государственных дел: Анна сообщает ему политические новости и слухи и просит совета по поводу перехваченного шведского провокационного манифеста: «Сообщите мне Ваши мысли по поводу манифеста шведа». Но Динар не успел приехать в Петербург. По дороге ему стало известно о свержении Анны Леопольдовны, и он счел за благо для себя повернуть назад. И правильно, надо сказать, сделал – не избежать бы ему принудительного путешествия в Сибирь.

* * *


Поделиться книгой:

На главную
Назад