Но у истории про Нильса Глёе, Хиртуса и Хедевиг-Регице есть продолжение. По прошествии семи месяцев у Нильса Глёе родился еще один сын, да какой! — в шесть кило весом и с волосами по всем телу. Едва выбравшись на свет из материнского чрева, он засмеялся. Он так отчаянно рвался наружу, что покалечил роженицу. Это был воистину буйный младенец. Плакать он не плакал, зато, проголодавшись, орал благим матом. До трехлетнего возраста Хедевиг-Регице выкармливала его грудью. Она так и не оправилась после родов, скоро ее совсем скрючило — как старушонку.
Теперь она нет-нет да и наведывалась к рыбачкам. Рыбачки чинили сети и толковали о том, как переменчива судьба. Ловы были уже не те, что прежде. Близ берега рыбаки частенько вытягивали пустые сети, потому и отходили подальше в море. И достатки были не те — кто кроме Нильса Глёе и фогта мог поставить себе дом с глинобитными стенами? Да никто.
Нильс же Глёе жил припеваючи. У него был любимый сын, которого он брал с собой в море и учил всякому рукомеслу. На Хедевиг-Регице он махнул рукой: поди их разбери, этих баб! Ведет дом, и ладно. Она стала забывчива, постарела. Поэтому он не очень‑то горевал, когда шесть лет спустя она умерла родами, оставив ему крошечную, до времени явившуюся на свет девочку.
Ну, а Хиртус? Что сталось с Хиртусом?
С окровавленным лицом бежал он к Восточной бухте, а учитель кричал ему вслед. Маленькая девочка, которая рвала цветы неподалеку от берега, уверяла, что видела, как с моря прихлынула большая волна, а оттуда вышло рогатое чудище со змеиным хвостом и кривыми когтями и утащило Хиртуса.
Может, так оно и было. Я‑то этого не видела. Я всматриваюсь, но берег заволокло туманом. Может, Хиртус и впрямь выбежал на берег и красивое его, надменное лицо заливала кровь, а потом поднялась волна и рогатое чудище утянуло его в пучину. Кто знает, что ему привиделось в предсмертный миг — золотистый пушок на женской руке, светловолосая девушка или же молодой капеллан, что беседовал с ним о лилейных ангелах? Если верить девочке, все произошло во мгновение ока. Море было спокойно, и вдруг откуда ни возьмись, накатил пенистый вал и так же внезапно улегся, и на стеклянистой глади вновь засияла луна.
Вот так‑то. Чему быть, того не минуешь.
Глава третья
О том, как Нильс-Мартин получил свое имя и увидел гору, изрыгающую огонь
Нильс Глёе пожелал, чтобы отпрыск его тоже звался бы Нильсом Глёе. Капеллан же, приплывший на Остров, дабы окрестить это дюжее, буйное дитя, присоветовал дать ему еще одно имя, с более кротким звучанием, и тем с самого начала умерить его необузданный нрав. Порывшись в Йоханнином календаре и обговорив великое множество имен, среди коих были: Агнус, Амвросий, Ансельм, Антоний, Бенедикт, Валерий, Варфоломей, Венцеслас (уж не языческое ли?), Виллибальд, Гавриил, Герасим (капеллан заикнулся было насчет Гиацинта, но Нильс Глёе с ходу это отверг), Гильдебранд, Гонорий, Григорий, Давид (боже упаси!), Даниил, Евсевий, Захария, Иероним, Иларион, Илия, Иннокентий, Иосафат, Ирений, Камилл, Каспар, Кеннет, Куммернис, Ладислас, Ламберт, Люций, Макарий, Марин, Матфей, Мейнрад, Мефодий, Моисей, Никифор, Никодим, НОР-БЕРТ, Освальд, Освин, Памфилий, Пафнутий, Петр, Поликарп, Провий, Реймонд, Руперт, Северин, Серапион, Серафим, Сильвестр, Стефан, Теодор, Тимофей, Убальд, Уилфрид, Фаддей, Филиберт, Флавиан, Франциск, Хьюберт, Эдмунд, Юст, Януарий (но мальчик‑то родился в конце декабря!), — ну так вот, обговорив великое множество имен, они порешили назвать младенца и по отцу, и в честь деда по материнской линии, то бишь пастора с материка. Посему на редкость волосатого мальчика, в котором ключом била жизнь, нарекли Нильсом-Мартином Глёе. Девочку же, что родилась шесть лет спустя, Нильс Глёе по неисповедимым I причинам — во всяком случае, нам они неведомы, — нарек именем своей первой жены, Йоханны.
Малютку Йоханну отдали на воспитание молодой вдове, что перебралась на Остров после кончины мужа и зарабатывала на жизнь шитьем. А была она дочерью Антона Кюнера, у которого четверть с лишним века назад Нильс Глёе отбил ту, первую, Йоханну и которого свела в могилу чахотка. Антон и жена его Кирстина, старшая сестра покойной Йоханны, назвали свою единственную дочь в честь матери Йоханны и Кирстины, доводившейся и бабкой Хиртусу, а именно — Марен. Постарайтесь‑ка все это упомнить, иначе потом и вовсе запутаетесь.
Старая Марен по-прежнему жила на материке, обихаживала свой садик, настаивала травы, запасала впрок бузинную наливку. Ее все так же почитали и побаивались. Однажды Нильс Глёе пересилил себя и наведался к ней, уж больно его донимал костолом. Марен глянула на него своими выцветшими к старости голубыми глазами и выпроводила, — дескать, лучше ему! обратиться к другой Марен, ее тезке и внучке. «Я выучила ее всему, что знаю. Вот разве что нравом она помягче. Хотя кто его разберет?.. Может, и нет след мне это тебе говорить, но костолом нажил ты не случайно, и врачевать я тебя не буду».
Делать нечего, пришлось Нильсу Глёе воротиться на Остров. Он навестил молодую вдову, и та дала ему отвар валерьяны, тимьяна и козельца и не взяла с него ни гроша. Он ушел не сразу, а присел на скамью и принялся разглядывать маленькую Йоханну, игравшую с двумя девочками постарше, дочками Марен — Анной-Кирстиной и Элле. Пускай от Элле не оторвать глаз, самая красивая из них троих — Йоханна: тоненькая, ладненькая, голубоглазая, с белокурыми локонами. Она напоминала ему злосчастного Хиртуса. Но что горевать о том, чего уже не поправишь! Лучше он вот что сделает, прежде чем лечь в могилу, — добьется, чтоб пасторский дом возле новой церкви не пустовала а еще построит маяк.
До этого как было заведено? Выставляли по очереди сигнальщиков. В бурю сигнальщик шел на Северный мыс, взбирался на самый высокий холм и стоял, размахивая заправленными жиром светильниками. Свет от них слабый, с моря почти и не видно. К тому же островитяне без конца попрекали друг дружку. Ведь совестливые, те выстаивали на мысу ночь напролет, ветер ли, стужа ли, а иные отлынивали: выйдут из дому, подымутся на ближайший холм, махнут разок-другой, а потом божатся, будто сигналили целую ночь.
Задумано — сделано. Нильс Глёе отправился к фогту. Сам‑то фогт не горазд на выдумки, однако смекнул: если на Острове будет маяк, будет и он в чести, фогт подал прошение королю через амтмана [2], Долго ли коротко ли, на его имя пришла бумага, где говорилось, что им подыскали пастора и что на Острове надлежит возвести маяк и приставить к нему служителя.
«А маяк сей должен быть доброй каменной кладки», — наказывали в этой бумаге именитые господа, видать, не знавшие нужды ни в камне, ни в глине. Трудненькое то было задание. В конце концов в лесу повалили вековые деревья и поставили маяк из бревен. За постройкою надзирал Нильс Глёе. Маяк являл собой домик, вознесенный на четыре высоких столба. Приставная лестница вела в каморку служителя, а оттуда уже по внутренней лесенке тот подымался на саму вышку; частыми окошечками, в свинцовом переплете маяк походил на остекленную беседку. В служители Нильс Глёе определил старого рыбака, что состоял в одной из ловецких артелей, сколоченных много лет назад по его же почину.
Да, маяк удался на славу. Куда меньше глянулся Нильсу Глёе пастор, вчерашний семинарист, из крестьян, — другого, надо полагать, не сыскали. Он был обилен телом, с рыхлым, как тесто, лицом, глазами-бусинками и огромными ручищами, которые давно уже отвыкли от мужицкой работы. Сноровистее всего они управлялись с кружкой да ложкой. Не мудрено, что пастор и не уступавшая ему в дородстве супруга строго следили за тем, чтоб рыбаки доставляли в срок причитающуюся им часть улова.
Власть пастора на Острове росла по мере того, как он отращивал брюхо. Зато в церкви теперь во всякую погоду служили службу — по полному канону, как и положено. Раньше‑то смотри на море и гадай, придет ли с материка лодка, а не то пастор возьмет и пришлет вместо себя молоденького капеллана. Правда, новый пастор твердил: выходить в море по церковным праздникам, пускай даже в вёдро, — великий грех. Нильс Глёе считал, что тут он перегибает палку, однако же исправно высиживал службы, согласно кивая могучей головой.
Нильс Глёе нанял женщину, которая каждый день приходила на Гору, стряпала, прибиралась и приглядывала за Нильсом-Мартином. Дом на Горе помаленьку дряхлел. Полог над кроватью посекся, голубой с розами коврик вытерся, стены потрескались, — Нильс Глёе ничего не поновлял.
А Нильс-Мартин тем временем обживал Остров. Его так и распирала энергия. Он ел сырые овощи и сырую рыбу. Он ловил и душил зайчат, благо руки у него были сильные, а потом разглядывал обмякшие тушки. Когда он врывался в дом, пол ходил ходуном, из чанов в кладовой выплескивалась рыба, а на кухонной полке дребезжали тарелки. Нильс Глёе дивился на своего сына. А экономка посмеивалась и позволяла ему делать все, что он хочет. Так и повелось.
В школе Нильс-Мартин одолел лишь азы; стоило учителю, который теперь величал себя школьным наставником, замахнуться на него розгой, как он подхватил старика под коленки и, не дав опомниться, водрузил на кафедру, а сам вышел вон. Он любил охотиться — стрелял зайцев, лис и крупную птицу. На своей лодчонке выгребал в море и забрасывал сети. Но к ловецкой артели пока не примкнул. Когда Нильсу-Мартину вышли года, стал он брать и отцовский парусник Он уходил на материк, где пропадал не то что днями — неделями. Иной раз он возвращался с попутной лодкой, растерзанный и избитый, но предовольный тем, что ему довелось помахать кулаками. А то вдруг заявлялся домой с подарками, и все диковинными: то это были ткани с вотканной золотой или серебряной, нитью, то выложенные перламутром шкатулочки. Словом, рос Нильс-Мартин как сорная трава и вырос своевольным, самонадеянным и охочим до удовольствий. Из девушек мало кто мог перед ним устоять, они там и вешались ему на шею. Но хотя хороводился он со многими, подолгу ни с кем не гулял.
Когда Нильсу-Мартину минуло двадцать пять, а отец его лежал при смерти, на Остров, что являл собой к тому времени образец разумного общественного устройства: тут тебе и фогт, и служитель маяка, и местное ополчение, и ратуша, и арестантская, — одна за другой посыпались беды.
Начать с того, что служитель маяка был найден у себя в каморке с перерезанной, или, как поговаривали, перегрызенной глоткой. Он плавал в луже крови, босой, а новехоньких сапог как не бывало. Убийство это выглядело тем загадочнее, что приставная лестница была втащена наверх. Подняли тревогу молодые парни, которые за полночь плыли мимо Северного мыса домой и заметили, что маяк потух. Наутро они пошли будить служителя, но, ясное дело, не добудились.
Дознание ничего не дало. Правда, две непорочные девицы из городка утверждали, что вечером, накануне убийства, видели своими глазами, как вокруг маяка плясали невесть какие люди. Было их с дюжину, в заводилах — мужчина с козлиными рожками и голая женщина, у которой светилась кожа, а сквозь кожу просвечивали белые кости. Одна из девиц уверяла, будто видела среди них Элле, дочь Марен, та вошла в круг с одноногим мужчиной. Но доказательств тому у них не было, а украденные сапоги не нашлись. Фогт и прекратил дознание.
Вслед за тем в море разбилась рыбацкая лодка — при обстоятельствах не менее странных, но об этом — чуть погодя.
Раз, вернувшись домой из очередного набега на материк, Нильс-Мартин застал отца при смерти. Да и вообще дела в доме на Горе были из рук вон плохи. Парусник опрокинуло бурей, и он отчаянно нуждался в починке. Хозяйство вконец пошатнулось. Хочешь не хочешь, пришлось Нильсу-Мартину вступить в артель. Старшим в артели был Анерс Кок, зять вдовой Марен, он был женат на ее дочери Анне-Кирстине.
Надо сказать, что у Нильса-Мартина была в городке не одна подружка, с которой он при случае коротал ночи. Примкнув же к артели, он зачастил к Марен, чья младшая дочка, Элле, превратилась в редкостную красавицу: высокая, стройная, пусть и несколько сухощавая, с белым лицом, которое не тронул загар, — палючее солнце оставило на нем лишь россыпь крохотных золотистых веснушек. Глаза — зеленовато-серые, а волосы — пепельные, густые и длинные.
Элле обычно держалась особняком. Она была не очень‑то дружна с сестрами, ни со старшей своей, родной сестрой Анной-Кирстиной, ни с младшей, молочной — Йоханной. Те же считали, что она задается, а может, малость и не в себе. Куда лучше ладила Элле с животными, даже дикими, — на Острове в ту пору водились еще дикие звери. Лисы нисколько ее не боялись и на ее зов выбегали из нор. Весной она, бывало, уходила на пустошь и играла с лисятами, таскала их за уши, гладила по рыжей шерстке.
В школе Элле училась прилежно, правда, многое из того, что говорил учитель, вызывало у нее сомнения. Она приохотилась к чтению и однажды на торгах, где распродавалось имущество с разбитого корабля, купила себе целых три книги. Само собой, от пребывания в воде страницы разбухли, их разъела морская соль, но буквы различить все‑таки было можно, они складывались в удивительные слова и еще более удивительные предложения. На треугольной полке, застеленной кружевной салфеткой, — единственным настенным украшением в их доме, — рядом с Библией и календарем стоял тоненький сборник величальных песен и фолиант с рассказами про чужедальние страны. Третью же книгу Элле спрятала в щель между стеной и кроватью, которую делила с Йоханной. Светлыми летними вечерами, управившись по дому, она брала эту книгу и уходила в холмы и сидела там, задумчиво разглядывая картинки. На них были изображены свирепые звери и увенчанные коронами нагие женщины, те и другие являлись на свет из реторт, а поодаль стояли старцы и колдовали над весами и ступками. Завидев прохожего, Элле захлопывала книгу и удалялась. Около нее был словно бы очерчен незримый круг. Первым отважился ступить в него Нильс-Мартин.
Каких только предлогов он не выискивал, чтобы наведаться к Марен: то надобно кое-чего одолжить, то решил повидать сестренку, хотя раньше нисколько ею не занимался, то, дескать, Йоханну кличет больной отец. И все‑то он торчал возле Элле. Соберется она на пустошь рвать травы для Марен, — он следом. Примется она за шитье или же чинить сеть, — он сядет напротив и сидит, не сводит с нее глаз. Да еще распахнет ворот полотняной рубахи, чтоб ее обдало жаром его молодого тела. Стал носить подарки. Принес всем по шали: Марен подарил коричневую, Йоханне — голубую, а Элле — дымчатую, прозрачную, с серебристой нитью.
Элле сперва отказывалась принять шаль, но после долгих уговоров Марен примерила. Накинув на плечи мерцающий шелк, она постояла, оглядывая Нильса-Мартина. Крепко сбит, ладно сложен. Руки-ноги подергиваются, будто ему невмоготу усидеть на месте. Элле явственно слышала, как бьется в его жилах кровь. Из глаз его посыпались золотые искорки, а потом выражение их внезапно переменилось, и они потемнели, напоминая то ли взбаламученные лужицы, то ли стоячие бочажки. Он закинул было руки за голову и тут же уронил на колени. Элле захотелось вдруг легонько оттаскать его за рыжеватый чуб. Она оттопырила нижнюю губу и потуже стянула шаль.
Как‑то зимним вечером они возвращались вдвоем с пирушки, что устроила рыбацкая семья, жившая на южном берегу Западной бухты. Они шли, то и дело проваливаясь в глубокий снег. Нильс-Мартин снял с Элле шапочку и распустил ее длинные волосы. Руки его скользнули к ней под теплую кофту. Он увидел во тьме, как просияли ее глаза, и повел мимо дома Марен к себе на Гору, и Элле не воспротивилась.
Он привел ее в светелку, где некогда сиживал Хиртус. Возле окна стояли столик и камышовое кресло. У одной стены громоздился платяной рундук, в другой была спальная ниша. Элле начала раздеваться, до того медленно, что, казалось, время приостановило свое течение. Нильс-Мартин перевидал уже немало женщин, но нагую женщину он видел впервые.
Элле тряхнула головой, откидывая с лица волосы, улыбнулась ему, небрежно, надменно, и покружилась перед ним в лунном свете. И он вдруг проник ее взглядом и узрел, как сквозь кожу и мякоть у нее светятся кости. Змеей выгибается выя, лунные блики скользят по сводчатым ребрам, голубовато-меловые шары бедер перекатываются каждый в своей лунке, а костлявые кисти тянутся прямо к нему. Он отпрянул к нише. Кровь отхлынула от его сердца, и сердце обмякло. И тут Элле объяла его, и тело ее было уже и не тело вовсе, а пылание и шелковистая пена. Кровь прихлынула снова, вскипела морским прибоем. Лицо ее покачивалось над ним. Он гляделся в распахнутые настежь глаза, и перед ним проносились заснеженные вершины, горы, изрыгающие огонь, долины, где росли деревья, отягченные золотыми плодами. Он словно бы странствовал в неведомых доселе краях.
А потом она сомкнула веки, и все исчезло, и остался лишь рот ее, полуоткрытый рот, где между влажными зубами ходил язык. Большие мягкие губы прильнули к нему и утянули вовнутрь, всего. Он рвался прочь, он приподнялся было и оттолкнул ее. Но она вцепилась ему в плечи, пригнула к подушкам, и изо рта у нее вылетел крик и ударился о запертое окно.
Он не смел на нее взглянуть. Он съежился, отодвинулся к стенке и впал в забытье, а когда очнулся, Элле уже исчезла. Луна тоже ушла. В светелке стояла кромешная тьма, с низу, с Западной бухты, доносилось тяжелое дыхание моря.
Нильс-Мартин не отличался задумчивым нравом. Он всегда полагался на свое тело и привык откликаться на его зов. Однако после ночи, проведенной с Элле, несколько дней он ходил сам не свой. Что там принято или не принято, — он не очень‑то с этим считался, но он был выбит из колеи и войти в нее снова никак не мог. Носил ли он воду, колол ли дрова, — у него подкашивались колени. И совсем пропала охота к еде — поднося ложку ко рту, он забывался и начинал внимательно разглядывать свои руки. Он подсаживался к хворому Нильсу Глёе, молча смотрел на его запавшие щеки и заострившийся нос. Им несвычно было вести беседы, и Нильс-Мартин не знал, как подступиться к отцу с расспросами о женском норове.
В конце концов он решил, что Элле — опасная женщина и лучше держаться от нее подальше, если он дорожит здоровьем. В тот же вечер он наведался к одной из девиц, что давно уже бросала на него нежные взгляды. Звали ее Фёркарлова Лисбет — по отцу, Карлу Фёркарлу, тот ходил когда‑то в море на старом паруснике Нильса Глёе. Лисбет была девушка смешливая, шустрая, подруги ее любили. Нильс-Мартин остался у Лисбет на ночь, и все прошло тихо и гладко. Лисбет не стала раздеваться донага, и глаза у нее были как глаза, безо всяких там огнедышащих гор. Она, как водится, сперва похихикала, а потом позволила ему делать с собой все, что он хочет. И он излил в Лисбет свою тоску, а под утро встал и пошагал к себе на Гору. Чего не миновать, то и случилось. Он снова стал самим собой.
Глава четвертая
В море разбивается рыбацкая лодка, а Нильс Глёе прощается с солнцем
Зима выдалась суровая, часто штормило. Но вот море успокоилось, и Анерс Кок кликнул свою артель. Раным-рано, еще и не развиднелось, в воду столкнули лодки, окропили их святой водой, споро втащили на берег и начали изготавливать снасти. Нильс-Мартин завидел Элле, еще спускаясь с Горы, — она стояла и разговаривала с Фёркарловой Лисбет. Он торопливо прошел мимо них и стал пособлять Анерсу Коку и его брату Лауридсу спускать лодку на воду.
Погода была безветренная, небо чистое, с редкими перьями облаков. Но к полудню над кромкой моря стали стягиваться, заклубились тучи. День на Острове прошел своим чередом. Рыбачки рассудили, что раз мужчины погребли в открытое море, то обернутся не скоро, и встречать вышли уже под вечер. Лодки вернулись, полные рыбой до самых бортов. Еще не причалив, мужчины крикнули, что погода не подкачала, хотя, по всему, надвигается буря.
А вот лодка Анерса Кока не воротилась. Анна-Кирстина всю ночь простояла на ветру у моря. Когда прояснело, приметила она, что вдали, середь бурунов, что‑то темнеет. Обождали и увидели разбитый ялик, днищем вверх. Поперек киля лежал человек, притороченный к днищу веревками. Утопленника перевернули, это был Лауридс Кок. А чуть погодя к Южному мысу прибило тело Анерса Кока, — лица почти не узнать, его словно бы разодрали когтями.
Зато на третий день объявился Нильс-Мартин, целый и невредимый. Два дня и две ночи носило его на доске по морю, пока, наконец, он не услыхал на берегу колокол и, отпустив доску, не поплыл на колокольный звон. Потрепало его изрядно, и он неохотно рассказывал, что с ним приключилось. Сказал только, что они отбились от остальных, потому как Анерс Кок беспременно хотел отыскать банок, где раньше косяком шла рыба. Плыли они, плыли да и попади в водоверть. Они изо всех сил заработали веслами, Лауридс Кок усердствовал больше всех, но куда там! — перед ними вдруг открылась воронка, и лодку их затянуло. Сам он успел выпрыгнуть и другим крикнул, чтоб прыгали, а они, видать, не успели.
Он отчаянно боролся с течением в страхе, что его засосет, но краешком глаза видел, как лодка сперва исчезла, а потом ее ровно выплюнуло, только днищем вверх, и поперек киля лежал Лауридс Кок. Лодку стало быстро относить в сторону, ее было не догнать. А воронка та затянулась, и вода над нею сделалась как стекло, будто посреди моря чернел огромный колодец. Края его взрябились, верно, на глубине разыгралась буря и чем дальше, тем сильнее гнала волну. Тут он углядел доску, может, и от их лодки, ну и поплыл к ней. Он уже, считай, распрощался с жизнью, хотя собачьей смертью помирать ему было и неохота. А больше рассказывать нечего.
Первые дни Нильс-Мартин безвылазно сидел дома, изредка заглядывая к отцу; у того совсем провалились щеки, выдавался один лишь костлявый нос. Нильс-Мартин не пошел даже хоронить братьев Кок, потому и не знал, какие расползлись по городку слухи.
Через две недели после похорон за ним прислал фогт, который производил очередное дознание. На сей раз перед фогтом предстали Марен Антонсдаттер и ее дочь Элле, — им вменили в вину ведовство. Взвели же обвинения старшая дочь Марен Анна-Кирстина и девица, что звалась Фёркарлова Лисбет. По словам последней, в то злополучное утро они с Элле стояли вместе на берегу. Лисбет сказала в шутку: что ж это Нильс-Мартин, неужто позабыл дорогу в дом Марен? А Элле на нее как зыркнет. «Если у тебя что с ним и было, — говорит, — скажи мне спасибо! А не тешиться мне с ним, так и никому другому не тешиться!»
Анна-Кирстина в свой черед показала, что когда они с матерью обряжали покойных, мать зачем‑то свела у каждого большие пальцы ног и перевязала тряпицей. Анна-Кирстина еще спросила, для чего это, и услыхала: чтобы усопшим покойнее лежалось в могиле, так, мол, велит обычай.
Марен на это ответила, что и впрямь следовала обычаю. О зяте своем она горюет не меньше других. Пусть люди подтвердят, что на нее возводят напраслину. Бабка выучила ее распознавать целебные травы, а не как накликать на человека смерть. Люди умирают, коли на то есть воля Господня. Так было и будет, хоть с этим и нелегко примириться. А что до ее дочери Элле, та ответит сама за себя.
Элле встала. Высокая, в сером суконном платье. Строго оглядела фогта и очевидиц. Полоснула своими зеленовато-серыми глазами Нильса-Мартина, отчего тот разом похолодел и тут же покрылся испариной.
Безо всяких околичностей Элле сказала, что она в ворожбе несведуща. Оговаривают ее с умыслом, ну да бог с ними, улик‑то против нее — никаких. И потом, с чего бы ей желать смерти Нильсу-Мартину? И разве не стоит он здесь, жив-живехонек, хоть и спал с лица? Само собой, она читала о моряках, чудом спасшихся после крушения, но человека, которого два дня и две ночи носило на доске по морю, ей видеть еще не доводилось.
Запинаясь, Нильс-Мартин повторил рассказ о том, как перед ним открылась воронка. От иноземных моряков он знает, такое случается. И вообще на свете есть много чудес, о коих здесь, на Острове, и слыхом не слыхивали. К примеру, горы, что изрыгают огонь, и долины, где на деревьях растут золотые яблоки.
Фогт не мог уразуметь, какое отношение это имеет к дознанию, и стал опрашивать остальных. Никто не мог сказать ничего худого ни про Элле, ни про Марен. Правда, когда Элле была совсем еще маленькой, мальчишка, который за ней погнался и стеганул путой для овец, через несколько дней угодил в котел с ухой и обварился. Но и то, мальчишка был дурковатый. За отсутствием улик фогт прекратил дознание. При этом он недовольно бурчал о суевериях и деревенских сплетнях.
Выйдя из ратуши, Нильс-Мартин поравнялся на лестнице с Элле. Она поворотилась к нему, усмехнулась и сказала тихонько: «Ты не тот, за кого я тебя принимала. Но, против моих ожиданий, не сплоховал».
А спустя два дня Нильс Глёе велел позвать к себе пастора: его вконец подточила болезнь, и он понял, что век его вышел. Отдуваясь и кряхтя, в дверь протиснулся пастор, стоячий воротник его черного платья был скрыт за тройным подбородком. Пастор долго внушал Нильсу Глёе, что мирские богатства суть прах и тлен в сравнении с райскими кущами, но тот не слушал. Он лежал, не размыкая век, а когда на лицо его падали тени, устало шевелил головой. Он жадно приник губами к чаше с причастием и закусил ее край, не желая отдавать ее.
После ухода пастора он впал было в забытье, но тут же заметался на подушках и стал звать Йоханну. Йоханна о ту пору перебралась в дом на Горе и дни и ночи сидела у постели отца, коротая часы за вязаньем. Она нагнулась к нему, но он покачал головой и глянул на нее так, словно видел впервые. Он‑то звал другую Йоханну.
Ночью, когда ее сморило на стуле, он выпростал из‑под перины высохшие синеватые ноги, ухватился за балдахинный шест и с трудом, но встал. И в тот же миг перестал ощущать свое неповоротливое, ослабелое тело. Он прокрался в кладовую как был, в исподнем, натянул высокие рыбацкие сапоги и ощупью проверил, держится ли на голове ночной колпак. Потом отворил наружную дверь, постоял на пороге, лицом к ветру, и стал неспешно спускаться на берег. Он шел легко, как по воздуху. Земля пружинила под ногами. Он ни разу не спотыкнулся.
Он зашел в воду и добрел до какой‑то лодчонки, что покачивалась у самого берега. Вставил весла в уключины, толкнулся, волны будто того и ждали, они подхватили его и, баюкая, понесли мимо городка, мимо Южного мыса, в открытое море.
Светало. На бледном, сероватом небе вспыхнули розовые полосы. Нильс Глёе положил весла по борту и долго глядел, как разгорается небо, из золотистого становясь червонным. А когда из‑за моря выкатилось красное солнце, он занес руку и сдернул ночной колпак. И упал навзничь. Солнечные лучи озарили костлявый нос и заиграли на остекленелых глазах. Так, в лодке, его и нашли, когда ее прибило к Южному мысу.
Издавна усопших хоронили на маленьком кладбище на краю пустоши у лесной опушки. Здесь становилось уже тесненько, ну да для Нильса Глёе расстарались и выбрали место получше. На похороны собрался чуть ли не весь городок. А вот Элле не пришла. Анна-Кирстина держалась семьи своего покойного мужа и ни разу не посмотрела на мать. Фёркарлова Лисбет стояла рядом с отцом и украдкой поглядывала на Нильса-Мартина. И не только она. Но ему, понятное дело, было не до того. Он ни на шаг не отходил от сестренки. Йоханну познабливало, и вид у нее был такой, словно она чем поперхнулась. Ее мучило, что отец ушел, так и не признав за ней права называться Йоханной.
Фогт произнес над гробом речь, в которой напомнил собравшимся, что полвека тому назад на месте их городка была захудалая деревушка — ни тебе церкви, ни маяка, не говоря уж о том, чтобы почитать законы. И если сейчас все это у них есть, то единственно стараниями Нильса Глёе. Ибо для человека деятельного нет ничего невозможного. Раз ловля близ Острова себя не оправдывает, а такое в последние годы случалось, надо всего-навсего уходить подальше, тогда будет и чем кормиться и платить налоги. Загадывать оно трудно, но может статься, когда‑нибудь в городке у них выстроят гавань, куда будут причаливать большие корабли и платить положенный сбор.
Пастор нашел речь фогта не в меру светской и прочел проповедь, для начала перечислив все бедствия, обрушившиеся за последнее время на городок, который чересчур уж стремительно вырос и жители которого в погоне за мирскими благами и мишурным блеском позабыли о том, что все сущее создано милосердым Творцом, а сам по себе человек ни к чему не способен.
Нильс Глёе возлежал в гробу. Он считал, что пастор неправ, и все ж таки напоследок согласно кивнул могучей своей головой.
Глава пятая
Йоханна становится приемной матерью, а остров заносит песком
Старуха, подрядившаяся носить еду новому служителю маяка, вернулась от него как‑то вечером и рассказала, что в дюнах, восточнее маяка, неподалеку от пустоши, ей послышался тоненький плач, будто хнычет грудной младенец. Она не поленилась и вскарабкалась на макушку одной из дюн — плач враз оборвался, а ни единого живого существа поблизости не видать.
Старухин рассказ облетел городок. Пастор посовещался с фогтом, и оба сошлись на том, что всем без исключения безмужним, но способным к зачатию женщинам надлежит прийти в ратушу, — там проверят, не кормит ли кто из них тайно грудью? Провести сие освидетельствование доверили трем почтенным матронам — пасторше, повитухе Андреа Кок (которая, кстати сказать, приходилась матерью погибшим братьям, а следовательно, свекровью Анне-Кирстине), а также Петрине, сестре капитана местного ополчения Януса Гибера. При иных обстоятельствах к ним бы непременно присоединилась и Марен, но ей сильно повредила история с разбившейся лодкой, к тому же она состояла в родстве с двумя девушками, которым предстояло явиться в ратушу, а именно — с Элле и Йоханной.
Вот девицы выстроились в ряд и расшнуровали корсажи. Матроны медленно идут вдоль ряда, сдавливают и жмут груди. Мужчинам доступа нет. Но у фогта есть потайной глазок.
Во весь глазок: ГРУДИ.
Одни вызывающе торчат, другие величественно колышутся, третьи смиренно обвисли. Каких здесь только нет! Есть плоские, как печеньица, с изюминкой посредине. А есть и такие, что похожи на тыковки, дыни, груши и яблочки. Одни — словно наливные золотые сливы, другие — цвета бледной слоновой кости, третьи испещрены голубыми прожилками наподобие мрамора, на четвертых проступили рдяные пятнышки, пятые розовеют, будто морской коралл. Есть груди-лимоны, груди-персики, груди точно неспелые гранатные яблоки. Есть тугие, упругие, а есть пышные и податливые. Ну, а сосцы, что венчают их, тоже напоминают собой ягодку, плод: тут и малина, и ежевика, иссиня-черная смородина, золотистый финик, розовато-желтый инжир. Иных плодов фогт и видеть не видывал, и на вкус не пробовал. Но это не мешает ему упиваться их сладостью, он забывает о важности дела, которое его сюда привело, и оторопело причмокивает губами.
Но что это? Из шести грудей (две напоминают большие оранжевые сливы, и обладательница их — Фёркарлова Лисбет), похоже, что‑то течет. Почтенные матроны подносят к носу пальцы и, понюхав, облизывают. По лицам их видно, что сомнений и быть не может. Это — желтоватое, сладко пахнущее материнское молоко.
Фогт подымается, разгибает поясницу, оправляет мантию. Теперь — его выход.
Вот так и вскрылось, что три немужние девицы из городка незадолго до того втайне ото всех разрешились от бремени. Обливаясь слезами, они признались, что выносили и принесли по младенцу, Фёркарлова Лисбет — последней. Но обвинять их в убийстве негоже. Все трое дружны еще со школьной скамьи, и хотя дружба их одно время было расстроилась, — а виной тому зависть и злоба, — беда снова свела их вместе. Рожали они в заброшенной овчарне на краю пустоши и при родах помогали друг дружке, а потом бегали туда вперемежку проведывать и кормить новорожденных.
В овчарню послали людей. Там обнаружили трех младенцев, крепеньких, складных, они лежали, закутанные в тряпье. «Это взамен тех, кого отняло у нас море», — сказала Петрина, незамужняя сестра капитана ополченцев Януса Гибера, и взяла один из сверточков на руки. Вместе с девицами она стала молить фогта о снисхождении. А так как дела было уже не поправить да и затрагивало оно людей уважаемых, решили его полюбовно, и все наказание свелось к тому, что с каждого семейства взыскали по копченому бараньему окороку.
Но кто же повинен в отцовстве?
Девиц поочередно потребовал к себе пастор, выходили они от него с размазанными по щекам слезами. Наконец, в дверях появился, сложив руки на животе, и сам пастор. Он призвал жену, попросил ее послать за фогтом, и они отправились втроем на Башенную Гору.
Йоханна завидела их еще в окно. Ее так и затрясло от волнения: с чего бы к ней пожаловали эти важные господа? После того как они изложили цель своего прихода, а она рассказала им все, что знала, они помешкали на пороге и посмотрели вниз, на берег. Парусник, что стоял на катках, ожидая починки, исчез. «Коли он смог проплавать на доске два дня и две ночи, — заметил фогт, — и за месяц обрюхатить трех девок, с него, паршивца, станется в одиночку спустить на воду прохудившийся парусник и дернуть на материк».
«Ну и что ты теперь станешь делать, Йоханночка? — спросила пасторша. — Ты ведь и без того нам должна. Как же ты проживешь? Нильс Глёе умел зарабатывать, умел и проматывать. Много ли он оставил, кроме своего дома?»
«Что‑нибудь мы да придумаем, — сказал фогт. — А то что это будет за город, где одни вдовы, безмужние да сироты».
Так трое детишек Нильса-Мартина предстали белому свету. Но вот загвоздка: старуха, носившая еду на маяк, упорно твердила, что плач доносился из дюн. Девицы же отпирались: они‑де и близко там не были. Ничего не поделаешь, пришлось фогту распорядиться, чтоб подозрительное место перекопали.