Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 5. Проза, рассказы, сверхповести - Велимир Хлебников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Лубны – своеобразный глухой город.

Белое, высокое здание суда, подымающее власть высоко над жителями города <нрзб.>, в садах качающиеся еврейки в гамаках, кругом села великороссов, говорящих по-малорусски, но помнящих об единой Руси, так как их деды жили и родились на севере; лукаво смотрят их лица на каждого нового пришельца, желая понять, кто он – враг или друг.

Здесь благословенный отличный воздух, луга и поля, река Сула славится своим здоровьем, а подите – люди умирают не только от старости, но и от чахотки. И пожары. В русских столицах, где тройка черных или золотистых одноцветных крепких <нрзб.> коней, изгибая красивые морды, несет древних воинов, в так же изогнутых шлемах, на войну с огнем, сквозь быстро собирающуюся по бокам толпу, и старая битвенная судорога их движений, напоминая о войнах, волнует сердца, – там не то, <нрзб.> и полководец этой битвы скачет впереди с трубой в руке и бросает звонкие повеления.

Но здесь пожары так часты, как нигде. Они всегда происходят ночью.

Гневные, властные и торжественные реют над городом звуки трубы, то отдаленные, то страшно близкие, нарастая в силе. Они преследуют вас, они разыщут вас везде, в каком бы уголке города вы бы ни спрятались. Они, помимо слов, говорят, что ваш долг быть там. И властнее слов собирают жителей к пожарищу.

Настойчивость этих гневных звуков ужасна. Они про<нзаю>т вашу душу, вы не знаете в вашей душе преград для них.

Вы знаете, что в день Страшного суда вы проснетесь под эти трубы.

– Горит, – отвечают в этот миг прохожие и устремляются вперед. Тотчас какой-то ветер подымается по городу, начинается суматоха: лают собаки, бегут люди, и слышен топот ног и крики. Эти трубы не знают вас, с вашими личными страстями, но они знают люд и гнут его волю, как змею, и бросают для победы над огнем.

– Проснитесь, – говорят они, – восстал огонь, усмирите его, бросьте снова связанного и скованного в клетку. Ему пора не настала; это еще не последняя схватка огня и люда. Еще не время укротить зверя.

Я долго думал о неизмеримости величия их, я знал, что все, что есть, – есть только письмена; и старался понять их, ведь осязание числа есть великий переводчик не имеющих никакого родства языков.

В тоскующих и грозных, в них на каком-то языке виделось зерно воскрешения мертвых.

И в грозном гуле этих звуков, углом подымающихся над миром, падающих с неба на мир лавой, скрыт<о> обещание про день огня победителя, в них скрыты предтеча и знаменье, милое сердцу народа. Огневая ли природа усопших, дальние ли объятия смерт<и> солнца? Ведь живое более походит на землю, чем мертвое. И схватка огня и земли, увенчанная победой огня, раскрывшего крышки земных гробов и сожегшего их, вот что как <нрзб.> волнует вас после <нрзб.>.

Он придет, этот гневный вождь – красный багряный огонь.

Если смерть – разлука огня и земного воска, то здесь слышится возврат огневого человечества.

Да, я долго не мог забыть тоскующий гул этих труб.

Да, в такую ночь хорошо бродить одиноким путником, ожидая страшного суда. Но послушайте тогда, как снова грозно завывают трубы: «Нужно бросить обратно в темницу».

<1912>

«Коля был красивый мальчик…»*

Коля был красивый мальчик. Тонкие черные брови, иногда казавшиеся громадными, иногда обыкновенными, синевато-зеленые глаза, лукавой улыбкой завязанный рот и веселое хрупкое личико, которого коснулось дыхание здоровья.

Он вырос в любящей семье; он не знал других окриков в ответ на причуды или шалости, как «дитя мое, зачем ты волнуешься?».

В больших глазах его одновременно боролись бледно-синеватый оттенок и зеленый, как будто плавал лист купавы по озеру.

У него было семь скрипок и скрипка Страдивариуса. Но мальчик, кажется, немного был утомлен обилием этих скрипок. «Только ты худ немного», – смеясь, говорили ему старшие. Он был очень маленького роста, хрупкий и нежный. Родные звали его сфинксом, обещая ему неожиданный перелом в настроении.

Раз, когда он проходил по тому берегу моря, который теперь уже исчез, смытый волнами одной бури, какой-то наблюдательный моряк задумчиво произнес: «Муравей и стрекоза» (вторым был я); в самом деле, он был трудолюбив, как муравей.

В Одессе, а это было в Одессе, многие переселялись на берег моря в легкомысленных клетушках, воздвигая их вдоль тропинок, угощая в праздник<и> т<олпу> дорогим чаем и дешевыми песенками.

В этой полурыбацкой жизни находили прелесть. Дети неловкой пухлой рукой подымают запутавшуюся в водорослях удочку. Другие, устав от уроков, видят ось жизни в ловле мелких рачков, толпами скользящих в воде. Волны – чувственный <рой> откупа<льщиков>. В зеленом саду бродят еврейки и бросают жгучие и томные взгляды своего племени. Черные зрачки и белые белки их глаз удивительны, и они справедливо гордятся ими.

Искусство – суровый бич: оно разрушает семьи, оно ломает жизни и душу. Трещиной раскола отделяет душу от другой и труп привязывает к башне, где коршуны славы клюют когда-то живого человека. <Или> буря, когда с верхушки ветряных мельниц слетает крыша и с треском ломаются крылья, деревья гнутся в одну сторону, и ветки свищут от напряжения, трясущиеся овцы стоят и, жалобно блея, зовут отворить ворота.

Впрочем, конечно, это только вычурный своей мрачностью образ.

<1912>

Око*

Орочонская повесть

Око.

Брат! Ты, как красногорлый соловей, боишься своей красоты, робкий красавец. Разве не знаешь, отчего соленый бывает обед: то от слез моих солона еда. Разве не знаешь, кто робко скрывается в зеленой чаще, когда ты купаешься? – это я прячусь в густых ивах.

Опять ты ушел, гордый и легкий, в лес, а я здесь сижу день одна-одинешенька. Ах, мне чуется, что где-то живут много людей, а не как мы одни, вдвоем брат и сестра. О, какое счастье жить, где много чужих людей, а не брат и сестра! О, если бы ты сказал мне: «Я люблю тебя, сестра!»

Да, ты часто говоришь: «Я люблю тебя, сестра», и ни разу меня не обидел, но ты говоришь на совсем другом, незнакомом языке.

О, если б здесь было много братьев чужих и неродных, какое то было бы счастье! Я бы припала с поцелуями к каждому праху их ног! Я бы дрожала, как береза от удара, от их взгляда. Я бы каждого спросила ранней ночью, темной осенью: «Брат! ты любишь меня?»

Мои бы глаза были бы широки и бездонны, как темные озера, а вся я дрожала бы и смеялась от счастья. А если бы в ответ он насмешливо засвистел, как брат, я бы вся покрылась слезами от отчаянья. Бедная я, бедная я, несчастная! Ах! когда вечером я сижу у огня, какие движения струятся по моему телу. Так осиновый лес дрожит от приближающегося ветра. Как я умела бы плясать! Все ветры осенние и весенние сгибали и наклоняли бы мое тело.

Как сгибается в огне береста, так сгибалась бы я перед вашими взорами, братья. Я подслушала все изломы голосов незнакомых мне птиц и падение вниз чистой воды и все это передала бы в страстной песне! Я бы сковывала руки пожатьем и расковывала их и сплясала бы пляску перед пламенными бурей взглядами.

Брат! Брат, полюби меня!

– Что с тобой? Ты говоришь кому-то и улыбаешься. Это не я…

Так! так! ты просишь, чтобы я тебя полюбил? Разве я тебя обижаю?

– Обижаешь? Обижаешь! Разве я не красива? Разве я не прелестна? Зачем ты на меня не взглянул другими глазами, как будто т<игр> тебе брат? Смотри, смотри, что скрывают одежды? Поверь этим грудям, которые просят словами более звонкими, чем крик несчастья или восхищения. Вот!

– Что с тобою? Ты сходишь с ума? Что ты говоришь, сестра! Что с тобой?

– Я люблю тебя! Не веришь? Не веришь? Сердишься? Сердишься! Не сердись, прости меня, я тебя люблю. Ты, как небо перед молнией.

– Еще бы не сердиться! Чистая, как снег, – я всегда так думал о тебе, и вдруг слова змеи, ужален я ими в самое сердце. Зачем ты, как паук, прядешь какие-то сети. Знай – оба умрем и погибнем в них. Оставь это, забудь, сестра!

– Прости меня, брат, прости. Забудь, как будто этого дня не было. Прости меня.

Он все поет о каких-то двух солнцах, убитых предком. Будто они упали в море и погасли, а третье осталось, и всем стало легче жить. Разве могут быть три солнца? Но все-таки сказочно прекрасно зрелище того, как гибнет каменное солнце от легкого стрелка. Как шипело море! Сколько брызг летало во все стороны! Как брошенные головни, гасли в воде громадные солнца. Это было вот так (берет из костра головню и привешивает к березе, висящей над рекой; стреляет из лука, и головня падает в воду). Ночью это было бы еще восхитительнее. Но может ли солнце быть ночью? Почему не может: ведь голубые глаза любящего – это солнце днем, а влюбленные глаза черного цвета – солнце ночью. Может! А люди были таинственны и горды, как мой брат, которого не поймешь. А мы хитры и умны, как я.

Хорошо же. Злой! Увидишь! А если придет, пусть подумает, что я выстрелила в небо и на стреле взобралась до туч.

О, ручей, я иду к счастью. О, белки, я иду к счастью! Не задевайте о мои ноги, травки, не замедляйте счастья.

Дойду ли я так? Нет, нужно бежать до той поляны, где я поставлю жилье.

Не шуми, вода, так громко, я иду к счастью!

Заплетайтесь в мои ноги, цветы!

Нежьте и услаждайте слух, птахи!

О, если бы медведь помог мне!

О, если бы рысь принесла ветки!

Нет, сама я должна срубить шалаш, где буду сидеть одна, смеясь.

Вот и готово. Как быстро.

Не успела оглянуться.

Теперь положу берестяный черпак и черепа зверей. И оставлю кругом следы. Точно не первый день здесь живет.

Нет, лучше пусть цветы и травы будут нетронуты вокруг шалаша.

Здесь я встречу тебя, милый.

Ах, брат идет! Точно. Отвернусь от него и тело буду умывать.

Расстанемся надолго.

<1912>

«Чернея макушкой стриженой…»*

Чернея макушкой стриженой, пламенем желтым одетый, как римской холстиной с каймою широкой, быстро, военной походкой, к ступеням подходит седалища, где водопад был изменчив, лиясь из морской пасти снопом кудрей зеленых и белых, сине-зеленых и черно-желтых. Падал на них уже свет подходящего с стоном и с топотом юноши (грозны и быстры шаги).

Обе ладони смежив на темени овна кудрявого и двуглавого, ручкой служив<шего> для обоюдоострого, в землю воткнутого грубо меча, сидела, с испугом смотрела на быстро вошедшего та, о которой прекрасней молчать. Длинные руки из камня слонового токарь прекрасного рока высек и выточил для восхищенья и взоров. Цепь незабудок одну украшала. Темные взоры исполнены были ее красоты могучей и вопроса, и лютни молчащие вделаны были в престол.

Но конский череп был поднят на темя, как шлем.

С испугом спокойным смотрела она на вошедшего, и руку ее колебала чуть глазу заметная дрожь.

И после, щебетом нежным птицы, пропела, желая спросить вновь пришедшего.

– Устал ты? Не хочешь ли пить? Вот водопада струя вниз убегает, звеня, всех утоляя и утомляя. Властные жезлы и знаки державы в беге клокочут его. Сядь, отдохни и расскажи мне твою повесть. Надеюсь, она не страшна и среди спутников счастья – цветов свежих и чистых – будет ей место. Что же молчишь ты?

И вновь вопросила, уже с испугом и слезами в голосе:

– Что же молчишь ты? Скажи! Что ты стоишь неподвижим, глаз не подъемля. Пряхи, я вижу, искусные сделали эти одежды, на пламя могучее похожие более, чем капля на каплю. Бурно колеблет их ветер, ворвавшийся в окна через решетку. Как будто огонь твои ткани, но ведь обман он, а обман не сжигает поверхности кожи. Выбрал ты благовония странные. Смолы и травы пахнут не так. Так тлеет на углях мясо козленка и волос на жарких щипцах. И зачем синий дым ясно порочит небо прекрасное? Вот что ответь мне пришедший: не больно тебе? Иначе страшное я начинаю угадывать в приходе внезапном твоем. Что молчишь ты?

– Краткими будут слова мои, здесь восседающая. В границ<ах> они костра и золы. Многими реками ты не утолишь меня, примчался ведь я – и много правдиво тебе рассказали быстрые твои взоры души, лгать не умеющей. Но истины сердце в испуге бежит дыхания грозного, поверь. Здесь я стою. Хохоты рабских морей слышал я, сюда шествуя. Как ни несносны они, не от укусов комара костер плотно к плечам прильнул, как рубашка. И не жидкой рекой, а жестокой, железной, чьи прямей берега, чем лучи, и чье устье и море – сердце умершего, утолишь ты жажду мою. Сделай, если ты дочь милосердия, чтоб ей утолен был я раньше, чем ткани мои огневые не сделают пепла горы у ног, у ступеней твоих. Узнай же – горю я. Раньше, чем речь окончу свою, раньше, чем стану я пепла и масла смесью, глаза оскорбляющей. Из грез и из слез быстрый ручей – наша жизнь. В жидком звенящем навесе воды! То лишь промолвить хочу я: будешь жесточе ты многого, если не станешь суровою.

Растрогана, она ясно раскрыла глаза и ресницы свои чернодлинные и спросила его: «Неужели»?

– От плаща огневого многие ищут такого покоя. Сейчас вселенная – жемчужная раковина для жемчужины <моей> смерти. Ты новый звук, вошедший в ее слух. Крыло водяное объемлет тебя и уносит. Я старого лебедя шея. Так я спасу<сь> от страданий. Жизнь им имя, чело их носитель. Время страданий – <мой> век. Я иду в море вод твоих, земной пепел бросая, как странник свой посох <здесь>, у ворот. О, пещера зеркального льда с ледяными мечами на потолке!

Остров когда-то ладью с лебедя шеей снаряжал, золотистых и нежных лес парусов. Младенца лицо было на каждом. И много гребцов поставил в ладью. Багрец нежно-красный золотистым отливом наполнял холсты, как перь<я> бабур<ки>. Для ветров привешены были прекрасные лютни. Звенели и пели. Младенца в далекую сушу то судно везло. Что ж? С морскими разбойниками встреча, пожар, и чума, и насад чумный труп и чумных ряд гребцов в пристань дальнюю привез. Сто чумных гребцов, <упавших> на лавки, привез вольный ветер в ту пристань.

То же и жизнь. Таков был младенец.

Но что это? Белый, стеклянный мчится и бьется ручей? И темная, синяя с белым горошком рубашка лежит меж вод и зеленых осок. Здесь кто-то купался. Но куда он уплыл?

Но там, между черных глыб берегов, золотая течет, слышу я, лава, камни ворочая глухо и в ней снег – белый череп и пепел прозрачный и черный прежних волос и вихров. <Вот что> остается от жизни. Всегда? и зачем? Эта [рубашка от мальчика] темная, синяя. Так ли лежит на нем много позора, чтоб искупить себя в этой купели огня золотого? Но все же, цветущий, вновь он всплывает. И с длинной лютнею чайка летает: «воскресни» поет она в злате пловцу.

Желтый косматый король с грозной гривой вышел из рощи его растерзать и лапу кладет на одежды и смотрит устало, наморщив чело и глаза.

Вон двое: старец и дева – из камня оба. Медленно в кожу из камня [тайный в средине], явный концами вонзается нож, каменный нож, и медленно старец, главой на плечо увядая, целует безмолвно пролитую кровь. Вон в черных потемках белый слепец здесь проходит строгий, прям, как доска, и белые струны белого камня носит в руке. Слышите голос высокий? Знаю я, здесь мой обещанный рай. Здесь я страсти предвижу в прекрасных размерах. Их кожа из красок зари, а кость заменяет им воздух. Их взоры-свирели огней, воздушные лютни. Их голос был небом в раздумье, зарей – в час дружбы и громом – в час гнева. Частями власти они здесь живут, ветки единой листами, частыми, длинными. Силам найду и созвучие в милом. Истлели в размерах тех, точно в стенах стеклянного гроба, ненависть, зависть и злоба. Белые нити поют. Шествует белый слепец. Свеча одиноко пылает, тихий покой освещая.

И с свистом и стоном души, не нашедшей приюта, летавшая долго, мертвая голова падает сверху. Светоч горевший угас. Во тьме ледяные чертоги.

<1912–1913>

«Страна Будетли, страна Будетли…»*

Страна Будетли, страна Будетли, будешь ли ты? И народ будетлян, и голубоглазый народ будетлян, будешь ли ты?

И грезы о нем, и мои грезы о нем!

Белый стол и много грезящих юношей. Ученики и товарищи. «Грезимте», – молвил один. И встало несколько и, блестя глазами, говорило.

Моим собеседником был будетлянин, и он рассказывал мне про длинный путь, пройденный Землей. Он называл мне те вьюги и метели, которые вынесла на своем пути бездомная, не имеющая пристанища, Странница. Я вспоминал из своего времени идущих на богомолье старушек с клюкой в руке.

По колодцу, начинавшемуся у северного средоточия Земли, род – с прозрачными стенами – «избушки» переносил нас в глубь Земли. Прислушиваясь к рассказам будетлянина, я внимательно всматривался в то, что было доступно мне благодаря прозрачности стен «избушки».

Пещеры, обширнее одна другой, сменяли друг друга. Там и здесь, проведенный сквозь подземные трубы, врывался свет и, упав на искусно вделанное в верхнюю поверхность пещеры зеркало, создавал морок неба с живыми, бродившими по нему облаками. Солнца, иногда огромные и яркие, иногда маленькие и бесконечно удаленные, передвигались по этим подземным «небам». Одни из пещер были залиты светом, другие – погружены в сумрак. Я не всегда помнил, что находился глубоко под земной поверхностью.

Мы быстро спускались вниз. Зачарованный тем, что я видел, я невольно перестал относиться к словам будетлянина с тем вниманием, какого они заслуживали.

Темный пушистый тюлень подымал голову в глубине одной из пещер. Снежный тетерев был едва заметен на снеговом покрове черным глазом своим.

Показались первые березки, заросли ив.

Лебедь плескался в подземном озере, отражаясь в нем.

Полные сумрака таинственные пещеры с одинокими елями и криками халзанов.

Таежные чащи других пещер, с их черной желной, свистом рябчиков, взбегающими вверх по стволам белками.



Поделиться книгой:

На главную
Назад