Выборы 16 ноября 1919 года происходили по новому избирательному закону, проведенному Нитти. От прежнего он отличался большею демократичностью и применением пропорциональной системы. Если в выборах до закона 1912 года принимало участие менее трех с половиною миллионов человек (т. е. 8,5 % населения), если в 1913 к избирательным урнам явилось до восьми с половиною миллионов (21,5 % населения), то в 1919 г. общее число избирателей поднялось до 11.115.441 (29,3 %). Не без основания утверждали, что политически новый закон означал собою самоубийство старой либеральной олигархии. Что касается пропорциональной системы, то она умеряла политико-исторические контрасты Италии: не будь ее, представительство Севера было бы в 1919 году сплошь социалистическим, а Юг не имел бы вовсе депутатов-социалистов.
Результаты парламентских выборов были благоприятны двум левым политическим группировкам: социалистам и народной католической партии (popolari). Первые получили 156 депутатских мест, вторые – 100. Нитти, ожидавший более благоприятных правительству результатов, пережил неприятное разочарование.
Среди социалистических депутатов были представители умеренного, реформистского течения (Турати), но преобладало левое крыло. Московское влияние крепчало: социальная революция, увенчанная советским государством, представлялась большинству итальянских социалистов желанной и ближайшей целью. В марте 1919 исполнительный комитет партии вынес постановление о присоединении к Третьему Интернационалу, а в октябре того же года на партийном съезде в Болоньи прошла коммунистически звучащая резолюция, предложенная Сератти и его группой: провозглашались насильственные методы революционного действия во имя диктатуры пролетариата и установления советов. Правда, «присоединяясь» к Москве, итальянские социалисты не отдавали себе полного отчета в подлинном значении и последствиях этого акта. Но могла ли протекать спокойно и плодотворно работа парламента при наличии таких связей у 30 % депутатов?
Нужно, однако, сказать, что социалистической партии не посчастливилось: в критический период она вступала без ярких фигур. Пылкий деятель левого, революционного ее фланга, волевой и темпераментный Муссолини, круто порвал с нею. Министериабельный Биссолати уже давно отошел вправо от ее основной линии. Турати тоже менее всего разделял экстремистские симпатии и, при всем своем славном прошлом, вовсе не годился в революционные герои. Правые, реформистские элементы социализма были вообще чужды нарастающему движению, усматривая в нем, согласно выражению д’Арагона, не более, нежели коллекцию «псевдореволюционных безумств». Сератти, лидер тогдашнего партийного большинства, несмотря на свое москвофильство, не был склонен слепо следовать русской указке, а собственные его рецепты неизменно страдали тою «центристской» половинчатостью, которая опять-таки мало подходила для победоносного углубления революции. Из экстремистов тоже никто не обнаруживал качеств, необходимых для общепризнанного и общенародного революционного вождя.
Нельзя отрицать, что в дни оживленнейшего революционного подъема взволнованных масс итальянский социализм оставался по существу социализмом парламентских кулуаров и газетных статей. Муссолини презрительно называл его «макаронным социализмом» и в свое время неоднократно его призывал сменить кулуары на площадь, вдохновиться прямым революционным действием. Но революционное массовое действие нарастало в послевоенные годы само по себе, «коммунизм улицы» накипал стихийно, и оформить его, дать ему разум и душу не суждено было паркетному бомонду партийного социализма[5].
Другой политической группировкой, вышедшей на парламентскую авансцену в результате новых выборов, была католическая народная партия, Partito Popolare. Она пользовалась на первых порах огромным успехом в стране. «Если 1922 г. был час, когда вся Италия была более или менее фашистской, то в 1919 был час, когда она была вся более или менее пополяристской» – утверждают итальянцы. Официально сформировавшаяся лишь в январе 1919 г., уже через несколько месяцев, на выборах, молодая партия получает 1 200 000 голосов и сотню депутатских мест: успех молниеносный!
Она им обязана своей программе, своей идейной окраске, своему социально-политическому облику. Благочестивые католики Италии, согласно знаменитой папской энциклике Non expedit, долгое время не принимали участия в парламентских и даже муниципальных выборах. Итальянское государство создавалось в конфликте с Ватиканом, и последний призывал своих верных сынов бойкотировать учреждения ненавистного королевства: «ne elettari, ne ellitti». Но в 1913 году Джиолитти, дабы предотвратить торжество социалистов на демократических выборах, просил Святой Престол разрешить католическим избирателям исполнить свой долг. Согласие папы Пия X на известных условиях было получено («Pakt Gentiloni»), и католики голосовали за либералов, обеспечив тем самым правительству большинство.
Война отдалила католические массы от либералов, и образовавшуюся пустоту непосредственно наполнили свои люди, лидеры католических организаций, сочетавшие преданность церкви с ярко выраженным радикализмом политической и социальной программы. Они не были интервенционистами, но приняли войну как национальный долг. Они не были социалистами, но настаивали на широких реформах существующего государства. Они не были революционерами и стремились к мирному преобразованию, но не всегда обходились без демагогии революционного оттенка. Вот почему некоторые из них заслужили прозвище «черных революционеров».
С согласия Ватикана, 18 января 1919 года группа таких вождей католических организаций провозгласила образование особой католической народной партии и обнародовала ее программу. Видно было, что при ее составлении принимались во внимание прежде всего интересы деревенских масс. Но в то же время новая партия отнюдь не хотела замыкаться в какие-либо классовые рамки и претендовала на общенародное признание. Было в ней нечто от идей «христианской демократии» и даже, пожалуй, «христианского социализма». Она стремилась обнять в своей деятельности разнообразные стороны государственной жизни. Неприкосновенность семьи, свобода образования, защита синдикальных организаций, развитие кооперации, процветание мелкой земельной собственности (против централизаторского капитализма), административная децентрализация (вопреки централистской тенденции либералов), свобода и независимость церкви, налоговая реформа с введением прогрессивного обложения, политическое равноправие женщин, преобразование парламентских учреждений на основе представительства интересов – вот какие пункты содержала в себе программа народной партии. В области внешней политики подчеркивался, с одной стороны, принцип национальной защиты и национальных интересов, упоминалось о необходимости урегулировать проблемы эмиграции, колоний и сфер влияния, а, с другой стороны, провозглашались почтенные начала международной солидарности, прогресса, гуманности: участие в Лиге Наций, международный арбитраж, недопустимость тайных договоров, обязательное межгосударственное разоружение, международное социальное законодательство.
Партия объявляла себя христианской, но не клерикальной в привычном смысле слова, а «внеконфессиональной», светской и свободной в своих действиях. Однако во главе ее, в качестве генерального секретаря, стоял священник Дон-Стурцо, подчиненный дисциплине католической церкви. Руководя партией, он руководил и парламентской ее фракцией, сам не будучи депутатом. Сухой, тощий, черный, он был воплощенной энергией, живым и властным организаторским порывом. В его крови сицилийское солнце смешивалось с католической выучкой.
Пополяры самоопределились как партия центра в эти тревожные, боевые годы, когда никогда не торжествует центр. Выступая против старых партий за их консерватизм и против революционеров за их революционность, лидеры пополяристов надеялись стать устойчивым элементом неустойчивого равновесия. Сначала они привлекали симпатии: буржуазия ценила их эволюционизм и хотела в них найти якорь спасения от социальной бури, рабочие видели в них партию социального прогресса, враждебную классовому эгоизму старых либералов, в деревнях их кооперативы, сберегательные кассы, кредитные товарищества имели успех. В их «белых синдикатах» многие пытались нащупать оплот государственного и социального порядка. Впоследствии сами они ставили себе в заслугу, что в 1919–1920 годах их организации спасли Италию от красной анархии.
В парламенте партия принимала деятельное участие в различных кулуарных комбинациях, помогала организации министерств, но для себя воздерживалась от портфелей: по-видимому, она сама сознавала некоторую несвоевременность своих децентралистских устремлений. Она с головою ушла в «малые дела», а от нее ждали если не «великих», то ярких и смелых, полных инициативы и понимания момента. В зигзагах парламентской политики, неизбежно изворотливой и оппортунистической, она постепенно растеряла симпатии, ее окружавшие, и не оправдала надежд, на нее возлагавшихся. По существу, она, пожалуй, и не могла привнести чего-либо существенно нового к линии тогдашних кабинетов: тот же ассортимент радикальных идей и добрых намерений, которыми вымощен ад! Не того требовала логика углубленной революции: ей нужен был энтузиазм веры, закрепленной властною волей непреклонного авторитета.
Но откуда же прийти вере и авторитету? – Вот проклятый вопрос, во всей своей неумолимости стоявший тогда перед страной. Прежде, чем на него ответить, истории угодно было подвергнуть итальянскую государственность достаточно крутым испытаниям.
Джиолитти. Захват фабрик и соглашение 19 сентября 1920-го. Красный призрак
Положение страны ухудшалось с каждым месяцем, все ярче разгорался костер анархии. Правительство Нитти продолжало свою политику усиленного покровительства промышленности и снисходительного отношения к растущим аппетитам рабочих союзов. Но изменившееся после выборов соотношение сил в парламенте не могло все же не отразиться на его судьбе. Пополяры, опиравшиеся по преимуществу на деревню, восставали против нездорового сверхиндустриализма, невыгодного крестьянству. Социалисты, со своей стороны, отказывали в поддержке буржуазному правительству, связанному с банками. И в июне 1920 г., в разгар рабочих волнений, министерство Нитти пало, поскользнувшись на вопросе о «политических ценах» на хлеб: искусственное понижение цен на продукты сельского хозяйства, проводимое еще со времени войны в угоду рабочим, больно било по карманам и государства, и крестьянства.
На посту премьера, вместо ушедшего Нитти, появился старый знакомец, мудрый и опытный Джиолитти, le conspue, «торговец августовским солнцем», казалось, войною вовсе загнанный в небытие. Трудно было думать, что он воскреснет после своего нейтрализма 1914 года. Его воскресило послевоенное похмелье, примирившее с ним «общественное мнение», и в трудные, критические минуты национальной жизни он снова очутился у государственного руля.
В отличие от Нитти, он был далек от новорожденной финансовой и промышленной аристократии, шиберской знати. Всегда и раньше отстаивал он идею приоритета сельского хозяйства перед индустрией в Италии, бедной промышленным сырьем. Тем более теперь он ставил своею задачей в первую очередь обуздать непомерно распухшую индустрию, непосильным бременем лежащую на государстве.
Задача эта повелительно диктовалась экономическим положением государства. Однако практическое решение ее неизбежно сталкивало власть не только с капиталистами, но и с рабочими, также кровно заинтересованными в сохранении наличного порядка поддержек и субсидий. По обстановке, это было опасно, и Джиолитти стремился всячески завуалировать сущность своей программы внешним заострением ее не против рабочих, а против капиталистов. Он обещал провести закон о конфискации военной сверхприбыли, нарядить следствие по вопросу о военных издержках и, учитывая «разочарование в войне», декларировал, что будет настаивать на переходе к парламенту права объявлять войну и заключать трактаты.
Но когда правительство устами министра труда Лабриолы выдвигало примирительную формулу: «нужно готовить новый режим», – слева запальчиво отвечали: «он уже готов». Революция не хотела ждать, – она противополагала себя реформе. Она вдохновлялась убеждением, что освобождение рабочих должно быть делом их собственных рук.
При всей серьезности своих стремлений оздоровить хозяйство страны и при всем понимании причин его расстройства, Джиолитти не был в состоянии осуществить намеченные мероприятия. Он спотыкался на каждом шагу, встречая оппозицию одновременно предпринимателей и рабочих, банков и кооперативов. Он принужден был рекомендовать предпринимателям идти навстречу требованиям рабочих: «во имя мира». Когда в палате ему указывали на чрезмерность требований и пагубность бесконечных уступок, он восклицал не без отчаяния: «да, но мы же не можем допустить заводы закрыться!» И военная ситуация в экономике искусственно продолжалась, затопляя население бумажными деньгами, углубляя кризис. К 1921 г. в стране вращалось 22 миллиарда банковых билетов: за два года их сумма возросла на 8 миллиардов! Курс доллара за 1920 год поднялся с 13 до 28 лир. Коммерческий баланс на 1921 г. выражался в угрожающих цифрах: 20 миллиардов импорта на 9 экспорта. «Перераспределение богатств!» – кричали шумливые политики. «Растрата национального богатства» – констатировали экономисты.
Революция имела два штаба: социалистическую партию и Всеобщую Конфедерацию Труда. Как «вещь чрезвычайно авторитарная», она требовала властного и централизованного руководства, проникнутого сознанием поставленной цели и средств ее достижения. Внешние события развертывались для нее более или менее благоприятно. Многое зависело от воли, ее организующей, цели, ее направляющей, и разума, ее осмысливающего.
Всеобщая Конфедерация Труда насчитывала уже в 1919 году свыше двух миллионов членов. Социалистическая партия к моменту своего предельного расцвета, осенью 1920, обладала 156 местами в палате, 2022 коммун (между прочим, муниципалитетами в ряде крупных городских центров, напр., в Милане, Флоренции, Болоньи, Ферраре), тремя тысячами партийных секций и тремястами тысяч членов. Силы, несомненно, немалые. Но внутри руководящих органов непрестанно шли трения, нестроения, горела внутренняя борьба. Иначе, впрочем, и быть не могло: всякая революция развертывается «диалектически», через противоречия.
Тактика Третьего Интернационала по отношению к международному социалистическому движению была, как известно, направлена к «вышелушеванию» монолитных коммунистических когорт из наличных социалистических партий. Отсюда и знаменитые «21 условие» вступления в Коминтерн, выработанные в августе 1920 вторым его конгрессом. «Условия» обеспечивали жесткий централизм партийного аппарата и безоговорочную дисциплину партийных рядов, предписывали строгую коммунизацию всей организационной и пропагандистской деятельности партии, предрешали верховную гегемонию Москвы и предписывали суровую «чистку» партийных рядов от всяких реформистских, «соглашательских» элементов. По отношению к итальянской партии специально был заклеймен Турати и особенно подчеркнута необходимость прочистить парламентскую фракцию[6].
Московские требования вызвали глубокие разногласия внутри итальянских социалистов. Сначала, 1 октября, в Центральном Комитете партии семью голосами против пяти (в том числе Серрати) прошла коммунистическая резолюция. Но уже 11 октября в Реджио Эмилия правое крыло открыло конференцию протеста, прошедшую под знаком триумфа Турати. А в январе 1921, в атмосфере начавшегося революционного отлива, конгресс в Ливорно формально завершил партийный раскол, превратив одну партию в две: социалистов и коммунистов. Последним, однако, бедным людьми и влиянием, так и не удалось удержать революцию от угасания.
Периодом наивысшего революционного подъема в Италии следует считать лето и осень 1920. Бушевал забастовочный психоз. Еще в начале года разразились грозные забастовки почтово-телеграфных и железнодорожных служащих. В июне же, когда уходил Нитти, многим казалось, что час большевистской революции окончательно пробил в стране. Рабочее движение нарастало стихийно и победоносно. Пролетарские организации брали всю экономическую жизнь страны под свой контроль. Повсюду красовались портреты Ленина, звучали коммунистические призывы. Июль ознаменовался военным мятежом в Анконе.
В конце мая в Генуе собирается съезд металлистов для выработки новых экономических требований. 18 июня выработанные условия предъявляются федерации промышленников. Идет речь о повышении заработной платы на 60 %, об участии рабочих в прибылях, о проведении реального рабочего контроля, о паритетных комиссиях и т. д. Предприниматели уклоняются от удовлетворения требований, считая их экономически невыполнимыми. Стороны совещаются, пытаются договориться, но соглашение не налаживается. Антисемитские круги злорадно подчеркивают влиятельность евреев в Италии, стране, столь бедной евреями: в совещаниях рабочих и предпринимателей обе стороны, действительно, были – случайно – представлены евреями. В августе представители хозяев вручают рабочей делегации решительный ответ: «при настоящем положении промышленности требования экономических улучшений не могут быть удовлетворены». В тот же день комитет действия союза металлистов созывает съезд делегатов от секций и обращается с воззванием к рабочим. Собравшийся через несколько дней съезд решает начать обструкцию («итальянскую забастовку»), и немедленно там и здесь вспыхивают острые конфликты на почве поломки машин, порчи материалов. 30 августа правление автомобильного завода «Ромео» выносит постановление о закрытии завода (локаут). Миланская секция металлистов в ответ дает распоряжение о занятии рабочими всех металлургических заводов Милана и окрестностей. Распоряжение исполняется, и около трехсот предприятий захватываются вооруженными рабочими. Создается рабочая охрана, потом является специальная красная гвардия (guardie rosse). Проповедуется трудовая дисциплина, насаждаются методы чисто военной организации, внушается мысль о необходимости революционной иерархии. Жены рабочих мобилизуются для общего дела. Первое время царит энтузиазм. На заводах развеваются красные флаги. Праздничные дни проводятся в торжествах и митингах. Правительство бездействует, бессильное помешать событиям: Джиолитти в Сенате категорически заявляет, что «насильственное очищение фабрик от захвативших их вооруженных рабочих, столь страстно требуемое буржуазными партиями, невыполнимо ни по техническим, но по юридическим основаниям». Движение разрастается далеко за пределы Милана и Пьемонта, перекидываясь из одного города в другой, стихийно охватывая всю страну. К металлистам присоединяются рабочие других производств, зараженные примером, увлеченные воздухом борьбы. Почтовые чиновники доставляют рабочим корреспонденцию, адресуемую фабрикантам. Железнодорожники в свою очередь всячески помогают стачке, зачастую отступаясь при этом даже от велений закона и формальных требований службы. Католическая народная партия и ее организации, со своей стороны, поддерживают движение, хотя еще не так давно, в начале года, помогали правительству справляться с аналогичными стачками.
Экстремисты социалистической партии стремятся углубить события. Их позиция ясна: экономическую борьбу нужно превратить в социально-политическую революцию, необходимо осознать, что всякая классовая борьба есть в конечном итоге борьба за власть. Стачка для итальянских сторонников Москвы представлялась мощным орудием разрушения буржуазного государственного аппарата и установления пролетарской диктатуры[7]. И, будучи последовательными, они добивались, чтобы формальное, как и реальное, возглавление рабочей борьбы перешло к социалистической партии, т. е. одному из отрядов Коммунистического Интернационала. Отстаивая этот взгляд от имени партии на собрании дирекции Всеобщей Конференции Труда, коммунист Дженнари доказывал, что движение уже переросло экономическую фазу, становясь революцией и гражданской войной.
Но Конфедерация Труда, руководимая реформистами, стала на иную точку зрения. Д’Арагона, генеральный секретарь Конфедерации, приветствуя стачку, в то же время упорно отрицал ее политический характер: борьба, согласно реформистской концепции, должна быть ограничена экономическими целями и руководиться не социалистической партией, а всеобщей Конфедерацией Труда.
Это была живописная и драматическая борьба двух больших течений современного социализма. Пылающая кровь, дерзновенная революционность, фанатическая вера, варварская разрушительность большевизма с одной стороны, и утомленная рассудочность, методический оппортунизм, умеренная постепенность, благородная цивилизованность реформизма – с другой. Различие темпераментов, стилей, вероятно, и возрастов: ведь «старость ходит осторожно и подозрительно глядит»…
10 сентября открылась конференция профессиональных рабочих организаций, на решение которой был перенесен спор между Исполнительным Комитетом партии и Конфедерацией. Не только Турати, но и «центрист» Серрати высказался за резолюцию Д’Арагона, которая прошла 591,245 голосами против 409,569, поданных за резолюцию Дженнари. «Руководство движением – значилось в принятой резолюции – должна принять на себя Генеральная Конфедерация Труда, осуществляя его с помощью социалистической партии… Целью борьбы является признание хозяевами контроля союзов над предприятиями. Это открывает дорогу дальнейшим завоеваниям и неминуемо приведет к коллективному управлению и к социализации, и таким образом органическим путем разрешатся задачи производства. Контроль, в союзе с техническими и интеллектуальными силами, которые не могут отказать в своем сотрудничестве для столь высоко-культурной цели, даст рабочему классу возможность технически подготовиться к замене собственной властью клонящейся к упадку власти буржуазии».
Нетрудно убедиться, что, несмотря на пышную словесность насчет грядущей «власти рабочего класса», оказавшуюся достаточной для привлечения Серрати, – революция обозначала по существу отказ от углубления революции, вернее, вообще отказ от пути революции. Социалистические вожди оказались революционерами больше на словах, чем на деле; в решающий момент их хватило на захват фабрик, но не власти, на забастовку, но не на прямое действие. Они убоялись великой исторической ответственности за ужасы и горе насильственной революционной катастрофы. Они уже вплотную подошли к ней, они заглянули ей в лицо – и отшатнулись. Им показался более благоразумным мирный «органический путь» эволюционного прогресса в духе начал гуманитарной и эгалитарной демократии. История, как известно, повела Италию по иному, третьему пути.
Победа умеренных, отмеченная переходом руководства стачкой к назначенному Конфедерацией комитету, была немедленно учтена правительством. Джиолитти демонстративно заявил о своей солидарности с основным лозунгом движения: рабочий контроль. Выступая с речью в Турине, он высказался против узкого эгоизма промышленников и распространился на тему о целесообразности непосредственного привлечения рабочих представителей к делу ведения предприятий: должны же рабочие знать, что у них творится на фабрике, абсолютных монополий не должно быть в экономике, как и в политике. В беседе с американскими журналистами, обосновывая свою линию поведения, он выразил надежду, что рабочие, войдя ближе в дела предприятий, поймут ограниченность возможностей в смысле увеличения заработной платы и тем самым будут осмотрительнее в своих требованиях.
Создалась почва для компромисса. Положение оккупированных фабрик становилось с каждым днем все более и более затруднительным. Прекращалась подача сырья. Скоро автомобильные заводы стали нуждаться в резине, там и здесь истощалось топливо. Сказывалась экономическая абсурдность захвата фабрик без национализации банков. Экстремисты продолжали твердить свое: спасение – в социальной революции; контроль – полумера, бесплодная пока власть в руках буржуазии. Но одновременно наблюдались и признаки усталости, разочарования рабочих масс, тревога за производство, готовность к уступкам. Вожаки движения нащупывали мирный исход, и когда правительство предложило посредничество, оно было ими охотно принято.
15 сентября под председательством самого премьера начались заседания представителей сторон. После оживленных прений и осложнений, после ультиматума рабочих делегатов и энергичного давления Джиолитти на хозяев, соглашение было заключено 19 сентября. Правительство декретом устанавливало принятие принципа рабочего контроля, технического и финансового, гарантировало возвращение всего персонала на места работы и уплату, по особому расчету, за дни оккупации. Заработная плата повышалась на 20 % (вместо 60 %, как того домогались рабочие). Фабрики возвращались владельцам. Проект закона об участии рабочих в управлении производством должен был быть выработан специальной смешанной комиссией. Референдум 24 сентября 127 904 голосами против 44 513 при 3006 воздержавшихся принял умеренную утверждающую соглашение резолюцию комитета действия металлистов. Фабрики были очищены и нормальная работа возобновилась.
Впрочем, правильно ли называть ее «нормальной»? Едва ли. Положение страны продолжало оставаться сугубо тяжелым. Компромисс Джиолитти, предотвратив острый припадок анархии, по существу не удовлетворил ни рабочих, ни предпринимателей. Коммунистическая пропаганда продолжалась и, например, в Турине на общинных выборах обнаружилось даже некоторое полевение настроений рабочей среды: прежние лидеры были забаллотированы и прошли экстремисты. Буржуазия, со своей стороны, не могла сделать выводов из тяжких опытов пережитого и готовилась встретить новые испытания лучше вооруженной. Промышленники не скрывали, что пошли на соглашение лишь подчиняясь правительству, как государственной власти; сами по себе условия 19 сентября были для них неприемлемы.
Государственный организм оставался подорванным в жизненных своих силах. Правительство не выходило из состояния фактического паралича. Стачка и трехнедельная оккупация фабрик лишь усугубила экономический кризис. Обострилась классовая рознь: «можно работать – говорили владельцы – с 10,000 рабочих, но не с 10,000 врагов». Некоторые из них предпочитали бросать свои предприятия. Инженеры и другие специалисты в массе своей также были не на стороне рабочих. Крайности революции отталкивали их от нее. Вообще говоря, интеллигенция в целом переживала сложный процесс психологической реакции. Она отходила и от идеологии революции, и от ее практики. Она чувствовала себя оскорбленной морально и обиженной материально. Страдало ее патриотическое чувство, ущерблялось ее достоинство как группы, привыкшей видеть в себе «элиту». Пролетарии выдвигались, пролетарии процветали, а интеллигенты, отброшенные и смятые жизнью, погружались в угрюмое раздумье о собственной судьбе. Стрелочник зарабатывал нередко больше уездного врача или университетского экстраординариуса. Повышение окладов на железных дорогах у высших служащих составляло 100 %, а у низших – 900 %. Творилась своеобразная переоценка ценностей. Учителя средних школ охотно преподавали в низших, а специалисты отказывались от специальности, ибо квалифицированный труд оплачивался хуже, нежели мускульный. Намечалась своего рода «классовая борьба навыворот» между «угнетаемой» интеллигенцией и «эксплуатирующим» пролетариатом, – все та же война богатых и бедных, только с новым и неожиданным конкретным содержанием. Университеты и политехникумы становились на сторону буржуазных партий: неслыханная в Италии вещь.
Производство падало, вместе с ним падала и лира, но зато росли налоги. Начинался отлив итальянских капиталов из промышленности; нередко они норовили уплыть за границу. Иностранный капитал тоже остерегался Италии: заграница переставала ей верить. Заказы брались обратно; так, например, был аннулирован южно-американский заказ трех подводных лодок. Буржуазные опасения шли рядом с буржуазной ненавистью. Международный капитал естественно настораживался. Италия им расценивалась «как страна очень больших рисков».
Пошли индустриальные и финансовые крахи, банковские скандалы. Правительство выбивалось из сил, предотвращая и покрывая их. Сама собою диктовалась разумная программа: отказ от военного этатизма, внимание к сельскому хозяйству и рост производства в окупающих себя, здоровых предприятиях. Но политика не дружила с экономикой. Правительство ощущало свое бессилие провести спасительные реформы, вытащить ноги из трясины сверх-индустриализма. С другой стороны, продукция не возрастала, а падала в результате социальных потрясений. На местах размножались красные кооперативы, тоже требовавшие казенных субсидий. Их называли «пиявками, сосущими кровь», но и им не отказывала в помощи безвольная, шатающаяся власть. Во имя «права на труд» требовали «государственных работ» – и государство их давало, закабаляясь в дефицитах. Хромая и спотыкаясь, не сообразуясь с собственными данными, спешила итальянская демократия по тряской дорожке прогресса… пока не легла костьми.
«Итальянское государство хочет делать все, и все делает плохо» – жаловались экономисты. Они ошибались: оно не хотело делать всего, но пассивно плелось за событиями. В нем не было ни героической воли к социальному чуду, характерной для русского государства советов, ни здравого смысла и твердой, познавшей себя практичности великих европейских государств. В буйном море разгоравшейся революции оно качалось, словно корабль без руля и без ветрил.
На города надвигалась гражданская война, – упорная, жестокая, беспощадная, отдающая средневековьем. Красные синдикаты хозяйничали повсюду, вытесняя белые организации пополяров. Последние, стремясь потрафить господствующим настроениям, гнули тоже влево и теряли симпатии буржуазных и патриотических кругов, ничего взамен не приобретая: перещеголять левизною социалистов было свыше их сил. В деревнях большевистские элементы тоже сеяли смуту; не прекращались беспорядки, грабежи усадеб, разгромы, уничтожение инвентаря. Казалось, Италия приближается к своему Октябрю.
Военным становилось небезопасно проходить в мундирах по улицам городов. Отовсюду раздавались требования о привлечении к ответственности лиц, вовлекавших Италию в мировую войну. Дошло до того, что военный министр принужден был путем секретного циркуляра предписать начальникам некоторых военных округов сообщить офицерам, чтобы они воздерживались от формы в публичных местах. На долю «буржуазной интеллигенции» тоже доставалось достаточно унижений и неприятностей. Презрение к «буржуазии» достигало таких масштабов, что переносилось даже на буржуазного вида автомобили, которым приходилось опасаться за свои стекла на улицах. Шел натиск на патриотические идеи и чувства; с разных сторон приходили вести об оскорблении трехцветного флага. Как будто красная революция ставила своею целью «девалоризацию Италии». Это было с ее стороны хуже преступления: это была ошибка.
Национальная реакция. Первые фашисты
«С начала 19 года началось какое-то светопреставление… Все говорило о революции, и на самом деле революции было обеспечено большинство; сами противники были готовы примириться с ней… Но революция не побеждала, не осуществлялась… Итальянский пролетариат, казалось, ожидал повторения чудес Иерихона, – а именно гибели буржуазной Бастилии, т. е. капиталистического государства, лишь от действия распеваемых революционных гимнов и развевающихся красных знамен».
Так отзывается об этой эпохе в своей книге «Превентивная революция» анархист Фабри. В известной степени он прав: внутри самих социалистов большевистский метод прямого действия не получил признания. На решающем конгрессе в Ливорно большинство партии во главе с лучшими ее силами оказалось против коммунистов. Реформисты победили, коммунисты очутились за бортом партии, Турати торжествовал.
Но торжествовал не только Турати. Можно сказать, что к этому времени относится начало общего революционного отлива, падения революционной температуры. Соглашение 19 сентября – ловкий маневр Джиолитти – нанесло непоправимый удар делу революции. И правительство, и буржуазия, и антибольшевистские круги интеллигенции получили благотворную передышку. Им представлялась возможность ее использовать для усвоения преподанных уроков и собирания сил.
Реакция наблюдалась и в деревне, среди наиболее хозяйственных элементов крестьянства, и среди различных слоев городского населения. Лидеры правых социалистов приняли меры для широкого развенчания русского мифа. Д’Арагона опубликовал подробные отчеты двух делегатов организации металлистов, ездивших в Россию. Отчеты отражали документально грустную русскую жизнь и страшные разрушения, учиненные в России социальной революцией: ведь это шел холодный, голодный и кровавый 1920-й год! Печальная повесть свидетелей о бедствиях русского народа производила сильное впечатление на рабочие массы. Экстремисты посильно возражали, но не могли все же рассеять наступающего разочарования: страна советов мало походила на обетованную страну.
Муниципальные выборы в октябре-ноябре 1920 г. принесли уже в ряде мест успехи правым группировкам. Учитывая обстановку, предприниматели стали исподволь нарушать условия 19 сентября. Революционное наводнение неудержимо шло на убыль. Усиливались националистские, патриотические настроения. Разгоралась звезда Муссолини. Внутренние неурядицы не могли не отражаться и на международном положении Италии. Ее удельный вес падал: казалось, она обречена на роль третьеразрядной державы. Вдобавок, Версаль изолировал ее в среде самой союзной коалиции. Авантюра Д’Аннунцио раздражала против нее великие державы и распаляла вражду Югославии. Внутренние трудности отнимали у римского правительства какую бы то ни было возможность активной внешней политики. В Средиземном море устанавливалась гегемония Франции. В Адриатике спешила занять позиции Югославия. На востоке чувствовалась крепкая английская рука. Греция была охвачена противоитальянскими настроениями и мечтала о скором возврате Додеканеза.
Все это опять-таки не могло не пробуждать в итальянцах чувства оскорбленного патриотизма. Интервенционисты 1915 года – а их было немало и люди это были сильные! – горели огнем обиды и стыда. Они ненавидели правительство «отреченцев» всею ненавистью, на какую были способны. Они шли на Фиуме с Д’Аннунцио и в то же время бредили Россией Ленина, дерзко покинувшей коварных союзников! Будь социалисты более гибкими, более дальновидными, – быть может, они сумели бы использовать эти любопытные порывы. Но вместо того, чтобы привлечь к себе «окопную аристократию», они ее оттолкнули: здесь они действовали по русскому шаблону, забывая, что революция грянула в России не после победного конца войны, а в ее разгаре, после военных поражений…
Патриотическая реакция требовала выхода и оформления, дышала местью и жаждою действий – вот источник фашизма. «Фашизм – правильно отмечает Дино Гранди – является не чем иным, как продолжением интервенционализма 1914–1915 годов… Против нас и против нашей несокрушимой веры восстал тогда многообразный блок, состоявший из нейтралистов, дезертиров, демократов-пацифистов, болтающих о всемирной филантропии, флибустьеров-финансистов и социалистов-зюдекумианцев[8], – Священный Союз своего рода, над которым, к счастью, одержала легко победу наша порывистая молодежь. По окончании войны наши бойцы вернулись домой, вернулись усталые, физически истощенные невероятными трудностями свершенных подвигов, но еще овеянные героическим духом военной эпопеи. Им пришлось очутиться лицом к лицу с грубой и циничной послевоенной действительностью». «Фашизм, – пишет Горголини, – это армия нового поколения, выигравшего войну».
23 марта 1919 года в бурлящем Милане, в маленьком зале торговой школы на площади San Sepolkro, собралось несколько десятков человек: ардити, легионеры, экс-комбатанты. Их воодушевляли чувства патриотического гнева, ненависти к союзникам, презрения к собственному правительству, воли к национально-народной революции; большинство их пришло слева – от социалистов и синдикалистов. Это были первые фашисты. Их возглавлял Муссолини. «Первых фашистов была горсточка» – вспоминал он об этом собрании через пять лет.
Они организовали «союз участников войны» для новой борьбы – Fascio di combatimento. Перед ними жив был недавний пример – Fascio di difensa nazionale, созданный депутатами жюскобутистами после Капоретто для борьбы с нейтрализмом и пацифистскими настроениями. Но еще теснее и непосредственнее их организация чувствовала себя связанной с предвоенной пропагандою Муссолини. Тот же боевой патриотизм, та же волевая устремленность, то же чутье массовой психики, уменье воодушевлять, увлекать массы. Однако теперь широким массам было не до них: гремели иные кумиры.
Фашизм 19 года выступает сразу с кричащими национально-революционными лозунгами. Муссолини старается подчеркнуть, что по-прежнему он, подобно Гарибальди, совмещает в себе националиста и революционера-республиканца. Он выражает волю и чувства фронтовиков: «необходимо, – твердит он, – сообщить войне социальное содержание, и массы, защищавшие отечество, не только вознаградить, но и, для будущего, спаять их с нацией и ее развитием». Программа рядового фронтовика ясна: спасение нации, укрепление ее достоинства, обеспечение ее счастья и – «обеспечение героям окопов, – людям труда, – возможности воспользоваться революционными плодами революционной войны».
С этим вполне согласуются симпатии и национального пролетариата. Вот почему когда в мае 1919 под Миланом вспыхнула бурная рабочая забастовка и рабочие, захватив фабрику, подняли над нею не красный, а национальный флаг, – Popolo d’Italia демонстративно становится на сторону рабочих. Однако подзаголовок «ежедневная социалистическая газета» все же исчезает с первой страницы фашистского официоза и заменяется другим: Giornale dei combattenti e dei produttori, газета бойцов и трудящихся. Главная задача в поднятии производства – проповедует фашистский орган. Если рабочие союза смогут поднять производство, пусть занимают они место предпринимателей!
Первый съезд фашистов в Милане проходил в атмосфере вопросов внешней политики по преимуществу. Говорятся горькие слова по адресу союзников. Развертывается программа-максимум итальянского «демократического империализма». Съезд провозглашает, что национальная безопасность Италии может быть достигнута лишь путем удовлетворения ее притязаний в Альпийской области и на Адриатическом море, т. е. присоединения к ней Фиуме и Далмации. Муссолини в своей речи не жалеет красок и меньше всего хочет быть умеренным. Широкими мазками рисует он программу Великой Италии: «По нашему убеждению, – провозглашает он, – северная граница Италии должна доходить до Бреннера… Мы настаиваем на том, чтобы ее восточная граница достигала Невозо, ибо это есть естественная граница нашей родины. Мы не можем оставаться глухими к борьбе за Фиуме, мы глубоко чувствуем жизненность уз, связующих нас не только с итальянцами Зары, Рагузы, Катарро, но и с итальянцами Тессино, даже с теми итальянцами, которые не желают быть ими – с итальянцами Корсики, с итальянцами, живущими по ту сторону океана, с этой огромной семьей, которую мы хотим объединить под эгидой общей расовой гордости».
В 1919 фашистскому вождю нетрудно было проявлять заносчивость по адресу соседних держав и «настаивать» на пересмотре итальянских границ: конечно, все это говорилось прежде всего для внутреннего употребления, а не для Вильсона и Ллойд-Джорджа. Ответственны и скупы те слова, которые звучат «с властью», или, по крайней мере, с «влиянием». Муссолини же тогда только добивался влияния и только мечтал о власти. Было нечто от политического футуризма в его выступлениях, рассчитанных на привлечение внимания, на добычу сочувствия: недаром одним из ближайших его соратников состоял в те дни Маринетти, душа итальянского футуризма, поэт задора, борьбы, динамики, отваги и силы.
На парламентских выборах осенью 1919 Муссолини и Маринетти собрали в Милане всего-навсего 4700 голосов. Конечно, это означало полный провал. «Нужно иметь мужество признать, – говорил впоследствии Муссолини, – что в течение всего 1919 года число итальянских фашистов не достигало и десяти тысяч». Груша еще не созрела. История Италии толкалась еще в социалистические ворота.
Но и сами фашисты еще не вполне нашли себя. Их предвыборная программа 1919 года содержала в себе более или менее обычные демократические требования, радикализм которых выглядывал достаточно банально. Пропорциональные выборы, женский вотум, понижение возрастного ценза, упразднение Сената, созыв Учредительного Собрания для решения вопроса о форме государственного строя, восьмичасовой рабочий день, социальное страхование, рабочий контроль, замена постоянной армии национальной милицией, конфискация военной сверхприбыли, усиленное обложение капитала, прогрессивный налог на наследства, экспроприация церковных имуществ – вот с каким багажом ехали к урнам первые фашисты. Правда, на место Сената они предлагали создать Технический Национальный Совет труда, индустрии, торговли и т. д., но и это предложение не казалось особым новшеством: представительство интересов фигурировало, как мы знаем, и в программе пополяров. Специфически характерен для фашизма был только мажорный националистический тон, всегда ему присущий. В области экономических взаимоотношений выдвигался принцип: «сотрудничество в производстве, борьба классов в распределении». В сфере внешней политики программа требовала непременной ревизии трактатов и осуществления национальных чаяний Италии. Что касается наличной государственной власти, то она объявлялась подлежащей смещению: «режим созрел для смены, – заявил Муссолини уже на первом собрании фронтовиков, – и это мы имеем право быть его наследниками, – мы, вызвавшие страну к войне и приведшие ее к победе».
Возможно, что в 1919 Муссолини и не мог выступить иначе, как в более или менее банальной демократической тоге: «история – объяснял он сам свое поведение, – вступает в период политики масс, гипертрофии демократии; мы не можем идти наперекор этому движению». Но побить радикализмом большевиков, хотя бы и итальянских, не представлялось возможным. И Муссолини предпочитает до времени оставлять в тени вопросы внутренней политики, чтобы зато крепче налечь на мотивы патриотизма, на пафос «национального величия Италии». Здесь и только здесь, на этой возвышеннейшей позиции поля битвы людских сердец, стремился он отнять массы у социалистов. Радикализму социальному он страстно противополагал радикализм национальный, но, в отличие от националистов, на ярко прогрессивной, ультрадемократической подкладке. Он выбирал линию наименьшего сопротивления, ни на минуту не упуская из виду своей основной цели. Антидемократическая заостренность фашизма создается позже, в период его прямой, безоглядной, не на жизнь, а на смерть, борьбы с красной революцией.
Осенью 1919 Муссолини солидаризируется с Д’Аннуцио. «Фиуме, – пишет он, не жалея громких слов, – есть восстание великой пролетарки (т. е. Италии) против нового священного союза мировой плутократии. Пролетарий! Социалисты продают себя Нитти и большим банкам!». Одновременно «Пополо» выбрасывает лозунг в духе старого Гарибальди: «Фиуме или смерть». Ардити во имя Италии братаются с фашистами. Но через год, после раппальского соглашения с Югославией, когда фашизм стал уже приближаться к политической авансцене, Муссолини покидает своего беснующегося попутчика и призывает когорты свои к лояльности. «Фашизм – заявляет он – не может быть непримиримым в вопросах внешней политики. Соглашение о Фиуме и восточной границе приемлемо». Старый лозунг забыт в новой обстановке: ни Фиуме, ни смерти. Д’Аннуцио долго не мог простить фашистам этого «предательства»: поэтический максимализм презирает реальные расчеты…
В области внутренней политики Муссолини держится пассивно до конца 1920 года. Мир как будто кренился влево и был насущен русским духом, революция заливала Италию. Фашизм не имел успеха, и его вождь, для успеха созданный, временами переживал припадки уныния, даже отчаяния… «Долой государство во всех его воплощениях! – писал он в один из таких припадков, весною 1920 года. – Государство вчерашнего дня, сегодняшнего, завтрашнего. Государство буржуазное, государство социалистическое. Нам, верным умирающему индивидуализму, остается для печального настоящего и темного будущего лишь абсурдная, быть может, но зато утешительная религия Анархии».
Трудно себе представить нечто более чуждое и противоположное фашистской идеологии, нежели эти строки! Трудно даже поверить, что они принадлежат перу того Муссолини, который, придя к власти, не устает повторять боевой клич этатизма: «все для государства, ничего против государства, ничего вне государства!»…
В месяцы захвата фабрик фашизм нейтрален: он не решается вступиться за буржуазию. «Пополо» приветствует рабочий контроль, утверждая, что он – продолжение «революции, начавшейся в 1915». Красные штурмуют муниципалитеты; – фашизм опять безмолвствует. Бурлит взбудораженная деревня, – фашизм выжидает.
Что делал Муссолини? – Он ничего не делал, ни к чему не призывал. «Я даже готов спросить себя – пишет Камбо, – уж не взирал ли сочувственно на коммунистический задор его революционный и подвижный ум, полный воли к действию и жажды власти, и уж не казалось ли ему, что голова его могла весьма подойти этому движению, столь страдавшему от отсутствия головы?»… Не будем углублять рискованного предположения почтенного испанского автора. Но во всяком случае остается бесспорной политическая пассивность фашизма в период подъема итальянской революции.
И только тогда, когда, после сентябрьского соглашения Джиолитти, в стране начинается антисоциалистическая реакция, – фашизм быстро усиливается, расширяет круг приверженцев, обретает благоприятную среду, становится активным центром борьбы с красным движением. Убийство левыми революционными элементами популярного адвоката Джиордани в Болоньи 21 ноября 1920, всемерно использованное в агитационных целях, явилось ярким внешним толчком повсеместного оживления фашизма. «Кровь Джиордани – патетически восклицает Горголини, – была божественным ферментом спасения Италии. Это убийство было каплей, переполнившей чашу. Оно обозначало собою начало великой эры фашизма». Повсюду, как грибы после дождя, вырастают отряды черных рубашек. Фашизм из маленького явления становится общеитальянским, национальным: «он растет, как снежный ком» – торжествующе пишет 25 ноября в своей газете Муссолини. О нем все говорят, он расправляет крылья. Груша созревает…
Муссолини
Фашизм исторически неразрывен с Муссолини. Будучи в достаточной мере сложной социально-политической силой, он, разумеется, не есть произвольное «изобретение» одного лица. Но редко где историческая сила находила столь яркое и полное персональное выражение, как в данном случае. Вот почему изучать фашизм нельзя, не встречаясь на каждом шагу с личностью и словами его бессменного, его единого и единственного вождя.
«Бессмысленно говорить о фашизме, не говоря о Муссолини – пишет один из внимательных исследователей вопроса. – Быть может, фашизм никогда бы не родился, никогда не достиг бы масштабов, давших ему победу, если бы не было Муссолини. Они относятся друг к другу, как художник и творение его рук».
Правда, последняя фраза грешит известной неточностью. «Художник» обычно предполагается «свободным» в замысле, в трактовке темы и воплощении идеи. Но какая же «свобода» была дана творцу фашизма? Разве его не донимали своими условиями могущественные интересы, с которыми он связывал свои планы? И разве эти интересы не превращались в первостепенные факторы политической жизни? Разве ему не приходилось поэтому приспосабливаться, лукавить, наконец, эволюционировать? Он творил фашизм, – однако, бывало, что и фашизм давил на него, толкал в определенном направлении. Но при всем том верно, что всегда они были вместе, никогда не разлучались, верно, что путь фашизма есть путь Муссолини. «Муссолини был – судьбой», – говорит о нем Клара Цеткин.
Фашистское движение, опирающееся на пестрые силы, вбирающее в себя разнообразные тенденции, вдохновляющееся больше чувством, нежели четкой идеей, вряд ли могло победить, не будь у него способного вождя. «Годы созревания фашизма – читаем у Преццолини – напоминают собою первые шаги колоссальной машины, еще не научившейся двигаться и передвигающейся, покачиваясь, опасным образом накреняясь, постоянно теряя равновесие; но внутри этой машины сидит редкостный механик, всегда готовый в нужную минуту повернуть руль, выехать на новую дорогу, направление которой неясно ни тем, кто снаружи, ни тем, кто внутри, и тем не менее ведущую к цели».
Чутье масс, политическая интуиция, жажда действия и воля к власти, ловкость арривиста, организационная сноровка, живой практический ум, темперамент подлинного итальянца, сильное перо, яркая речь – этими качествами, неоценимыми в эпоху революционного кризиса, щедро наделен Муссолини. Они-то и вели его к успеху в сумрачные дни, больше всего тосковавшие по деятеле именно такого типа: «люди пасмурные, как Нитти, академичные, как Саландра, чиновные, как Джиолитти, – никогда не смогли бы осуществить эту духовную гармонию с толпой, необходимую для власти над нею и превращения ее в политическое орудие для достижения своих целей: в политике, как и на войне, все оценивается с точки зрения победы». Не нашлось такого человека и среди левых социалистов: вероятно, не случайно…
Идеология Муссолини? – У него была хорошая политическая школа, но никогда не был он, в противоположность Ленину, живым знаменем одной определенной доктрины. Практик в нем всегда перевешивал теоретика. Если уж сравнивать его с деятелями русской революции, то скорее напоминает он Троцкого, чем Ленина. Он пережил значительную духовную революцию, психологически объяснимую, но, естественно, отнявшую у него цельность программно-политического, миросозерцательного облика. Его нельзя оценивать по его теоретическим высказываниям в данный момент: у него их было всяких немало и, вероятно, будет еще достаточно.
По справедливому замечанию Камбо, «Ленин – максимум сосредоточения в единой личности всех элементов и всех этапов революционного движения: мыслитель, формулирующий идеал, апостол, его проповедующий, вождь, доставляющий ему триумф, и правитель, воплощающий его в конкретную власть».
Муссолини – не мыслитель, не теоретик, не идеолог, вопреки мнению многих его поклонников. Он прежде всего – «великий артист действия», подстрекаемый личным честолюбием, одаренный неутомимою волей и необычайной умственной возбудимостью. «Mussolini ist eine Urkraft» – отзывается о нем один немецкий автор. «Между Лениным и Муссолини – развивает Камбо свою аналогию – бездна, отделяющая мир славянский от латинского, восток от запада, замкнутого мечтателя, съедаемого своим внутренним огнем, от латинянина, насыщенного воздухом и солнцем Средиземноморья, чувственного и экспансивного, живущего больше вовне, чем внутри себя… В первом господствует гордость, во втором – тщеславие. Первый будет жить неистовой жизнью, посвященной идеалу, даже и в том случае, если никто не захочет его слушать. Второй не начнет говорить, если отсутствует аудитория, не будет писать, если его не читают, не станет делать политики, не имея убеждения в близком успехе».
Нас, русских, невольно коробят многие черты, свойственные Муссолини, «человеку Средиземноморья», одному из тех, которым хорошо сказано:
Большие люди нашей истории всегда бывали существенно иными. Всегда вспоминается в таких случаях противопоставление Наполеона и Кутузова у Толстого в «Войне и мире»: Толстой тут проникновенно выразил русский взгляд на исторических людей. В самом деле, нельзя себе представить Кутузова или, скажем, Ленина, принимающими Мэри Пикфорд и произносящими ей заранее сочиненные эффектные фразы – специально для биографии и истории. Никогда Сперанский или Столыпин не стали бы сниматься для публики в клетке «своей любимой львицы». Никогда Петр Великий, или тот же Ленин, не написал бы такого предисловия к своей восторженной апологетической биографии, какое не задумался написать Муссолини к известной книжке Сарфатти, нарядно изданной на всевозможных языках: «я презираю всех, кто избирает меня предметом своих книг или речей – начинается это предисловие… – я часто задумывался о странной и возвышенной судьбе общественного человека… человек общества рожден для общества… с рождения он запечатлен стигмой, он морально отмечен… его трагедия звучит бесконечною гаммой… сознание, что я не принадлежу больше себе, что я – общая собственность, всеми любимый, всеми ненавидимый – это сознание приносит мне своего рода божественное опьянение, напоминающее нирвану…», и т. д., и т. д. Да, для подобных строк о самом себе, видно, и впрямь нужны «воздух и солнце Средиземноморья». Нашей северной природе присущ иной стиль: «прекрасное должно быть величаво»…
Прочтите любую речь Муссолини: чаще всего в ней встретится вам местоимение «я». Оратор словно гипнотизирует этим коротким словом и сам заворожен им. Опять-таки и здесь – какая глубокая противоположность русскому характеру! Наши «люди общества» никогда не любили и не дерзали выступать в истории «помазанниками собственной силы»: во имя Божие, отечественное или народное, во имя чего-то великого и сверхличного смиренно и просто несли они свой подвиг. И не было им ничего более органически, кровно чуждого, чем дух рекламы, эгоцентрической позы, пряного самолюбования и кокетства. И все, кто у нас был хоть немного тронут этим духом, угасали постыдно, убиваемые мудрым народным смешком и сопровождаемые скорым общим забвением: вспомним хотя бы Керенского…
Но не будем строги к чужому стилю; Толстой, несомненно, был неправ, отказывая Наполеону в гении и даже чуть ли не в уме. Итальянский диктатор наших дней – вполне во вкусе романских традиций, правда, пожалуй, больше плебейского, чем аристократического оттенка, что, впрочем, и полагается для человека революции, да еще в наше ультрадемократическое время. Часто и доказательно утверждают, что он – «классический тип итальянца». И если злые языки торопятся окрестить его «Наполеоном в карманном формате», – то объективно еще не настала пора судить о подлинных пропорциях его фигуры. Что же касается внешнего облика (le style c’est l’homme), итальянская масса не находит ничего фальшивого в его жестах, манерах, повадках, в кунсткамере поз его, где встречаешь многое – вплоть до «скучающего Бога» и «разгневанного льва». Да и впрямь в этих позах нет ничего нарочито фальшивого. У каждого народа – свой культурный фасон.
Муссолини родился в 1883 году в одной из деревень Романьи, «где плодоносная земля и необузданные люди», где все полно доморощенной политикой, социалистами, республиканцами, анархистами. Он происходил из простой семьи, о чем сам не без гордости вспоминает в речи миланским рабочим 6 декабря 1922 года: «Мои предки не знатные аристократы. Они были крестьяне и работали в поле. Отец мой был кузнец, ковавший красное железо. Случалось, мальчиком я помогал отцу в его работе. Теперь мне предстоит более трудная работа. Я должен выковывать и закалять человеческие души…»
Прежде, однако, чем приступить к этому ответственному делу, ему пришлось пережить ряд предварительных жизненных этапов. Скромный труд учителя начальной школы. Потом – эмиграция в Швейцарию, бедственные будни, работа каменщика вперемежку с вовсе «воздушным состоянием». Знакомство с революционерами, в частности, с русскими эмигрантами и особенно курсистками, дружественно относившимися к «Бенитушке». Самообразование, из коего он постиг «все величие гражданских войн и всю сложность социальных проблем». Размышления, приводившие его к уразумению гераклитовской истины: «Война – отец и царь всех вещей». Журнальная работа. Высылка из Швейцарии, переезд в австрийский Тироль. Журналистика в социалистической прессе. Высылка в наручниках на границу, возвращение на родину в 1910-м. Пятимесячная тюрьма за агитацию против африканского похода и подстрекательство к уличным выступлениям, забастовке и саботажу. Начало известности. Участие в итальянском социалистическом движении на левом фланге. Неоднократная тюрьма. Постоянные обличения партийной бюрократии и партийного оппортунизма, профессионалов социалистической болтовни, превращаемой в спекуляцию, «революционеров, не верящих в революцию, половинчатой посредственности с половинчатой совестью и полуобразованием». Выступление против министериабельных реформистов на партийном конгрессе в июле 1912: «Пусть Биссолати и его спутники отправляются в Квиринал, пусть даже в Ватикан, – социалистическая партия не пойдет за ними никогда»! Редакторство «Аванти», центрального органа партии: «Это был не редактор журнала, а диктатор социалистической партии» – свидетельствуют его почитатели, склонные, по-видимому, к некоторому преувеличению его роли в то время.
Круг его чтения? Определяющие влияния? – «Когда мне было 20 лет, меня приводил в восхищение Ницше, и он-то укрепил антидемократические элементы моей натуры. Прагматизм Уильяма Джемса также очень много помог мне в моей политической карьере. Он дал мне понять, что тот или другой человеческий поступок должен оцениваться скорее по своим результатам, чем на основании доктринальной базы. У Джемса я научился той вере в действие, той пылкой воле к жизни и борьбе, которой фашизм обязан значительной долей своих успехов… Но более всего я обязан Жоржу Сорелю: этот учитель синдикализма своими жесткими теориями о революционной тактике способствовал самым решительным образом выработке дисциплины, энергии и мощи фашистских когорт». Конечно, в этих его воспоминаниях о пережитом духовном опыте уже чувствуется позднейшая фашистская ретушировка; но в основном они, по-видимому, верно передают атмосферу его интеллектуального развития. Для теоретика она, быть может, немного эклектична; но для практика теоретик – всегда немного педант. Идейная непоседливость – красная нить в биографии Муссолини. Он – постоянно в процессе, im Werden: «я вечный путник и никогда не признаю достигнутый этап последним»…
Да и вообще нет последнего этапа, неподвижного совершенства. «Если бы мир был блаженной Аркадией, было бы, конечно, отрадно отдыхать среди пастухов и нимф. Но я не вижу этой Аркадии. Даже тогда, когда водружаются великие знамена и великие принципы, – я вижу позади них интересы, ревнивые и завистливые» (речь в палате 10 февраля 1923). Отсюда – холодок скептицизма в лучах горячей романтики, трезвая практичность в опьяняющих словах и опьяняющих призывах, учет интересов в упоенных гимнах идеям…
Война. Разрыв с партией Popolo d’Italia… Весна 1915-го. Военная служба, фронт, ранение при случайном взрыве бомбомета 23 февраля 1917-го. Возвращение в Милан, в газету. Борьба с пораженчеством, пацифизмом, социалистами с «правительством национального бессилия». Мир. Первые послевоенные годы: с этими периодами мы уже знакомы.
Необходимо подчеркнуть основное и своеобразное в Муссолини: он – человек революции, человек новейшей эпохи, а не реакционер или консерватор старого банального типа. Придя слева, он сохранил методы и самый «дух» своего прошлого в своем настоящем: это не индивидуальное отступничество, а социально-историческое знамение. Клара Цеткин очень права, в одной из своих речей предостерегая от смешения фашизма с венгерской, например, реакцией. «Венгерский террор, – говорила она, – был местью за революцию, и основой его явилась незначительная каста феодального офицерства». Другое дело – фашизм. «Носителем фашизма является не маленькая каста, а широкие социальные слои, широкие массы, вплоть даже до самого пролетариата… С объективно-исторической точки зрения фашизм послан в наказание пролетариату за то, что он не развернул шире начатой в России революции… Тысячные массы устремились в сторону фашизма. Он стал прибежищем для всех политических бесприютных, потерявших почву под ногами, не видящих завтрашнего дня и разочарованных. То, чего тщетно ждали они от революционного класса, – пролетариата и социалистов, – стало грезиться им, как дело доблестных, сильных, решительных и мужественных элементов, вербуемых из всех классов общества… Теперь уже до самоочевидности ясно, что по своему социальному составу фашизм охватывает и такие элементы, которые могут оказаться чрезвычайно неудобными, даже опасными буржуазному обществу».
Выступая на борьбу с революционно-социалистическим движением, Муссолини чувствовал себя в своей стихии. Он умел взять у этого движения то, что у него было наиболее привлекательно в глазах масс, и дополнить тем, чего ему не доставало: боевым патриотизмом. Оно переживало глубокую внутреннюю болезнь. Нужно было не дать ему оправиться, добить его и полностью пожать плоды победы.
Для удачного решения этой задачи, разумеется, не годились приемы узкой и тупой реакции. Патриотизм следовало согласовать с передовыми социальными идеями века, с курсом на широкие массы. Нужно было «подать» его умеючи. Это и понял фашизм. В своих речах и до, и после переворота Муссолини постоянно подчеркивает полную совместимость любви к родине с уважением к труду и признанием завоеваний социального прогресса. «Прежде всего вы итальянцы – повторяет он своим соотечественникам. – Говорю вам: прежде, чем любить французов, англичан и готтентотов, я люблю итальянцев, людей одной крови со мною, одних привычек, говорящих на моем языке, принадлежащих к одной истории. И затем, ненавидя паразитов всех стран и всех мастей, я люблю рабочих… Совсем не нужно, стремясь улучшить жизнь, предаваться интернационалистской химере. Совсем не необходимо отрицать родину нацию, ибо абсурдно еще прежде, чем преступно, отвергать собственную мать…»
Но каким образом, какими средствами добить запнувшееся красное движение и достичь победы?
Муссолини лучше социалистов учел опыт русской революции – великий урок «массового действия», преподанный ею политикам всех стран. Он понял все значение централизованного руководства в революционные времена, всю необходимость сочетать воедино убеждение с принуждением, или, по Сорелю, «мифа» с «action directe». Отсюда – военная организация политической партии с одной стороны, и широкая пропаганда, покоряющая массу, – с другой. Для пропаганды нужны лозунги, доступные и зажигающие, бьющие в сердца и, главное, попутные динамике определяющих социальных интересов эпохи. Эти лозунги нашлись у фашизма.
Да, не в старый мир, а в какой-то новый порядок, novus ordo слышался в бравурном марше восходящего движения. Меньше всего фигура Муссолини может быть названа старомодной; скорее, она сродни духу футуризма. Это типичный человек модерн. Правильно о нем говорят, что нет в нем ничего «аграрного», что он – дитя города, хотя и рожден в деревне, человек механики завода, машины. Для старой Италии с ее ленью, солнечной истомой, макаронами, спокойной погруженностью в созерцание ушедших веков – он был как бы жестким ударом хлыста. «В Италии все делается с точки зрения вечности, и нет особой торопливости», – писал из Рима Герцен в 1847 г. В двадцатом веке нужно было поторапливаться – иначе пришлось бы плохо. Нужно было догонять других, – и вот из шустрого Милана явился отважный погонщик. «Италия не хочет быть только страною музеев и памятников, – крикнул он на весь мир, – она не хочет жить, подобно паразиту, рентой своего великого прошлого, – она желает собственными силами, трудом, муками и страстью выковать свое будущее счастье!» Крикнул, – и живо, грубо, с рекламой и ужимками первого политического любовника принялся за дело. Самые недостатки его – изнанка его силы и популярности: грубоватость, характерный привкус парвеню большого стиля, рисовка риском, импульсивность в суждениях, заставляющая его подчас весьма жалеть о высказанном, блеск, не всегда гармонирующий с глубиной… Но – огромный здравый смысл, уменье учиться на ошибках, чувствовать обстановку, понимать людей и людские страсти. Чувство реальности и меры, гибкость, приспособляемость: nulla dies sine linea. Друзья и недруги нередко называют его «итальянцем эпохи Возрождения», политиком склада героев Маккиавелли, причем друзья влагают в это определение одобрительный смысл, а недруги – порицательный. Сам он посвятил великому флорентинцу большую статью «Прелюдия к Макиавелли» в майском номере фашистского журнала «Иерархия» за 1924 год. Статья дышит глубочайшим уважением к заветам гениального учителя политики и проникновеннейшего знатока человеческого сердца.
Элементы фашистской идеологии
Две черты действительно роднят творца фашизма с героями вдохновений Маккиавелли: во-первых, горячий, напряженный, «почти демонический» патриотизм и, во-вторых, высокая оценка власти, иерархии, дисциплины. Вместе с тем, о Муссолини можно повторить то, что было когда-то сказано о самом авторе «Князя»: «это – поэт; его муза – политика». Причудливая поэзия политики – в живописном многообразии и подвижности средств при твердой устойчивости непререкаемой цели: salus Reipublicae – suprema lex. «Я люблю родину паче души своей!» – сохранилось потомству страстное восклицание уже близящегося к смерти Макиавелли. «Amo patria mia piu dell anima».
Патриотизм – движущая страсть фашистского движения, превращенная в идею его вождем. Патриотизмом оно было вызвано к жизни, им оно победило. Великая Италия – вот вдохновенная его заповедь, его неподвижный идеал, его боевой клич. «Во имя Бога и Италии, я клянусь посвятить себя исключительно и беззаветно благу Италии» – так присягают фашисты.
Красная революция отнимала у итальянцев родину – после неслыханного национального напряжения и великой национальной победы. В этом было нечто противоестественное. Антипатриотическая доктрина не могла иметь прочного успеха в Италии, где слишком живы предания Risorgimento, где молодая государственность служила предметом понятной гордости наиболее активных элементов населения. Кроме того, в отличие от России, Италия переживала революционный натиск после удачного завершения войны; победа не могла в конце концов не постоять за себя. Лидеры социалистов не осознали своеобразия обстановки и оттолкнули от себя массы, не проявили ни бесстрашной большевистской последовательности, ни подлинного «социал-патриотизма», убедительного для средних классов. При таких условиях фашизм обозначался, согласно отзыву самих социалистов, «математическим выводом из войны» (Тревес). Муссолини нашел широкие массы у тупика и взорвал тупик бурной проповедью любви к отечеству. Классовой философии он противопоставил культ Нации, в реальной своей политике отнюдь, однако, не упуская из виду больших социальных интересов, замешанных на исторической игре.
«La Patria non si nega, si conquista». Отечество не отрицают, – его завоевывают. Таков один из любимых лозунгов фашизма. Одновременно он выражает собою и преданность отечеству, и волю к действию. Муссолини увлекал массы именно элементарностью, неотразимой общедоступностью своей программы. Это была как бы самоочевидная национальная программа, ударно провозглашенная и непреклонно осуществляемая. «Часто говорят, что у нас нет доктрины – заявлял впоследствии Муссолини. – Но я не знаю ни одного идейного и политического движения, вооруженного доктриной более солидной и лучше определенной. Перед нами бесспорные реальности: государство, которое должно быть сильным; правительство, обязанное защищаться, ибо оно защищает нацию против разрушительной работы; сотрудничество классов, уважение к религии; развитие всех национальных энергий; это – доктрина жизни».
Конечно, всего этого еще мало для «мирового эксперимента, подобного русской революции», каковым объявил фашизм его зачинатель. Эти общие идеи недостаточно конкретны, не говоря уже о том, что они вовсе не новы. Мало объявить нацию священной и государство высшей социальной реальностью. Нужно облечь в плоть и кровь эти высокие идеи. Нужно вскрыть содержание национального культа и показать наглядно, о каком государстве идет речь. Заявляя, что «фашистские организации должны стать фашистской нацией», фашисты ставили перед собой грандиозную задачу и брали на себя несравненную ответственность.
Известно, что Муссолини с первых же дней стремился воскресить в своих отрядах «древнеримский» дух. В этом отношении пример показал еще Д’Аннуцио, большой мастер по части ритуала, помпы, декоративности: недаром § 14 его фиумской «хартии» декретировал «красоту жизни», как символ веры. Вслед за ардити фашисты усвоили ряд внешних манер и церемоний античного Рима: салютование поднятием вверх правой руки, римский боевой крик «эйя-алала», ликторский значок, римское обозначение боевых единиц – легионы, когорты, манипулы, центурии и т. д.
В этих показных, театральных эффектах, напоминающих больше кино, чем историю, был, однако, свой расчет и свой внутренний смысл. Эффекты вообще в крови итальянцев, и, как реальный политик, Муссолини никогда не упускал случая к ним прибегнуть: патриотическая эстетика ему существенно нужна для успеха. Но вместе с тем у него, несомненно, был и более глубокий замысел: связать современную Италию непрерывной нитью живой традиции с древним Римом, Италией Средневековья, Ренессанса и всей новой истории. Тем самым как бы расширялся, раздвигался национально-патриотический горизонт, обретали твердую и плодотворную почву нация и национальная культура. Итальянские политики последнего времени ограничивали память итальянского государства эпохой Кавура и Гарибальди. Нужно было убрать эту искусственную завесу, этот самодельный рубеж. Нужно было воскресить в умах и сердцах полузабытую преемственность бессмертных преданий – от основания Рима к Витторио Венето и от Сципиона к Гарибальди. И форум, и замок Ангела, и Ватикан, таким образом, вдруг чудесно оживали, превращались из пышных музейных гробниц в живые символы живой культуры: l’antico valore nigli italici cour non e ancor morto! «Фашизм – гласит четвертый член фашистского декалога – есть гений возрожденной расы, латинская традиция, неизменно действенная в нашей тысячелетней истории, возвращение к романской и одновременно христианской идее государства, синтез великого прошлого с лучезарным будущим».
Опять-таки задача здесь только поставлена, – задача почетная и огромная. Ее разрешение по плечу лишь бурному взрыву культурно-национального творчества, целой культурной эпохе, новому Ренессансу. Однако он должен сопровождаться или, вернее, предваряться приливом государственного созидания, политического цветения. Этим приливом и стремится стать в первую очередь и непосредственно – фашизм.
Он хочет воплотить в жизнь основы новой государственности, в корне преобразовать существующее демократическое государство. Фашизм пронизан пафосом антилиберальным и антидемократическим. Пожалуй, именно здесь наиболее существенная и устойчивая его черта, его острие, его «изюминка».
Правда, в 1919 году он выступал на парламентских выборах с ультрадемократической программой. Но это обстоятельство не мешало Муссолини одновременно держать за пазухой камень против формально-демократического государства. Очевидно, он был бы не прочь «овладеть демократией» для ее упразднения, – по стопам Ленина, в течение чуть ли не всего 1917 года выступавшего защитником идеи Учредительного Собрания и добивавшегося победы большевиков на выборах в него.
«Марксизм – не догма, а руководство к действию» – пояснял при этом свою тактику вождь русской революции. «Фашизм – не музей догм и бессмертных принципов» – вторит ему из Рима его ученик и враг.