Как мы заметили выше, природа Гумилева не пощадила. Фотограф попросил поэта слегка повернуть голову и посмотреть на противоположную стену, где, очевидно, висел откровенный снимок. Гумилев зажался еще больше, чем изначально, и решил, наверное, подумать о чем-то возвышенном, но это не помогло, а лишь зафиксировало выражение лица.
Сложно себе представить более высокомерного парня, чем этот пижон, но высокомерие лишь доспехи, к тому же нравиться всем все равно что нравиться кому попало.
Когда Модильяни отправляется к фотографу в квартал Мадлен, бросив багаж в довольно приличном отеле недалеко от улицы Тронше, выглядит он превосходно: гардероб еще не изношен, и художник похож на настоящего эпатажного молодого буржуа из Ливорно. В этом году Блез Сандрар[7] встретит «веселого, красивого, божественно красивого молодого художника, одетого в итальянском вкусе и словно только что из модного магазина». Габардиновый плащ с вышивкой ручной работы, подчеркивающий талию, навсегда останется в памяти писателя, который уже в 1917 году, облачившись в белую рубашку и черный галстук, будет позировать Модильяни.
Этот ли самый плащ художник накинул на плечи? На фотографии скорее пальто с широкими лацканами. Наверное, время съемки – зима, потому что под пальто темный костюм, увенчанный галстуком-бабочкой. Фотограф, явно под впечатлением от неземной красоты, решил сделать портрет в фас. Адонис тут же принял нужную позу: одна рука на колене, другая в кармане пиджака. Раскованность мужчины, обласканного женщинами. Вот что значит художник.
На самом деле выражение лица предельно серьезное. Это выражение лица человека, который не изменяет своей звезде. О природе собственной решительности Модильяни сказал своему другу художнику Оскару Гилья так: «Твоя задача не принести себя в жертву, а спасти свою мечту…»
Спасение мечты – экстремальный вид спорта.
Итак, Модильяни сосредоточен, словно атлет, собирающийся забраться на вершину самой высокой скалы благодаря ловкости и силе рук.
И в то же время вид у художника естественный и непринужденный. Он само воплощение молодости.
Серьезность, красота, истинная красота, которая волнует, парализует, видна и на фотографии Анны Ахматовой, сделанной вскоре после ее свадебного путешествия. Высокий лоб притягивает свет, который озаряет матовую копну волос. Рот будто скрывает тайную боль. Куда устремлен этот затуманенный взор? Думает ли Анна о навсегда потерянном счастье? Или о желанном величии?
Снимите дорогую кружевную блузку и миленький жакет – перед вами предстанет девушка, жаждущая взорвать Вселенную ради созерцания рая.
Красивые люди притягиваются. Они не всегда бывают идеальными любовниками, но красота, выделяющая их на фоне всех смертных, словно цемент, неразрывно соединяет их. Когда я вижу три портрета в одном ряду, я ощущаю кисловатый привкус очевидности, точь-в-точь как при просмотре бульварной пьесы, где с первого акта знаешь развязку: денди, онемевший от неловкости, итальянец, готовый поделиться красотой со всем миром, и поэтесса, похожая на строгого ангела, – кости брошены.
На выставке Независимых художников[8] в марте 1910 года, за два месяца до приезда Анны Ахматовой в Париж, Модильяни выставляет шесть работ: «Виолончелист», «Лунный свет», два этюда, один из которых – портрет маслом Пикмаля, «Нищий из Ливорно», «Нищенка». Гийом Аполлинер назовет имя художника в своей хронике в ежедневной газете «Интранзижан», Андре Сальмон расскажет о Модильяни в «Пари Журналь». Но и это не сработает. Модильяни не продается.
Поль Александр тем не менее не отчаивается, считает Амедео «Принцем Богемы», художником, чья единственная религия – вера в себя, человеком, которого беды не одолеют, ибо он велик, пусть удача отвернулась, от судьбы не уйдешь. Модильяни и Поль Александр вдвоем исследуют галереи Правого берега. У Воллара друзья не могут оторваться от работ Пикассо «голубого периода», у Канвейлера[9] – от «маленьких кубов» Брака. Никто не в силах, однако, превзойти Сезанна.
На этого жителя Экс-ан-Прованса, ушедшего из жизни в возрасте шестидесяти семи лет в родном городе, Модильяни во многом ориентируется – на его понимание объемов и форм, легкости материи, на гармоничность планов. Если Амедео и считает кого-то, помимо итальянских художников, своим учителем, то, конечно, Сезанна. Экстаз в галерее Бернхейма перед полотном «Мальчик в красном жилете»[10]. Репродукция картины на открытке всегда у Модильяни в кармане.
Что еще ему нравится? Театры теней, фейерверки, кривые зеркала, циркачи. Стеклянный лабиринт театра Гэтэ-Рошешуар завораживает его не меньше, чем негритянские маски в галерее Джозефа Браммера. Таможенник Руссо[11], картинки, продаваемые в арабских лавках за площадью Клиши, ангкорские[12] и камерунские статуэтки божков в музее Трокадеро[13], амулеты из Конго: каждая вещь – сокровище для глаза художника.
Модильяни работает днем и ночью. Творить – его потребность, разрушать – страсть. Поль Александр умоляет его не сжигать альбомы, пытается отыскать для него моделей. Малышка Жанна, которую Александр лечил в своем диспансере на Пигаль и, однако, не смог заставить уйти с улицы, позирует для великолепного полотна «Ню стоя». Поль Александр также покупает одну из картин, написанных в 1908 году. Повесив картину Модильяни «Еврейка» на голую стену дома на улице Дельты, коллекционер нарушил обещание о беспристрастности, данное друзьям. Однажды вечером все много выпивали и дело дошло до драки; Модильяни в порыве гнева разбил скульптуры другого протеже Александра.
Коллекционер, однако, не лишает Амедео доверия, а наоборот, подтверждает дружбу и заказывает художнику сперва портрет своего отца, сурового Жана-Батиста Александра, затем собственный. Гонорар составляет пятьсот франков, что по тем временам довольно много. Модильяни просит мецената позировать прямо на фоне полотна «Еврейка». Поль Александр с восторгом обнаруживает, что на портрете он эдакий красавчик нового времени. Некоторые посетители, видевшие картину, отмечают влияние на Модильяни флорентийского маньеризма. Александр замечает, что Модильяни не принадлежит ни к какой школе, напротив, он причудливым образом совмещает в себе и развивает различные течения. Модильяни отказывается терять время и упорно гнет свою линию, нигде не подрабатывает. А вот Бранкузи[14], например, на неделе всегда моет посуду в дешевой закусочной у Шартье на улице Фобур-Монмартр и каждое воскресенье прислуживает пономарем в румынской церкви на улице Жан-де-Бове. Итальянец не дает себе поблажек. Поль Александр уважает его за это бодлеровское «чрезмерное достоинство». Между 1907-м и 1912-м годами «добрый доктор» Александр приобретет у Модильяни примерно двадцать пять картин маслом и многочисленные рисунки. Он по-прежнему его единственный покупатель.
Увидим ли мы комету? Господа из обсерватории обеспокоены. Парижане, разорившиеся на подзорные трубы, проклинают непрекращающийся дождь. Под покровом черного зонтика, выбранного Колей в «Бон Марше», Анна позволяет вести себя, куда поэту только вздумается. «Париж для меня как раскрытая книга», – не устает повторять молодой супруг. Какая самонадеянность! Утверждать, что знаешь город, когда сами парижане в нем теряются – особенно после безжалостных реконструкций Османа, который фактически заново отстроил ряд кварталов! Кто может поклясться, что знает Париж со всеми бывшими деревушками? Парижане считают столицей всего несколько кварталов, и те между собой не сопрягаются. Например, в квартале Монсо понятия не имеют об обветшалом торговом квартале Оберкампф. А между особняками в Пасси, окруженными вечнозелеными садиками, и мансардами Шаронн – настоящая пропасть. Русский революционер Виктор Серж, направленный в это время во Францию для распространения «евангелия от Интернационала», напишет в своих мемуарах: «Роскошный Париж Елисейских Полей, Пасси и даже Больших бульваров с их бесчисленными магазинчиками, лавочками и ресторанами – нам чужд, это словно вражеский город. Наш Париж состоял из трех фрагментов: большой рабочий город начинался где-то в серой зоне каналов, кладбищ, пустырей и заводов, близ Шаронны и Пантеона, у Фландрского моста; затем на вершинах Бельвиль и Менильмонтана превращался в народную столицу, бедную, но энергичную, – здесь кипела жизнь, словно в муравейнике; потом начинался город вокзалов и удовольствий, железных мостов метро и подозрительных кварталов с дурной славой». Арендодатели, которые сдают свои каморки за двадцать су, бистро, куда постоянно наведываются сутенеры, проститутки с огромными шиньонами, наводящие ужас на маменькиных сынков, сироты, продаваемые самым богатым, детское рабство… Такой Париж, уже разоблаченный Виктором Гюго и Стейнленом, красочно изобразившим нищету Монмартра, ни в чем не уступал Санкт-Петербургу, описанному Некрасовым. Молодая русская пара проделала длинный путь не для того, чтобы обнаружить омерзительное зрелище, которым уже насладилась дома. Для Ахматовой и Гумилева Париж начинался в музеях и заканчивался в салонах.
В июне 1906 года Гумилев сошел с поезда на Восточном вокзале. У него была с собой небольшая сумма денег, выданная матерью, которой юноша пообещал усовершенствовать свой французский в Сорбонне. В голове у поэта маячила лишь одна мысль: завоевать самый суровый и самый желанный город в мире. Путеводителем служил журнал «Мир искусства». Основанный в 1899 году Сергеем Дягилевым и его друзьями – Александром Бенуа, Леоном Бакстом и Евгением Лансере, журнал восхвалял космополитизм авангардистов Берлина, Вены и Парижа. Русское искусство в мире почти не знали, Дягилев и Бенуа мечтали познакомить Европу с русской живописью, музыкой и балетом. Гумилев воспринимал их статьи как призыв. Некоторые из его соотечественников-литераторов уже обосновались в Париже, и до отъезда молодой поэт заполучил несколько адресов – адрес Максимилиана Волошина казался ему самым ценным.
В России Волошину дали кличку «парижанин». В Царском Селе молодой Гумилев узнавал Париж по стихам Волошина об осени и соборе Нотр-Дам. Однако Волошин не только поэт. Он переводчик парнасцев, поклонник художника Одилона Редона, чью живопись пытается популяризировать в России. Этот огромный славянин, не то людоед, не то розовощекий толстенький малыш из рекламы детского мыла[15], разворачивает в Париже мощную деятельность критика искусств и проводника в русский творческий клуб, который Волошин создал на улице Буассонад благодаря финансовой и моральной поддержке своей подруги, художницы Елизаветы Кругликовой. В мастерской у Кругликовой собираются эксцентрики со всего Парижа: эстеты, художники, декадентские дамочки, жаждущие невозможного и неуловимого. В глазах Гумилева Волошин обладает исключительным качеством: никто не знает Париж лучше, чем он.
Кто еще открыл молодому поэту родной город Бодлера? Константин Бальмонт. Сосланный за участие в январских мятежах 1905 года, жестоко подавленных Николаем II, автор поэтического сборника «Будем как солнце» поселился на улице де ла Тур в 16-м округе. Гумилев слышал, что у Бальмонта были полезные связи в издательском мире. По тем же причинам, что Бальмонт, в Париже оказались Дмитрий Мережковский, отец русского символизма, и его жена, красавица Зинаида Гиппиус, которую многие побаивались. «Гадюка» – так прозвали эту самовлюбленную Мессалину[16]. Тем не менее Иван Бунин сохранит ее в воспоминаниях как невероятно худенького ангелочка, облаченного во все белое. Валерий Брюсов восхитился «пугающей прямотой» ее поэзии. Кстати, о Брюсове: Гумилев надеялся, что дружеское рекомендательное письмо от коллекционера ценных связей поможет познакомиться с прекрасной злодейкой. Не забудем и о рекомендации верного друга Анненского.
Как только бывший наставник, а к тому времени поэт «на полную ставку», прознал о том, что его воспитанник продолжит обучение в Париже, он тут же написал письмо своей сестре с просьбой оказать молодому человеку протекцию и радушный прием. Сестра Анненского вышла замуж за француза, родившегося, по иронии судьбы, в Астрахани в 1852 году. Его звали Жозеф Деникер, и работал он главным библиотекарем в Музее естественной истории.
Деникер много путешествовал, от границ Кавказа до тибетских плато. Он принял Гумилева в своем убежище на улице Жоффруа-Сент-Илер. Молодой человек, способный по памяти нарисовать карту мира, но не способный без слез говорить про Абиссинию, тронул Деникера, словно его собственная несовершенная копия. Нетерпеливый амбициозный юноша изложил старому антропологу свои основные идеи фикс: длительная агония христианской эры; шанс на выживание, который могла бы получить полуживая Европа, если бы переняла традиции и ценности Азии; необходимость в мужественном роде человеческом. Кроме того, Гумилев признался новому другу в своем интересе к оккультизму. Ученый иронизировал. Гумилев настаивал на том, что оккультизм, в его понимании, лишь мостик, соединяющий невидимое с реальным.
– И откуда же берется этот мостик? – спросил Деникер.
– Этот мостик – поэзия, – ответил Гумилев.
Деникер едва сдержал улыбку, для него единственная поэзия – теория Дарвина. «Анатомическое и эмбриологическое исследование человекообразных обезьян» – так называется работа, благодаря которой Деникер приобрел известность. О чем она? О том, что не все расы одинаково развиты. Гумилев кивнул: слово «раса» вызывает у него приятное чувство уверенности. Величие императорской России, ортодоксальной и монархической. В своей комнате в Царском Селе поэт-подмастерье высек строчки стихотворений под статуэткой Святого Георгия. Мальчик думал, что этот святой, покровитель царских офицеров, и его покровитель.
Модильяни очень рано узнал о том, что смертен. В 1900 году, когда будущему художнику уже исполнилось шестнадцать, ему диагностировали туберкулез. За два года до этого он перенес брюшной тиф. Маргерита, его старшая сестра, считала, что ее дорогой Дедо (так называли Модильяни в семье) подцепил палочку Коха по собственной вине, когда покинул домашний очаг и поселился в рабочем квартале Ливорно с товарищами из мастерской Гульельмо Микели, художника и первого учителя Амедео. Предыдущий наниматель студии, где обосновался Модильяни с приятелями, умер от туберкулеза. «Если бы он был поумнее, не заболел бы», – говорила сестра художника. Спустя век те же глупости болтают про СПИД. В 1899 году туберкулез вызывал страх. Это страх неведения, из которого возникают многочисленные фантазии. Туберкулез бушевал в Европе, словно чума, не щадя никого, тем не менее находились моралисты, утверждавшие, будто болезнь застает врасплох в основном чувствительных невротичных молодых людей и сбившихся с праведного пути девушек. К сожалению, никто не рассказывал о том, что страшная болезнь обостряет желание жить, и, если человек, по воле судьбы, излечился, он уже не упустит своего шанса в жизни.
Преодолев кризис, Дедо начал поправляться. Врачи были весьма осторожны. Они рекомендовали ему покой и отдых. Но как можно вести себя спокойно и отдыхать, если только что избежал смерти? Сейчас мы живы. Будем ли мы живы завтра? В любом случае надо спешить!
Пациент чувствовал, что должен удовлетворить свое желание – познать красоту, ее таинство, быть опьяненным ею, научиться порождать ее. Искусство звало художника.
Благодаря финансовой поддержке маминого брата Дедо понял, как ему повезло родиться итальянцем. Путешествие, столь необходимое для расширения кругозора молодого европейца, началось в 1901 году с Рима, где жил дядя. Рим оказался для Модильяни потрясением, которого он совсем не ждал. Об этом молодой человек поведал в письме к своему единственному на тот момент другу Оскару Гилья, художнику из мастерской Микели в Ливорно: Рим не просто вокруг, Модильяни почувствовал, будто семь холмов выросли прямо у него внутри, «словно семь основополагающих идей». Рим как идеальная палитра жизни Амедео; круг, в который заключены его мысли и где они проясняются.
Модильяни вовсе не мечтал увидеть Неаполь, но бронзовые статуи археологического музея, античные руины и церкви привели его в неописуемый восторг. Кто сумел заставить голову скульптуры так грациозно сидеть на шее? Откуда такое равновесие и совершенство объемов в сочетании с поразительной точностью линий? Всё это работа Тино ди Камаино, скульптора XIV века из Сиены. Знакомство с ди Камаино судьбоносно для вдохновленного и растерянного Модильяни, потому что приехал он в Неаполь, ощущая себя художником, а уехал, разглядев в себе скульптора. Каков же истинный путь? Для какого искусства Амедео действительно создан?
На берегах реки Арно Модильяни вновь не поверил своим глазам: он привил себе строгий, по-военному упорядоченный стиль Флоренции, словно вирус. Как Ницше, художник любому обществу предпочитал благотворную для великих душ изоляцию. Тем не менее, будучи хорошим товарищем, он делил мастерскую на улице Сан Галло с Гилья. В Свободной школе живописи обнаженной натуры Модильяни высмеивал подражателей, раздражал учителей, завораживал товарищей своим мастерством. Ему недостаточно воспроизводить линии, он желал над ними властвовать, их порождать. Вместо занятий он ходил в галерею Уффици и проводил там дни напролет, сосредоточенный и углубленный в себя настолько, что отвлечь его было страшно.
Во Флоренции Тино ди Камаино скрывается в музее Бардини. Второе потрясение Модильяни, еще более значительное, чем неапольское, – работа под названием «Любовь» (La Caritа): мраморная великанша, кормящая грудью двух младенцев. У нее чрезмерно удлиненное лицо, прямой нос и мощная, словно колонна храма, шея. Модильяни открыл блокнот, интуитивно чувствуя, почти наверняка зная – идеальные линии прямо перед ним – голова и шея кормилицы!
Модильяни изучал Флоренцию как новичок, а покидал награжденный кличкой Il Professore[17], без которой вполне обошелся бы.
В Венеции существовала своя Свободная школа живописи обнаженной натуры. Модильяни записался туда в 1903 году. Ему исполнилось девятнадцать лет. И, кажется, беспечная жизнь позади – Амедео получил дурную весть от матери Эжени: у дяди, который до сих пор финансово поддерживал племянника, болезнь легких. Что станет с будущим художника, если он лишится поддержки? Дедо обещал вести себя как серьезный деловой человек, но проказница Венеция соблазнила его тысячей удовольствий, которые так осуждала суровая Флоренция; в борделях острова Джудекка[18] Дедо начал увлекаться гашишем. Он думал, что совершал обычную прогулку, как туристы, взбирающиеся на вершину Везувия, но, подобно Эмпедоклу[19], угодившему в огненную пасть вулкана, Модильяни полетел в темный бездонный колодец.
В 1905 году богатый и щедрый дядюшка умер. Эжени Модильяни тут же села в поезд и отправилась в Венецию. Помимо грустных мыслей, у нее с собой прекрасное английское издание «Баллады Редингской тюрьмы» Оскара Уайльда. Почему? Наверное, потому что история солдата, повешенного за убийство любимой, – призыв быть самим собой, даже если это предполагает безумный риск. Эжени уверена: ее дорогого сына ждет особенная жизнь.
Что она сказала Модильяни, когда встретилась с ним в Венеции и поняла, что паинька Дедо сильно изменился? Эжени просила сына продолжать начатое дело, идти своим путем и не волноваться. Деньги найдутся, она говорила по-английски, а по-французски быстро и грамотно писала, она найдет работу переводчицы или даже «негра», если понадобится.
Невозможно расстраивать такую мать. Надо вырваться из Венеции и приструнить демонов.
В «Атласе современной гравюры» историка искусств Витторио Пика Дедо впервые увидел картины Тулуз-Лотрека. Модильяни близка трагедия в улыбающейся яркой маске. Его тронуло подавляемое затаенное безумие. А свобода линий представлялась молодому художнику свободой выбора пути: теперь он должен отправиться в Париж.
И Гумилев, и Модильяни приехали в Париж в 1906 году.
Я думаю о бесшумном полете призраков под небом, о жизнях, которые встречаются, притягиваются, завязываются в загадочный узел улиц и бульваров, превращаются в целую сеть союзов, заключенных в нематериальном мире, я думаю о влиянии мест на жесты судьбы.
Документов, подтверждающих знакомство, нет, но мне хочется вообразить, что в 1906 году муж Ахматовой и тот, о ком у нее останутся незабвенные воспоминания, сидели на одной террасе где-нибудь на Монпарнасе. Позволю себе такой полет фантазии.
Русский в целлулоидном воротничке, испытывающий смертельный ужас при мысли, что кто-нибудь сочтет его неэлегантным.
Черная шляпа с широкими полями и красный платок, небрежно завязанный на шее: итальянец по-своему поднимает анархистский флаг.
Русский во власти фантазий, чувствующий себя пленником Парижа и героем рыцарского романа. Художник из Ливорно, способный разглядеть в толпе сто тысяч разных лиц и, подобно вору или искателю сокровищ, завладеть ими, превратить вариации человеческой внешности в свою собственность.
Русский, гордый, оттого что родился в Кронштадте, где высокомерие офицеров усиливалось при каждом поднятии государственного флага и при виде двуглавого орла. Итальянец, сын евреев, не скрывающий своего происхождения, а напротив, громогласно заявляющий о нем, словно желая пополнить список своих эпатажных выходок.
– Я монархист, я готов поклясться в этом перед Христом!
– Я еврей. Идите все в задницу!
Все было предусмотрено, путеводители и карты, рекомендательные письма, франко-русский словарь, даже смокинг на случай вечеринок в русском творческом клубе на улице Буассонад. Молодой человек так стремился отыскать себе местечко на парижском празднике жизни, но обстоятельства сложились иначе.
Волошин словно испарился, Бальмонт никак не отреагировал на карточку, оставленную у консьержки. Оставалась Зинаида Гиппиус. Для «декадентской Мадонны» любая возможность испытать свою извращенную женственность хороша. Молодой человек прислал письмо! Гумилев? Его имя о чем-то смутно напоминало; может, Брюсов написал о нем пару строк в своей колонке в журнале «Весы»? Наивный и напыщенный провинциал, не так ли? «Пускай приходит», – разрешила Мессалина. В комнате, которую Гумилев снял на улице Гэтэ, поэт тщательно подготовился к встрече. О последствиях Гиппиус напишет Брюсову: «Двадцать лет. Бледный как мертвец. С языка слетают сплошные клише. Вдыхает эфир и считает, что после неудач Христа и Будды только он может изменить мир. Мне не пришлось с ним долго маяться. Он вскоре надел шляпу и удалился».
Неискоренимая злоба человеческих существ. Безличная доброта животных. Перед почтовой конторой Ботанического сада, где Гумилев благодаря пропуску, выданному Деникером, гулял, сколько душе угодно, поэт исписал страницы блокнота одну за другой. Париж стоит жирафа. Париж, если испить в нем горечи сполна, достоин кенгуру.
Анна все время в его мыслях.
Анна, оставленная в Киеве у тети, среди наивных простушек из частных школ, надутых индюков-торговцев и страдающих ожирением буржуазок в кружевах.
Анна, которую он возил в Крым, на пляж, в Евпаторию, откуда рукой подать до Севастополя, – он уже ни на что не надеялся, и вдруг прямо на берегу девушка подарила ему поцелуй.
Париж должен излечить его от одержимости Анной. Встречи с пошлыми весельчаками Монмартра и короткие, но насыщенные беседы с завсегдатаями Монпарнаса должны затушить пожар воспоминаний. Однако одержимость не давала поэту покоя, его сирена повсюду.
Он ждет писем от Анны, которые она, впрочем, вовсе не обещала присылать, и, когда ожидание становится мучительным, бродит по Севастопольскому бульвару, тихим голосом повторяя имя любимой.
Что излечит это наваждение?
Может, страусиный парк на Международной колониальной выставке? Или экзотические танцовщицы с непристойно ярким макияжем под стеклянной крышей Гран Пале? Какой-нибудь местный театр, пантомима, закопченные лица-маски? Пускай будут страусы, но сознание изменится благодаря Бергсону. Его лекции в Коллеж де Франс словно мессы. Гумилев созерцал наманикюренные руки, академические пальмы, трости с серебряными набалдашниками. Весь Париж, недосягаемые Гималаи. Как вновь обрести уверенность в себе? Может, на террасе на улице дез Эколь перед коктейлем мандарин-кюрасао? А может, галстук повязать по-особенному? Как успокоить сердце?
В октябре 1906 года Сергей Дягилев запустил в Гран Пале свой проект, посвященный русскому искусству. Выставка называлась «Два века русского искусства» и сочетала в себе более трехсот старинных икон из частных коллекций, полотна Рериха, Бакста и Бенуа. Гумилев отправился на выставку и завязал там дружбу с двумя соотечественниками: Фармаковский и Божерянов столь же нетерпеливы и амбициозны, сколь и молодой поэт. Зрела ли идея создания журнала об искусстве и литературе под сводами Гран Пале или в одном из кафе за Пантеоном, куда Гумилева привел еще один новый друг Николай Деникер? Поэт, наполовину русский, племянник библиотекаря из Ботанического сада, тоже нешуточно увлекался оккультизмом; Гумилев обязан ему знакомством с Рене Гилем. В начале карьеры Гиля очень поддерживал Малларме, впрочем, поэт-новатор быстро пошел своей дорогой; ему была чужда языковая простота, он чувствовал себя вольным стрелком, интересовался лингвистикой и в особенности поэтическим языком. Уловить мощность крика и писать «музыкальными словами языка музыки» – такова его цель. Сумасшедший? Прорицатель? Гиль, без сомнений, был и тем, и другим. Наконец-то Гумилев нашел сподвижников, людей, разделявших его интересы. Деникер, Фармаковский и Божерянов отныне с поэтом заодно. По ночам Рене Гиль проводил собрания; и когда Гумилев садился на поезд, чтобы отправиться на край города, куда глаза глядят, он понимал: лишь теперь жизнь становилась настоящей.
В январе 1907 года в Париже был напечатан первый номер журнала «Сириус». Обложку, разумеется, рисовал Фармаковский: нимфа с огромными глазами, словно у кукольных героинь японской манги. Еще одно издание? Еще одно русское издание в Париже?
Гумилев с удовольствием играл роль «агента Невозможного». Невозможное – все, что связано с Анной, ее местом пребывания, ее чувствами. Создание нового русского журнала за рубежом представлялось Гумилеву отличным способом привлечь внимание возлюбленной. Отныне он не просто робкий, хоть и надоедливый воздыхатель, он – директор журнала, готовый печатать стихи молодой поэтессы. И действительно – Анна попалась на крючок. В письме к мужу своей старшей сестры филологу фон Штейну она выразила энтузиазм и заинтересованность: «Почему Гумилев взялся за издание «Сириуса»? Я крайне удивлена и воодушевлена. Теперь пришел конец его злоключениям!» В феврале во втором номере «Сириуса» опубликовано стихотворение «На руке его много блестящих колец», загадочно подписанное Анна Г.
Прощай, свободная жизнь. «Сириус» поглотил Гумилева целиком, он не только создатель и директор, но и один из главных авторов, печатавшийся под разными псевдонимами – «Анатоль Грант», «К-о». Как воспринимали журнал русские парижане, по большому счету единственные люди, способные оценить издание? Желчная Гиппиус не реагировала. Бальмонт тоже. Он не ответил ни на одно из писем, отправленных автором «Кенгуру»[20]. Кто читал журнал «Сириус», помимо его создателей?
Три номера были изданы, после чего дело заглохло. Какие чувства испытывал Гумилев, глядя на пирамиду непроданных экземпляров? Только не разочарование. «Сириус» уничтожил тайный страх поэта – теперь он знал, на что способен, теперь Коля был уверен – он не выскочка-плагиатор. И пускай Дягилев с компанией блистают сколько влезет.
Отныне Гумилев стал писать меньше, но лучше. Мало-помалу, однако, сложился сборник под названием «Романтические цветы» – реверанс в сторону Бодлера[21]. Головокружению Зла тексты Гумилева противопоставили утешение красотой; по крайней мере, так сказал о своем сборнике сам автор в письме к Брюсову. Вторая миссия книги – сломить сопротивление любимой женщины – осталась не озвученной. Гумилев намерен посвятить свои новые творенья Анне. Поэт совершенно уверен в том, что Анна будет в восторге, обнаружив посвящение, и заранее радовался. Иногда продавец шнурков на улице Монж слышал, как Николай весело насвистывал.
Четырьмя годами позже, вернувшись в город, с которым у Гумилева были связаны многочисленные амбиции, поэт, конечно, хочет оказаться для Анны гидом и ментором. Но Ахматова жаждет совершенно иного: ей нужен ее собственный Париж, Париж, увиденный ее глазами, Париж, который она оценит как никто – прямо сейчас, смело ныряя в волну новых впечатлений. Например, площадь Звезды, пупок Парижа, думала Анна, стоя у подножия Триумфальной арки. Охватить ее царственным взглядом, проезжая мимо на омнибусе, затем осилить тот же маршрут пешком, почувствовать, как устали мышцы, а голова словно затуманилась от ритмичного вращения улиц вокруг этого одного из главных столичных памятников. Или удалиться от площади Звезды, дойти до Пасси, увидеть Париж немножко издалека и вспомнить о Наполеоне, созерцавшем три тысячи московских колоколен с высоты Воробьевых гор. Или исследовать фальшивую природу улицы дю Буа[22], стать свидетельницей того, как модники и модницы выставляют напоказ роскошные наряды и украшения: шляпы с широкими мягкими полями, жемчуга в несколько рядов, платья-«пекинки»[23] и блузы с басками[24]; вглядеться в пестрое изобилие уловок от кутюр без зависти, с легкой усмешкой, с гордостью за собственный отказ от тщеславия и с тайным пониманием своего превосходства; сказать себе, случайно задев локтем чей-то шелковый сиреневый зонтик, что весь этот бомонд не стоит внутреннего мира Анны Ахматовой. Или оказаться еще более дерзкой и бесстрашно ринуться в лабиринт подозрительных узких улочек квартала Маре, пойти по следам покойных королев с неповторимыми трагическими судьбами; порхать с места на место, подобно лепестку, подхваченному ветром.
Меняется ли человек? Анна сохраняет чистую трепетную душу. Она по-прежнему нуждается в глотке свежего воздуха и по-прежнему внезапно вспыхивает безо всякой причины.
В Париже Анна превращается в расхитительницу культуры и света, для многих незаметного, но того самого, к которому поэтесса стремилась с детства.
Она вольна чувствовать всеми фибрами души.
Коля отводит ее в книжные магазины Латинского квартала. У Анны кружится голова при взгляде на бесконечное множество книг, написанных другими людьми, перед которыми начинающий автор млеет и робеет. Мария Башкирцева, например, умерла от туберкулеза в 1884 году, ее оплакивал Ги де Мопассан, превозносил поэт Андре Терье – он должен был издать «Дневник» Башкирцевой, начатый ею в тринадцатилетнем возрасте. Библию романтиков и амбициозных молодых людей. Надо же! Умереть в двадцать четыре года, оставив после себя целое наследие. Анна быстро делает подсчеты: ей самой уже двадцать один год, а кроме одного стихотворения в «Сириусе», она еще ничего не опубликовала.
Коля переходит от одного тома к другому. Рядом с кассой лежит целая стопка сочинений Кокто, сколько они стоят?
Чем Амедео занимается в Париже? Постоянно рисует и перерыв делает лишь на время переезда. Бускара, меблированная студия на площади Терт, улица Жирардон, улица Коленкур на окраине Монмартра, дом № 13 по улице Норвен, дом № 13 по улице Равиньян, Бато-Лавуар, дом № 7 по улице Жан-Батист-Клеман, дом № 39 по улице Элизе-де-Боз-Ар, улица Дуэ, недалеко от бывшего монастыря, о котором Аполлинер вспомнит в книге «Слоняясь по двум берегам».
Возможно, теперь эти адреса формируют всего лишь нелепую карту, смазанную картинку, на которой просматривается только материнский наказ – сколь нежный, столь и пугающий.
Он был рожден для счастья, но не находит его нигде, разве что перед картинами Сезанна, призрака и учителя. Образ «Мальчика в красном жилете» преследует Модильяни, словно он сам сотворил полотно. Открытка всегда в его кармане, и стоит ее вынуть, художник перестает контролировать эмоции, подносит карточку к губам и целует. Сумасшествие ли это? Единственное лекарство – работа. Амедео работает до потери пульса, рисует наездницу в желтом жакете с рыжим шиньоном под серой шляпкой, типографа на синем фоне. Его картины всем кажутся любопытными, но покупателей нет как нет. Зато портреты, нарисованные на террасе кафе одним движением руки, расхватывают один за другим. Этот пять франков, тот два – можно поддержать приятелей, у которых нет ни таланта, ни ловкости Пикассо. Маленького двойника Пикассо.
Прошло то время, когда испанец из Малаги видел в итальянце из Ливорно единственного принца Монмартра. Пикассо оставил Холм, а нищета оставила Пикассо. Галерист с улицы Виньон готовит коронование – Пикассо дает ему на продажу все свои полотна, и все продаются. У Даниеля-Анри Канвейлера лишь один недостаток: он мыслит художественными школами, тогда как Модильяни их избегает. Он далек от ташизма, пуантилизма, маккиайолизма, от тосканских импрессионистов, от наивного футуризма, в котором барахтается смельчак Северини; кубизм, еще не называемый кубизмом, но уже разделяющий критиков на два лагеря, не интересует Амедео ни капли, и во храме искусства молодой новатор исповедует собственную религию.
Модильяни всегда подчинялся лишь одному правилу – отказу от правил. Уже в Ливорно, в мастерской Микели, когда старый художник упрекал юнца – мол, солнце забыл на холсте, Амедео отвечал: так я вижу пейзаж.
Подстраивайся Модильяни под кого-то, складывалась бы его карьера удачнее? Неизвестно. Наступить на горло собственной песне, смирить гордыню Амедео просто не может. А завидовать Пикассо, плести интриги против Хуана Гриса[26] или Брака[27]? Это ниже его достоинства. Что же он делает? Принимает поражение, не изменяя своему величию, не вступает в конфликты, тихо пьянствует, не заводя ни реальных, ни воображаемых врагов.
Все восторгаются красотой элегантного итальянца в габардиновом плаще, все прославляют его щедрость, когда последние гроши художник отдает товарищам; многие его сторонятся, но только не женщины, которых всегда привлекают несчастные денди. Мог ли Амедео уйти на покой? Сдаться? Нет. Это не в его стиле. Слишком горделив. До такой степени, что даже шикарных любовниц, которые зевали, слушая Данте в исполнении Модильяни, художник покидал сразу, без сожалений.
Весной 1909 года, по настоятельному совету Бранкузи, с которым Модильяни познакомился через Поля Александра, молодому художнику наконец удается оторваться от пейзажей – в частности, зарисованной до дыр улицы Сен-Венсен с виноградниками. Вишневые деревья улицы Лепик, которые Амедео писал зимой, весной и летом, теперь остаются в прошлом. Прощай, Монмартр. Аполлинер, в то время критик в «Интранзижан», спел похоронную песнь кварталу художников: «Молодым талантам отныне здесь не место, на Монмартре теперь трудно выжить, тут полным-полно фальшивых живописцев, предпринимателей, вообразивших себя королями промышленности, и безудержных опиоманов».
Когда Модильяни переезжает в сите Фальгьер[28], он обнаруживает квартал, пребывающий в постоянном движении. В Париже начинает проклевываться бульвар Распай, и во время строительных работ дома рушатся десятками. А бульвар Монпарнас – тогда он еще называется окраинным – прочерчивает прямую линию к ресторану «Клозери де Лила». Автомобилисты постепенно вытесняют кучеров. Будет ли столица скучать по запаху лошадиного дерьма?
Обновляться, любой ценой завоевывать современность или просто сгинуть – таков девиз ресторанчиков и кафе, главного игрового поля всех гениальных чудовищ Парижа, которые готовы наломать сколько угодно дров, лишь бы не продуть судьбе. Хозяева питейных заведений и знаменитых бистро обогащаются, директор «Ле Дом» сооружает у себя бильярдную, владелец «Ротонды» подписывается на мировую прессу. На тротуарах, испещренных террасами, переполненными народом как никогда, клиенты перекрикиваются по-русски, ругаются по-немецки и просят прощения, мешая французский с английским. Ночью Монпарнас изображает из себя Нью-Йорк, но по утрам запахи палых листьев врываются в ноздри каждого прохожего, и можно купить козьего молока у парня, который пасет скот в Люксембургском саду, и встретить мизантропа, гордящегося тем, что никогда не был на противоположном берегу Сены.
Монпарнас 1910 года – это Монмартр, еще не предавший своих обещаний.
На окраине дороги, что расположена рядом с бывшим кирпичным заводом, сите Фальгьер с его «Вилла Роз» кажется произведением искусства, созданным скульптором-филантропом, о котором давно бы все забыли, если бы он не купил участок земли и не застроил его мастерскими для сдачи в аренду по низкой цене. Гоген работал там уже в 1877 году. Модильяни обустраивается на первом этаже в мастерской № 14, в 1916 году с ним вместе поселится молодой Сутин[29]. Приехавший из родной Японии Фуджита[30] займет помещение этажом выше.
Арендная плата просто смехотворна, но приходилось терпеть холод, насекомых, отсутствие электричества и газа. Впоследствии все «монпарнасцы» расскажут в мемуарах о нездоровой обстановке, с которой надо было мириться. Однажды вечером художник Пинкус Кремень навестил своих соседей, Сутина и Модильяни, и увидел, что молодые люди читают, лежа прямо на глинобитном полу. Одна-единственная свеча, поставленная между друзьями, освещала целые легионы клопов, художники спасались от паразитов, прорывая в полу неглубокие канавки и наполняя их водой. Впрочем, хитроумные изобретения не слишком помогали. Клопы подпрыгивали до самого потолка и атаковали жертв сверху. «Как парашютисты», – напишет Кремень. Но Модильяни ничто не может отвлечь – молодой художник читает Данте.
Чтение – страсть, которую Амедео передали две женщины.
Во-первых, Модильяни всегда видел в окружении книг свою мать. Эжени Модильяни, урожденную Гарсен, воспитала няня-протестантка, некая мисс Уитфилд, затем девочку отдали в католическую школу в Марселе, впоследствии уже во взрослом возрасте она сама открыла языковую школу в Ливорно. В Париж Эжени привезла редкое издание Оскара Уайльда. Но в первые годы брака с Фламинио Модильяни свободолюбивой девушке пришлось отказаться и от библиотеки, и от пианино. Семья спекулирующих коммерсантов, да еще фанатичных ортодоксов, сильно отличалась от того общества, к которому привыкла Эжени Гарсен. И в отчаянии она сознавала, что уже не может быть хозяйкой самой себе. Муж воспринимал ее исключительно как машину для производства детей. Унизительное рабство закончилось лишь в 1884 году, когда семья Модильяни обеднела. Амедео как раз только родился, четвертый и «последний ребенок» – твердо заявила его мать. Когда семья разорилась, Эжени наконец смогла проявить себя в любимом деле: она талантливо переводила и, согласившись стать «негром» одного американского профессора, приступила к работе над англоязычным эссе в двух томах, посвященным итальянской литературе. Для Эжени Модильяни книги – камни, из которых можно воздвигнуть внутренний мир. Для Лоры, ее младшей сестры, книги – оружие революции.
Лора Гарсен – фальшивая недотрога, раздираемая желанием невозможного, Камилла Клодель[31] без единого творенья, Луиза Мишель[32] без баррикад. Идеальная родственница для того, кто считает высшей мудростью иметь мечты столь огромные, чтобы они никогда не терялись из виду. Дедо общался с Лорой беспрерывно. Эжени Модильяни искренне жаловалась на это в своем дневнике: заговорщики, составляющие манифест спасителей-анархистов, живущие в джунглях безумных идей, «чересчур туманных», на ее вкус. В Италии царила эпоха забастовок и мятежей на заводах. Лора делилась с Модильяни своим чтением: анархист Кропоткин, Бергсон и Ницше – без них, разумеется, не обойтись.