Фашизм 1919 года не скрывает своих антирелигиозных и антиклерикальных настроений. В пополярах его отталкивают их католические верования. «Поп – родной брат жандарма, – объявляет Маринетти на страницах фашистской прессы; – завтра и послезавтра ничего не останется, как начать бросать бомбы под ноги этим нашим врагам, попу и жандарму». Муссолини верит своему футуристическому другу, соперничает с ним в нападках на христианство: «мне люб народ язычников, – признается он, – жаждущий борьбы, жизни, прогресса, чуждый слепой вере в потусторонние истины и презирающий чудесные панацеи» (речь в зале миланской консерватории 28 сентября 1919-го). Фашистские отряды зачастую оскорбляют чем-либо провинившихся перед ними священников, подчас вторгаются даже в храмы. В «Пополо» печатается вызывающий рисунок, на котором изображен купол собора св. Петра, увенчанный вместо креста пучком прутьев, торжествующим символом язычествующего фашизма. Благочестивые католики дружно возмущаются этим кощунством…
Но по мере роста своих дружин и притока новых рекрутов, по мере своего политического усиления, фашизм принужден был и в этом вопросе отречься от своего прошлого. Муссолини не мог не учесть, что, продолжая прежнюю политику по отношению к религии и католической церкви, он ослабит свои ряды и усилит своих противников. Воевать с Богом ему не было смысла: лучше было привлечь имя Божие на свою сторону. Враждовать с Ватиканом ему также не представлялось полезным с реально-политической точки зрения. Итальянская государственность находилась уже на пути примирения с папским престолом; не стоило обрывать завязавшейся традиции. И вот, во имя основной своей политической цели, во имя своей национальной идеологии, фашизм в корне пересматривает свою позицию в области религиозно-церковных вопросов.
Новая точка зрения слагалась сама собой. Католицизм – одно из величайших проявлений миродержавной римской идеи, одна из жизненных функций итальянского патриотизма. Следует помнить, что сам Христос исторически принадлежал к римской системе государственности, а Павел был римским гражданином. Равным образом нельзя, будучи итальянским патриотом, отметать Ватикан. И в первой своей парламентской речи 21 июня 1921 Муссолини открыто становится на эту новую еще для себя точку зрения. «Я утверждаю, – говорит он, – что латинская имперская традиция Рима в настоящее время представлена католицизмом. Если, согласно Моммзену, Рим не может существовать без универсальной идеи, – я думаю и утверждаю, что единственная универсальная идея современного Рима есть та, что исходит от Ватикана… Я думаю даже, то если Ватикан окончательно отречется от своей земной власти, – а похоже, что он вступает на этот путь, долг светской и мирской Италии обеспечить его материальной поддержкой и всем, что в ее силах, ибо мировое развитие католицизма, эта четырехсотмиллионная масса людей, со всех концов света глядящая на Рим, – не может не быть для нас предметом интереса и гордости, как для итальянцев».
Этой речью вождь фашизма стремился привлечь к себе симпатии католических масс, отбить паству у пополяров и обратить на фашизм внимание Святого Престола. Но, разумеется, он одновременно пролагал путь католицизму к фашистским сердцам. Фашизм христианизировался и окатоличивался: прежний фашизм перерождался.
Имя Божие появляется в уставе фашистской милиции, служащей, как мы уже знаем, «Богу и итальянскому отечеству». В уставе есть даже пункт, специально подчеркивающий интимную связь отечества и веры. «Милиция будет служить Италии, – гласит этот пункт, – чистосердечно в духе глубокого мистицизма, покоящегося на нерушимом законе, управляемого непреклонной волей, готовой к любой жертве за веру, сознающей всю тяжесть великой миссии спасти для всех нашу мать, ее укрепить и очистить». Эти благочестивые формулы отнюдь, однако, не мешали отрядам вдохновляемой ими милиции громить католические организации народной партии, когда того требовала политическая обстановка.
В 1922 Муссолини считает полезным еще раз засвидетельствовать свое уважение к религии. Готовясь к перевороту, он загодя успокаивает клир и верующих, дабы не встретить противодействия с их стороны: «Фашизм, – пишет он в своей газете 27 июня, – вовсе не собирается изгонять Бога с неба и религии с земли, как этого глупо добиваются некоторые материалисты. Он не считает религию ни поповской выдумкой, ни ловким трюком угнетателей в целях закабаления народа».
И, наконец, первую свою парламентскую речь в качестве премьера и диктатора Муссолини демонстративно заканчивает призывом к Богу: «Бог мне поможет довести до благополучного завершения мою трудную задачу».
Подводя итог религиозной политике фашизма, которую он сам называет «политикой религиозного ренессанса», нельзя не отметить, что для его вождей религия никогда не была самоцелью, самодовлеющей ценностью. Они рассматривали ее как очень важное орудие в политической борьбе. Было бы наивно думать, что Муссолини пережил некий «религиозный кризис», что с ним случилось религиозное «обращение», как с памятными персонажами из «Многообразия религиозного опыта» Джемса, как с надменным Савлом на пути в Дамаск. Нет, и здесь он остается не более, как верным учеником Маккиавелли, в точности усвоившим эпические заповеди учителя: «где есть религия, там легко водворить военную дисциплину… пренебрежение религией делается причиной падения государства… откуда бы ни возникла вера в чудеса, мудрые всегда ее поддерживают»…
Не внутреннее духовное родство сблизило фашизм с алтарем, а практическая необходимость, политические цели. Для фашизма дружба с католической церковью есть средство укрепления власти в католической стране, а также путь внешней экспансии и творческого развития Италии. Невольно вспоминается религиозная политика Наполеона, когда, после революции, «порядок взывал к религии» и «религия встретилась с порядком»: конкордат. «Он не хочет изменять верования народа, – отзывался о Наполеоне Тэн; – он почитает священные дела и намерен пользоваться ими, не трогая их, не мешаясь в них; он хочет вдвинуть их в свою политическую систему, но путем земных влияний».
Другое дело – конкретные плоды этой политики. Если у Муссолини свои умыслы, то ведь и у Ватикана – свои. Если фашизм стремится использовать католическую церковь и чуть ли не сделать папу фашистом, то и Ватикан, в свою очередь, смотрит на фашизм, как на одно из средств своей большой политики. Если и раньше Святой Отец, считаясь с паствой итальянских католиков, меньше всего склонен был превращаться в «придворного капеллана савойского дома», то захочет ли он теперь стать кардиналом ликторского пучка? Фашизм после своей победы пошел очень далеко навстречу Ватикану, ввел религиозную идеологию глубоко себе в кровь (идеи Джентиле), и естественно даже задать вопрос, не грозит ли ему эта тактика органическим «перерождением тканей». Что касается Святейшего Престола, то неторопливо, осторожно и независимо ведет он, по обыкновению, свою извилистую, живописную и сложную, как сама история, линию. Он признал «заслуги» фашизма по восстановлению порядка – и вздохнул по поводу насилий, которыми оно сопровождалось. Одобрил разгром нечестивых большевиков – и отпустил средства пострадавшим от фашизма пополярам. Он благосклонно взирает на поворот итальянского государства к религии, но очень неблагосклонно – на культ обожествленной Нации. Он весьма желал бы теперь так или иначе добиться восстановления светской власти папы. Преццолини называет фашистско-ватиканский альянс «союзом воздушного змея с черепахой». Такие союзы всегда наводят на размышления и редко бывают надежны. Еще Маккиавелли видел в Престоле святого Петра одно из главных препятствий к объединению и процветанию Италии. Некий современный автор, правда, весьма враждебный фашизму, римский корреспондент немецкого социалистического журнала, уподобляет фашизм «мышонку, пустившемуся играть с матерым котом, за спиною которого – двадцать веков жизни и опыта». Как бы то ни было, перелицовка в фашистской позиции в вопросе об отношении к религии и церкви – за эти годы несомненна. Не вполне еще только ясно, куда и как обернет эту перелицовку объективная историческая диалектика.
Поучительным проявлением идейно-политической трансформации фашизма за первые годы его существования должна быть также признана эволюция его отношений с итальянским национализмом. Интересно наблюдать, как происходит постепенное сближение обоих партий и как в конце концов националисты, самораспустившись, растворяются в фашизме. Но было бы ошибочно отсюда сделать вывод, что национализм пришел к фашизму. Вернее, напротив, фашизм идеологически подошел к националистическому символу веры. «Фашизм – гласит девятая заповедь фашистского декалога – есть религия страстной любви к отечеству, гордость латинского имени, непоколебимая вера в великие судьбы Италии, предвестие и залог нового итальянского первородства». Любой итальянский националист назовет эти идеи и даже слова, избранные для их выражения, – своими.
Фашизм шел слева и по дороге увлек за собою массу. Он – типичная «партия массы»; все повадки его героического периода простонародны и революционны. Национализм, наоборот, никогда и ни в какой мере не был «левым». Он был аристократичен и пользовался успехом среди известной части буржуазной молодежи; он выступал с самого своего рождения как «партия верхов», куда устремлялись «сливки общества»; он был консервативен и утонченно культурен. По своим социальным истокам, он – полярная противоположность фашизму: «вода и камень, стихи и проза, лед и пламень не столь различны меж собой».
Лидеры фашистов сами вначале чувствовали всю глубину различия. Фашистская программа 1919 года не имела, разумеется, ничего общего с политической доктриной националистов. Но даже еще и в 1921 году Горголини настойчиво возражал против отождествления фашизма с национализмом: национализм исключительно связан с нацией, а ценности фашизма общечеловечны; национализм за монархию, в то время как фашизм, относясь к монархии с уважением, все же тяготеет к республике; национализм империалистичен, а фашизм отстаивает торговый экспансивизм, т. е. не захват чужих земель, но «благоразумное отведение заграницу излишней энергии, накопившейся в стране».
Однако мало-помалу различия стирались. Общий враг – социалисты – объединяли фашизм и национализм в общей борьбе. Националисты ценили действенность черных когорт и радостно созерцали свои любимые идеи – крепкое государство, сильная власть, культурно национальный традиционализм – воплощающимися в широкие народные массы. Логика событий нудила фашизм не только порвать с радикальной своей платформой 1919 года, но и примиряться с исторической итальянской монархией, даже протягивать руку Ватикану, а в арсенале своих идей-сил налегать, главным образом, на начала иерархии, государственной дисциплины и романтической традиции. Фашизм фатально вступал на националистические рельсы, становился национал-фашизмом, и Муссолини сам этого не хотел скрывать: «мы вам принесли число, – заявил он националистам, – вы нам дали доктрину».
Это верно, но вряд ли все-таки в этом – вся истина. Истина сложнее, так же как историческое явление фашизма сложней националистической доктрины. Но естественно, что после перехода власти в руки Муссолини обособленное существование националистической партии теряло смысл. Не говоря уже о том, что диктаторствующий фашизм не желал терпеть рядом с собою другой самостоятельной партийной организации, – вождям националистов представлялось целесообразней и заманчивей влиться в правящую партию, дабы активнее влиять на политику итальянского государства. Слияние состоялось после длительных переговоров в марте 1923, а после убийства Маттеотти (июль 1924) к одному из националистических лидеров, умному и политичному Федерцони, перешел ответственнейший портфель министра внутренних дел, который он и сохранял за собою до ноября 1926 г., чтобы после четвертого покушения на Муссолини передать его самому премьеру. Другому выходцу националистической партии, Рокка, был предоставлен пост министра юстиции: нужно было «дезинфицировать» атмосферу.
Резюмируя свои размышления о взаимоотношении национализма и фашизма, Коррадини правильно указывает моменты сходства и различия между тем и другим. «Те же причины, – пишет он, – которые взрастили фашизм, вскармливали и национализм, только в ином масштабе, соответствующем различию корней обоих движений. Национализм возник еще в предвоенную эпоху и вышел преимущественно из кругов интеллигентного буржуазного юношества, в то время как фашизм – послевоенное явление, всецело порожденное духом победоносной войны и охватившее все классы и слои итальянского народа».
Так совершалась идейно-политическая эволюция фашистского движения: из республиканского оно становилось монархическим, из атеистического и свободомыслящего – преданным религии и верным церкви, из революционного и радикально-демократического – консервативным и принципиально иерархичным. В сознании его вождя эта эволюция имела осмысленный тактический характер: ею покупалась власть над страной, ею достигался порядок, возрождалась национальная государственность. И, кроме того, ею создавалась почва для большого государственного преобразования, издавна лелеемого фашизмом: преобразования формально-демократического, «либерального» государства в государство корпоративное. Эволюционируя, фашизм не хотел отказываться от того, что он считал своей сущностью: от своих национально-синдикалистских планов. Приспосабливаясь к «новым рекрутам», олицетворяющим собою старые вожделения и старые мысли, фашистская верхушка в то же время не теряла надежды сделать фашизм новым словом истории, осилить, когда это будет нужно, неуклюжих, путающихся под ногами попутчиков и не только «спасти Италию», но и превратить фашизм в существенно новый, грандиозный, мировой политический опыт, подобный великой русской революции.
С такими дерзновенными замыслами и вдохновенными надеждами двинулся Муссолини в свой знаменитый «поход на Рим».
Неаполитанский съезд. Фашистская революция. Муссолини и парламент
10 октября 1922 собирается в Болоньи съезд либералов. Тревожная обстановка, насыщенная кризисом, не вливает, однако, свежих сил в эту старую партию. Съезд проходит в мелких внутренних распрях, под аккомпанемент почтенных, но бессильных слов: «авторитет закона», «достоинство государства», «покушения справа и слева»… Две худосочные шеренги «молодых либералов» в рубашках хаки охраняют съезд: комичное подражание фашистам, лишь оттеняющее беспомощность его авторов…
Социалисты после провала последней стачки переживали тоже состояние глубокого упадка. Внутрипартийные раздоры достигли кульминационного пункта. Коммунисты держали себя по отношению к социал-предателям злейшими врагами. Новый раскол социалистической партии в сентябре 1922 довершал процесс разложения. Массы, шедшие за красной революцией, были отчасти терроризированы, но еще больше разочарованы. Газеты писали, что некто Джиованни Эпозито, бедный неаполитанский рабочий, назвавший в декабре 1919 г. своего новорожденного сына Лениным, теперь просил разрешения короля переименовать малолетнего Ленина в Бенито Муссолини. Этот Эпозито явился лишь красочным символом перемены в массовых настроениях, словно живою иллюстрацией язвительных слов старика Лебона о среднем человеке из народа, который будто бы – «всегда приветствовал тех, кто разрушал алтари и троны, но еще воодушевленнее приветствовал тех, кто их восстанавливал»…
24 октября открылся в Неаполе фашистский съезд: прелюдия переворота. Кроме делегатов, на съезд со всех концов Италии явилось несколько десятков тысяч черных рубашек: посмотреть, послушать, приветствовать вождя, продемонстрировать силы фашизма. Повсюду слышались фашистские песни, царило веселье, город принял праздничный вид, жадные до зрелищ неаполитанцы были довольны. Правительство, чуя недоброе, распорядилось принять кое-какие меры. Были усилены наряды полиции, держались наготове войска. Но не было уверенности, что полиция и войска в глубине души – не на стороне фашистов…
Речь Муссолини на съезде прозвучала ультиматумом по адресу правительства. Он ставил определенные, чисто конкретные требования. «Мы хотим – гласил его публичный ультиматум – роспуска нынешней палаты, избирательной реформы и новых выборов. Мы хотим, чтобы государство вышло из состояния того шутовского нейтралитета, который оно держит в борьбе национальных и антинациональных сил. Мы требуем ряда серьезных мероприятий в области финансов. Мы настаиваем на отсрочке эвакуации далматийской зоны. Наконец, мы хотим пять портфелей и комиссариат авиации в новом министерстве. Мы требуем для себя министерства иностранных дел, военное, морское, труда и общественных работ. Я уверен, что никто не сочтет эти требования чрезмерными. Если правительство не уступит желаниям тех, кто представляет нацию, черные рубашки пойдут на Рим».
Кроме этих конкретных политических требований и заявлений, неаполитанская речь Муссолини содержала и некоторые общие идеологические указания. Она объявляла фашизм «наиболее интересным, жизненным и мощным явлением послевоенного периода» и констатировала, что «им интересуется весь мир». Она подчеркивала насущную современность и прогрессивность фашизма, призванного заменить собою устаревшие принципы формальной демократии. «Мы думаем, – говорил вождь, – что после демократии грядет сверхдемократия и что если демократия была полезной и действенной для XIX века, то возможно, что XX век осуществит некоторую другую политическую форму, более совершенную и лучше приспособленную к национальным требованиям».
На другой день, 25 октября, Муссолини внезапно покидает Неаполь. Съезд объявляется закрытым. Черные рубашки спешно куда-то исчезают. «Все на боевые посты!» Начинается заранее обдуманное и технически подготовленное сосредоточение вооруженных фашистских отрядов к столице. Идет знаменитый «поход на Рим». Фашисты фактически уже господа положения; они хотят стать ими и по праву. Они устремляются к Риму – «во имя мертвых и ради будущего живых». К ним примешиваются, здесь и там, отряды «голубых рубашек»: это молодежь националистической партии спешит приобщиться к движению.
А в Риме, наверху – все та же бестолковица. Кабинет изнемогает в непрерывном кризисе. Его отставка откладывается до 7 ноября – день возобновления заседаний парламента. Факта хочет защищать свою политику; но никто, в сущности, и не атакует ее: по общему мнению, кабинет уже мертв.
Кулуары оживают, вновь начинаются примеривания различных комбинаций, похожие на какую-то мышиную возню перед лицом надвигающейся грозы. Со всех сторон змеятся слухи, сеются сенсации. Говорили, в частности, будто Муссолини, проведший в Риме несколько часов 25 октября, предлагал Джиолитти коалицию; впоследствии фашисты категорически опровергали это. Факта обращается к тому же Джиолитти с просьбой заменить его и провести новые выборы. Называют имена Орландо и Бономи. В Риме появляется Д’Аннунцио и ведет таинственные беседы с Джиолитти и Орландо о «кабинете единения»; но его, кажется, уже никто не берет всерьез. Говорят, одна из комбинаций все-таки налаживается. Возможно, что эти сведения заставляют Муссолини спешить. В таких случаях всегда чрезвычайно важно не упустить момента. «Нет ничего надежнее быстроты в гражданских войнах, где больше нужно действовать, чем рассуждать», – писал мудрый Тацит («Истории», гл. 62).
Саландра убеждает Факта подать в отставку. Король совещается с Саландрой. По-видимому, имя Муссолини фигурирует в совещании: консерватор Саландра не прочь кооперировать с фашистами.
Но гроза близка. 27 октября Рим окружен мобилизованной армией черных рубашек. Положение обостряется и кулуарные разговоры сами собой затихают. Фашистское военное командование выпускает прокламацию, где излагается цель похода. Там говорится, что фашисты ополчаются против «политического класса слабых и убогих, не сумевших в продолжении четырех долгих лет дать нации правительство». Прокламация заканчивается торжественным заверением: «Мы призываем всевышнего и души наших пятисот тысяч жертв в свидетели, что единое стремление нами движет, единая воля нас объединяет, единая страсть воспламеняет нас: помочь спасению и служить величию родины».
Становится известным, что Муссолини наотрез отказался вести разговоры об участии фашистов в кабинете Саландры: не может быть и речи о министерстве, руководимом кем-либо из людей старых партий. «Чтобы устроить сделку с Саландрой, – пишет «Popolo», – не стоило мобилизовать. Правительство должно быть фашистским. Фашизм не злоупотребит победой, но он хочет, чтобы она стала полной».
В последний момент Факта вдруг решил проявить мужество и запоздалую твердость, подобно Керенскому в дни октябрьской революции в России. В ночь на 28 октября вся Италия была объявлена на осадном положении; правительственное воззвание к народу излагало мотивы, вызвавшие столь исключительную меру. Рим превратился в большой военный лагерь. Казалось, неминуема вспышка гражданской войны. Но ее предотвратил король Виктор Эммануил своим суверенным вмешательством. Когда премьер предложил ему подписать указ об осадном положении, фактически уже осуществляемый, – монарх внезапно отказался это сделать. В тот же день осадное положение было снято и правительство заявило об отставке. Наступал «великий час», grande ora.
Накануне из дворца по поручению свыше Муссолини официально сообщили в Милан, что король хотел бы с ним посоветоваться. Муссолини ответил, что ради совещаний не видит смысла беспокоиться. Тогда высочайшая телеграмма предложила ему составить кабинет. Утверждают, что на случай отказа короля капитулировать фашистским штабом был уже разработан план действий, предусматривавший детронацию. Передавались даже и технические подробности этого плана. Однако до его практического осуществления дело не дошло.
29 октября Муссолини появляется в Риме, король его принимает немедленно. «Ваше Величество, – обращается к нему победитель, – я прошу прощения, что представляюсь Вам в черной рубашке, в духе этих дней, которые, к счастью, не оказались кровавыми. Ваше Величество, я приношу Вам Италию Витторио Венето, освященную победой. Я – верный слуга Вашего Величества». Аудиенция продолжается пятьдесят минут. Вернувшись в свой отель, Муссолини становится предметом шумных оваций толпы. «Фашисты! Граждане! – кричит он ей. – Фашизм – полный победитель. Меня призвали в Рим – править. Через несколько часов у вас будет уже не министерство, а правительство. Да здравствует Италия, да здравствует король, да здравствует фашизм!»
30 октября министерство Муссолини было уже сформировано. Вопреки ожиданиям, оно не выглядело чисто фашистским: в него входили, кроме фашистов, представители пополяров, демократов и либералов. Но самый стиль кабинета свидетельствовал о существенно новой эре. Премьер оставил за собой портфели внутренних и иностранных дел: «руль в моих руках и я его не передам никому другому; но я буду рад тем, кто готов быть у меня гребцами». Министерствам отводилась роль спецов при диктаторе. Когда некто из приглашенных министров спросил нового премьера о программе кабинета, он получил весьма короткий ответ: «моя политика – это мое дело!» Под внешнею видимостью парламентского аппарата устанавливалась личная власть, сильная, волевая, практически бесконтрольная и безусловная.
До сих пор не замолкли еще споры, можно ли назвать революцией появление фашизма у власти. С точки зрения строго формальной, революции, пожалуй, не было: «я с первого дня был в конституции» – вспоминал потом автор и вождь переворота. События втиснулись в легальные рамки. Революцией называют насильственное ниспровержение существующего строя, незаконное сокрушение верховной власти в стране. Но в данном случае верховная власть осталась вполне на месте, благословила, а рассуждая юридически, даже и вызвала своей закономерной волей происшедшую перемену. «Призванный доверием Его Величества, принимаю я с сегодняшнего дня правление страной» – гласило первое послание Муссолини префектам. А через две недели и парламент, со своей стороны, выслушав декларацию нового правительства, вынес ему вотум доверия.
Но по существу основные элементы революции, несомненно, имели место в событиях, приведших к победе фашизма. Осуществился «нажим на закон» со стороны внепарламентских и антиправительственных сил: «on peut sortir de la legalite pour rentrer dans le droit» – рассуждали в свое время бонапартисты. Сложилось сильное народное движение, оформляемое политической партией и возглавляемое одним человеком, «вождем», duce, движение, воодушевляемое определенным кругом задач и решимостью провести их в жизнь любыми средствами. Три года упорной агитации, два года соединенной с широким применением чисто революционных методов «прямого действия». Наконец, вооруженный поход на столицу с ультиматумом по адресу государственной власти: очистить место для фашистского правительства! Понятно, что термин Rivolucione Fascista при таких условиях имеет достаточно прав на существование.
Решение короля было менее всего «добровольным»: оно диктовалось победоносным движением, не скрывавшим своего экстра-легального характера. В аналогичном положении был царь Николай II, подписывая в атмосфере всеобщей забастовки манифест о конституции 17 октября 1905 года. И за событиями того времени твердо установилось наименование революции, хотя формально-юридически дело шло о свободах, «дарованных волею монарха». Сила, а не право, стояла в порядке дня. Вооруженная сила фашистских отрядов вырвала и у Виктора-Эммануила «легализацию» революционной программы: король на минуту вышел из состояния своего золоченого анабиоза, дабы затем, заново позолотившись, снова в него погрузиться – всерьез и надолго. Парламент, в свою очередь, склонился перед силой «вооруженного плебисцита», жалко спасая свою жизнь ценою ее смысла.
Новая политическая система выдвигалась узаконенным переворотом на место прежней, парламентарной, либерально-демократической. Перемена, внесенная в государственный строй Италии фашизмом, на могла сразу же не бросаться в глаза, словно и впрямь начиналась «новая эра»: лишний аргумент в пользу тех, кто говорил о «фашистской революции».
Муссолини был первым из них. Он не уставал рекламировать это словосочетание. «Революция имеет свои права, – заявил он, например, в правительственной декларации парламенту, нарочито и горделиво оговаривая революционное происхождение новой власти. – Я стою на этом месте, чтобы защитить революцию черных рубашек и придать этой революции максимальную действенность, вводя ее, в качестве элемента прогресса, благосостояния, равновесия, – в историю нации». Позднее, в марте 1924, в уже цитированной нами речи мэрам коммун, он опять возвращается к этой теме, дабы дать понять, что фашистская революция не умерла, не перестала быть ненужной даже и после своей победы. Он преподносит слушателям как бы своего рода «теорию перманентной революции». «Я не хочу, – заявляет он, – чтобы фашизм заболел избирательной горячкой. Я хочу, чтобы фашистская партия вошла в парламент, но я хочу, чтобы сам фашизм остался вовне – контролировать и воодушевлять представителей. Национальная фашистская партия должна навсегда остаться неприкосновенным резервом фашистской революции». Правда, параллельно таким заявлениям фашисты любят называть свой переворот «революцией, являющейся в то же время реставрацией». Очевидно, они имеют при этом в виду реставрацию национальной преемственности, давно прерванной в Италии культом заграницы. «Фашизм, – гласит третий член декалога, – есть Италия мыслителей, провозгласившая права национального общества и тем самым освободившаяся от иностранного идейного влияния, господствовавшего у нас со второй половины XVIII века и достигшего своего апогея к началу XX века в матереубийственной идеологии Москвы». С этой точки зрения фашистская революция хочет стать реставрацией. Но и становясь ею, она не перестает быть революцией, насилием ниспровергавшей итальянское либерально-демократическое государство.
Счастливое завершение похода на Рим ознаменовалось торжественным парадом переворотческой армии, походным порядком, при оружии, продефилировавшей по улицам столицы. Через несколько дней черные рубашки скрылись из Рима, и вечный город принял свой нормальный вид. В провинции революция протекала более болезненно. Фашисты доламывали остатки красных очагов и гнезд, дожигали социалистические кооперативы и палаты труда, довершали расправы с врагами. Но скоро из центра зазвучали умеряющие окрики: «иллегализм» кончался, приближалась «нормализация». Нужно было восстанавливать авторитет закона.
16 ноября 1922 года новое правительство предстало перед камерой депутатов, собравшихся после каникул. Это был большой день. Лицом к лицу встречались два принципа, два начала. Повсюду напряженно ожидали речи Муссолини и приема, который ему окажет народное представительство. Обстановка сложилась благоприятно для диктатора и явно неблагоприятно для палаты: не только реальная сила, но и сочувствие общественного мнения склонялось в сторону фашизма. Страна психологически приняла и усвоила переворот.
Декларация правительства была сознательно построена в форме монолога вождя. В ней не было ничего похожего на стиль выступления парламентарного кабинета, заинтересованного в доверии парламента. Недаром она начиналась с указания на «фашистскую революцию»: правительство видело источник своей власти не в одобрении палаты, а в революционном акте. В лице правительства революция авторитарно диктует свою волю учреждениям старого порядка. Но вместе с тем, победив, революция хочет сама себя ограничить, проявив умеренность, спастись от излишеств. Это провозглашение умеренности – второй существенный мотив первой парламентской декларации Муссолини.
«Я не хочу злоупотреблять победой, – заявлял он в ней, – мог бы, но не хочу. Я поставил себе пределы. Я мог бы покарать всех, кто пытался очернить, оклеветать фашизм. Это темное и серое здание я мог бы превратить в солдатский бивуак. Я мог бы разогнать парламент и образовать чисто фашистское правительство… Я составил коалиционное правительство не для того, чтобы получить парламентское большинство, – я в нем не нуждаюсь, – но чтобы призвать на помощь истощенной Италии всех, – независимо от партий, – кто хочет ее спасти… Я не хочу править вопреки палате, если это не необходимо. Но палата должна понять, что от нее зависит – жить еще два дня, или два года… Мы требуем полноты власти, ибо хотим полноты ответственности. Пусть никто из наших вчерашних, сегодняшних или завтрашних недругов не воображает, что мы пришли ненадолго. Это окажется иллюзией, не менее ребяческой, нежели иллюзии вчерашнего дня»… Речь кончалась призывом к помощи Божией.
Палата послушно и покорно выслушала эту беспримерную в истории парламентаризма министерскую декларацию. Лишь социалист Модильяни реагировал на нее громким возгласом «Да здравствует парламент!». Но самое замечательное – это то, что конец речи сопровождался бурными рукоплесканиями залы: парламент приветствовал собственное уничтожение! Было отмечено, что среди депутатов демонстративно аплодировал сам Джиолитти: он открыто признавал, что фашизм – естественный результат сложившейся обстановки и что нужно лояльно воспринять этот новый социально-политический опыт. Таково, в сущности, было общее настроение, и плыть против течения, лечь костьми во славу демократического парламентаризма ни у кого из демократических парламентариев не нашлось ни охоты, ни мужества, ни энтузиазма. В заключительной речи после прений по декларации Муссолини с обидной ясностью формулировал свое отношение к почтенному собранию: «во имя силы, реально существующей, я достаточно доказал это, – я принес палате зеркало и говорю ей: осмотрись, и либо изменись, либо исчезни!» Палата предпочла первое: куда девались ее строптивые привычки, ее хозяйская осанка, ее кулуарные сговоры и заговоры? Тремястами голосов против сотни социалистов она вотировала доверие правительству, с надменным презрением объяснившему, что оно не нуждается в ее доверии. А немного спустя, согласно его требованию, она постановила передать ему власть на год для проведения срочных реформ в области финансовой, административной и проч. Выпивая до дна горькую чашу позора, она даже не находила ее особенно горькой; эта атрофия вкуса усугубляла ее позор, неотразимо вскрывала всю глубину ее морально-политического падения, но одновременно выпукло отражала общую картину жизни страны…
В сенате диктатор выступал дружелюбнее: угрозы и колкости предназначались, очевидно, лишь для исчадий формальной демократии. Отмечая на замечания сенаторов, он повторял, в общем, свои обычные мысли, но высказывал их откровеннее и задушевнее. Мотив «умеренности» звучал в его сенатской речи 27 ноября еще более настойчиво. Революция – крайнее средство, печальная необходимость. «Не было иного средства, кроме революции, воздействовать на правящий слой… Но я поставил себе границы, ограничил себя правилами и пределами… Кто бы мог сопротивляться мне? Кто мог оказать сопротивление движению не трехсот тысяч избирательных карточек, а трехсот тысяч грудей и трехсот тысяч ружей? Ради любви к родине, я все подчинил высшим интересам, все умерил, все направил в конституционные колеи». Нельзя было губить страну из-за отвлеченного принципа свободы. «Что такое либерализм? Если совершенный либерализм требует, чтобы нескольким сотням безумцев, фанатиков или мерзавцев была дана свобода уродовать сорок миллионов итальянцев, – тогда я не либерал. Я не чту этих фетишей. Если затронуты интересы страны, правительство не вправе оставаться безучастным. Иначе это будет ошибкою в начале и самоубийством в результате. Я хочу, чтобы национальная дисциплина не была больше пустым словом». Нечего бояться дальнейших беззаконий: им положит предел беззаветная дисциплина фашистов. «Они слушаются. Я осмелюсь сказать, что они снабжены мистическим чувством послушания. Я уверен, что этот фашистский иллегализм нынче кончается, завтра исчезнет». Конечно, впереди – большие трудности и великая историческая ответственность. «Да, это верно, подчас сознание этой ответственности подавляет меня. Знаю, если мне не суждена удача, я – конченный человек. Но дело не во мне. Неуспех будет тяжелым ударом и для нации. И я принужден держать руль в своих руках и не уступать его никому».
Сенат, вслед за камерою депутатов, примирился с переворотом, признал законным выдвинутое им правительство. Тем самым фашизм вступил в новый период своей истории. Непосредственная борьба за власть кончилась. В руки Муссолини перешла вся полнота власти, какая и не снилась его предшественникам по креслу премьера. Парламент остался, но после божественной комедии самосечения вполне перешел на «холостой ход». Нужно было приступать к положительной реформаторской деятельности, к осуществлению «фашистской программы». Фашистской партии предстоял государственный экзамен.
После победы. Сильная власть. «Классический либерализм». Produttivismo
Программа! В своей парламентской декларации Муссолини иронически отмахнулся от ее подробного изложения. «Со всех сторон, – сказал он, – перед приходом нашим к власти, с нас спрашивали программу. Но, увы, Италии недостает не программы, но людей, достаточно сильных и волевых, чтобы воплотить программы в жизнь. Все проблемы итальянской жизни – говорю, все! – уже разрешены на бумаге; если чего не хватало, так это воли их разрешить на деле. Нынешнее правительство представляет эту волю».
«Кроме ударов хлыста, в программе правительства незаметно чего-либо нового», – отметил в своей речи о правительственной декларации депутат Розади. Он был прав, но лишь до известной степени: удары хлыста подчас могут стать существенным элементом программы…
Несомненно, главное, что сразу вносил собою в итальянскую жизнь фашизм, – это был авторитет власти. А там, где есть авторитет власти, водворяется порядок. Худо, когда порядок становится самоцелью. «Нет идеи, – писал Герцен, – беднее, жалче, слабее, как идея порядка quand-meme, порядка в смысле полицейской тишины; полиция идет вперед и на первом месте только тогда, когда ведут кого-нибудь на казнь». Это, конечно, верно. Но верно и то, что порядок в качестве средства, условия, предпосылки государственной деятельности – существенно необходим, и без него нельзя обойтись.
«Экономия, труд, дисциплина» – такова троица, приглашенная новым правительством воодушевлять его внутреннюю политику. Надлежит признать, что только третье лицо этой троицы – дисциплина! – должно было и способно было обеспечить плодотворное торжество первых двух.
Эпохи больших социальных кризисов всегда сопровождаются расстройством устоев и связей политической жизни. В души людей прокрадывается сомнение в старом и дотоле бесспорном принципе власти. Начинается загнивание руководящих учреждений, лишенных живительного общения, реального взаимопонимания с широкими народными массами и активными их слоями. Национальная жизнь, если она вообще не иссякла, нащупывает новые, иные пути своего самоопределения, помимо дряхлеющих официальных органов. Создается новый правящий слой, «история меняет лошадей». Пробивая дорогу к власти в обстановке общественного смятения, политической неразберихи, общей порчи социальных нравов и надорванного правосознания, люди этого нового слоя принуждаются действовать революционно и, следовательно, насильственно, авторитарно. Так в результате анархических брожений создается благодарная почва для диктатур. «Избавиться от анархии можно лишь путем деспотизма» – подметил еще И. Тэн.
Первые шаги фашистского правительства в деле оздоровления больного хозяйства страны способны были лишь подтвердить мнение Розади: ничего особо оригинального! Многие из прежних политических людей узнавали в мерах новой власти свои собственные давнишние проекты. Очевидно, новые министры начали свою деятельность основательным ознакомлением с архивами своих министерств. «Экономическая политика фашизма – жаловался Нитти – есть лишь осуществление моей экономической программы, моих проектов». Приблизительно то же самое утверждал и Бономи: фашизм проводит в жизнь большинство предположений, разработанных его, Бономи, кабинетом. Священник дон Стурцо высказывался в аналогичном духе: «Поскольку дела фашистского правительства целесообразны, они не что иное, как продолжение политики народной партии».
Во всех этих утверждениях была значительная доля истины, которую, как мы видели, не отрицал и сам Муссолини. Фашизм принялся проводить в жизнь многое из того, то было намечено предыдущими правительствами, бессильными осуществить свои собственные планы. Фашизм пришел к власти без определенной, конкретно выработанной программы, но с твердой решимостью излечить страну и с очень благоприятными политическими возможностями. К моменту овладения государственным аппаратом он уже распростился с большею долей увлечений своей юности, или, вернее, своего детства. И психологически он уже был подготовлен к дальнейшей эволюции, буде она потребуется. Воодушевленный стремлением прежде всего улучшить экономическое положение Италии, он заранее чувствовал себя готовым идти в этом деле по линии наименьшего сопротивления, пожертвовать оригинальностью пути во имя скорейшего достижения положительных результатов. Между прочим, в этом – радикальнейшее отличие фашизма от большевизма, для которого на первом месте всегда остается императив социального идеала, всемирно-историческая цель, а не насущная забота сегодняшнего дня.
Мог ли Муссолини после победы пробыть сколько-нибудь верным своему если не социалистическому, то революционно-синдикалистскому прошлому? Имел ли он возможность остаться при старых своих взглядах на «плутократию», отечественную и международную? Провозглашая принцип крепкой государственности и густо расточая дифирамбы государству, способен ли он был установить организованное или общественное руководство также и в экономической области? Известная связанность хозяйственной жизни диктуется, как известно, не только социалистической доктриной, но и синдикалистской, корпоративной идеей.
Между тем, экономическая действительность послевоенной Италии, как известно, страдала больше всего от непомерного индустриализма. Государство тесно себя связало с военной промышленностью и чувствовало себя бессильным вытащить ноги из этой вязкой трясины. Материально оздоровить страну могла лишь решительная перемена курса хозяйственной политики в смысле отказа казны от разорительных субсидий. И фашизм, не колеблясь, вступил на этот путь.
Это был путь буржуазной государственности с ясным привкусом экономического либерализма или манчестерства. Капиталистические короли, заинтересованные в государственных субсидиях, не позволяли Нитти и Джиолитти осуществить необходимые в этом отношении мероприятия. Коммунисты предлагали другое, весьма сильное лекарство: национализацию фабрик по русскому образцу. Победивший фашизм привел в исполнение намерение предшествующих кабинетов, опираясь на поддержку средних классов и действуя непосредственно в их интересах.
В своей платформе 1919 года Муссолини еще отнюдь не стоял на буржуазных позициях. Осенью 1919 фашисты были не прочь настаивать на переходе фабрик в руки рабочих и открыто требовали «передачи железных дорог пролетарским организациям». Но чем дальше, тем очевиднее становилось, что среднему слою не по вкусу эти синдикалистские ухватки, да и рабочие со своей стороны не склонны ими вдохновляться, предпочитая им скорее уж идеологию Москвы. Забастовки в предприятиях первой необходимости раздражали средние классы, вредно отражаясь на их интересах. И, трезво взвешивая обстановку, чутко вслушиваясь в попутные фашизму социальные ветры, уже к началу 1921 Муссолини поет новую песнь: «Государство, – заявляет он в [«]Popolo[«] 7 января 1921, – стало ныне гипертрофично, слонообразно, огромно, и потому внешне уязвимо: оно захватило чересчур много таких экономических функций, которые следовало бы предоставить свободной игре частной хозяйственности. Государство ныне играет роль табачного и кофейного торговца, почтальона, железнодорожника, страхователя, корабельного капитана, банкомета, содержателя бань и т. д. Всякое государственное предприятие есть экономическая беда. Хозяйствующее, монополистическое государство подобно банкроту и развалине… Мы – за возвращение государства к присущим ему функциям, именно политико-юридическим… Укрепление политического государства, всесторонняя демобилизация экономического!»
Правда, становясь на эту либерально-буржуазную точку зрения в области хозяйственной политики, Муссолини продолжает отстаивать «корпоративную» идею и не оставляет мысли о преобразовании наличного демократического государства в государство существенно нового типа, построенного на основах представительства и скрещения интересов. Но практически его политика, преследуя цель восстановления нарушенных войною нормальных связей внутри национального хозяйства, неизбежно оказывалась буржуазно-окрашенной. Его субъективные умыслы встречались с объективной логикой исторического процесса, и если он и его ближайшие сподвижники хотели и хотят использовать буржуазию для создания нового национально-синдикального государства, то и буржуазия всех слоев и сортов стремилась и стремится воспользоваться фашизмом в своих интересах. Непосредственно опираясь на средние классы и удачно обратя в свою пользу испуг крупного капитала перед красной опасностью, фашистское правительство сумело благополучно перевести национальное хозяйство с военного покроя на мирный. Но сделать это, не рискуя ужасными потрясениями, возможно было лишь путем отказа от хозяйственного этатизма, сознательного развязывания частно-хозяйственной стихии. Режим экономии, под знаком которой начала свою деятельность фашистская власть, неминуемо означал режим денационализации. И денационализации не заставили себя ждать, равно как не стало дело и за их пышным идеологическим обоснованием в духе английского гильдеизма: «только тогда государство становится великим, когда оно отказывается от господства над материей и господствует над духом»…
На первый взгляд было нечто парадоксальное в сочетании государственного культа с государственным самоотречением, – сочетании, столь характерном для фашизма. Но более пристальный взгляд вскрывал естественность этого парадокса. Так, например, превосходная работа Marschak’а убедительно показывает социологическую закономерность обоих моментов фашистской политики. «Следует спросить, – пишет автор: – в чьих интересах осуществляется укрепление политической власти государства и в чьих интересах демобилизуется государство хозяйствующее? И когда выяснится, что и то, и другое идет на пользу одному и тому же комплексу социальных групп, – станет ясно, что противоречие отвлеченных понятий («государство» и «хозяйство») ни в какой мере не есть противоречие конкретных сил». Средним классам, испытавшим натиск рабочей революции, была одновременно нужна и политическая диктатура, и экономическая свобода. Крупная буржуазия ценою лишения государственных дотаций приобретала уверенность в завтрашнем дне и право на существование. Все национальное хозяйство, истощенное госкапитализмом военного покроя, нуждалось в индивидуалистической реакции.
Отсюда становится понятен жест Муссолини, после прихода к власти объявившего фашистов «либералами в классическом смысле этого слова». Не слишком искушенные в политической премудрости и весьма наслышанные о гнусных свойствах «либерального государства», многие из бравых чернорубашечников, наверное, долго на могли понять, как и почему они вдруг оказались классическими либералами. Но их, впрочем, никто об этом и не спрашивал…
Политике национализаций и монополий приходит конец. По всей линии проводится энергичная реакция против этатизма в экономике. В аграрных отношениях тоже культивируется начало свободы, прекращаются сразу субсидии кооперативам и прочим общественным организациям, жившим за счет государства. Отменяется закон о наследовании 1920 года и заменяется новым, значительно снижающим налоги на наследства и вовсе освобождающим от налога ближайших родственников. Снимаются ограничения квартирной платы. Отменяется страхование на случай старости. Усиленно проповедуется уважение к семье и собственности, причем последнюю любят освящать почтительными ссылками на древнеримскую традицию. Денационализируются телефонные предприятия и радиотелеграф, отменяется спичечная монополия. Ставится вопрос о переходе в частные руки некоторых железных дорог. Общая налоговая политика правительства диаметрально противоположна фашистским требованиям 1919 года: она переносит центр тяжести с прямых налогов на косвенные, а прямые налоги из прогрессивных превращает в пропорциональные. Власть откровенно призывает граждан копить и обогащаться. Над всем господствует принцип «Produttivismo», и сильное фашистское государство, отвергая политические вольности, меньше всего хочет прибегать к стенаниям экономической самодеятельности индивида. Оно смело ставит ставку на личный интерес – старую ставку третьего сословия.
Эта «ультра-либеральная» политика успешно взращивает соответствующие плоды. По данным министерства финансов, в первую половину 1923 года в Италии открываются 595 новых акционерных обществ. Общее увеличение акционерного капитала за этот промежуток времени исчисляется в 1 и 1/4 миллиарда (200 миллионов на химическую промышленность, 165 м. на электрич. индустрию, 100–150 м. на строительство и т. д.). Со своей стороны государство жестко проводит экономию. Беспощадно сокращаются штаты чиновников: в первый же год их было уволено до тридцати тысяч. Разрешаются отступления от восьмичасового рабочего дня, а затем и вообще, путем особого, «жертвенного» решения самих рабочих синдикатов, устанавливается, как правило, девятичасовой рабочий день. Но основной сравнительно быстрый эффект обусловливается, конечно, резким разрывом с политикою субсидий и увеличением ставок косвенных налогов.
Установление порядка в стране, соединенное со всеми этими чрезвычайными финансовыми мероприятиями, вскоре отразилось и на государственном бюджете. Борьба с дефицитом привела уже через год к бездефицитному бюджету и даже к превышению доходов над расходами, а через пять лет, в декабре 1927 – к официальной стабилизации лиры и возобновлению размена билетов национального Банка на золото (по курсу 1 зол. лира = 3, 66 л. бум.). Оправился и экспорт, выправляя коммерческий баланс, убийственный для национального хозяйства в годы разрухи. Сторонники нового строя – а их число росло – получили основание радостно констатировать, что «Италия воскресла, как Лазарь».
Разумеется, это воскресение было относительным. Из бедной страны Италия не могла превратиться в богатую. Да и для относительного оздоровления хозяйства все-таки нужно было время. Сам Муссолини не строил особых иллюзий. «Чудеса не в нашей власти, – говорил он в палате 17 января 1923-го, – и никто не может требовать, чтобы мы восстановили положение в течение недели или месяца. Такое требование было бы, согласно слову Ленина, признаком «детской болезни»… Но этот корабль, во всяком случае, гордо плывет по морю, направляясь в гавань: мир, процветание, величие Италии!».
Надлежит признать, что первые годы фашистского правления оправдали надежды «элементов порядка», связанные с переворотом. Средние классы и буржуазия, в общем, могли себя считать удовлетворенными. В сущности, Италия, подобно другим европейским странам, переживала на свой манер процесс послевоенной национальной стабилизации. Отмеченная выше эволюция экономической политики фашизма как будто вполне гармонирует с эволюцией общего его идеологического облика за послевоенные годы. От республики к национальной монархии. От атеизма и религиозного индифферентизма к исторической религии, к Ватикану. От радикального демократизма к иерархизму и консерватизму. И, наконец, от революционного синдикализма к… буржуазному экономическому либерализму?..
Однако здесь вопрос все-таки сложнее. Сами фашисты категорически не желают слыть за обыкновенных буржуазных политиков. Они верят в оригинальность своего пути. Они не отрекаются от синдикализма, – напротив: ставят его во главу угла и в перл создания. Они отказываются мыслить свою деятельность в категориях старого мира. Они продолжают считать свою революцию – действительным началом новой исторической эры, и свое государство – строением «совершенно нового общественно-архитектурного стиля». Их опора – молодость, их надежда – будущее. Они претендуют «дать миру новый принцип».
Проводя весною 1926 года закон о юридическом признании синдикатов, Муссолини обратился к стране с пышным, патетическим манифестом. «Демократическое, либеральное, отреченское и неспособное государство не существует больше, – возвещал этот манифест. – На его месте возвышается фашистское государство. Впервые в истории мира конструктивная революция, каковой является наша революция, мирно осуществила в области производства и труда объединение в общих рамках всех экономических и умственных сил, чтобы направить их к одной цели… Народ, применяющий свой труд в различных отраслях, возводится на положение действующего и сознающего собственное назначение субъекта»…
Тут мы непосредственно встречаемся с одной из основных субъективных пружин внутренней политики вождя фашизма. Следует подробнее на ней остановиться.
Корпоративные реформы. Хартия труда 1926 года
Фашизм, как партия массы, привлекал сторонников в различных кругах населения. Средние классы, вступая в союз с буржуазией и даже аграриями, стремились в то же время установить положительную связь и с рабочими. Лидеры фашизма неустанно подчеркивали свои симпатии к пролетариату и развивали большую энергию в деле создания фашистских профессиональных союзов (синдикатов). «Фашистские синдикаты себя оправдывают – говорил Муссолини в 1923. – Было бы бессмысленно утверждать, что рабочие в них – пленники. Нельзя держать в плену полтора миллиона человек. Приток масс – лучшее доказательство, что пролетариат не видит в фашизме врага». К 1924 году уже до двух миллионов рабочих вольно или невольно входило в эти объединения. Вскоре международная рабочая конференция в Женеве после оживленных дебатов признала фашистские профсоюзы в Италии. Но по внутренни своим особенностям они, конечно, все же остаются в стороне от международного рабочего движения, будучи проникнуты чисто национальным духом, и являясь, согласно самому своему уставу, в первую очередь, – «политическою силой фашизма».
Нужно приобщить рабочих к национальной государственности – вот основная идея фашистской рабочей политики. Рабочим незачем противопоставлять себя государству. Классовая борьба отнюдь не лежит и не должна лежать в природе социальных вещей: она – эпизод, не больше. «Наша антидемагогическая рабочая политика, – говорил Муссолини в своей первой декларации Сенату, – отнюдь не сулящая рая, может, однако, оказаться гораздо более благотворной для рабочего класса, нежели политика пустых мечтаний, которою соблазняет рабочих восточный мираж».
Фашизм не отрицает классы, но подчиняет интересы каждого из них интересам целого, т. е. нации, организованной в государство. Классовые притязания законны, но когда один из классов хочет стать выше государства, – неизбежно нарушается и расстраивается вся национальная жизнь. Следовательно, необходима система гармоничной иерархии социальных единств, служащей общей цели. Здесь-то и приходит на помощь корпоративная идея.
Она не нова в современной социальной и государственной науке. Достаточно назвать проф. Л. Дюги, чтобы напомнить о ней. «Да, государство умерло, – писал этот автор вот уже двадцать лет тому назад; – или, скорее, мало-помалу умирает его римская, регальная, якобинская, наполеоновская, коллективистская форма, которая в различных видах есть постоянно одна и та же государственная форма. Но в то же время созидается другая, более широкая, эластичная, охранительная и человеческая форма государства. Ее элементов два: 1)понятие социальной нормы, обязательной для всех, или объективное право, и 2)децентрализация или синдикалистский федерализм… Конечно, в будущем, которое еще увидит наше молодое поколение, сорганизуется рядом с пропорциональным представительством партий профессиональное представительство интересов, т. е. представительство различных классов, организованных в синдикаты и федерации синдикатов».
Эклектическая и сумбурная философия Жоржа Сореля, со своей стороны, своеобразно толкала мысль к идеологии корпоративного государства. «Метафизик синдикализма», Сорель, правда, любил объявлять себя выразителем стремлений рабочего класса, глашатаем «рабочего империализма», революционного пролетарского насилия. Но объективная логика его писаний, отягченная пестрым грузом разномастных идейных наслоений, претворяющая в себя зараз и Бергсона, и Маркса, и Ницше, и католицизм, – смотрела в иную сферу идей. Упиваясь мистикой силы, проповедуя героическое действие и ожесточенную классовую борьбу, Сорель имел при этом в виду интересы не только пролетариата, но и других социальных слоев, следовательно, вообще нации. «Пролетарское насилие – писал он – не только может обеспечить грядущую революцию, – оно помимо того представляется для европейских наций, оскотиненных гуманитаризмом, единственным средством воскресить в себе былую энергию. Это насилие заставит капитализм всецело отдаться выполнению своей производственной роли и вернет ему его прежние боевые качества. Растущий и крепко организованный рабочий класс может заставить класс капиталистический пребывать воспламененным экономической борьбой; если перед лицом буржуазии, богатой и жадной к завоеваниям, возникнет сплоченный и революционно настроенный пролетариат, капиталистическое общество достигнет своего исторического совершенства… Все будет спасено, если своим насилием пролетариат восстановит раздельность классов и вернет буржуазии ее энергию»[10].
Нужды нет, что в других местах своих работ автор подчас высказывал мысли, плохо сочетаемые с приведенной. Важно, что среди различных тенденций французского синдикализма имелось налицо и это. Классовая борьба нужна лишь для самоопределения, мужественного самопознания, отбора классов, для создания социального сверхчеловека. Ну, а дальше?..
Дальше напрашивалась сама собою идея творческого сотрудничества познавших себя и свою производственную роль, закаленных насилием и пронизанных доблестью борьбы, дифференцированных общественных классов. Сам Сорель такого вывода не сделал. Его провозгласят воспитанные синдикализмом фашисты.
На итальянской почве идея представительства интересов издавна пользовалась большим успехом. После войны она становится положительно модной, «носится в воздухе» повсюду. В парламентских кругах выдвигается конкретный проект реформы Сената на основе корпоративизма. Специалисты указывают, что такая реформа была бы вполне в духе итальянской конституции, формирующей верхнюю палату из представителей различных кругов населения: изменилась «аристократия» страны – должен измениться и состав верхней палаты. Говорят об «экономическом парламенте», выбранном рабочими и хозяевами, разделенном на секции промышленную и аграрную, ведающем вопросами дисциплины труда и наделенном в рамках этих вопросов законодательными функциями. Проект этого технического парламента усиленно разрабатывается Лабриолой в бытность его министром труда. Католическая партия и католические рабочие союзы включают в свою программу пункт о преобразовании Сената: «Выборный Сенат с преобладающим представительством национальных корпораций – академических советов, коммун, провинций, организованных классов». В обосновании своей партийной программы 1919 года они пишут ясно и недвусмысленно: «…Вместе с тем национализм открыто становится на синдикальную почву. И не только в хозяйственной, но также и в политической области. Корпоративный принцип, имеющий в Италии длинную и славную традицию, есть основа социальной жизни; он должен стать также основой и жизни политической. Господство неорганических масс, порождающих часто невежественных и безответственных политиканов, должно быть, путем законного воздействия организованных общественных союзов, преобразовано и направлено в русло культуры, свободного призвания, местных интересов, хозяйственного производства, откуда и должны призываться сознательные и знающие свое дело представители. В качестве первого шага по пути необходимого развития политических учреждений должна быть осуществлена реформа Сената. Выборы на основе корпоративного принципа дадут Сенату силу и авторитет и позволят ему противостоять опасному всемогуществу нижней палаты, избранной аморфною массой и не отражающей собою реальной жизни нации».
Любопытно, что эти тезисы, изложенные в националистической программе, защищались и в противоположном лагере, разумеется, по другим соображениям. Социалисты надеялись развертыванием профессионального представительства усилить влияние рабочих в государстве. Впечатления европейской жизни, а также по своему понятого советского строя позволили видеть в установлении корпоративной системы первый шаг к осуществлению планового начала в хозяйственной жизни, к обузданию буржуазии и к желанным социализациям.
Фашизм и в этой области не явился, таким образом, каким-либо дерзновенным и оригинальным новатором. И здесь он был призван не нарушить закон, а исполнить. «Мы усвоили радикальнейшие требования современного рабочего движения», – звонко писал Муссолини. Но вначале сами фашисты довольно туманно представляли себе конкретные очертания своей синдикальной идеи. Часть их, придерживаясь старой доктрины революционного синдикализма, предвкушала полное растворение государства в синдикатах. Другие, испытавшие социалистические влияния, имели в виду сильное регулирующее и планирующее государство. Третьи, наиболее трезвые и чуткие к потребностям дня, предусматривали неизбежность политики хозяйственного либерализма. Муссолини не торопился конкретизировать свои взгляды в этом вопросе: он выжидал событий и был занят реальной политической борьбой. Но само по себе корпоративное начало продолжало оставаться в его глазах основным символом новой большой эпохи: «когда появились парламенты, не было торговых палат, палат труда, синдикатов; каждое столетие имеет свои специальные учреждения»…
31 августа 1920 года Д’Аннунцио опубликовал свою пресловутую фиумскую конституцию, «Carta di Carnaro». Не успевшая вследствие скорого падения Фиуме получить практического применения, эта хартия все же остается характерным историческим памятником. В ней сочетается высокая оценка государства с ярко выявленным корпоративным принципом: сочетание, впоследствии усвоенное фашистским законодательством. 9 статья хартии объявляет собственность не абсолютным господством лица над вещью, а лишь полезной общественной функцией. 19 статья посвящена подробному перечислению корпораций и заканчивается лозунгом: «Fatica senza fatica», труд без устали. Нетрудоспособные граждане приписаны к той или к другой корпорации. Признанные государством корпорации наделены правами юридического лица. Нижняя палата избирается путем всеобщих и пропорциональных выборов, а верхняя составляется из представителей корпораций. Государство определяется как «общая воля и общее стремление народа всегда к более высокой степени духовного и материального бытия» (ст. 18). В случаях государственной опасности торжественное собрание палат вручает власть диктатору (ст. 43). Вся хартия полна возвышенным поэтическим вдохновением и блещет стилистическими красотами: сразу видно, что к ней приложил руку мастер этого дела.
Муссолини отнесся к фиумской хартии без энтузиазма. Его политическое чутье подсказывало ему скептицизм к широковещательным излияниям Д’Аннунцио: «весьма сомнительно, – отозвался он о них, – чтобы карнарская хартия могла служить программой для партии, живущей и действующей в среде определенных исторических реальностей». Но это, несомненно, не помешало фашизму усвоить из нее то, что могло в будущем пригодиться…
Фашистская программа 1921 года настаивала на ограничении функций и полномочий парламента и на создании Национальных Технических Советов с законодательными функциями в пределах их компетенции: «компетенции парламента принадлежат вопросы, касающиеся индивида, как гражданина государства, и государства, как органа, осуществляющего и охраняющего высшие национальные интересы; компетенции Национальных Технических Советов подлежат вопросы, касающиеся различных категорий индивидов, как производителей». Согласно программе, «каждый совершеннолетний гражданин принимает участие в общих парламентских выборах, а также в выборах Национального Технического Совета по своей категории».
Реальная политическая действительность, определив путь эволюции фашизма, неумолимо предрешила его позицию и в области синдикальной проблемы. Для его старой руководящей гвардии идея преобразования демократического государства в корпоративное все время оставалась дорогой и заветной. Но большие интересы, на него со всех сторон давившие, повелительно выдвигали на первый план иные вопросы, текущий день приковывал к себе. И вместе с тем сама синдикальная реформа получила извне известные твердые рамки, диктуемые все теми же большими интересами, все тою же политической необходимостью.
Нельзя было, став правительством патриотической революции, исповедовать священную доктрину классовой борьбы. И фашистский синдикализм строится на диаметрально противоположном принципе: сотрудничество индивидуальностей и сотрудничество классов. Нельзя было, став национальным правительством, в какой-либо мере отстаивать антимилитаристские и антипатриотические лозунги революционного синдикализма. И синдикализм фашистов здесь опять-таки отмечен противоположны признаком: национальный синдикализм. «Заменить классовое сознание национальным, доказать рабочим, что в их интересах отрешиться от группового эгоизма в пользу национальной солидарности, – вот задача фашистского синдикализма». Так пишут сами фашисты.
Нетрудно заметить, что они ближе всего подходили к националистической концепции синдикализма. Средние классы, разочарованные либерально-демократическим государством, искали новую форму для своего политического господства. Личная диктатура нуждалась в социальном обеспечении и правовом оформлении. Корпоративная идея, очищенная от специфических революционно-классовых примесей, представлялась в этом отношении вполне подходящей: она включала рабочих в сферу непосредственного влияния фашистского государства и, с другой стороны, позволяла последнему держать в своих руках буржуазию, благодаря увесистому рабочему «противовесу».
Теоретики фашизма занялись оживленной проповедью своего понимания синдикальных союзов. Они доказывали, что Италия – излюбленная корпорациями страна, и взывали к великим историческим преданиям: к Возрождению, Средневековью, даже к Древнему Риму республиканской эпохи. Тревожили тени Данте и даже, horribile dictu, Нумы Помпилия. И при этом дружно противополагали «мирные синдикаты» (sindicati pacifici), преследующие государственные цели и являющиеся органами государства, современным революционным синдикатом, орудиям частных, групповых домогательств, очагам борьбы, а не мира, факторам, государству враждебным. Все классы, все категории производящих классов должны получить право защищать свои законные интересы. Синдикализм – дело не одной какой-либо социальной группы, а всего народа. «Синдикализм, – сказано в уставе национальной конфедерации фашистских синдикатов, – есть основной фактор всех производственных категорий и, как таковой, совпадает с нуждами и процессами производства, становясь тем самым фактором общенациональным, высшим синтезом всех материальных и духовных ценностей нации».
Необходимо при этом отметить, что «нация» изображается фашистскими идеологами не в старом «арифметическом» и «атомистическом» духе французской революционной доктрины. Отвергая «механическое» понимание общества как суммы равноправных и свободных индивидов, они провозглашают «органическое» его понимание, учитывающее экономическое разделение функций и вытекающую из него социальную дифференциацию. Государство должно рассматриваться не как сумма индивидов, а как совокупность производственных групп (синдикатов) и отношений между ними. Не индивид и не людская пыль, а корпорация производителей должна быть признана первичным социальным элементом. Ни о каком «равенстве» этих корпораций, равно как ни о какой равнокачественности индивидов внутри каждой из них – не может быть и речи. Если припомнить знаменитое различение Аристотеля, то позволительно сказать, что фашизм стоит всецело на почве справедливости «распределяющей», а не «уравнивающей». Каждому свое. Отсюда – не эгалитаризм, а иерархия. «В корпорациях – читаем у А. Рокко – должно быть не нелепое равенство, а строгий порядок различий, и все причастное к производству должно соединяться в них в истинное и плодотворное классовое братство».
Политическая обстановка задержала проведение синдикальной реформы в общегосударственном масштабе. События двигались по пути усиления правительственной власти, а не преобразования законодательной. Перед государством стояли другие, более неотложные задачи. Верный себе, Муссолини шел по линии наименьшего сопротивления: парламент ему подчинился, – он сохранил до времени старый парламент. Не отрекаясь от корпоративной идеи, он рекомендовал осторожность и постепенность в ее практическом воплощении. «Парламент! – воскликнул он в палате при обсуждении нового избирательного закона в июле 1923-го. – Говорят, мы хотим уничтожить парламент. Нет! Мы не знаем пока, чем его заменить. Так называемые технические советы еще в зачаточном состоянии. Возможно, что впоследствии к ним перейдет часть законодательной работы».
Первые годы власти проходят без коренных реформ и нововведений в этой области. Фашисты развивают свои кооперативы, свой «итальянский кооперативный синдикат». Но это делается в порядке непосредственной партийной работы, вне государственных преобразований. Разумеется, фашистское кооперативное движение тесно связано с политическими видами фашизма. Оно «служит национальным целям». Оно занимается «валоризацией и созданием финансовых, промышленных, торговых органов, направленных к экономической реконструкции страны». Наконец, оно заботится об «укреплении итальянства и его внешней экспансии».
В июне 1922 года, еще на первом съезде фашистских синдикальных организаций, были намечены два основных принципа фашистского синдикализма: 1)борьба с влиянием социалистов и 2) зависимость синдикального движения от политических задач. Объективно, фашистский рабочий синдикализм явился каналом политического воздействия средних классов на рабочие круги. Фашистская массовая партия проникала в рабочее движение изнутри. Некоторые русские авторы на этом основании сравнивали фашизм с так называемой «зубатовщиной». Пожалуй, вернее было бы говорить о «смычке» средних классов с рабочими, о союзе более или менее «всерьез и надолго»…
Во главе фашистских синдикатов с самого начала были поставлены фашисты старого революционно-синдикалистского корня. Движение усложнялось и дифференцировалось: насчитывалось 14 отдельных корпораций. Повсюду руководство обеспечивалось за партийными деятелями, секретари согласовывались с местными комитетами партии. Фашистский синдикализм стремится к социальному миру, но не может отрицать факта классовых интересов. Логика этих интересов несколько раз увлекала фашистские рабочие синдикаты даже на путь стачек: «капитал – социальная функция; он не смеет эксплуатировать труд». Однако такие стачки являлись как бы живым укором фашистскому государству: ведь это же его дело – быть высшим судьею в классовых спорах. Стачки – слишком дорогая цена разрешения социальных вопросов, слишком большая роскошь. На то и государственная власть, чтобы вовремя выступить безапелляционным арбитром и заставить стороны подчиниться своему решению. Иначе незачем было ополчаться на либеральное государство!
И вот, после трех лет власти и приготовлений, фашистское правительство вплотную подходит к реформе государства, к осуществлению корпоративной идеи. Весной и летом 1926 года появляется ряд законоположений, пышно возвещающих начало новой государственно-правовой эры. Центральное место среди них принадлежит закону 3 апреля о юридическом порядке коллективных трудовых отношений и королевскому декрету 1 июля, разъясняющему и приводящему в действие предшествующий закон.
Этими актами, получившими название «хартии труда», заложена основа фашистского корпоративного государства. Синдикаты становятся юридически признанными органами воли населения, организованного по производственным категориям. Государственная власть непосредственно связывает себя с национальными синдикатами, не только осуществляя над ними постоянный активный контроль, но и управляя ими через своих министров и префектов.
Синдикаты охватывают как рабочих, так и предпринимателей, каждых порознь: смешанные синдикаты не допускаются. Обязательным условием признания синдиката является не только охрана им экономических интересов своих членов, но и защита моральных их интересов и национального воспитания. В признании синдикату может быть отказано, если правительство сочтет такое признание несвоевременным по социальным, экономическим или политическим основаниям. Раз данное признание может быть отменено королевским декретом. Председатели и секретари национальных синдикальных союзов утверждаются декретом короля, а председатели и секретари провинциальных, окружных и городских синдикальных союзов – декретом соответствующего министра. Последний имеет право распустить правление союза и передать полномочия его на год председателю или секретарю, а в особо серьезных случаях даже специально назначенному комиссару. Вообще нужно сказать, что права министров и префектов по отношению к синдикатам чрезвычайно обширны. Прочно обеспечена также возможность непосредственного партийного влияния на синдикальные корпорации. Всякое сколько-нибудь значительное синдикальное мероприятие обыкновенно получает предварительное разрешение в соответствующей фашистской организации. Все ответственные назначения профессиональных работников фактически предопределяются партийными инстанциями. Для связи с национальными синдикатами партия имеет специальный «синдикальный отдел», а конфедерация синдикатов – «партийный отдел».
Рабочий синдикат может быть образован при условии, если добровольно записавшиеся в него члены составляют не менее 1/10 рабочих соответствующей категории, причем рабочие должны находиться в округе, где протекает деятельность союза. Аналогичные правила установлены и для союзов работодателей. Законно признанные союзы пользуются правами юридических лиц. В каждом территориальном округе для определенной категории производства может существовать лишь один признанный синдикат. Законно признанные синдикаты наделены правом предписывать обязательные взносы всем лицам, ими представленным, независимо от того, состоят ли эти лица членами данного союза или нет. Коллективные договоры, заключенные рабочими союзами, обязательны для всех лиц, которые ими представлены. Самая цель коллективного договора почетна и смысл его символичен: в нем «находит свое конкретное выражение солидарность между различными факторами производства в форме примирения противоположных интересов работодателей и рабочих и подчинения их высшим интересам продукции»…
Синдикальные союза могут быть городские, окружные, провинциальные, областные и национальные. Синдикатам предоставлено право объединяться в федерации, а затем и в конфедерации синдикатов. Запрещая смешанные синдикаты, закон, однако, допускает известное объединение рабочих и предпринимательских союзов в так называемые корпорации, создаваемые в общегосударственном или национальном масштабе. Корпорация учреждается декретом министра корпораций, который назначает и ее президента. Вообще, на специально созданное министерство корпораций, возглавляемое самим Муссолини, правительство возложило проведение в жизнь хартии труда.
Вся производственная деятельность страны, согласно законам, размещалась в 13 национальных конфедераций: 6 для рабочих, 6 для предпринимателей и 1 для лиц свободных профессий. Организованные рабочие распадались на следующие категории: индустриальные рабочие и служащие, земледельческие рабочие и служащие, торговые рабочие и служащие, рабочие и служащие воздушного и морского транспорта, рабочие и служащие сухопутного транспорта и внутренней навигации, банковские служащие. Соответствующее деление проводилось и у предпринимателей. Коме указанных 13 конфедераций, закон предусматривал две генеральные конфедерации: 1) предпринимателей и 2) рабочих и лиц свободных профессий.
Стачки и локауты запрещаются под страхом значительного штрафа, а то и тюремного заключения. Все конфликты и разногласия между рабочими и предпринимателями решаются государственными трудовыми судами, обязанными в своей деятельности руководствоваться интересами производства. Неподчинение судебному решению карается в уголовном порядке.
Хартию труда после ее обнародования принялись немедленно же проводить в жизнь. Примечательно, что старая Генеральная Конфедерация Труда, руководимая реформистом Д’Арагона, предпочла самороспуск конкуренции с фашистскими профсоюзами. На ее место коммунисты пытаются организовать в подполье свою нелегальную Конфедерацию Труда для оживления классовой борьбы и противодействия фашизму.