Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Десять посещений моей возлюбленной - Василий Иванович Аксёнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ну и конечно: «Лунный камень».

– Подари мне лу-у-унный камень – талисман моей любви…

И эту просят. Рыжий ее вот и орет. Уже полгода. И на рыбалке. Вода в реке пупырчатой становится… и рыба дохнет. С ним нарыбачишь. Завтра ему условия поставим… Там шивера, конечно, шумная – заглушит. Он и ее переорет. «Зычный, – говорил про него дедушка Иван. – С яво бы глотки пулями шмалить… хошь по чему… хошь и по этим… да, мать иё, хошь по заплотам… лишь бы уж тут не мельтесил, перед глазами не маячил».

Сижу я в тени под навесом. Удочки делаю. Чтобы запасные были. На всякий случай. Большой таймень схватит и оторвет, или коряжину поймаешь. Мало ли. Отцеплять не полезешь – вода студеная. После без чирея не обойдешься – пусть хоть один, да обязательно соскочет. Шут с ним тогда уж, и с крючком. Даже и кони – те не пьют из Тыи – такая в ней вода холодня. Но видел ровно год назад:

Отец Вовкин, дядя Коля Балахнин, со своим родственником, дядей Сергеем Есауловым, купались в Тые. На пологом камешниковом берегу стояла алюминиевая, четырехведерная фляга. С медовухой. После, не знаю, были ли у них фурункулы? Вряд ли. «Ого!» – кричал, фыркая, один. Другой кричал: «О-го-го!» – и тоже фыркал. Даже ныряли на стремнине – их и сносило ниже, в омут. А тут же, заступив в развернутых болотниках в речку, тетя Груня, Вовкина мать, белье полоскала, поглядывала изредка на них, на мужа и на свояка, и говорила: «Ну, жеребцы. Ну и здрешные… ненормальные… после такого чё-нибудь у вас отвалится, отмерзнет… Руки мои – и те едва вон дюжат, отогреваю у костра». А мы поблизости рыбачили с Володькой. В это же время вот – в июне. Харюз клевал тогда – ангарский. Как говорят у нас: горбатый. И наловили мы… порядочно. Два туеса я засолил. Папка – хоть сам вроде и не рыбак, но есть рыбу, как жареную, так и соленую, да и в ухе, охочий – уж сильно, помню, был доволен. Пусть на словах и посмеялся: ну, мол, и стоило ли ездить. Это он так, чтоб радость свою скрыть. Хоть похвалил бы раз парнишку. Нечего хвалить.

Рыбу с душком у нас едят, засоленную по-ангарски. Но кто-то ест такую, кто-то нет. Привыкнуть надо. Мне – нормально, я привычный. Медведь такую тоже любит. Залез он, медведь, однажды на пасеке у Балахниных в омшаник, полбочки ельчиков с душком скушал, а остальных раскидал по всему омшанику, по ним валялся.

А медовуха-то тогда зачем нужна была им? Дядькам Володе и Сергею. Да неводить они намеревались, не купаться. Для сугреву. Но передумали: вода, сказали, ледяная, хоть и плескались они чуть ли не час в ней, выскакивая с ревом на берег и подбегая к фляге ненадолго. Загрузили они, искупавшись, выполосканное белье и флягу с медовухой на телегу, коня стегнули и поехали на пасеку. Мы после песню долго слышали. Одну и ту же – про камыш. Пришли в избушку, они спали. Потом, проснувшись, снова пели. Уже сквозь сон мы это слышали – нам не мешало.

Красный петух стоит в ограде. В лучах солнца. Как огонь, вспыхнул. Красавец. Будто его сейчас фотографировать кто-то собрался – в позе. Еще и саблю бы ему. Или – винтовку. И сапоги еще со шпорами. На меня одним глупым глазом уставился – как будто целится. Другим – на Буску, кобеля нашего, – мол, и того бы застрелил. Буска спит, с утра самого, возле крыльца – так разморило, бедолагу. Во сне лапами судорожно от слепней отбивается. Крикнуть ему: «Буска!» – проснется. Не буду. Пусть дрыхнет. Куда пойдешь потом, привяжется. У нас все Буски – если кобели. Была и сука. Найдой звали. Охотницкая. Буска от нее. Папка их кличками снабжает – не мудрит долго. И не советуется с нами. Мы уже к этому привыкли и кличек, которые нравятся нам, не предлагаем – бесполезно: какую даст он, папка, та и прирастет.

Ждет петух: когда я пойду, он налетит сзади и клюнет меня в… одно место. Больше ему заняться нечем. Куриц полно вон. И у нас, и у соседей – у Чеславлевых. И у других вон – у Савельевых. Вот бы за ними и следил. Горе сплошное, а не петел.

Замер. На видном месте – как в засаде. Смешно. Скажи теперь, что он не дурень. Настоящий.

Давно так стоит. Минут двадцать. На меня смотрит, как я – на поплавок обычно на воде, когда рыбачу. Неотрывно. Вот уж где выдержка, так выдержка. И не рыбак. Как часовой в почетном карауле. Не шевельнется. Сменить некому – найди-ка где такого же упертого. И солнечный удар его не хватит. Мозгов нет – поэтому. Там по чему ударишь – по пустому? Гребень лиловый на солнце – будто расплавился – стекает. Черно-зеленый хвост переливается. Как перламутровый. Тупой петух, конечно, но красивый. Часто так бывает – либо одно дано, либо другое, вместе-то редко.

Один раз, этой уже весной, только на улицу их выпустили из курятника, еще по снегу, взлетел он, паразит, мне на спину и тюкнул крепко меня по затылку. Я обомлел, оторопел. И еле-еле от него тогда отбился. Мне показалось, что скворечник на меня упал, – так неожиданно и больно. Когтями шею поцарапал – йодом замазывать пришлось. И не ответить, гаду, – верткий. Прямо как Мухамед Али.

Прежде чем выходить из-под навеса, я его удилищем тресну. По хребтине. Он никого, только меня и папку признает. Но на того не нападает, а на меня все же осмеливается. Как понимает. Папка – тот быстро с ним расправится. «Чугунок, – говорит, – по нему, по недоумку, плачет». Ну то есть суп в виду имеет. Я из него и суп не стал бы пробовать. Как из следа копытца пить воды.

Сделал я удочки. Пошел. Про петуха помню.

Иду мимо. Смотрю. А тот – как памятник – ни с места.

К крыльцу направился я.

Только заслышал он, не объявив мне, как Гитлер России, войну, но заскрипев оплошно крыльями при этом, кинулся сзади на меня, я повернулся и поддел его ногой. Нога в кеде. Не в сапоге. А то бы…

Чуть запоздай, мне бы досталось. Даже мурашки по спине – только представил.

Подлетел петух, кудахтая-ругаясь, опустился на землю и опять на меня бросился. Вот неуемный. Мама его водой обычно обливает – воды боится. Как огонь. И на меня метнулся он – как пламя. Воды в руках нет – отпугнуть нечем. И удилище под навесом оставил.

Но я уже на крыльце. В выигрышном положении – сюда-то он уже не сунется: не раз отсюда пилотировал, катапультировал, вернее.

И мама тут же, на крыльце, – из избы только что вышла – половик ей надо за оградой вытряхнуть.

– Ты почему пинаешь петуха? За что? – спрашивает.

– Ага, – говорю, – за что! Да он же первый в драку лезет… Клюется больно. – И говорю: – Бандит какой-то, не петух.

– Кто научил…

– Не знаю.

– Ты.

– Не я.

– А кто?

– Сам по себе такой он чокнутый.

– Конечно.

– А чё поесть? – меняю тему.

– Томлёную картошку, – говорит мама. – Но только с хлебом обязательно… И натаскай воды, чтобы хватило… то мне одной тут… умотаешь на свою рыбалку. На сколько дней?

– На три. Ну-у, ма-ам…

– Не запрягал, родной, не нукай.

Петух внизу, перед крыльцом, ногами в нетерпении перебирает – будто ему сейчас зерна насыпет кто-то, полоумному. Как на иголках. Трясет гребнем, как знаменем, весь в боевых судорогах: готов к атаке – чуть она, мама, только спустится. Слежу. Предвижу. Предвкушаю.

– Счас, чё ли? – спрашиваю.

– Как поешь, – отвечает.

– Ладно, – говорю.

– Сделай одолжение… А после времени не будет у тебя, – говорит мама, спускаясь по ступенькам. – Придут товарищи и сманят. Опять прошляетесь до ночи.

– Да не до ночи уж.

– Ну, до утра, – говорит мама, обуваясь в калоши. – Отца нет, я, спать как лечь, и двери заложу – не достучишься.

– Нет, – говорю, не отрывая глаз от петуха. – Вставать завтра рано, шляться не буду допоздна. Закрывайся, – говорю. – Я в гараже переночую.

– Не замерзнешь?

– Мама.

– Не мамкай… Возьми туда еще хошь одеялишко. То под одним…

– Не надо.

– Или отцовский полушубок… Смотри, простынешь… К утру-то… выйдешь…

– Не простыну.

– Ну как с таким вот толковать, скажите… Какой упрямый… Утром дою корову, пар идет – та дышит. Он не простынет… Боже, упаси.

Направилась к воротам. Открыла их и вышла из ограды. И ничего.

Петух – стоит, как заколдованный. Сварился – красный-то – как рак. Жара такая. Одним зрачком – на меня, другим – на ворота: мама вернется скоро – стережет; ну и меня на мушке держит.

Половика в руках ее, похоже, испугался – тот разноцветный. Или в башке его заклинило. Бывает. Вроде и клинить шибко нечему. Меня напрасно глазом точит – спиной к нему не повернусь, то оседлает.

Вон он, гараж. Куда с добром. Сооружение. Мама говорит: «Такой и бомбой не развалишь». Иначе папка и не строит. Как на века. Мы прошлым летом за одну неделю его сделали. Не поругались. Папка рубил, я – на подхвате. Работа спорилась. Бревна отец привез. Сосновые. Из них. Давно лежали перед домом. На омшаник. А получилось – на гараж. Для мотоцикла. «ИЖ-Юпитер». Двухцилиндровый. Вот – машина. Чуть ли не тридцать лошадей. Он его, папка, мне купил. Сам не ездит. Не умеет. Вожу его. То на покос, то за грибами. Один раз в город отпалкал – ему туда зачем-то надо было. Скорости не боится. Под сто порой разгоняюсь. Чтобы сбавил, не просит. Везу маму, и та тоже притихнет сзади – помалкивает. Молится, наверное. А папка фронт прошел – чего ему бояться. Ноги прострелены из пулемета. И так изранен. Под Мценском. Выполз по льду из окружения. Не один. Дядю своего двоюродного – вместе воевали, – в живот раненого, вынес. Речка какая-то там протекает. По ней. Упали как-то мы с ним, с папкой, – ох, он и поругался. Сейчас не буду вспоминать. Дальше пешком, думал, пойдет, не сядет больше. Сел. Только дышал в затылок мне, как огнеметом, пока до места не доехали. Но маме высказал, когда вернулись: Ох и дурак. Про самого себя так, про меня ли, я не понял. У мамы спрашивать не стал.

В гараже я и раскладушку поставил. Красота. Немного, правда, тесновато. Но ничего. В лапту, в футбол ли не играть. Сплю там до сентября, до самых заморозков. А то закроют в доме дверь нарочно, чтобы меня проконтролировать: домой пришел в какое время? А так – отлично: и не знают. Может, и знают, да молчат. Я уже не маленький, конечно. Но все равно, мол, беспокоимся. Не стоит. Ялань – какая тут опасность.

Дома один когда – контроля больше.

Скорей бы брат с сестрой вернулись из Исленьска, где они учатся. Экзамены сдают. У них там се-есс-ссия. Ну, надо же. Он – архите-е-ектор. Она – фи-и-изик. Какая важность. Это средние – Колян и Нинка. Самые старшие – брат и сестра – те уж давным-давно живут не с нами. Надо же так вот, разлетелись по чужбинам: она – в Магадане, он – в Воркуте. Страна одна – какая же чужбина? И дети есть у них – мои племянники. Я – значит – дядя. Дали бы мне племянников на воспитание. Хоть на недельку. Из них бы люди получились. А в городах-то… я не знаю. Тут вон… раздолье, красота. И у меня не забалуешь. Уши-то быстро надеру.

Приедут, воду пусть таскают. И остальное. Я тут за них поотдувался. Колян и Нинка. Давно уже не видел их, соскучился.

Поел картошки. Всегда заказываю маме: в печи картошку затоми – толченую, мол. Корочка напечется. Золотая. Без масла можно. Со сметаной. С краюхой хлеба оржаного. И запивая молоком. Что еще надо?

Слышу, как мама громко что-то говорит в ограде. Понимаю.

Из избы спешно вышел. Смотрю с крыльца.

Мама половик на веревку вешает – чтобы проветрился. Петуха глазами поискал – отсутствует. Вместо него, на мураве, палка еловая валяется. Прежде она стояла у ворот. Мама с ней, подоив, корову пастись выгоняет.

И Буски нет – сбежал куда-то.

– А где петух? – спрашиваю.

– А я ему не сторож, – отвечает мама.

Закукарекал где-то, слышу: врет всем, наверное, что победил.

Жаль, пропустил – баталию не видел.

Прошел под навес. Взял ведра и папкино коромыселко, направился к Куртюмке.

Под гору. Зато с водой потом – в угор. Такой ландшафт, не переменишь.

Высоко в небе коршун круги выписывает. Чертежник. Пищит – пить просит. Разбойник – где поживиться, ищет сверху, зоркий. Мышь в норку тенью прошмыгнет – и ту заметит. Ему крупнее подавай. За кем-то мелким лень ему оттуда падать. В тучу не залетает – опасается: в нее влетишь, а из нее не вылетишь. Возможно. Я б не рискнул. Хотя… не знаю. Интересно. Летать уметь бы – полетел бы. И первым делом бы – на Таху. Какие в ней таймени водятся. С бревно. Уж не поймать, а потаскать хоть, силу почувствовать его. Да и поймать – не помешало бы.

Сбылось бы как-нибудь – хочу. Жаль, что молиться разучился. А в детстве, помню, помогало. Не помогало. Совпадало.

Собака лежит на поляне. Кобель. На волка походит. Линяет. Шерсть лезет из него – как вата из порвавшейся фуфайки – клочьями. Отощал. Кость гложет. Нашел где-то. Пахнет пропастиной. Глаза закатывает, жмурится – так ему вкусно. На здоровье. Не из нашего околотка. Забеглый. Буска будь тут, отогнал бы – задира добрый. Ухо, пришел вчера откуда-то, разодранное. Нос поцарапан. Морда виноватая. Ну, значит, ладно получил. «Совсем избегался», – говорит про Буску мама. «Застрелить надо», – говорит папка. «Сразу и застрелить. Пускай живет. Ему и лет… совсем еще молоденький», – говорит мама. Папка смеется: «Пожалела». Да нет уж, правда, пусть живет. Мы в октябре с ним поохотимся. Я жду. И Буска – тоже. В глаза бы так мне не заглядывал: когда, мол, двинем на охоту-то? «Зверовой, толковый кобель», – говорит про него папка, когда в хорошем пребывает настроение. Когда не в духе, говорит: пустой, дескать, кобелишка как пробка… за хлебом – тут уж, мол, охотник. Узнаем осенью, пустой или толковый.

Матрена Николевна идет мне навстречу, торопится, где-то овец своих «глядела».

– Здравствуй, кресна, – говорю.

– Здравствуй, крестничек… В угор-то скоком, запыхалась… С пустыми ведрами… Но ты не баба, слава Богу… Кума-то дома?

– Дома.

– А отец?

– А он уехал.

– А куда? – спрашивает кресна, не глядя на меня. На небо смотрит, ладонью застенив глаза. – Курицу где бы не украл. Цыпушек. И не один, и там еще вон кружит. С Камня ли, чё ли, налетели. На нем гнездуют.

– В Новую Мангазею, – отвечаю.

– К родне?

– Там умер кто-то.

– А-а, – говорит кресна, – Данила Маркович. Мизонов. Царство Небесное, – перекрестилась. – Отмучился. Давно болел, еще не возраст… Когда отправитесь-то на свою рыбалку?

– Завтра.

– Туча, гляжу, вон…

– Чё нам туча…

– Вам-то и вправду чё она…

Кресна – домой. А я – к Куртюмке.

Вода в Куртюмке прозрачная. Будто и нет ее, а только русло. Пока ведром в нее не булькнешь или в ней небо не увидишь, не обнаружишь. Как и в Бобровке. Как слеза. В Кеми мутнее. Кемь и больше.

Водятся в Куртюмке лишь свахи – рыбки такие. Маленькие. Синие. С усами. Будто родня его – похожи на налима. И такие же, как тот, склизкие. Поймав, держать ее противно на ладони. Как пиявку. Есть и плохое для них слово, не вслух только: …рыбка. Матерно. У нас не принято так выражаться. Если уж надо, на ухо шепнешь. В Ялани тоже есть охальники, но их немного. Грязноязыкими еще их называют. Конкретно кто, я не скажу.

Никто, конечно, этих свах не ловит. Мальчишки только – чтобы разглядеть. В банку-ловушку. После обратно в речку отпускают.

А когда года три назад шумной и неведомой доселе толпой наехали к нам – не знаю, как, по собственному ли желанию, поневоле ли или по решению партии и правительства, – из оголодавшего вдруг Поволжья говорливые и мелкорослые марийцы, они за первое же лето проживания тут всех свах в Куртюмке выловили. Мало того что выловили, но и съели. После, разжившись ружьями, стреляли и ворон. Варили суп из них. Словно из дичи. Не брезговали они и галками. И сороками не гнушались. Бурундуков и белок добывали – не меха ради, ради живота. Нам, местным, было это в диво. Мы их жалели. А, заработав денег и немного подкормившись, срамным питаться перестали. Вот уж они-то выражались… Как говорят у нас: прямком. И говорят еще: наупрямь. Как оно есть, и рыбку эту называли. Без наших тут не обошлось – кто-то же подучил их, не иначе.

Свахи опять в Куртюмке завелись. Плавают. Пугливее, правда, стали. Чуть покажись им, тут же прячутся. И ворон меньше в Ялани не стало. Летают, каркают. Сороки тоже наплодились. То уж дошло, хоть в «книгу Красную» их вписывай.

А из марийцев многие домой к себе вернулись. Не прижились. Слишком уж холодно зимой у нас им показалось, лето – коротким; еще и гнусом сильно их смутило. А нам, чалдонам, так нормально, другую родину не предлагай – рассердимся.

Натаскал я воды. В избу, скоту и на поливку. Уморился. Не так вода тяжелая, как коромысло. Рубаху снял – насквозь промокла.

Сижу под навесом. Прохлаждаюсь. От паутов и слепцов рубахой отмахиваюсь. Кручу настройку у транзистора. Ничего интересного. На всех волнах. Одни китайцы. Язык у них какой-то птичий. Щебечут. И песни их – смешная музыка. Ну а на наших – все симфонии. Ночью еще послушать можно – чтобы уснуть. Но не сейчас.

То вдруг на наш, на русский, перейдут – про нас, про русских, плохо скажут. И что уж такого худого мы им сделали, не знаю? Мао… там как его… Дзэдун.

Приходит Рыжий. На голове сетка-накомарник. Лицо открыто.

– Здорово, – говорит, – Нигер.

– Виделись, – отвечаю.

Весь в веснушках – как забрызганный. Нос облупился – в бумажной заплате. Сам что-то радостный сегодня. Опять, наверное, влюбился.



Поделиться книгой:

На главную
Назад