Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 10. Петербургский буерак - Алексей Михайлович Ремизов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Старинный русский обычай: под голову умирающему кладут камень – каждый уносит с собой в могилу свой камень!17 Вот бы когда бриллианты нашли свое место. Но береженые замечательные бриллианты, конечно, испарились с газом.

«Тесная душа, сказал сосед-сапожник, его загончик на углу, все знает, – тесная, – повторил с раздумием, – из блохи голенище выкроит!»

Madame Bonville его клиентка, и постоянно из-за мелочей торговалась, вот ему и последнее слово, и это слово было, как камень.

И когда ее втащили в «амбюланс», а за ней влезла ее родственница и, стараясь укутать ее одеялами, подтыкнув под ноги, под голову и под спину, – руки ее не слушались – тыкала она мимо и все в одно место, а лицо дергалось. И я опять подумал, но не сказал, как сапожник, моего последнего слова: «неукоризненная совесть» – мне было странно и себе произнести это слово, мне так далекое и нам, после Бодлера18 и русских «исповедей», не чуждое, но совсем чужое: «неукоризненная совесть» – какая это тишина, покой, уверенность и безмятежность!

А кто был в эту ночь на высоте величия и счастья – так это Едрило. Если бы вовремя не заметил, «весь дом вспыхнул бы как спичка!» – повторял он, пропуская жильцов, как контролер, на лестницу по квартирам. И все его благодарили. Скажу про себя: я трижды подходил к нему поблагодарить, а Евреинов, – Евреинову некуда подыматься, он внизу, – так по крайней мере раз десять и как актер, «рассыпаясь» в благодарности, величал Едрилу не просто «Едрилой», а «Едрило Иваныч». Кто-то подал мысль привести фотографа; завтра же увековечат в Paris Soir. Фотограф в нашем доме, его и звать нечего – да ведь уж ночь! Пожалуй, так и лучше: у всех на глазах стояла заспанная «Сестра-убийца», бывшая Madame Dalison. Поднявшиеся к себе «домой», и проверив, все ли в порядке: «газом несло-таки!» – снова спускались по лестнице к Едриле и снова благодарили.

Всю ночь все окна настежь, дом освещен, как бывает в Париже в сочельник. Или это бриллианты, испаряясь, переливались огнями? Ложиться спать никто не решился.

Я дежурил на кухне. Мне очень хотелось спать. И вдруг слышу: по лестнице робко кидающиеся шаги – кому бы это? Родственница старухи, конечно, это она, неотлучный страж ее, она вернулась из госпиталя: «Madame Bonville est décedée» (скончалась). А за родственницей грузно, – шаг за шагом – Едрило тихоход, его походка. И я не утерпел, приотворил дверь («поблагодарить»?). На лестнице не было свету, но и впотьмах я не ошибся – но и не узнать было Едрилу: его глаза горели самоцветом. Или нынешняя ночь единственный случай, когда он не хвастал? Или понял он – сейчас он богатый – всю нищету свою и всю бездарность: богатому просто незачем хвастать!

* * *

Но этим чудеса не кончились: вскоре среди бела дня и такой случай, опять моим глазам наука, но не для «вторых глаз».

Собаку мыла

Все очень обыкновенно – будни. Даже сна не припомню, а мне всякую ночь снится. Повторялись слова из московской баллады 30-го года «Двенадцать спящих будочников» – эта чудная баллада оказалась роковой для цензора, Сергея Тимофеевича Аксакова.19 Тут бы мне и схватиться за «роковое». Жарил я картошку, и не ломтиками, на это мастер Петр Петрович Сувчинский, а варёную: по моей слепоте у меня все пригорает. Эти подробности я рассказываю, чтобы представить, с каким вниманием я следил за сковородкой. И вот откуда-то с верхнего этажа брякнула во двор бутылка, а может и целая четверть, и жалобно с встряском, прямо о камень – значит, не пустая, и мне показалось, кто-то крикнул.

Я думал с окна скувырнулась – я всегда боюсь и ничего за окно не выставляю, только тряпки для просушки кладу. И слышу, пожарные. И я скорее из кухни в «кукушкину» (комната, где часы с кукушкой). А пожарные никуда не проехали, а у нас под окнами: один кишку развертывает, другой бежит по тротуару, кран ищет; кишку наставляет, – медные каски на солнце поблескивают.

Есть для меня что-то трепетное в этом блеске: мне всегда представляется грозный и неизбывный конец – «светопреставление», и я оторопеваю под гул моей извечной горькой памяти.

Слышу, топают по нашей лестнице. Я к дверям. А пожарные выше бегут – на 3-ий. И один с кишкой бежит; очень страшный.20

Все ближайшие соседи, кто только был в этот обеденный час дома, все вышли на площадку: и жена доктора (собаки не вышли) и от «Николя» Годфруа сосед со штопором и его жена в сапогах и пришлепнутая дама с девочкой в белом, два «истукана» – на один манер и лицом и платьем – «несчастные» (по моему чувству), конеобразные сестры – тоже сестры, но ничего общего с итальянками.

Стали спускаться с верхних этажей, вон и Мамочка с лягастой собачкой, и Пупыкин, лицо удивленного разбойника.

Понемногу все и узналось.

А много ль человеку нужно, когда придет срок, пропасть? Madame Simon, живой я ее смутно представляю, затеяла спиртом свою собаку вымыть. А ведь и так «Сахара», да еще и от плиты – обед готовился, кухня тесная, спирт и вспыхнул. И ее и собаку полыхнуло. И все-таки она успела горящий бидон выбросить за окно и, задыхаясь, крикнула.

Я смотрел, как несли ее: она была без сознания, лицо лимон. И что удивительно: голая голова – все сгорело. А собака бежит и кружится: ей в глаза попало.

К вечеру узнали: померла через пять часов, а собака – ничего.

Напуганные, по всем квартирам истребляли все горючее бензин и спирт и что еще было: вспыхнет! И по дому такой дух стоял, как в гараже. Я целый непочатый бидон в уборную вылил.

А собака ничего. Собака понемногу поправилась. И долго жила у «Сестры-убийцы»: консьержка приютила.

Проходя, все мы с собакой разговаривали чудная, вся в лохмах, и что-то человеческое раздумывалось в ее подслеповатых, но очень живых глазах: очень тосковала.

* * *

Был еще случай и тяжелый, но все обошлось тихо, без криков и без пожарных: «веронал».

Но сердце не отпускает

На воле дождик прошел, но очень дуло – где-то на Ла-Манше буря. И я попал в полосу ветра и почувствовал, как все во мне вдруг оледенело, и вязаная шкурка не защитила меня. Я шел, увертываясь, поворачивая головой из стороны в сторону, но из полосы ветра не выходил.

Подойдя к дому, я заметил, что входная дверь и лестница освещены, точно только что кто-то вышел, и в свете фонаря на тротуаре какие-то женщины: они говорят между собой, не то совещаясь, не то сообщая подробности о известном только им. И когда я поравнялся, они не обратили на меня никакого внимания, точно меня и не было, и продолжают разговор о своем. И я вдруг вспомнил, что однажды я видел этих женщин, и так же они что-то говорили, занятые своим, и это было в такой же поздний час – на Eglise d’Auteuil пробило полночь. Но когда это было и что это значит, я не мог припомнить.

Я поднялся к себе, поставил кипяток и за чаем опять раздумался, но не о словах и книгах, а где и когда я видел этих странных женщин. И невольно стал прислушиваться.

Все наши соседи разъехались, пустые квартиры, уехал учитель-музыкант, ложившийся в десять и не допускавший после этого часа никаких признаков жизни у своих живых соседей; сгинули и беспокойные «венгерцы», в Будапеште ли, здесь ли, только уж в другом «картье», безобразничать. И по ночам было очень тихо и только со двора от переполненного ордюрами «пубеля»21 вдруг развизжатся крысы, и опять затихнет, как вымерло.

А в эту ночь и крысы примолкли и, кажется, спать бы да спать. А вот – не спалось. Думал я длинными фразами, но которые никак не могли окончиться и снова начинались, и так же, не заключенные, выговаривались сначала. Только под угро я заснул, и поднялся мутно с тяжелой головой и в глазах режет.

«После театра, после духоты, после всякого басаврючья!» подумал я.

В таком состоянии я не смотрю, и только под ноги, чтобы не оступиться. Так спустился я с лестницы. И когда растворил дверь – меня вдруг залило черным. И я проснулся.

Я сразу вспомнил, где и когда я однажды видел вчерашних странных женщин у дома: «в доме покойник!»

Трепетно прошел я мимо катафалка, на котором лежал серебряный крест и кропильница, мимо завешенных стеклянных дверей консьержки. Я перебрал всех знакомых: кто же? И подумал, что у консьержки, которая неделю, как не показывается, грипп.

В бистро я купил себе папирос и скорее домой – мне показалось, очень холодно, и накрапывает. У дверей я прочитал траурное обьявленье: «Мадам…» имя незнакомое, «урожденная…» тоже не знаю, 32-х лет, и все, что полагается, перечисление рода и родственников, вынос в 3 часа дня.

И как странно, минуту назад… а теперь совершенно безразлично прошел я мимо катафалка, точно всегда он стоял, черный с серебряным крестом и кропильницей, и распахнул черную с серебром тяжелую портьеру, как обыкновенную штору.

На лестнице я встретил консьержку, и она со своей всегдашней печальной улыбкой – загадка, которую я не могу разгадать, такая печаль, а может быть, с тех пор, как зуб выдернули, Бог знает, от чего такое бывает? – и она повторила незнакомое мне имя «Мадам…».

«Очень жалко: остались дети, мальник и девочка».

– Отчего же это? спросил я.

И она как-то особенно подчеркнуто, громко:

«В три дня от гриппа».

И опять повторила, что жалко: остались мальчик и девочка.

И я вспоминаю, я встречал даму на лестнице с девочкой, и девочка всегда со мной здоровалась, беленькая, вся в белом, маленькие такие ручки, «бонжур»! – и мальчик, лет шести, в сером, часто он обгонял меня и тоже всегда остановится, и только на этих днях, вспоминаю, я встретил его, он подымался и мне показалось, чем-то встревожен и озабочен.

Весь день я не мог спокойно присесть к столу, я все слежу за часами. Я подходил к двери и прислушивался: понесут по лестнице мимо наших дверей. А от двери я перехожу к окну и стоял у окна.

Идет дождь и после двух стало сумрачно, как вечерние сумерки. Я видел: подъехало несколько автомобилей, и вынесли венки. Прохожие приторапливались, мужчины снимали шляпу, женщины крестились. Против гараж. Старик и с ним дама, перейдя улицу, стали у выхода в гараж. Старик утирал платком глаза. И я подумал: «это отец». И еще в сером появился в гараже, и отец вынул из кармана письмо и передал ему, и я видел, как серый, читая, заволновался. И я подумал: «да и она была высокая! – это ее брат». И увидел, как по той стороне медленно и важно идет главный «крокмор»22 в треуголке. И точно из-под земли перед домом появился большой черный автомобиль с черным флажком. Я подошел к двери и стал прислушиваться. Но никаких шагов, и только гудит. И я вернулся к окну. Развешивали на автомобиль венки. А в гараже появился, как сосед-гаражист, нет, еще выше, он – размахивал руками и, видимо, был недоволен, и ему отец не показал письма. Это муж: – «мосье…».

И вынесли гроб – его вынесли и несли к автомобилю с той поспешностью, как убирают леса на стройке, когда окончен дом, – очень узкий показался мне. Легко вдвинулся в автомобиль, закрыли дверцу. Гаражист-муж – «мосье» сделал знак, и все пошли из гаража на улицу к автомобилю. Автомобиль тронулся.

Я приоткрыл окно. Я видел, как тот самый мальчик в сером, я узнал его, без шапки шел впереди за автомобилем и почему-то делал большие шаги, точно скакал или боялся не поспеет.

Улица опустела. Затихший было дом наполнился звуками. А сумерки с дождем, вычеркивая еще день жизни, впустили ранний вечер. Я зажег лампу. Присел к столу.

И мне почудилось, будто гудит сирена, но я спохватился, нет, это водопровод, дом у нас «сонорный» – каждый звук отчетлив, а с водопроводом часто бывает, гудит. Но это был не водопровод и не сирена, гул совсем близко. Я встрепенулся и увидел: сидит против меня немного сбоку у стола – – –

Она была так же одета, какой встречал я ее с девочкой на лестнице, вся в черном, но лицо – должно быть, сильный жар! – лицо ее светилось и свет, как капельки воды, собирался вокруг лица и таял, отливаясь кровью.

«Сколько ни заработаешь, все равно налог!» сказала она спокойно.

А я подумал, ведь это я только что подумал… вернулась! детей жалко: мальчик и девочка; своя жизнь пропала – туда и дорога, но с ними-то как ей расстаться!

«А денег нет», сказала она, опять выговаривая мои мысли, и мне ее стало жалко.

– Вы, может быть, чаю хотите? спросил я.

Но она ничего не сказала, и не уходит. Вижу, не хочется ей уходить. Да, с собою она кончила, но сердце не отпускает.

– Я пойду, сказал я за нее.

Она поднялась через силу – не хотелось!

Я сижу у стола к окну; в незавешенном окне мне ясно виден зеленый абажур. И только где-то в голове гудело: это гул непокорливого сердца, которое не знает никаких судеб и никаких решений.

* * *

А дальше пойдут дела семейные, но также не без знай-наших: наш дом громкий – в улицу: Буало!

Чаромутие*

Не по нашей, а по загонной стороне, если подниматься по лестнице без загиба налево, маленькие квартиры. И жильцы этих квартир жаловались, что, неизвестно откуда, появились белые муравьи и кладут яйца, как попало, их находили в самых непоказных местах, и не только в шляпах, галстуках и под подушкой, но и в глубоких карманах, в искусственных подкладках и подмышниках.

Но кто это знает, чем гнать белых муравьев или чего они не любят?

В одном были уверены, что муравьи не парижские, а завезли их в Париж из Алжира. И стали искать, кто из Алжира?

Но никого не оказалось, и даже по соседству с Алжиром, и самое дальнее путешествие – Марсель, только что вернулся муж шляпницы.

А я про себя помалкиваю.

* * *

На Рождество В. В. Торский, заведующий сахарским питомником ручных рабочих обезьян1, прислал мне из Алжира экзотические елочные украшения. Это были изумительные по тонкости работы, что-то вроде фарфоровых гнезд. Елка у нас не до Богоявления, как обычно бывает, а стоит во всем своем серебре до Прощеного дня: жалко разбирать2. И до марта красовались на елке гнезда, и я нарочно около каждого гнездышка каждый вечер укрепляю по свечке: освещенные, они кажутся совсем как волшебные домики, и в домиках живут блестящие человечки «лапыки», рыльце хоботком.

И вдруг в марте неожиданно получаю из Алжира посылку: финики и постный сахар – как раз пост начался: ко времени. А в финиках торчит записка, я думал кабильский заговор, но оказалось письмо от Торского. Бумага склеилась раздавленным фиником: гвоздь, как забивали посылку, врезался в финики. Много я трудился – не все, а кое-что разобрал.

Наверху финикового листка: «Юржан», по-французски, и в скобках: «Самонаинужнейшее», а ниже: «Пишу карандашом, хочу предупредить: Мушиные (?) гнезда не держать в теплом месте, а надежнее – истребить без остатка: в конце февраля, самое крайнее в начале марта, повылетят из гнезда мухи; мухи – не ядовитые и кусаются не очень больно, чаще сами нападают друг на друга и грызут друг дружку по целому часу, а жужжат препротивно, но главное: плодо-размножение феерическое, триста мух в час, бесплодных не бывает».

И я представил себе, какая это будет музыка, и притом воздушная – по потолку, на окнах, на лампах, в столах, в плякарах (стенной шкаф), заберутся и в «гардманже» (подоконный шкап) – триста мух в час! Два гнезда я подарил на Новый год Поляну (редактор «Нувель-ревю-франсэз»), гнезд пять – Т. М. Лурье3, три она послала сестре в Брюссель, а два красуются у нее на радиаторе; и два гнезда спрятал я в серебро – до следующей елки.

И вот когда я хватился уничтожать без остатка, к ужасу моему, в коробке, среди ведьминых кудрей, никаких гнезд не вижу: или мухи вылетели или сунул в другое место, а куда не помню.

И пока я разбирал елочные игрушки, выворачивая с самого дна серебряные и золотые коробки, слышу, и все те же квартиранты, и все так же жалобно поминают, но уж не «белых муравьев», а о клопах, почему-то называя их белыми: «Белые клопы» (а это были мушиные яйца!).

Белый клоп не белый муравей, и пусть он белее молока, на него есть управа. И решено было напустить серного духу и извести в доме африканскую белую нечисть без остатка.

У учительницы Семякиной, соседки Едрилы и шляпницы, пишущая машинка. Семякиной не было в Париже, когда серой морили белых клопов. Только через месяц она вернулась домой и не узнала свою машинку; при чистке машинку не спрятали: из блестящей и легкой она превратилась в черную, а тяжесть – одному не под силу перенести со стола на стул в угол. Но беда пришла настоящая, когда Семякина взялась переписать самое несложное прошение о поступлении в русскую гимназию: машинка русская, а получился не русский шрифт и не латинский, а Бог знает что – целая страница каракулей.

Муж консьержки «Сестры-убийцы» надзиратель в Сантэ4, прошел всю тюремную грамоту, знает все арго и в цыганском не ошибается, но сколько ни бился, ничего разобрать не мог.

Семякина носила листок в этнографический музей (Мюзэ де л’Омм5), но и там, а уж все знают, не могли сказать наверно. И только думают, что скорее всего архаическое обезьянье начертание6: дикий обезьян неопрятным хвостом ширял по листу:

Животные четвероногие,

птицы, рыбы и гады,

– от небесной лазури до полевой зелени:

Переступая порог обезьяньего притона – горнила закоснелого преступления и поджига, намотайте на ус и вбейте себе в голову царя обезьяньего Асыки слово:

(перевод с обезьянского)

1) говорит один обезьян – другому обезьяну хранить гарпократическое молчание;

2) Простор мысли и никогда не стоячесть, и без всяких задних мыслей, без нашептов, заплёвок и намеков;

3) Дверь не заперта – входить без зова, но не вертеться без толку около моего стола;

4) Ничего не просить насильственно;

5) Не ершиться и не наскакивать друг на друга по пустякам. Пример со свиньей: чем свиньям теснее, тем ближе они жмутся друг к другу гузнами;

6) Лучи прошлого – воспоминание. Но только, пожалуйста, без повторений;

7) Более надежды, чем сомнения, больше желаний – неосуществимых и неосновательных;

8) Не под-так-ивать;

9) Самое простое никогда не прямо, прямой в природе не существует, а только в воображении, и только обходами, крюками и кривизнами достигается простое;

10) Не затевать неугомонной возни;

11) Проверяйте «факты» живой жизнью;

12) И доброе слово чтобы в горле не останавливалось!

* * *

Но какое отношение это обезьянство к русской гимназии? Да никакого отношения, Семякина сложила липкий каракулевый листок сжечь.

И опять горе: у нас в доме каминов нет. А машинка стоит чернющая, страшно притронуться.

И когда Едрило – он все знает – для проверки опустил свои лапища над машинкой и наманикюренным розовым пальцем стукнул по клавишам, совершилось самое мрачное колдовство, не отмеченное ни в каком «Черном драконе»: у всех на глазах черная, а когда-то блестящая, машинка вдруг развалилась, как картофельная, на мелкие крошки, а из крошек повылетели маленькие серые мухи. Мух было с дюжину, а серного духу напущено за одну минуту, считай, сотня: мухи, вылетая, на глазах размножались.



Поделиться книгой:

На главную
Назад